Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Литературная Газета 6563 ( № 32-33 2016) - Литературка Газета Литературная Газета на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Литературовед и философ Светлана Семёнова принадлежала к тем деятелям мысли и слова, которые являются первопроходцами духа, открыты зову будущего. Размышляя «о человеке, его смертности и бессмертии», о горизонтах истории и новом фундаментальном выборе цивилизации, она раскрыла современникам целый материк русской мысли и культуры – от Н. Фёдорова и В. Вернадского до Н. Заболоцкого и А. Платонова. В дневниковых фрагментах С.Г. Семёновой, который «ЛГ» представляет читателю, – опыт выстраивания себя, завязи идей, развитых в её книгах и статьях о  Фёдорове, П. Тейяре де Шардене, русском космизме, метафизике русской литературы, философии активного христианства.

9 сентября 1975

Разметафоризация мысли, взгляда на мир и человека – вот ещё задача. Всё колоссальное богатство религий, философий, художественных творений – собрание образов и метафор о реальности, в том числе высшей. Каждая религия, философская теория, роман и симфония представляют из себя завершенную систему языка , уловляющую мир своим кодом, своим шифром. Над этими первичными культурными созданиями думают и о них пишут тысячи голов и перьев; разъясняя и толкуя, перелагают один шифр на другой.

<…> Конечно, всё культурное богатство рода людского, создавшее самого человека как человека, обреталось через символическое знание. Но, стоп! Не должен ли женский логос своим первым камнем поставить не какой-либо символ, знак, шифр, т. е. элемент знания, а реальность, чистую, простую и дальше оперировать реальностями?

27 октября 1975

Три года назад – выбор России, отказ от статуса культурного работника по просвещению тем, что наработано Западом. Во мне пронёсся такой яростный монолог: какого чёрта лезть в чужую культуру, что меня французская мать кормила сиськой или я дышала французским воздухом, впитывала французские пейзажи и звуки с детства? Что я могу сделать принципиально нового с их культурой? Западные люди сами так рачительно относятся к своему культурному достоянию, даже самая мелкая его букашка пришпилена булавкой в тщательно описанной, изученной и изучаемой, толкуемой коллекции. А у нас такие богатства в хаоса бездну улетели, зияют провалы целых периодов мысли. Надо, даже если скромно подойти к своим возможностям, начать хотя бы делать узелки на прерванной культурной нити. Сначала – узелки, а там, коли хватит дерзания и сил, и самой начать ткать дальше. Стала читать и учиться родному, впервые прочла древнерусскую литературу, пошла дальше, из мыслителей тщательнее остановилась на Данилевском и Вл. Соловьеве. И тут встреча решающая: Николай Фёдоров. Только с него я по существу стала серьёзно относиться к своей жизни. До этого нет, разве что как у Набокова, представляла себя странником по лицу мира и созерцателем его. <…>

8 мая 1977

Сейчас пытаюсь в книгу о Фёдорове сделать литературный pendant. Платонов уже написан, а сейчас хочу о Заболоцком. <…> Человек и природа и пожирание как первородный грех всей природы у него так сильно, как никогда не бывало. В «Столбцах» он упёрся в ужас нашего питания, тут часто собственно явлена та точка зрения цыпленка, рыбы, коровы, которых мы пожираем – о чём я как-то уже писала. И я думаю, что вот никто в XIX веке не смог бы увидеть такого:

Там примус выстроен, как дыба,

На нём, от ужаса треща ,

Чахоточная воет рыба

В зелёных масляных прыщах.

Там трупы вымытых животных

Лежат на противнях холодных

И чугуны, купели слёз,

Венчают зла апофеоз.

Не мог никто увидеть ещё хотя бы потому, что в XIX веке – и прежде – литературу делал такой социальный слой и пол, для которого низовая, собственно бытовая сторона жизни не существовала. (У последнего разночинца Добролюбова была прислуга, что ходила на рынок и готовила еду.) Как закалывается, разделывается корова, висит её туша, как цыпленок жарится и наряжается зеленью, извивается рыба на сковородке – с этим буквально писатель и поэт не сталкивались. Пища являлась уже на стол в препарированном виде как роскошная, разнообразная снедь. К ней было возможно, да и культировалось, гедонистически-э wbr /wbr стетическое отношение. Было, конечно, и сочувствие к народу, возникали пустые щи и чёрствый хлеб как знак бедности и показатель сочувствия. Но ни Пушкин, ни Гоголь, ни Белинский, ни Некрасов, ни Достоевский… за плитой не стояли, картошку не чистили, курицу не смолили, рыбе внутренности не вынимали.

Только бедствия революции, уравнение всех, грань вымирания от голода поставила всех лицом к натуральной стороне жизни. (В XIX веке – социальные, исторические проблемы, психология – «настроечные» вопросы. Символизм – туман чаяний, немало многозначительно wbr /wbr го хлама. Пришла революция – и уперла в натуральную метафизику.) Тут стало возможно и углубление и такой необычный, новый глаз, как у Заболоцкого и Платонова.

У самого свободного гения есть свои границы и заданность временем. Просто так по капризу судьбы Заболоцкий невозможен в XIX веке. Его поэзия – уже следующая ступень понимания и проникновения в вещи, ступень, что определяется и углубившимся нравственным чувством, которое сознаёт стыд за самый онтологический порядок, в котором живет человек и природа, сознаёт и вину перед «несознательными wbr /wbr » ещё природными братьями, идущими к тому же человеку на пищу. Грандиозный поворот: Гоголь и Достоевский – нравственные проблемы в человеческом мире, а тут нравственные переживания перед натуральным нашим угнетённым, «униженным и оскорблённым», заморенным цыпленком, готовым ко столу. И если нет художественного прогресса в литературе, то прогресс в углублении понимания вещей идёт.

31 января 1978 года

Я делаю новый выбор. Отмечу сегодняшний день как день поворота, кончается мой «легальный» период, как всегда короткий в России. Пошли гонения. После фёдоровского вечера в «Факеле» К., наш доктор и профессор антирелигиозной пропаганды, <…> пошёл с доносом. И, может, не он один.

Что заставляет меня трепыхаться, где завяз мой коготок, в чем моя «страсть», не дающая мне свободы и покоя? Конечно, в этой книге о Фёдорове и Платонове, которую я надеюсь издать и которая ходит сейчас по мукам бесконечного рецензирования. Всё боюсь ей вреда, страдаю, предвосхищаю ожиданные и неожиданные удары. Вот ещё один, и он может быть окончательным.

Что же надо? Отказаться от «страсти», вытащить коготок и сделать смелый выбор. Писать по самой доступной мне истине и правде, собирать и обрабатывать материалы Фёдорова и его последователей. <…> И безоглядное слово убеждения — людям. Отказаться от надежды на компромиссное протаскивание в печать. Объяснять — и власти в том числе. Т.е. не замыкаться в келье — вернее, замыкаться настолько, чтобы незамутнённо думать и писать об ещё неясном и нерешенном — а наружу нести слово. Серьёзно — к России, людям и миру. Надо жить и служить абсолютно серьёзно, с полной отдачей и верой. Изгнать скепсис одинокого мудреца — против толпы обывателей и злостных невежд. Ты знаешь свой путь и спокойно, уверенно — несмотря на все возможные препятствия и муки — иди!

29 января 1979

<…> Можно переносить жизнь, только каждый день работая на Абсолют, остальное — необходимая дань. <…>

19 февраля 1979

<…> Думала читать русскую литературу sub specie отношения к смерти. <…> Прямо вот так и делать по самым крупным именам, а может, даже вытянуть именно ту линию, которая ведёт к Фёдорову. Сразу разграничить: была «языческая», ординарная [реакция] («И пусть у гробового входа….»), было острое переживание и философская вперенность («Где стол был яств, там гроб стоит»), но была и такая непрояснённая линия, в которой уже рождалось Слово, но так и не родилось (гениальные выкидыши его – Лермонтов, Гоголь….), и было совсем уже предСлово (Достоевский). А Толстой синтезировал и Пушкинское «пусть у гробового входа», и Державинское, экзистенциальное переживание тщеты ряда, ежели в конце его гроб . Так что может получиться так: языческий ряд – тут, наверное, не так уж много Пушкин); сильнейшее переживание абсурда смертной жизни (тут много поэтов, с Державина) бунта тут особенного нет, философское приятие; и, наконец, бунт против смерти, тоска по невозможному с прорывами тёмной ещё, безумной мечты (Лермонтов). Итак, две главные линии: приятие и бунт и через бунт – прорыв к невозможному. Да и Христово обетование всегда было. <…>

19 августа 1979

<…> Начинаю думать уже о следующей своей работе «Оправдание России», в которой одной из центральных линий станет то, как проклёвывался «Федоров», идея активного строительства не-природного, бессмертного порядка бытия в русской душе и уме. <…>

25 октября 1979

<…> Капиталистически wbr /wbr й строй – организация по типу организма, в наиболее чистом виде <…> по естественной мерке человека . Эффективно функционирует, обеспечивает максимум удовлетворения языческих потребностей. Больше всего отвечает языческому идеалу. Социализм – попытка построить общество по типу механизма . Механизм – он не природен, создан по человеческой целесообразной схеме – и в этом смысле он более «светел», разумен, чем организм, но лишен того объемного «инстинктивного» ума, который не расчисляет, а чует целое мира и к нему подлаживается. Человек в своем конструировании, социальном, механическом, ограничен, он не может учесть всех связей, закономерностей жизни целого. Потому тип механизма может стать не эффективным, даже губительным.

Общество христианского дела – это общество по типу Троицы . Это не механизм, это «организм» в определенном смысле, но высший и духовный. Идет трансформация самого человека, его питания, воспроизводства, воскрешение и обессмертивание, творчество самой жизни. Это, если хотите, эсхатологический социализм, или вернее социализм в области конечных метафизических начал и концов, в области онтологического преображения. (Активно-христиа wbr /wbr нский социализм, как я его сейчас называю. – 7 сентября 2000.)

14 апреля 1980

Читаю «Выбранные места» Гоголя. Поразительная, беззащитно-душев wbr /wbr ная, со своим юродством проповеди, глубочайшая книга. <…> Какой отзывчивый оргáн душа Гоголя, сердце его пронзается русской метафизикой смертной тоски и не просто лирически отзывается или волнуется, а слышит в этом призыв к действию, долг исполнить какое-то главное дело – а какой же это может быть долг? – наверное, только утолить эту тоску русской души. Но чем? Надо ведь чем-то великим, равным этой тоске. А Гоголь, с одной стороны, велик тем, что не просто проливает христианское традиционное утешение, не заводит душеспасительных про тот свет речей, а чувствует: надо Дело самим делать, и тут же. Правда, соскальзывает в Толстого (ещё за 40 лет до него самого): зовёт по-христиански устроиться в России, по-доброму, порядок навести в стране, чтобы не было взяточников и обманщиков, а был чин да лад, весёлое жизненное домостроительств wbr /wbr о. И каждый служи , в своём деле, на своём месте. Сущий Толстой: идеал честного работника на ниве Хозяина! Но разве такого «европейски-хозя wbr /wbr йственного» утоления плачет русская душа на своих бескрайних пространствах? До настоящего христианского дела, строительства Царствия Небесного, иного Божественного порядка бытия Гоголь ещё не дозрел ни духом, ни сердцем, ни словом.

29 марта 1981

<…> звучит Высоцкий. Душу пронзило, <…> час <…> слушала, вначале не выдерживала, задушили слезы, вышла, пришла в себя, выпила воды и вернулась, уже держась, дослушала. Боже, какой вопль и хрип на русской равнине, в русской зоне, какое неистовство в тоске и взрыв преград в согласных, взрыв, который не освобождает, но с которым погибаешь сам. Трагизм русской души, понимающей, что «не то оно, не так», не желающей приспособиться к уютному petit tram-tram, но и не видящей другого выхода, как только изойти в тоске, в разгуле, в вопле. Нету белого света, дайте!!! А если и есть, то он белый, как саван, в саван укутать так и ждет, в снег, в пургу разнести уууу…. и нету. А ты ведь ещё дышишь пока и упиваешься белой, чтобы заалело и зачеркнуло внутри, чтобы живым и биться, и чувствовать , пока, пока…. <…>

12 ноября 1987

XIX век – в почёте общие понятия: Человек, Человечество, Разум, Прогресс, Наука. Религия человечества – Конт, Спенсер. Ещё та же наука не обнаружила своей убийственной, демонической потенции, человека ещё не распяливали так, что вся его жалость и подлость вонючей жижей из него выходила. Тогда же естественно было, напротив, ратовать за конкретный христианский гуманизм против абстрактного, который любит человечество вообще, зовёт всем жертвовать на благо Человека, зовёт на борьбу, в подполье, кружки, на каторгу за его будущее счастье, а рядом живущему любви не находит, ни жалости, а одно отталкивание и презрение. Тут особенно красноречив и убедителен был Достоевский. И его разоблачительная логика метила и в будущих победоносных революционеров.

А в XX веке ситуация полярно изменилась. Конкретного человечка ещё можно и понять, и пожалеть, и полюбить, а вот сама идея человека, сам человек как тварь пал низко, затоптан в презрении.<…> Я убеждена, самый глубокий завиток демонизма и злодейства – неверие в человека, в возможность восхождения природы человека, отчаяние в спасении… <…>

Сейчас надо мне писать очередное «Оправдание человека», а не России. Цефализация – нить Ариадны, показатель объективного стремления жизни к духу, к Богу, положительная основа Большой Надежды.

21 октября 2000

Очень сейчас хвалятся тем, что наконец-то в условиях свободы и плюрализма литература сбросила с себя философские и прочие заботы и может быть просто литературой, как везде в мире. Но забывают, что русскую литературу ценили и любили в мире, западном и восточном, как раз за этот её синкретизм, за её мировоззренческу wbr /wbr ю глубину, нравственную тревогу, религиозный поиск. А убери всё это – и испарится её своеобразие и интерес к ней. Ведь «философия» в литературе живет совсем в особом, другом качестве и склонении, чем в философском трактате, она обволакивается человеческими характерами и судьбами, насыщается экзистенциальной пронзительностью wbr /wbr , живой диалектикой pro et contra – и доходит до сердец и ума читателя, взрыхляет и углубляет их, захватывает и воздымает…

4 ноября 2000

В национальном энтузиазме, который и сейчас, в эпоху деградации, беспутицы, сильнейшего влияния западного потребительского неоязыческого выбора, окончательно не иссяк, ещё подспудными пузырьками незаметно фонтанирует вера: русский народ ещё не сказал своего окончательного слова, модальность его настоящего бытия – будущее. Даже если это и так (в конце концов, ни человеку, ни народу, пока они живы, нельзя ставить пределы), всё же есть один несомненный факт: Россия уже сказала свое слово миру, выразила обновленное, углубленное активное понимание христианства, явила новую ступень в тесно связанных между собой двух познаниях : Бога, своего высшего Идеала, и человека в его настоящем бытийственном призвании быть орудием осуществления замысла Божия о нём и мире.

Русская религиозно-филос wbr /wbr офская мысль, наряду с классической русской литературой, которая тоже взяла на себя часть разработки мировоззренческо wbr /wbr го, этического задания, причём в наиболее проникновенном и смелом, заостренно-лично wbr /wbr стном варианте, совершила колоссальную мировую работу. Если мы бесконечно благодарны древней Греции за то, что ей удалось сделать в общем движении человечества, за её гениальное, прославляющее «изобилие бытия» (Гачев) язычество, за её платонизм, за восприятие идеального Божественного начала, как писал Вл. Соловьев, в его гранях красоты, а Востоку, Индии – за йогу и буддизм… то как нам недооценивать вклад России в лице Фёдорова и целой плеяды мыслителей, равный, в оценке многих, по количеству новых идей и практических мировых перспектив святоотеческому наследию!

10 февраля 2004

О Христе как Центрообразе русской литературы, не обязательно прямом, но внутренне присутствующем, светящем сквозь художественную ткань вещи. Не только в нашу октябрьско-револ wbr /wbr юционную эпоху, но и для Европы времени её «бури и натиска» Прометей был заглавным образом, если хотите, паролем человеческого, титанического, самоопорного дерзания. В то время как центрообраз Христа прежде всего открывает высшую христианскую надежду на синергию, возможность согласного действия Божественной и человеческой воль (как то было в отношениях двух природ в Спасителе).

Кризис гуманизма (видения человека как меры всех вещей, как высшей ценности) продолжается и сейчас, более того – он вступил в фазу острейшую, когда «гуманизм» в смысле раскрепощения человека , права на свободу во всех его измерениях сполз в апофеоз грубой «материократии», нижнего этажа в человеке, всех его инстинктов и поползновений, извращённо к тому же экзальтируемых, вплоть до беспощадного вытеснения слабого и устранения конкурента, до особого наслаждения жить в трещащем по швам, апокалиптическом мире. <…>

Нельзя потакать подходу секулярного мира культуры к христианству и Церкви, когда их загоняют в своего рода приличную резервацию, культивируют (не без согласия и помощи самих христиан) их узкую автономию, обслуживание сугубо индивидуальной области спасения каждым своей души… Важно громко заявить о ценности для всех христианской антропологии, понимания человека как падшего, кризисного, противоречиво-не wbr /wbr совершенного существа. Но это не просто констатация такого положения вещей или тем более лишь укрупненное и живописно усугубленное выволакивание на свет Божий изнанки человеческой природы (чем немало занимается современное искусство). Тут – указание на необходимость сойти с мёртвой точки своей нынешней природно-смертно wbr /wbr й заклиненности, тут светит идеал обращения зла в добро, превращения несовершенного в совершенное, идеал синергии и обожения.

18 апреля 2010

<…> Отчего Россия так чужда и как бы опасна на взгляд Запада, почему не может он никак растворить мощный осадок опасений и отталкивания перед нею? Ведь так было и в XIX веке, в России монархической, а не только в нынешней пост-советской, когда такое отношение можно бы объяснить «фантомным» антикоммунизмом…

Западная цивилизация, устремившаяся уже несколько веков назад на путь секуляризации и достигшая, можно сказать, уже полноты её идеала, принципиально отказалась от влияния на себя религии, от её ценностей, от её духовного руководства, от самого существенного на деле – от возможности своего союза, делового конкордата с христианством, от поисков синергии с ним. А в России было иначе: все её великие мыслители и писатели, все её генеральные идеи связаны с христианством, из него вытекают и его углубляют (так было прямо – до революции и подспудно – после, часто в мистифицированно wbr /wbr м виде). Опасность России чудится Западу в возможности другого фундаментального выбора, не западного, обмирщённого, потребительского wbr /wbr , релятивистского… Боятся утверждения и попыток реализации других сверхидей. У них тоже были такие ростки, один из последних – Тейяр де Шарден, но затолкали его в темноватый угол маргинальных подходов и идей.

Запад боится и ислама, борется с ним и принимает свои меры, в том числе – обезвреживания его в своем лоне потребительства. Ведь в исламе тоже идеал религионизации общества и истории, хотя со многими своими ценностными ущербами. Но то другой регион, другая кровь, а Россия – близка к Европе, частично – восточная ее часть, и тут под боком гнездится нечто чуждоватое, чреватое подрывом её устоев. <…>

30 ноября 2010

Юродство проповеди. Когда-то так собиралась назвать свою книгу о Платонове. <…> Перешагнуть через «целомудренную» робость, <…> публично выкладывать своё видение, уходить [в понимании Платонова] от сладкого образа сердечно-пронзит wbr /wbr ельного гуманиста и критика режима, бросать в горизонтально-пр wbr /wbr ивычно ориентированную, «нормальную» аудиторию платоновские постоянные и неизменные идеалы, которые, по его словам, он сам вынужден был «опошлять и варьировать», прятать по художественным углам, размывать в атмосфере, под покровом странного, гротескного образа (иначе печатать не будут!) Вытаскивать странные реакции Саши Дванова, нежно прощающегося с рукой убивающего его бандита, «товарищески» ему помогающего снять с себя одежду, речи советского лейтенанта Агеева о будущем телесном воскрешении погибших товарищей, о желании ребёнка раскопать похороненного папу и дома держать, о деревьях, на ветру «стыдливо заворачивающих свои листья»… <…> Почему Платонова любят все – и правые, и левые? <…> Потому и любят, что и правые, и левые, и все люди вообще лучше, чем они кажутся , что, читая Платонова, резонирует в них душа на некую, для них пока тёмную, непроясненную вибрацию его чувства и мысли, которые глубинно касаются всех. Платонов – тот редкий, драгоценнейший случай, когда человек (творец, учёный...) достаточно безумен, чтобы быть гениальным.

Ещё раз об юродстве проповеди – как трудно на него идти, вставать со своим необычным, шокирующим, прущим против устоявшихся привычек мышления словом, призывом… Как надо себя взнуздывать! Вспомним, что даже Иисус в каком-то смысле не решается говорить прямым словом о не-природном, бессмертном строе бытия, Царстве Небесном, а представляет его, задачи человека по его стяжанию больше под покровом притчи. Вот и под покровом своей уникальной художественной косвенности проповедовал и Платонов!

21 октября 2011

О сердечной добавке к мышлению и мысли.

<…> Каждый чувствует, что значит сердце и сердечное определение человека, поступка, мысли. По сути сердечность – это драгоценная добавка ко всем умственно-волевы wbr /wbr м качествам, которая не просто их обогащает, но и преобразует в нечто высшее, оплодотворённое чувством, лучащееся любовью, в какой-то мере «божественное». Акцент на сердце – это выявление капитального смысла этой добавки к умственно-разумн wbr /wbr ой, головной сфере человека, без которой, как без любви , в определенном смысле синонима сердца , мы, при всех своих знаниях и умениях, лишь – «кимвал бряцающий». Ведь именно через сердце идёт двойная коммуникация человека с Богом и с другими людьми, на которой как на высшей заповеди настаивал Иисус в Новом завете, нераздельно связывая любовь к Богу и ближнему. Сердце – прямой провод к Богу и к другому, только неизреченными глубинами сердца улавливается, восчувствуется нами Бог, как и другой проницается изнутри, понимается, принимается…

Хотя и сердце может замараться, замутиться грехом, «сластью» зла и извращения, может впасть в холодное отчаяние, в болезнь бесчувствия, окаменения , но всё же именно в сердце и в таком падшем качестве сохраняется «искра Божия», залог возможности покаяния и возрождения, прощения и спасения. <…> Будучи некоей драгоценной коррекцией к уму, который способен, а то и падок на циничные софистические операции, на экспериментирова wbr /wbr ние с крайностями, на демонические выверты, сердце близко к совести , как со-вести , идущей от Бога, и более чутко к её гласу, её велениям, терзаясь при отступлении от них. <…>

«Вечное возвращение» Андрея Белого

«Вечное возвращение» Андрея Белого

Литература / Литература / ШТУДИИ

Водолагин Александр

Портрет Андрея Белого. Художник А. Остроумова-Лебедева, 1924 год

Теги: Андрей Белый , литература , поэт - символист

Почему знаменитый поэт-символист мало известен как оригинальный мыслитель?

Из всех современников Андрея Белого ближе всех к разгадке его индивидуальности как некой вещи-в-себе приблизился Федор Степун: «Подчас, – этих часов бывало немало, – нечто внечеловеческое, дочеловеческое и сверхчеловеческое чувствовалось и слышалось в нем гораздо сильнее, чем человеческое». Творческая жизнь этого необычайно трудного для понимания русского писателя, достигшего в своем духовном развитии сияющих вершинзнания , имела характер неустанного самовыявления и поражала его почитателей и недругов чудовищным эгоцентризмом, углубленностью в самое себя. Казалось, он действительно чувствовал себя «центральной монадой», вброшенной в неизмеримость «мировых пустот», неуничтожимой духовной сущностью, низвергнутой в историческое время с тем, чтобы мысленно овладеть им и выразить его скрытый от обыденного сознания смысл. В этом плане его собственная «душа самосознающая» представлялась ему «раскрытой книгой когда-то написанного», неиссякаемым источником «духовного знания» о положении человека в космических иерархиях, о том, что ниже и выше него. На подъеме «медитативного творчества» Андрей Белый чувствовал себя переживающим себя шаром , «многоочитым и обращенным в себя», способным ненадолго покидать свое «физическое тело», прорываясь в надприродную, метафизическую реальность, выходя «из истории в надисторическое». В такие мгновения испытанных им экстазов времени он действительно переставал быть просто человеком, отметал «иллюзионизм лично-личинной» жизни, свободно скользя по мировой оси , порой опускаясь в низины «черной, небытийственной бездны» или возносясь мыслью к высотам нечеловеческого в е дения и сознавая себя при этом богоподобным существом, обладателем «Дамасского света».

Авторы мемуаров и наиболее добротных жизнеописаний писателя (Ходасевич В.Ф., Цветаева М.И., Мочульский К.В., Долгополов Л.К., Демин В.Н., Спивак М.Л.), довольно-таки полно отобразившие фактическую сторону его жизни, включавшую психические травмы арбатского детства, взлеты и падения времен Серебряного века , заразу «розенкрейцерскими мечтаниями», «тонкие м о роки антропософии» и даже «мистический большевизм», как правило, акцентировали внимание на «неизбывной двойственности» (двуликости) Андрея Белого, проявлявшейся в характерной для него «романтике надрыва», серии скандалов, связанных с его неистовыми поисками самого себя и борьбой за признание – особенно же, со стороны жены, облеченной в солнце, – в каком бы облике она для него ни выступала: как рыжеволосая женщина- сказка в светло-сером платье (М.К. Морозова), Прекрасная Дама (Л.Д.Менделеева) или сама светозарная Россия – «Мессия грядущего дня». Поэтому во многих исследованиях вырисовывались преимущественно два его лика – лик писателя-символиста и «теоретика русского символизма» и лик «московского мистика»-антропософа, инспирированного Рудольфом Штейнером, что соответствует поздним самооценкам писателя. Тем не менее, совершенно очевидно, что указанное двуличие не выявляет всех ипостасей его уникальной творческой индивидуальности, представлявшей собой соцветие личностей , которые, к тому же, время от времени меняли свои социальные маски . «Я бываю то эстетом, то ницшеанцем, то кантианцем, то индивидуалистом, то народником, т.е. кажусь разным», – признавался А. Белый. В той или иной маске он, обычно, и предстает в истории русской литературы первой трети ХХ века. Белый же как независимый мыслитель, вызывавший отторжение и у антропософов в Дорнахе, – как фигура фигур в «философском праксисе» эпохи почти неизвестен. Поэтому можно согласиться с Федором Степуном в том, что «Белый в целом, т.е. наиболее оригинальный и значительный Белый, мало кому интересен и доступен», так что ему, как и Фридриху Ницше, не пришлось «пить вино поздней славы, отравленной непризнанием». Собственно монадное ядро этого «рассеянно-реющего над землей существа» до сих пор не стало предметом экзистенциально-феноменологического анализа. Психоанализу же до него никогда не добраться. «Оккультная биография»Андрея Белого (используем его же термин) еще не написана, хотя материалов для нее – более чем достаточно. Блуждающий, «крылорукий дух», скрывавшийся под максой Андрея Белого, считавший и Бориса Бугаева одной из своих теней, «бренной оболочкой», «испорченной глиняной формой», «издерганным паяцем» своего «Я», приоткрыл тайну своего бытия лишь немногим избранным, среди которых, между прочими, оказались Александр Блок и Марина Цветаева.

«В 1901 году я колебался: кто я? – вспоминал А. Белый в «Начале века» (1933). – Композитор, философ, биолог, поэт, литератор иль критик? Я в «критика», даже в «философа» больше верил, чем в «литератора»; вылазки – показ отцу слабоватых стихов и «Симфонии» другу – посеяли сомнения в собственном «таланте»: отец стихи – осмеял; друг откровенно отметил, что я-де не писатель вовсе». Ценное признание. В самом деле не было в России ни до него, ни после таких писателей, которые в пятнадцатилетнем возрасте читали бы Шопенгауэра и «Упанишады», в девятнадцать лет – штудировали бы Фридриха Ницше, а в двадцать – освоили философскую систему Владимира Соловьева. За этим не вполне нормальным, с обывательской точки зрения, увлечением философией скрывался пережитый еще в младенчестве ужас перед «мглой Небытия» , перед преследующей человека изнутри и извне «абсолютной пустотой», «черной небытийственной бездной», – «ужас отсутствия и небытия», от которого не спасало и не могло спасти никакое писательство. Обращение к философии – как редкой возможности творческого существования – было для него внутренне необходимым и свидетельствовало о захваченности самой его экзистенции вполне определенной темой. «Тема конца имманентна моему развитию…», – отмечал он уже в зрелом возрасте. Глубокое переживание эфемерности и абсурдности тусклого человеческого бытия-к-концу привело к тому, что влечение к знанию , причем, «цельному знанию» (Вл. Соловьев), представляющему собой целительный для человека сплав философии, науки и мистики, стало для Бориса Бугаева основным и определяющим мотивом всех его жизненных исканий и экспериментов. Важно понять, что такого рода всезнание («все знания, стянутые в одно знание») не существует вне ищущего «Я» в виде какого-то готового текста, в виде уже некогда высказанного тем или иным проповедником слова. Являя собой «цельность всех знаний, … некое со-», оно может существовать лишь в форме предельно развитого, расширенного, «космического сознания» гения, обретая которое он отрывается о «человеческого, слишком человеческого» и на деле становится богоравным существом, о чем, между прочим, Иисус говорил своим ученикам: «вы – боги». Всеобъемлющее сознание такого типа (по сути, сверхсознание ) интересовало Андрея Белого как философа и художника, и, формируя его в себе, он по-своему решал ту же самую задачу, которую на Западе пытались разрешить Фихте и Шеллинг, – воображая и себя «каким-нибудь Фихте иль Шеллингом от «философии символизма» . Его повышенный интерес к германской метафизике дал Н.А. Бердяеву повод причислить А. Белого к «немецкому направлению», несмотря на его «русскую неорганизованность и хаотичность». В самом деле, даже захватившую его штейнеровскую антропософию писатель перетолковывал на свой лад, освобождая ее от догмы и усматривая в ней некую новую феноменологию духа . Не отрицая некоторого германофильства А. Белого даже в тот период, когда он старался «думать мыслями Владимира Соловьева» и занимался «разжевыванием основ соловьевства», следует помнить, что он, превозмогая абстрактный идеализм классиков немецкой философии, все же, начиная с 1903 года, конструировал оригинальную версию русского конкретного идеал-реализма , в чем-то более притягательную и жизнеспособную, чем концепции С.Н. Трубецкого, С.Н. Булгакова и Н.А. Бердяева.

«Я «естественник» , 25 лет занимавшийся теорией знания…», – утверждал писатель в 1927 году, реагируя на «критическую литературу» о себе и обвинения в «ненаучности» выработанного им мировоззрения ( «…Научная истина отрезает от смысла» ). Нужно сказать, что искомое знание он обрел в том самом знаменательном для него 1901 году, когда пережил «максимальное мистическое напряжение», т.е. задолго до знакомства с Рудольфом Штейнером, общение с которым стало для него дополнительным стимулом в продвижении по пути исцеляющего самопознания . «Я был еще пифагореизирован математическими идеями отца, принимавшего гостеприимно идеи Кармы и перевоплощения в свою «Монадологию» , – сообщал Андрей Белый в своем комментарии к письму Блока от 18 июня 1903 года. Высказывание ключевое – для понимания смыслового единства жизни, философского мышления и художественного творчества Андрея Белого. Именно влияние отца, подкрепленное занятиями в философском семинаре другого русского лейбницианца – Л.М. Лопатина, способствовало раннему духовному пробуждению Бореньки Бугаева, вступившего на путь « себя мыслившей мысли» уже сформировавшимся под воздействием отца «полусознательным» пифагорейцем и завершившего его пифагорейцем «самосознающим». Это важное обстоятельство упускают из виду те исследователи, которые невольно оказались во власти «посвятительского мифа» и созданной Белым-антропософом на его основе автобиографии, иначе говоря, не разглядевшие в нем самостоятельного и самодеятельного индивидуума (Бугаев Н.В.) – бестелесного существа с «зеленым взором волчьих глаз», плененные силуэтом гения, его контуром . Те же, кто в духе психоанализа преувеличивали значение негативных моментов в отношениях сына к отцу (включая излюбленные фрейдистами мотивы отцеубийства и инцеста), не видели того, что Н.В. Бугаев остался для Андрея Белого непререкаемым авторитетом до конца жизни, и никто другой даже на время не мог занять его место в благоговейно-благодарном сознании писателя, о чем свидетельствует, между прочим, повесть «Крещеный китаец» (1921). Возможно, именно в отцовской библиотеке, где Боренька украдкой читал книгу об оккультизме, и проросло в его сознании «зерно эзотеризма». Позднее в романе «Москва» (1925) лейбницианство отца не столько высмеивалось автором, сколько корректировалось на основе отцовской же аритмологии , которую японский исследователь Х. Каидзава ошибочно трактует как «науку о безритмичности», тогда как у самого Н.В. Бугаева этот термин означал разработанную еще пифагорейцами и неоплатониками «науку о числе» как индивидуальной форме , или (в разъяснении его ученика П.А. Флоренского) – первоорганизме, первообразе, идеальном прототипе всякого устроенного и организованного сущего. «Новая теория чисел – возврат к пифагорейству; – уверял Белый Иванова-Разумника, – и это знал мой отец…»

Мое предположение состоит в том, что подлинное бытие «индивидуума», родившегося 27 октября 1880 года под астрологическим знаком оккультной инициации –Скорпионом, – и действовавшего под именем Андрея Белого, может быть понято и «реконструировано» лишь как бытие-в-мифе , причем мифе вполне определенном, универсальном, известном издревле как учение о вечном возвращении . Именно этим мифом была предзадана оборотническая логика , которой этот воз–родившийся «недоорфеившийся Орфей» до поры до времени невольно следовал в повседневной жизни, припоминая градации своих прежних воплощений, создавая эффекты многоликости, непостоянства и беспринципности. С этой точки зрения, волюнтаристски начатая Андреем Белым в России « культурная революция» явилась символическим выражением его несовременности и глубочайшего консерватизма в области Духа («белого аскетизма свободы»), следствием вполне осознанного возвращения его мыслящего «Я» к истокам великой Традиции, путь к которым был подсказан ему отцом – замечательным математиком Николаем Васильевичем Бугаевым. Свет этой воссиявшей с востока Традиции по-разному преломился в философских учениях Осевого времени – в Древнем Египте, Греции, Индии и Китае. Все эти преломления-вариации одной и той же древней доктрины были отчасти изучены А. Белым еще в период обучения в Московском университете и с особой интенсивностью осмыслены во время добровольного «затвора» в Бобровке в 1909 году. Что касается «Эволюционной монадологии» – этой упрощенной версии лейбницевской метафизики, разработанной Н.В. Бугаевым, – то она явилась лишь передаточным звеном для трансляции идущего от Традиции духовного Импульса . « Импульс существеннее Лика »; – утверждал Андрей Белый. Даже если это – лик отца, поскольку всякий лик – маска, личина , за которой таится безликая, хотя и уникальная по своим качествам, духовная монада. Воспринятая им с подачи отца доктрина пифагорейского математического символизма не раз переформулировалась им на протяжении последующей жизни с использованием понятийного аппарата, пополняемого за счет языковых ресурсов гностического неоплатонизма Владимира Соловьева, метафизики Фридриха Ницше и антропософии Рудольфа Штейнера:

Взлетаем над обманами песков,

Блистаем над туманами пустыни…

Антропософия, Владимир Соловьев

И Фридрих Ницше – связаны: отныне…

Таковы основные точки «роста самосознания», который начался для автора приведенных строк с усвоения основ пифагореизма.

Замешанная на неопифагорейском мистицизме «личная космология» Андрея Белого была представлена им в романе «Петербург» (1913), вызвавшем в свое время шок непонимания у неподготовленных читателей, среди которых оказался, как ни странно, и заказчик текста – легальный марксист П.Б. Струве, усмотревший в предоставленной ему для публикации рукописи несправедливый приговор всему русскому западничеству. Нужно сказать, что такая чисто историософская трактовка романа была отчасти поддержана и его автором, не раз говорившем о своем замысле изобразить «искаженный Запад» в России во всей его беспочвенности и неукорененности в русской стихии. Хотя этот смысловой слой, без сомнения, присутствует в произведении и все еще провоцирует толкователей на соответствующие поверхностные идеологические реакции, все же философское содержание романа не может быть сведено к антизападнической, чисто рассудочной идеологеме автора. Сторонники подобной интерпретации не учитывают ни предшествовавшие написанию романа оккультные упражнения А. Белого в Бобровке в 1909–1910 годах, когда он (до знакомства с Штейнером) штудировал трактаты по алхимии, астрологии и каббале, самостоятельно пробиваясь к «духовному знанию», ни его эзотерические подсказки самому внимательному читателю «Петербурга» Иванову-Разумнику, из которых особую ценность представляет собой следующее замечание (27 сентября 1925 г.): « “Петербург” рисуется мне трехгранною пирамидой с основанием фабулы и с вершиной ». Эта подсказка автора, видимо, не была воспринята адресатом, не знавшим традиции, которая питала мышление Андрея Белого (неподготовленность сознания) . Пирамида (от греч. «пир» – огонь) в пифагорейской сакральной геометрии символизировала четырехгранное тело числа три, которое, будучи порождением божественной единицы (монады) и диады, является выражением фундаментальной структуры мироздания, треугольника, о чем подробно писал «чистый пифагореец» Платон в диалоге «Тимей». Образ пирамиды, согласно Платону, – «первоначало и семя огня». В свете пифагорейского математического символизма образованная огненной троицей пирамида являет собой модель «астрального тела» конечной, «фигурно числовой вселенной», заключающей в себе бесконечное множество возможных форм-композиций. В алхимии же она означает «пламя вечной памяти» (Майер М.), выражает «эйдос огня» (Платон). Мало того, что триада определяет пирамидальную структуру космоса, она же задает ритм любого движения, становления и развития, что было показано уже в Новое время Фихте, Шеллингом и Гегелем. Иначе говоря, число три связано с принципом развертывания скрытой мощи всеединого бытия в любое его пространственно-временное проявление и являет некий высший синтез противоположных сил, определяющих мировую динамику. В мифопоэтическом сознании единство указанных противоположностей (монады и диады) зашифровано в сказаниях об Аполлоне Гиперборейском и Дионисе. Говоря о фабуле романа «Петербург» (подготовке провоцируемого террористами отцеубийства) как основании пирамиды, Андрей Белый умолчал о том, что же символизирует ее вершина . Рискнем предположить, что автор имел в виду одну из сияющих вершин «тайного знания», к которой он приблизился с помощью пифагорейцев и Ницше – этого последнего трубадура «веселой науки», автора книги «Рождение трагедии из духа музыки».

Разъясняя Иванову-Разумнику философское содержание своего романа, который тот перечитывал многократно на протяжении десяти лет, Андрей Белый писал: «… Подлинное место действия романа – душа некоего не данного в романе лица, переутомленного мозговой работой, а действующие лица – мысленные формы, так сказать, не доплывшие до порога сознания. А быт, «Петербург» , провокация с происходящей где-то на фоне романа революцией – только условное одеяние этих мысленных форм. Можно было бы роман назвать «Мозговая игра» ». Замечание, снимающее с обсуждения вопрос о реальных прототипах, к которому вновь и вновь возвращаются толкователи замысловатого литературно-художественного текста. Участники подобного обсуждения, видимо, имеющего какой-то смысл для сторонников натуралистического номинализма и «теории отражения», с самого начала упускают из виду тот духовный опыт, из которого развертывался роман. Поэтому аналитическое вылавливание и извлечение из текста автобиографических моментов не ведет к пониманию развернутых в нем «ландшафтов сознания». Дело в том, что Андрей Белый, независимо от способа своего «медитативного творчества» – художественно-образного или же чисто теоретического – работал с потоком собственных переживаний как профессиональный феноменолог, точно описывая обнаруживавшиеся в этих переживаниях «мысленные формы» – архетипические фигуры коллективного бессознательного , черты которых, конечно же, могли проступать и в эмпирически установленных реальных прообразах. Так центральные персонажи романа – сенатор Аполлон Аполлонович Аблеухов и его сын Николай Аполлонович – это, прежде всего, персонификации двух противоположных элементов «мозговой игры» автора, почерпнутых им из «темнот бессознанья», из «астральных сновидений», некогда запечатленных в мифах об Аполлоне и Дионисе. Престарелый сенатор, сообщает нам автор, в Учреждении «являлся силовой излучающей точкой, пересечением сил», т.е. на языке пифагорейцев – «аполлонической монадой» (Олимпиодор), отвечающей за порядок сосуществования вещей (Лейбниц), сообразный «прямолинейному закону» бога-геометра – Аполлона Гиперборейского, точнее, конструирующий такой геометрический порядок и таким образом овладевающий русским хаосом. «Зигзагообразной же линии он не мог выносить». Кроме того, «питал отвращение к алкоголю» – в противоположность своему сыну Колиньке, любителю коньячка и эротических шалостей, как и положено дионисийской натуре, лишенной онтологического ядра, открытой «ветрам небытия» и представляющей собой «круглый ноль»: «все в нем нолилось…» Автор сравнивает Николая Аполлоновича с «Дионисом терзаемым», приписывает ему подлинное переживание «Умирающего Диониса», иначе говоря, переживание отрицания отрицания , поскольку Дионис у древних – это «начальник смерти», «разрывающее людей божество»( Кереньи К.), воплощение принципа негации , духа наркотического опьянения, разложения, распада и самоуничтожения. Вот почему Андрей Белый называет Коленьку Аблеухова «нирваническим человеком», решившимся на выполнение «секретнейшей миссии» – «миссии разрушения», причем без оглядки на «непрерывность бессмыслия», присущего социальной жизни в ее неуправляемости и неподконтрольности богу Аполлону. Нужно признать, что члены художественно разработанной в романе дихотомии аполлонического и дионисийского начал лишены той равномощности, какою они обладали в сознании Фридриха Ницше, который, решившись на великий разрыв и с аполлонической, пифагорейско-платонической традицией, и с христианской моралью, оказался один на один с Дионисом – этим самым безжалостным и «последним властителем мира» (Шеллинг). В художественном мире Андрея Белого Аполлон Аполлонович – хоть «вовсе не бог Аполлон», но все же вполне самостоятельная единица бытия (монада) с признаками божественной самодостаточности, тогда как Николай Аполлонович являет собой «сочетание из отвращения, перепуга и похоти», а в метафизическом плане – воплощение диады, болезненной двойственности во всем, «дионисического разрыва», «Дионисова принципа бесконечных дроблений», логически неупорядоченной множественности, «абсолютно алогического дробления», «замирания и уничтожения» (Лосев А. Ф.) и, как таковой, он лишь в духовном единении с отцом обретает чувство совершенной полноты бытия и высшее самосознание: «Я и Отец – одно» (Иоан. 10, 30). В своем отрыве от отца- египтянина и бунте против него он – зияние «мировых пустот», орудие смерти, «слепой поток времени» и как таковой – самопорождение небытия (Гегель). Не случайно, что вскоре после недоразумения с недоведенным до конца жертвоприношением-отцеубийством Николай Аполлонович «проваливается в Египет», оказывается у пирамид в Гизе и, таким образом, припадает к истоку великой традиции, которую безуспешно пытался отвергнуть – в лице своего отца. Нечто подобное приключилось и с Андреем Белым, который после многочисленных зигзагов на «пути посвящения», вернулся к концу жизни к пифагорейскому математическому мистицизму своей юности. «Но я хочу быть пифагорейцем; – писал он Иванову-Разумнику, – … возрождение во мне над-личной жизни рассматривать, как знак приближения к «тайне вечности и гроба». … Вот в чем мое знание ; это – не романтика, не – рационализм, а припадение на старости лет к пифагорейскому ритму, к фигуре …», то есть опять-таки к пирамиде , если мы правильно поняли логику «праздной мозговой игры» Андрея Белого.

Не пойти ли нам в кино?!

Не пойти ли нам в кино?!

Спецпроекты ЛГ / Подмосковье. Культурная реальность / Дата

Подкладов Павел

Теги: кинематограф , праздник , День российского кино

27 августа – День российского кино. В нынешнем году, который посвящён  отечественному кинематографу, праздник приобретает особое значение

В этот день во всех субъектах Российской Федерации, в том числе и в Московской области, пройдёт акция «Ночь кино». В ночь с 27 на 28 августа можно будет бесплатно посмотреть фильмы «Легенда № 17» Николая Лебедева, «Батальонъ» Дмитрия Месхиева и анимационную ленту «Смешарики. Легенда о золотом драконе» Дениса Чернова. Киноленты выбраны самими зрителями в ходе голосования на сайте Года российского кино. Во многих районах Подмосковья ленты будут демонстрировать на открытых площадках в парках культуры и отдыха в рамках акции «Летний кинотеатр».

Помимо кинопоказов фильмов-победителей зрительского голосования запланированы книжные выставки, видеоквесты и викторины, концертные программы, творческие встречи, театрализованные представления. Всё – на тему кино.

В Дмитрове 27 августа пройдёт третий фестиваль нового российского кино «Пробуждение», президент которого – режиссёр Егор Кончаловский. Во время церемонии открытия будут демонстрироваться трейлеры фильмов-конкурсантов, а также кадры хроники двух предыдущих форумов.

Конкурсная программа представлена шестью художественными фильмами производства этого года: приключенческая кинолента «Уроки выживания» (режиссёр Андрей Томашевский), драма «Врач» (режиссёр Юрий Куценко), фантастические комедии «Повелители снов» (режиссёр Ирина Багрова) и «Монах и бес» (режиссёр Николай Досталь), фильм для семейного просмотра «Жили-были мы» (режиссёр Анна Чернакова), приключенческая драма «Экипаж» (режиссёр Николай Лебедев). Для детей подготовлена специальная программа анимационных фильмов. После конкурса состоятся концерт, церемония награждения и показ фильма Станислава Говорухина «Конец прекрасной эпохи».

Запланированные на 27 августа мероприятия – далеко не единственные в Московской области, посвящённые Году российского кино. Подмосковье – регион с богатыми кинематографическими традициями, которые насчитывают не одно десятилетие. Здесь родилось немало известных и любимых зрителями актёров: народные артисты СССР Марк Прудкин, Вячеслав Тихонов, Любовь Орлова, Вера Марецкая, Нина Сазонова, Евгения Ханаева, народный артист РСФСР Сергей Столяров… На территории Московской области снимались фильмы, ставшие шедеврами не только отечественного, но и мирового кино, – «Гусарская баллада», «Солярис», «Бриллиантовая рука», «Вокзал для двоих», «Свой среди чужих, чужой среди своих» и многие другие.



Поделиться книгой:

На главную
Назад