— Осторожно, — сказала женщина. — Тут ступеньки… Ну, еще.
Заскрипели доски под неверными шагами. Хлопнула дверь.
«Пьян, — подумал Жихарев. — Нехорошо с ним получается».
И он вспомнил, как Кислов, прочитав письмо Чернышева, усмотрел в нем лишь месть за выговор Писареву и за ту критику, которую Кислов учинил на совещании Чернышеву. Напрасно они доказывали ему, что речь о большем, чем личные обиды. При чем тут обиды, если речь идет о судьбах людей, как сделать их жизнь лучше, как быстрее восстановить колхозы! По-старому работать ведь нельзя!
Когда они вышли из кабинета Кислова, Чернышев сказал Жихареву:
— «И на челе его высоком не отразилось ничего…» Безнадежен. Ничему не научился и ничего не понял. Ну что ж, будем делать, что можем, если не можем делать, что желаем…
Так врач приговаривает больного к смерти.
— Безнадежными бывают лишь покойники, — сердито сказал тогда Жихарев. — Кислов должен понять. Ему труднее, чем вам. Он много лет так работал. Ему нужно время.
— Времени нет, — сказал Чернышев.
— Я вижу, вы считаете свою победу обеспеченной.
— А как же, — спокойно сказал Чернышев, — нам с вами, может, и несдобровать, но победа будет за нами.
— Лучше бы ее пропустить вперед.
И Жихарев невесело улыбнулся. Его смутила уверенность, с какой Чернышев причислял его к своим единомышленникам. Он не мог и не умел полностью отделить себя от Кислова, с которым столько лет вместе отвечал за положение дел в районе. Костистое, бесстрастное лицо Чернышева показалось ему бесчеловечно жестоким. Он даже подумал: «Ишь герой, пришел, увидел, победил!» В эти минуты Кислов был ему ближе. Он распрощался с Чернышевым и вернулся в кабинет к Кислову.
Кислов сидел все в той же позе, тяжело опираясь на стол расставленными локтями.
— Если хочешь знать, это все демагогия, — сказал он Жихареву.
— Что все? — спросил Жихарев.
— То, что Чернышев требует, и вообще…
— Что вообще?
— Да многое из того, о чем сейчас шумят. Наши колхозы так не поднять. Самостоятельность, планирование, снижение налогов — все эти поблажки, нововведения не помогут. Одно разорение, и народ распустим.
— Распускать некого, сами разъехались. Теперь людей привлекать надо.
— Я не об этом. Понимать должен. Тут не посулы нужны, а вот, — он стиснул кулак, стукнул по столу. — Мы-то знаем — нереальны все эти сроки и цифры. И нечего заигрывать. Конечно, тут политика. А Чернышев спекулирует на этом, — с ненавистью сказал он.
Он помнил, что откровенность Кислова сперва ошеломила своим бесстыдством: неужто он и впрямь считал, что Жихарев находится под его влиянием и стесняться нечего? Но вслед за тем возмущение отодвинуло все его мысли о себе и своих отношениях с Кисловым.
— Да ты что, всерьез? Как так нереально? — закричал он. — По-твоему, это игра идет? Эх ты… вместо того чтобы радоваться, ты злобишься! Откуда в тебе такое недоверие? — Жихарев внимательно, словно в первый раз увидев, посмотрел на Кислова.
С болью ощутил он, как рвутся последние узы, связывавшие его с этим человеком. Прошлое должно оставаться в прошлом. Иначе оно мешает. Жалко, но ничего не поделаешь, тут надо быть беспощадным.
— Верно, и вправду тебе трудно руководить в нынешних условиях, — прямо сказал он Кислову. — Чувствуешь? Тогда, если ты честный коммунист, то так и надо сказать. А то что ж выходит: ты не веришь в реальность постановлений ЦК и вообще в то, что у нас в области делается? Нет, дорогой мой, тут мы с тобой разошлись. Считай, что я целиком против тебя. И так буду говорить в обкоме.
— Ясно. Под дудку Чернышева пляшешь. Насчет Писарева ты тоже против меня? — уже деловито осведомился Кислов.
— Да.
— Полагаешь, обком тебя поддержит?
— Постараюсь доказать там. Отпустим мы Писарева — выиграет и государство, и мастерские, и он сам.
— А пример остальным?
— Не веришь ты в людей. Никого не смутит, если выяснилось, что человек не подходит, не справляется. Зачем же калечить ему жизнь?
— Либерализм разводишь.
— Либерализм я тут понимаю как примиренчество. Вот если бы я уступил тебе, это был бы либерализм. Ты по-человечески подойди. Речь идет не о станке.
Кислов усмехнулся: очевидно, в интонации Жихарева он уловил какие-то опасения.
— А я тебе советую по-партийному подходить.
Жихарев посмотрел на него внимательно, как бы издалека.
— По-партийному? По-партийному — это, мой милый, и значит по-человечески.
Это он знал для себя твердо, в этом был уверен до конца.
…Дверь в соседнем доме тихо скрипнула, возвращая Жихарева в эту ночь.
Захрустела подмороженная грязь на тропке. Жихарев прислушался и, подчиняясь непонятному желанию делать все наперекор себе, вынул электрический фонарик. Узкий сильный луч света уткнулся в Надежду Осиповну. Это была она, в сером вязаном платке, в цигейковой шубке, накинутой на плечи.
— Кто там балует? — недовольно спросила она, заслоняя ладонью глаза. Ладошка у нее была маленькая, просвечивающая розовым, и Жихарев хмуро улыбнулся.
— Угадайте.
— Ах, это вы, товарищ Жихарев, — без всякого удивления определила она. — Вы что у нас, за ночного сторожа?
Жихарев погасил фонарь, досадуя и не понимая, откуда эта досада: оттого ли, что этой женщиной оказалась Надежда Осиповна, или оттого, что она назвала его по фамилии.
— Местные нравы изучаю, — сказал он как можно язвительней.
— Нравятся?
— Роскошная у вас тут жизнь. Дамы кавалеров домой провожают.
— Мужиков нехватка, товарищ начальник, — холодно потешаясь над его колкостью, сказала Надежда Осиповна. — Ровно коней в колхозе. Вы только о машинах беспокоитесь.
— Кто о чем. Тем более что некоторые дамы в помощи не нуждаются.
— На то они дамы. Где девке слезы, там бабе смех.
Голос ее стал низким, вызывающе-развязным, она словно нарочно сводила разговор к пошлости, всячески подчеркивая эту пошлость.
— Зачем вы прикидываетесь? — сказал Жихарев. — Вы же не такая.
— Господи владыко, — вздохнула Надежда Осиповна, — истинно говорю тебе — спаси меня от воспитателей моих!
Рядом в хлеву сонно и нежно проблеяла овца. Весенний морозец стеклянно похрустывал в синей тишине. Там, где стояла Надежда Осиповна, виднелось светлым пятнышком только ее лицо. Оно казалось усталым и добрым. И Жихареву вдруг захотелось длинно, ничего не пропуская, рассказать этой женщине о том, что с ним творилось. Ему нужно было облечь свои ускользающие мысли в слова. Услышать их ясное звучание, выговорить их языком, почувствовать их вкус. Произнесенные слова обладают властью — они требуют поступков. Говорить об этом с Чернышевым он не мог. Чернышеву все было ясно. Чернышев сидел на диване в теплой пижаме и, обложившись справочниками, доказывал, что фрески Благовещенской церкви, что стоит за Левашами на правом берегу. Маковки, расписаны учениками Андрея Рублева в середине XV века. Жена Чернышева слушала мужа и проверяла школьные тетради. Никакие сомнения не отвлекали Чернышева, он давно принял решение, и Жихарев заранее знал все, что Чернышев мог ответить ему по этому поводу.
— Погодите, Надежда Осиповна, — попросил Жихарев, — посоветоваться с вами хочу…
Он не знал, с чего начать. И, как всегда бывает в таких случаях, заговорил о том, о чем ему меньше всего сейчас хотелось говорить: о заполнении каких-то форм, о планировании. К счастью, она бесцеремонно перебила его.
— Видать, ущемили вас где-то, вот и советчики понадобились. А когда я месяц назад писала про то же самое, под сукно положили.
— Вопрос о планировании…
— Да что вы уперлись в это планирование! — вспылила она. — О земле бы подумали. Ведь уродуем мы ее. Душа болит смотреть, как землю разоряем. Все наездом хлеб норовим вырвать. Всё от нее, а ей что? У Пальчикова, даже у того, всего три тонны органических кладем вместо двенадцати. Раньше такой термин был: «Земледелие». Землю делали! А теперь гектары делаем. Знаете, Жихарев, иногда пойду я в поле, стану на колени, возьму землю в руки, переминаю. Бедненькая ты моя, и знать ты не ведаешь, сколько бумаг из-за тебя исписали, а ты все такая же. Нет, ей-ей, — Надежда Осиповна подошла к Жихареву, взяла его под руку, привычно прижалась плечом, — посмотришь кругом, другие области и районы — как люди. Одни мы слезой умываемся.
— Ну-ну, тут торопом не возьмешь, — сказал Жихарев. — Это вы по молодости горячку порете. Возьмите год назад. Приехал я в Маслово, захожу в чайную, ищу председателя: «Вот этот?» — спрашиваю, а мне буфетчица: «Ну что вы, не видите, — это человек трезвый, какой же он председатель!» Вот казус был…
— Э-э, нашли радость! Повыгоняли председателей-пьяниц и считаете это великим достижением. Да с такими темпами, как у Кислова, нам коммунизма не видать. А я эту штуку хочу при жизни откусить. И пока еще старухой не стала. Понятно? Поскорее. Да, тороплюсь. Ну и что?
— А мы не хотим коммунизма? — улыбнулся Жихарев.
— Кто вас знает! Есть такие работнички, которым достаточно социализма, вполне устраивает, они не торопятся. А я тороплюсь. Некогда мне ждать. Я бы таких, кто мешает… — Она отняла руку. — Чтоб им ежей рожать!.. — неистовствовала она, с трудом удерживаясь от ругани.
Жихарев пытался рассмотреть сквозь темноту выражение ее лица. «Вот и пойми ее», — весело недоумевал он, задетый ее горячностью и любуясь этой горячностью. Они шли рядом по узкой, ломко звенящей под ногами тропке, то сталкиваясь плечами, то расходясь.
— Никак вы меня провожаете? — усмехнулась Надежда Осиповна. — Начальству не положено.
— Ночью все кошки серы.
— А засветят — так брысь под лавку? Говорите, что я прикидываюсь. А сами?
— Спорьте хоть до слез, а об заклад не бейтесь.
— Да я не про то. Вот растолкуйте, для чего Кислов Писарева наказал. Вы сами небось понимаете: ни за что губят человека.
— Ничего, ничего, пусть поработает. Приспособится, — сказал он, снова думая о том, как в обкоме отнесутся к его просьбе.
— Приспосабливается, знаете, кто? Сорняк. Вы что ж, к сорняку его подводите? В агрономии известно: сорняк, он с легкостью приспосабливается к любым условиям.
— Мне-то думалось, вы не хотите, чтобы Писарев уезжал, — неловко засмеялся Жихарев.
На какую-то минуту ему показалось, что он остался один, Надежда Осиповна исчезла, растворилась в ночной темноте. Даже дыхания ее не было слышно.
— Да, не хочу, — тихо сказала она. — Ну и что? Э-э, да разве вы поймете!.. Мужику такое растолковывать — все равно что петуха сеном кормить.
Ему всегда казалось, что он хорошо знает Надежду Осиповну. Он знал о ней много и, в сущности, ничего, потому что это многое было лишь то, что говорили о ней в районе. Сплетен о ней ходило множество: то этого приворожила, то того извела: в позапрошлом году в Ильин день двое подрались из-за нее, а она сидела на плетне и свистела, ровно судья на соревновании; рассказывали, как в коркинской чайной унимала она местного буяна Тимошу Кудрявого — руки скрутила, кушаком связала и в отделение привела. После Тимошу до того засмеяли, что появиться не мог ни в одном буфете: говорят, он с горя и пить бросил. Всякое толковали о молодой вдове, но в колхозах ее крепко уважали за твердый характер, да и агроном она была знающий, особенно же нравилась ее отчаянность: она могла схватиться с любым мужиком, с любым начальником, никому спуску не давала.
Жихарев видел перед собою смутно чернеющие ее плечи, голову, прикрытую платком. Ему было жалко ее и радостно оттого, что мог чувствовать все, что происходило в ее душе.
Они молча дошли до ее дома, остановились на углу. Жихарев положил руку на бревенчатую по-живому теплую стену.
— Пригласила бы вас на чай, да заварка кончилась, — сказала Надежда Осиповна. — Впрочем, вы ведь не пойдете.
— Это верно, — рассеянно отозвался он, пытаясь вспомнить, что же он хотел сказать ей.
— Ой ли? А ну как уговорю? — Она прикрыла своей горячей ладонью его руку, лежащую на стене. — Не бойтесь. Не стану. Вот Писарева отпустите, тогда за вас возьмусь.
Он сжал ее руку.
— Вы мне верите?
Она по-своему поняла его волнение и засмеялась.
— Если мужикам верить…
— Зачем вы это, — с досадой и стыдом за нее перебил Жихарев.
— Ну хорошо, не буду, — неожиданно согласилась она.
— Надежда Осиповна…
— Ах, вас насчет веры интересует! Хотите, чтобы вам верили, а сами-то вы умеете верить? Ну, не мне, так другим. Я, известно, забубенная головушка. А остальные?..
Резкость ее обрадовала Жихарева. Он подставлял себя под ее тумаки, как под ледяной, освежающий душ.
— …Кислов, он только в свои кулаки верит… Мне не за себя обидно. Мне-то наплевать, я как любила землю, так и буду любить. У других он веру ломает. И сам… Думаете, он сам верит? Кто не доверяет людям, у того и своей веры внутри нет. На чем ей держаться? Не на чем…
«Как это правильно, — думал Жихарев. — До чего она просто все связала. Чернышев, тот видел во всем только одну сторону — недоверие к людям. А она…»
— …А за сорняки вы не обижайтесь. — Надежда Осиповна отступила к двери, и густая чернота скрыла ее. Остался только голос, грудной, потеплевший, идущий из самой глубины этой удивительно темной ночи. — Сорняки у каждого из нас растут. Мне человек иногда кажется полем. Знаете, широкое поле, то его солнышко согреет, то дождик вымочит. И всякой всячины там хватает. Овсюг растет, и васильки, и сурепка. И основная культура — то, к чему предназначен человек. Вырастить на нем можно что угодно, хоть яблоки, хоть тимофеевку. Конечно, у одних почва кислая, у других комковатость… А запустить, так она кустом зарастет. И камни повылазят… Да, да, потом уже труднее корчевать.
— Да, да, потом уже труднее корчевать! — горячо подхватил он.
— Ну, ладно, — помолчав, устало сказала она. — Заболталась я. Нам, бабам, философствовать вредно; целовать разучимся.
Она резко повернулась, пахнув на Жихарева теплом сонного тела и вязким, грустным запахом духов. Звякнула щеколда. Простучали шаги в сенях. Потом над головой Жихарева медленно разгорелось окно. Желтый сноп света упал на землю, вызолотил маленькую, закутанную соломой яблоню в палисаднике, шест с ледяными сосульками.
Жихарев отошел от окна. Он сообразил вдруг, что так и не рассказал Надежде Осиповне ничего из того; что хотел. Но теперь это ему уже было безразлично. Он шел и улыбался, вдыхая всей грудью чистый, морозный воздух. И внутри у него было тоже чисто, легко. Вернулось то спокойствие и ясность, которых ему так не хватало последнее время.
Мария Тимофеевна стелила постель на диване, сам Чернышев ходил по комнате с книжкой и читал вслух. «Ему, конечно, легче, — думал Жихарев, — а я должен перешагнуть через себя».
— Послушайте, — сказал Чернышев, — как замечательно написано про старых художников.
Жихарев не слушал. Он думал о том, что ему следовало это сделать давно, раньше Чернышева. И так слишком долго он колебался. Об этом он тоже завтра скажет в обкоме. Он готов. Он готов ответить за все, и поддерживать Кислова он не станет.