Земля родная
МНЕ НУЖЕН МИР!
Стихотворение
О ЛЕНИНЕ
Стихотворение
ЗДЕСЬ ЛЕНИН БЫЛ
Стихотворение
Я ВАМ ЗАВИДУЮ (Рассказ ветерана)
Стихотворение
ПЕРВЫЙ ГРОМ
Вот уже четвертую зиму старый токарь Алексей Вавилыч сидит дома. Это, однако, не значит, что он сидит без дела. Утром Вавилыч по-прежнему просыпается раньше всех в семье, садится на голбце широкой русской печи, свесив босые жилистые ступни, и ждет заводского гудка.
Сквозь промерзшие окна в избу проникает слабое мерцание сугробов. Ноющая боль в пояснице наводит на мысль о погоде… «Должно, опять снегу привалило», — думает Вавилыч и, пренебрегая болью в пояснице, радуется этому: есть чем заняться с утра! И он уже представляет, как испробует нынче новую лопату. Хорошо ли он обил ее железом вчера? Главное, чтоб заусенцев не оказалось…
За этими мыслями и застает его заводской гудок. Мощный, басовитый, он проникает в комнату откуда-то снизу, содрогая ее. Десятки тысяч раз слышал Вавилыч этот призывный рев своего завода и не мог привыкнуть к нему. А теперь вот, кажется, еще труднее отвыкнуть.
Спустя несколько минут с улицы доносится поскрипывание снега. Поток пешеходов устремляется с нагорных улиц в Айскую долину, где ни днем ни ночью не смолкает металлический звон, свистки паровозов, тяжелое уханье молотов… Словно подхваченный этим потоком, Алексей Вавилыч поспешно слезает с печки и начинает одеваться.
— Старуха! Эй, слышь, Алена! Буди Алешку, проспит, шельмец.
Алена Ивановна подымается с постели, садится на кровать и укоризненно качает головой.
— Ах ты, старый хлопотун! Ну, чего булгачишь всех ни свет ни заря? И парню поспать не даешь. Аль сам молодым не был?
— «Молодым…» — беззлобно ворчит Вавилыч, втыкая худые ноги в разношенные валенки. Кому как не ей знать о его молодости. И вдруг в голову ему приходит простая мысль о том, что неплохо бы знать об этом и внуку Алешке. Пожалуй, что и вовсе необходимо…
В субботу Алешка против обыкновения домой пришел поздно. Домашние уже и насумерничались вдосталь, и лучины немало пожгли, а мужиков все не было.
— Что-нибудь неладное, — начала беспокоиться мать, старая Бураниха, собираясь в третий раз подогревать самовар. — Ты бы, Федянька, сбегал, что ли, к Зыковым, узнал бы.
Федянька, белобрысый мальчонка лет десяти, перестал щипать лучину, забросил косарь и ощепок в подпечек и полез под кровать за отцовскими сапогами. Он был очень рад случаю побывать на улице. Но не успел он и первой портянки на ноги навернуть, как дверь широко распахнулась и в избу вместе с седыми космами запоздалого мартовского мороза ввалились Алешка с Гришкой Зыковым… Оба они были в сильном возбуждении. Алешка, так тот и шапку снять забыл, прямо на переднюю лавку бухнулся. В потемках трудно было разглядеть выражение его лица, только широко открытые глаза светились явным восторгом.
Мать с перепугу руками всплеснула и тут же на Алешку напустилась:
— Да вы никак пьяные? Сказывай, разбойник, где был?
Алешка, хохоча, перемигнулся с Гришкой, шапку с головы сорвал, бросил в угол.
— Шабаш, мать! Заваруха на заводе. И вовсе мы не пьяные.
— Батюшки-светы! Да что же случилось-то, скажите толком.
— Бастуем, тетя Маланья, вот что, — степенно пояснил Гришка.
— Что это за слово такое, не разумею я, Гришенька, — притворилась непонимающей Бураниха. — Растолкуй ты мне, сделай милость.
— А то и значит, что — баста! — опять рассек заскорузлой ладонью воздух Алешка и чуть было не загасил чадящую в светелке лучину. — Будь ты неладна, окаянная!
Гришка Зыков с укоризной взглянул на товарища и спокойно пояснил Буранихе:
— В большепрокатном началось. Рабочие все, как один, заявили управителю: довольно, мол, измываться над нами, не выйдем на работу, пока не отмените новых расчетных книжек. Попили, мол, хозяева нашей кровушки рабочей, хватит!
— Там у нас Иван Филимошкин да Ефим Чурилов — ух ты! — не удержался опять Алешка, замахал руками. — Вот люди! Надзирателя Уманского поперли из цеха, никого не боятся.
— Это что еще за сход в моем доме! — раздался от двери негромкий, но густой бас. Никто не заметил, как вошел Вавила Степанович Буранов. Федянька, сидевший до того с раскрытым ртом на полу, быстро довертел портянки, натянул старые тятькины бахилы и шмыгнул за дверь. Мать хотела было прикрикнуть на него, воротить, но, обеспокоенная сердитым видом отца, промолчала, засуетилась вокруг стола.
— Смутьянщиков на заводе развелось, что тебе черных тараканов в голодный год, — ворчал Вавила Степанович, стаскивая с себя промасленную одежду. — Мутят людей, незнамо што… И вы туда же, молокососы! — обернулся он к Алешке. — Всыпать бы вам плетей, как бывало…
Гришка удивленно покосился на широкую, в косую сажень спину старого Бурана, насторожился. Простоватый Алешка храбрился. Пятерней взъерошил слежавшиеся под шапкой волосы, дерзким взглядом уставился в спину склонившегося над рукомойником отца, спросил:
— А как же, тятя, с новыми расчетными книжками, неуж принимать?
— Не твоего ума дело! — Вавила Степанович бросил утирку на гвоздь и, тяжело сутулясь, направился к столу. — Больно вы прытки стали нынче, умники. А о том не думаете, что делать будете, коли хозяин с завода прогонит. Теперь в рабочих руках не больно большая нужда, эвон сколько их мотается без дела, девать некуда. Оно, конешно, пятачок нашему брату-рабочему, ой, как трудно достается, зря поступаться копейкой тоже не след, — разговорился Вавила, умиротворенный сытным запахом наваристой похлебки. — Ну и на рожон лезть нечего. Рассудительно надо, полюбовно договориться с хозяевами, по-божески. Чай, ведь тоже люди русские, поймут. В случае чего и самому губернатору пожаловаться можно… А забастовки — озорство одно, добра от них не жди. В девяносто седьмом бастовали, сколько шуму-гаму было, да много ли проку вышло? Несчетно народу пересажали, увезли бог весть куда, сирот пооставляли. А восьмичасовой рабочий день — где он? — Вавила Степанович безнадежно махнул рукой, помолчал и жестко закончил: — Плетью обуха не перешибешь. То-то. Бог терпел и нам велел. Плесни-ка, мать, мне еще похлебки-то.
Гришке очень хотелось возразить старику Бурану, но постеснялся, только укоризненно посмотрел на Алешку: вот, мол, какой у тебя твердолобый батька-то! — и вышел, заторопившись домой. Алешка под строгим взглядом отца тоже присмирел. Возбуждение улеглось, осталась одна усталость.
Но заснуть в эту ночь он долго не мог. События дня снова и снова проходили у него перед глазами, каким-то новым горячим чувством будоражили сердце, заставляли непривычно думать не только о себе, о своей семье, но и о всех рабочих завода. Хозяин у завода один, а работников — не перечесть. Неужели так и должно быть? — впервые спросил себя Алешка, чувствуя за этим вопросом что-то тревожное. «Не перешибешь… — обдумывал он слова отца. — А вот Гришкин дядя, тоже старый рабочий, говорит: перешибить можно, если дружно всем взяться. И надо, мол, еще разобраться, кто плеть, а кто обух». Пословицы отца уже не казались такими неотразимыми, как раньше.
В воскресенье, после обедни, Алешка, прихватив гармонь, направился к Гришке.
Зыковы жили на той же Долгой улице, поближе к заводу. Вытянувшаяся отлогой дугой по болотной низине, Долгая славилась своей непролазной грязью осенью и весной высокими сугробами — зимой и кабаками — в любое время года. Сейчас сугробы осели, приобрели грязновато-серый оттенок. Из-за вершины Косотура все чаще и все приветливее улыбалось по-весеннему ласковое солнце. Но зима, крепко зацепившись за острые пики Таганая, не хотела уходить. Ночью по-крещенски сильно ударил мороз, и улица покрылась ледяной коркой.
Подходя к воротам зыковского дома, Алешка заметил, как от калитки на крыльцо метнулась легкая фигурка в цветастом полушалке. Алешка почувствовал вдруг, будто в груди у него стальная пружина расправилась и распирает сердце так, что дух захватывает. Аленка!
Вот ведь, с детства водились, а только совсем недавно увидел, разглядел Алешка, какая она красивая. У него было такое чувство, словно он нашел что-то необыкновенно хорошее, нашел — и не верит в свое счастье…
Гришак с Аленкой, брат и сестра, лишившиеся родителей (отца задавило на заводе, а мать умерла от чахотки), жили у дяди Мирона Григорьевича Зыкова, который любил их и считал за своих детей. Мирон был не только-искусным ковалем-оружейником, но и один из немногих грамотеев на заводе. Он и Гришку с Аленкой обучил грамоте. Алешка, не проучившийся в школе и двух зим, сам читал плохо и книжек в руки не брал (отец за такое баловство не похвалит), но любил слушать, как читали другие, особенно если Аленка. Как раз вчера Гришка хвастался, что дядя принес новую книжку, про рабочую жизнь будто бы. Интересно бы послушать. Опять же про забастовку нигде не узнаешь лучше, как у Зыковых.
Но ни послушать новой книжки, ни повидаться с Аленкой Алешке на этот раз не довелось. Гришка не очень-то приветливо встретил приятеля на крыльце и тут же потащил его обратно на улицу. Алешку упирался, косясь на окна, — не появится ли там головка в пестром полушалке.
— Дай хоть обогреться немного. Экая стужа на улице! — уговаривал он Гришку.
— Да нет, знаешь, там у нас гости собрались, — смущенно пояснил Гришка, отворачивая лицо от удивленного взгляда товарища. — Идем лучше на Большую Славянскую, погуляем.
— Что ж, идем. Мне ведь все ровно, — неискренне согласился Алешка, задумчиво перебирая лады своей тальянки. И вдруг догадка больно обожгла сердце обидой, лицо его вспыхнуло. — Только не по-товарищески это — таиться от меня, будто я не знаю…
Гришка вдруг остановился, схватил Алешку за плечи. Черные глаза его сверкали горячими угольками, кончик носа побелел от гнева, приглушенные слова с трудом отрывались от губ:
— Таиться, говоришь? А если — надо? Молчи! Ничего ты не понимаешь. Лучше иди да разъясни отцу насчет пятачка.
В один миг рванулся Алексей из Гришкиных рук, только гармошка на весь мех распахнулась и жалобно пискнула.
— Подумаешь, секреты какие завели! Будто я не знаю, что это за гости такие у вас собираются. Правду тятька сказывал, смутьянщики вы и есть самые. — Вскинул ремень на плечо, огласил улицу звонким перебором голосов тальянки и, не оглядываясь, с независимым видом направился к заведению купца Шишкина, наипервейшего кабатчика. Правда, в кармане у Алешки и всего-то двугривенный, ну, да ничего, важно пыль в глаза пустить, — знай, мол, наших, бурановских! Вот Ганс Ваныч, старший мастер, переведет его из учеников в настоящие слесаря, тогда… эх!
Пел Алешка, подыгрывая на гармошке, но на душе у него было нехорошо… Значит, вовсе и не его ждала Аленка у ворот. Это ее дежурить заставили: как бы кто не зашел нечаянно. Ясное дело. А он-то дурак вообразил невесть что.
— Никак загулял, Алексей Буранов? — прервал горькие размышления Алешки раздавшийся у него над ухом пискливо-вкрадчивый голос. — А где же дружок-то твой, а?
Алешка поднял голову и увидел перед собой сморщенное в приветливую улыбку косоглазое скопческое лицо Моисея Пешкина, прислужника из заводской конторы. «Чего ему?» — удивленно подумал Алешка. Рабочие не любили Пешкина, подсмеивались над ним, но за насмешками чувствовалась боязнь. Про Моисея ходили слухи, будто он тайно служит в полиции.
— Дружок-то, говорю, твои, Гришенька-то где? Аль у них дома чего неладно, упаси господь? — продолжал между тем Моисей. — Вы ведь все вместе ходите, не разлей вас водой, хе-хе, — усмехнулся он так, что Алешку покоробило.
— Ну, ты… гнида! — неожиданно для себя Алешка выругался похабными словами, и столько неприкрытой злобы было в этом ругательстве, что Пешкин отскочил как ошпаренный.
Сначала Алешка испугался своего поступка, но тут же почувствовал удовлетворение и гордость собой, и это как бы примирило его с Гришкой. От давешней обиды и следа не осталось. Другое теперь беспокоило его: этот собачник Мосейка неспроста выпытывал у него про Зыковых. И ему захотелось поскорее увидеться с другом, предупредить его.
Встретились они только через день, у заводской проходной. О размолвке не вспоминали, будто сговорились. Да, по правде сказать, и не до того было: уж больно тревожное время наступило. В предчувствии назревающих событий все личное казалось мелким и отступало. События, будто огромный снежный ком, нарастали, грозили раздавить.
Второй день уже не дымили высокие заводские трубы, потухли и остыли кузнечные горны, холодом запустения веяло от нагревательных печей в Большой прокатке. Из темных, насквозь прокопченных заводских корпусов жизнь выплеснулась на волю, под яркие лучи мартовского солнца. Заводской двор и Арсенальная площадь напоминали потревоженный муравейник.
Утром Алешка, как и другие рабочие, в обычное время пришел на завод. При входе в цех рабочих останавливали выборочные комитетчики — братья Потаповы, сурово спрашивали у каждого:
— Про уговор наш не забыл? К работе не приступать, и в четыре часа — на сход.
Скупые, уверенные слова комитетчиков действовали на рабочих ободряюще. Было необычно радостно чувствовать и знать, убеждаться снова и снова, что на заводе, вопреки власти управителя и жандармерии, действует, подчиняя себе все больше и больше людей, другая, еще невиданная доселе власть — стачечный рабочий комитет. В силе этой власти Алешка имел возможность убедиться, когда ходил по поручению Ивана Филимошкина, одного из членов комитета, в штамповочный и столярный цехи проведать, как там настроены люди. Большинство рабочих дружно откликнулось на призыв комитета и не приступило к работе. И вот что самое удивительное, чего никак не мог понять Алешка: его отец, благонамереннейший Вавила Степанович Буранов, тоже бастовал. «Как народ, так и мы», — только и сказал он. Раз уж и отец так думает, значит дело серьезное.
Алешка ходил из цеха в цех, полный жгучего любопытства: что будет? Ему очень хотелось разыскать Гришку Зыкова, поделиться с ним впечатлениями, похвастать, как сам дядя Ваня давал ему, Алешке, ответственное поручение. Гришку он нашел в толпе, собравшейся перед зданием заводского приказа. Но поговорить им не пришлось. Гришка, чем-то озабоченный, озирающийся по сторонам, имел явное намерение протолкаться поближе к дверям конторы, откуда доносился возбужденный говор множества людей. Раздвинув пошире локти, Алешка молча последовал за другом.
В раскрытых настежь дверях стоял начальник заводского приказа Глебов. Одной рукой он прижимал к пухленькому животу замусоленную папку, другой отмахивался от наседавших на него рабочих, силясь перекричать толпу, но слов невозможно было разобрать в общем гвалте.
Атмосфера с каждой минутой накалялась, слышались угрожающие выкрики. Один из стоящих впереди рабочих, высокий старик, в котором Алешка тотчас признал машиниста компрессорной Фомича, повернулся лицом к толпе, снял с головы шапку, по-мальчишески прижал ее к груди и негромко сказал:
— Слушайте, люди, и вы, господин начальник! — Гул в толпе понемногу стал стихать. Фомич поднял руку, широко взмахнул шапкой, как бы приглашая всех присутствующих в свидетели. — Все мы православные, все жить хотим, от работы не отказываемся, потому работа для нас — кусок хлеба. Ну, а как быть, если последний кусок отнимают? В нынешнюю получку мне на руки семь гривен пришлось. Это как? — обернулся Фомич к начальнику приказа. И, снова взмахнув шапкой, бросил в толпу гневные, действующие, как порох, слова: — Нету у вас таких правов, чтоб человека живьем в гроб загонять, чтоб ребятишки наши с голоду пухли! Верно я говорю, православные?
— Верна-а! — выдохнула толпа.
— Разве не обманывает нас управитель? На копейках наших, потом облитых, нажиться хочет, — продолжал Фомич свою речь. Глебов замахал на него руками, выронив папку. Полицейский смотритель Коноплев, стоявший рядом с Глебовым, устрашающе шевелил усами, выкатывал глаза, надувал обросшие грязной щетиной щеки, собираясь рявкнуть. Фомич отмахнулся от них, словно от насекомых.
— Правду говорю! Не могём мы принять новых расчетных книжек, вот, видит бог, не могём. Фальшивые они.
Толпа снова угрожающе загудела. Даже малосознательные рабочие понимали, какой кабалой грозит им введение новых книжек с «новыми» условиями найма и правилами внутреннего распорядка. Вот почему все с жадным вниманием слушали Фомича, продолжавшего обличать горнозаводчиков.
— В старых-то книжках хоть немного, а все же сказано было про наши права. А в этих только о том и говорится, на что мы правов не имеем. Верните нам наши права! Восьмичасовой рабочий день установите! Вот наши требования. Так ли я говорю, братцы?
— Правильно! Так, так! — подтвердила толпа.
— Не примем новых книжек, долой!
— Тащи сюда самого управителя!
Алешка видел, как вынырнувший откуда-то сухой, но жилистый Мирон Зыков пожал руку Фомичу и сам шагнул вперед, поднялся на ступеньки крыльца, потеснив приказных.
— Товарищи рабочие! — Его неожиданно громкий голос заставил Алешку вздрогнуть и подумать мельком: «Вот тебе и тихоня-книжник!» — Довольно уж нас обманывали, пора нам и за ум браться. Хитры хозяева: раньше нашего брата били дубьем, а теперь норовят прижать рублем и выжимают последние капли пота. Одно у нас средство — объединиться, твердо стоять на своем. Запомните, товарищи: без рук рабочего не двинется ни одна машина! И не просить мы должны, а требовать своих человеческих прав. Будем же твердо стоять на своем. Долой новые расчетные книжки!
Пока Мирон говорил, а притихшая толпа жадно ловила каждое слово, начальник приказа Глебов успел отлучиться ненадолго. Когда он снова появился в дверях, приосанившийся и важный, из-за его спины уже выглядывало несколько усатых жандармов. Алешке даже показалось, что в проеме двери мелькнуло безусое лицо Мосея Пешкина. Зацепившись пальцами за шелковый поясок и выпятив живот, Глебов объявил:
— По распоряжению господина начальника Главного управления заводами предлагаю вам избрать двух уполномоченных. А смутьянов и подстрекателей не слушать… — Последние слова потонули в поднявшемся над толпой гаме голосов…
— Филимошкина!
— Зыкова!
— Дядю Ваню!
— Симонова, Федора Симонова!
Громче и дружнее всех кричали прокатчики. Вместе с ними выкрикивал фамилию Филимошкина («дяди Вани») и Алешка.
Чернявый, коротко подстриженный Филимошкин и широкоплечий, с лопатистой бородой и расчесанными на пробор длинными русыми волосами Симонов стояли тут же, рядом с Зыковым, братьями Потаповыми, Авладеевыми, Фомичем. «Смутьяны! — мелькнула в голове Алешки озорная мысль. — С такими можно!» А что «можно», он и самому себе не мог бы объяснить, только еще крепче сжал Гришкину руку, за которую все время держался.
Подталкиваемый Мироном Зыковым, от группы комитетчиков отделился высокий, рыжебородый столяр Кондратьев и, приподнявшись на носках, крикнул поверх голов:
— Ну, как, братцы, согласны, чтобы нашими уполномоченными для переговоров с управителем пошли Иван Дмитриевич Филимошкин и Федор Григорьевич Симонов? Все их знаете?
— Знаем! Согласны!..
Радостно возбужденная толпа начала расходиться. Гришка потянул за собой Алешку.
— Идем до дяди. Дело есть нам с тобой. Но тут же Алешка почувствовал на своем плече тяжелую руку отца.
— Пошли-ка, Лексей, домой, — сурово приказал Вавила Степанович. — Неча тут без дела болтаться. Айда от греха подальше.
Рука у отца тяжелая — не вывернешься. Понурив голову, поплелся Алешка за старым Бураном.
О том, что произошло на заводе в среду, двенадцатого марта, Алешка узнал только вечером, когда вернулся из лесу, куда его с утра погнал готовить дрова отец. Боялся Вавила Степанович, как бы начавшаяся кутерьма не засосала парня, — ведь кто его знает, что еще выйдет из всего этого? И не посмел ослушаться Алешка — велика была сила отцовской власти. И что теперь Гришка с Аленкой подумают про него? Конечно, подумают, — струсил, в лес спрятался… Эх, жизнь проклятая!
Обида на отца была столь острой, что Алешка за ужином даже говорить не мог, молча хлебал щи, не поднимая глаз на отца. А подняв, увидел бы, что Вавила Степанович и сам смотрел как-то виновато. Покашливая и почесывая бороду, он начал рассказывать о событиях этого дня. Федянька, не в меру осмелевший, что Алешка тоже отметил про себя не без удивления, тоже вставлял слова два-три, пользуясь частыми паузами в речи отца.