Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Интернет и идеологические движения в России. Коллективная монография - Коллектив авторов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Лишь к концу первой декады XXI века в политическом дискурсе так называемых «национал-патриотических» сил России (А. Дугин, А. Проханов, М. Юрьев и др.) стало модным использовать слово «империя» для обозначения как былого советского величия и порядка, так и желаемых перемен в будущем. Но больше других в популяризации империи постаралась и преуспела бизнес-реклама. Ее усилиями мотивы империи постепенно стали входить в массовую культуру, а затем и в массовое сознание. Самые популярные сорта русской водки во многих регионах России получают названия «Империя», «Имперская». Бизнес-класс в некоторых российских авиакомпаниях переименовали в класс «империал». А дальше термин «империя» стал символом чего-то очень хорошего, постоянно мелькая в словосочетаниях типа «империя вкуса», «империя духа». Империя стала воспеваться на эстраде, в кино, в литературе. В художественных произведениях «империя» стала выглядеть привлекательно, «красиво», иногда даже «шикарно», как парад войск царя Александра III на кремлевской площади в кинофильме Н. Михалкова «Сибирский цирюльник». Неоимперский стиль стал доминирующим в архитектуре и градостроительстве.

Возрождение «имперского сознания» шло рука об руку с реанимацией имперского порядка. Уже к середине 2000-х гг. ярко обозначился рост фантомных болей по империи, а свертывание демократических институтов стало ускоряющейся тенденцией[553]. Помимо усталости населения от реформ, вызывавших необходимость адаптации к быстро меняющимся условиям жизни и к резкому росту разнообразия, в том числе ценностного и идеологического, немаловажную роль в процессе антидемократического и антилиберального отката сыграли и внешние события, такие как действия НАТО в Югославии в конце 1990-х гг., но в особенности – «оранжевая революция» 2004 г. в Украине[554].

«Украинский фактор» стал одним из механизмов изоляции и консолидации авторитарного режима в России и в 2014 г.[555] Однако уже тогда, в 2004–2005 гг., внешние шоки наложились на внутриэкономическую динамику: политические элиты осознали возможность извлекать ренту из отказа от болезненных для общества трансформационных реформ – экономических, политических и правовых. Как только «стало ясно, что цены на нефть будут продолжать расти», Путин «отказался от реформ»[556]. Суть выбора модели развития была в ограничении конкуренции в политике и экономике, то есть в поддержании «порядка ограниченного доступа» (или «естественного государства»), если воспользоваться терминологией Д. Норта и соавторов.

С 2005 г., по версии Freedom House, Россия является несвободной (not free) страной[557]. С того же момента многие исследователи для определения российского политического режима начали использовать термин «управляемая демократия», который коррелирует с концептом суверенной демократии, изобретенным идеологом режима Путина В. Сурковым[558]. По уровню институционализации демократии и гарантии прав граждан путинская Россия относится скорее к категории домодерных (или немодерных) обществ, в которых нет защиты гражданского общества и бизнеса от произвола со стороны государства[559], а уровни доверия и конкуренции крайне низки[560]. Российское «государство как институциональная конструкция и воплощение публичной жизни общества является слабым и дисфункциональным»[561]. Отсутствие механизмов гражданского контроля способствует расцвету «мнимого конституционализма»[562] – состояния правовой системы, при котором становится возможным «фактическое изменение Конституции без формального пересмотра ее текста» с целью ограничения демократии и укрепления доминирования исполнительной власти[563]. Именно в это время российские власти начинают оказывать финансовую поддержку неоимперским и просоветским силам[564], а апелляции к православию становятся неотъемлемой частью официального дискурса режима В. Путина. Завоевания демократической революции конца 1980-х – начала 1990-х стали казаться случайным эпизодом недавнего прошлого, а единственно верным курсом – попытки восстановления империи. Знаковым событием, обозначившим бесповоротный выбор российских политических элит в пользу постимперского государства, стали слова президента Путина, произнесенные в 2005 г.: «Крушение Советского Союза было крупнейшей геополитической катастрофой ХХ века»[565].

Трудно понять механизм постоянного возврата к имперскому прошлому, не обратившись к сравнениям с другими странами. Сравнительная перспектива позволяет увидеть, что явление постимперских трансформаций, сопровождающихся ростом ностальгических настроений по утраченному государственно-имперскому величию, исторически неуникально. Напротив, этот феномен едва ли зависит от культурных и географических особенностей: постимперские общества и по сей день многочисленны, особенно если учесть, что самые крупные колониальные империи перестали существовать только в середине прошлого столетия. Распад Советской империи, как и крах всех иных империй, сопровождался чередой кризисных явлений[566]. Однако России среди иных посткоммунистических обществ пришлось сложнее остальных.

Прежде всего, Россия на протяжении столетий была континентальной, или территориально интегрированной, империей. Коллапс таких образований оказывается наиболее болезненным. Колониальные (заморские) империи – другое дело. В эпоху Модерна они существовали как бы на двух скоростях: метрополии шли по пути строительства национального порядка, оставляя имперскую структуру в качестве рамки, «надстройки», которая обеспечивала геополитическое и геоэкономическое могущество европейских наций. Нация для себя, империя для колоний – вот формула, которая описывает державы-метрополии европейского типа в их зрелом виде в XIX – первой половине XX века. К воспроизводству этой же модели стремились милитаристская Япония, фашистская Италия, кайзеровская и затем нацистская Германия. Со значительными оговорками США после Второй мировой войны можно считать такого рода нацией, осуществляющей империалистическую внешнюю политику, однако без претензий на территориальную экспансию: территория сама по себе утратила ценность в мире наций. Так или иначе, для России эта формула совершенно чужда. Россия никогда в своей истории не знала ничего похожего на национальный тип социально-политической организации. Рухнувшее имперско-советское пространство оставило страну неподготовленной к глубоким трансформациям переходного периода, что породило проблему разделенности русского народа политическими границами (около 20 миллионов русских оказались за пределами Российской Федерации), тогда как именно русские были инициаторами строительства империи и главной опорой имперского порядка. Именно в этом, имперском смысле слова русские являлись государствообразующим народом[567]. И в воображаемом сегодня «Русском мире», границы которого российские власти примеряют к расширенному, «родовому», «имперскому телу» Российской империи / СССР, главным действующим лицом провозглашаются русские – народ-правитель и народ-жертва своего имперского величия[568].

В результате распада СССР Россия унаследовала территорию «сердцевины» империи. В этом состоит еще одно важное отличие российского общества не только от постсоветских стран, но и от бывших колоний европейских держав в Америке, Азии и Африке. То обстоятельство, что российское имперское пространство не знало четких различий между метрополией и периферией, границы между которыми постоянно передвигались в процессе внутренней колонизации, способствовало созданию дополнительных трудностей на пути nation-building в постсоветской России. Воспроизводить «имперский синдром» значительно легче, когда страна «похожа на окровавленный торс империи – то, что осталось, когда от нее отделились другие [советские] республики»[569]. Иные посткоммунистические общества пусть часто и с великим трудом, но все-таки сумели встать на извилистый путь национального строительства[570]. Важным фактором на этом пути оказалась готовность элит и общества к выбору ценностной системы, позволяющей легитимировать новые институциональные системы. Возможность апеллировать к досоветскому прошлому блокировала воскрешение «призраков» имперско-советского прошлого; невозможность (или нежелание элит) найти антисоветскую ценностную платформу способствовало такому воскрешению[571]. В этом смысле легче всего пришлось странам Центральной и Восточной Европы. Там консолидация населения и превращение его в демос облегчались наличием демократических традиций и докоммунистической исторической памяти. Решающую роль, безусловно, сыграл и политический фактор – идея возвращения в лоно западной цивилизации, из которой они прежде «выпали» не по своей воле. Наконец, успех постсоциалистических трансформаций на пути к стабильной демократии в этой группе стран был достигнут благодаря реально существовавшему противостоянию гражданского общества и политического режима, навязанного извне: если «Россия воспринимала себя как центр империи», то, например, «Польша себя – как оккупированную страну»[572]. В отличие от Польши, Чехословакии, Венгрии, стран Балтии и даже Грузии, Молдовы и Украины (которым приходится имитировать модели восточноевропейских стран) Россия после 1991 г. оказалась один на один со своим имперским прошлым. Перед ней встала сложнейшая задача изживания имперского порядка из самой себя.

Сравнение постсоветской России с «сердцевинами» других континентальных империй оказывается довольно продуктивным для понимания феномена «имперского пленения» и сложности постимперских трансформаций. В схожем с постсоветской Россией положении оказывались иные имперские политии, потерпевшие крах в ХХ веке. В то время как на обломках Российской империи в результате Гражданской войны победила имперско-советская модель[573], в иных континентальных империях реализовались другие сценарии трансформации.

В образовавшихся на просторах бывшей Австро-Венгрии республиках заработал механизм этнического национализма. Тем не менее его влияние не смогло ликвидировать в одночасье «имперское сознание» и предотвратить ностальгию по утраченному государственному величию. Чешские немцы, оказавшиеся на обломках Габсбургской монархии, в которой они были господствующим этносом, приветствовали аннексию Судетской области и последовавшую оккупацию всей Чехословакии в 1938–1939 гг., а в Вене тем временем восторгались гитлеровским Аншлюсом. Третий Рейх стал для немцев Германии, Австрии, Чехии, Польши и других стран региона попыткой восстановить бывшее имперское пространство и возродить мощь, утраченную этим государствообразующим народом двух империй, павших в 1918 г.

Турецкая республика с начала 1920-х гг. стала полем для действия новых для нее форм националистического воображения и практики: здесь умы были захвачены младотурецким этнонационализмом в его смеси с западничеством и стремлением к полномасштабной модернизации общественных нравов и политической системы. Однако актуализированное наследие империи вскоре и здесь дало о себе знать: национальный порядок так и не был в полной мере построен, созданная демократия оказалась нестабильной, а курдский вопрос внутри (и вне) Турции до сих пор не решен, хотя прошло уже целое столетие с начала турецкой постимперской трансформации.

Югославия – отличная от СССР лаборатория по построению «красной империи»: югославский проект был значительно «мягче» советского, притом отнюдь не только в экономике и внешней политике. Югославские элиты во главе с И. Тито также пытались поддерживать хрупкий баланс между этносами и территориями при помощи квазифедеративной модели власти. Однако эти попытки, плохо скрываемые официальной идеологией и системой коммунистического управления, в конечном счете легко уступили место веренице этнических конфликтов. Результатом последних, в частности, стал территориальный раздел имперского центра – Сербии. Имперский порядок, отлучавший народы от реального принятия решений, стремился поддерживать их фактическое и символическое равноправие, но в конечном итоге сам способствовал развитию этнических национализмов, как только авторитарный режим столкнулся с рядом внутренних и внешних кризисов.

Югославский, как и российский сценарии свидетельствуют о том, что разложение империи может быть оттянуто на десятилетия, а «спящие» территориальные претензии, подогревающие националистические настроения, могут быть возбуждены значительное время спустя после момента юридического оформления государственных границ. Примером этому является возвращение к идее и практике «космического суверенитета»[574] в России в виде планов по новому «освоению», то есть колонизации, «Русского мира» на просторах Евразии[575] через двадцать лет после краха СССР.

В современной России, начиная с конца 1990-х и до настоящего времени, происходит развитие процессов аналогичных тем, что имели место в Германии 1920-х и начала 1930-х гг.[576]. Их суть, как мы увидели, состоит в мистификации имперского прошлого и попытке в него вернуться. «Призраки» прошлого настигают настоящее, а фантомные боли по империи и воспроизводство имперского наследия в мышлении и политической практике достигают своего апогея в попытках искоренения идеологического (и иного) разнообразия, ликвидации федерализма и консолидации политического режима вокруг ксенофобной и милитаристской риторики. Как бомба замедленного действия, этот «синдром» становился явью постепенно: демократическая революция времен Перестройки и начала 1990-х гг. сменилась замедлением реформ. За этим последовал реставрационный период, прошедший несколько этапов – от восстановления имперской символики государства до деградации конституционных норм, от ограничения политического плюрализма до травли оппозиции, от сожаления об утрате имперских (советских) колоний до агрессивной попытки реализовать проект имперского национализма на постсоветском пространстве.

В главе 2 было показано, что национализм как идеологическое течение и политическое движение в России долгое время апеллировал исключительно к поддержанию имперского порядка. Этническая составляющая русского национализма, напротив, исторически была подчинена целям сохранения «имперского тела» и носила реакционный характер, являясь опорой режима и защитником консервативных ценностей. Гражданский национализм и вовсе был искоренен из идейной жизни российского общества после восстания декабристов, подготовленного влиянием французского республиканизма. Таким образом, в России ни чисто этнический национализм, требовавший создания государства на основе «сброса» инокультурных окраин, ни гражданский национализм, стремившийся акцентировать внимание на правах граждан и политическом участии, не были облечены в формы интеллектуальных движений и политического действия ни в XIX, ни в XX, ни даже в начале XXI века.

Сам термин «имперский национализм» звучит непривычно, по крайней мере для западной научной традиции, в рамках которой национализм чаще всего рассматривается как один из факторов противостояния империи, имперскому господству. Тем не менее феномен имперского национализма, поддерживающий имперские цели, реально существует в российских условиях и не раз проявлялся в истории России. Можно без преувеличения сказать, что данная идеологическая платформа оказывала и продолжает оказывать важнейшее влияние на развитие страны в последние два века, представая в разных по форме, но схожих по сути ипостасях: от «официальной народности» до славянофильского национального мифа эпохи Александра III и поддержанного императором Николаем II черносотенства, от сталинского великодержавничества до околовластного «цивилизационного национализма»[577] и путинского «крымнашизма».

Во всех случаях главной целью провозглашается борьба за сохранение территориальной целостности страны в ее существующих, имперских, границах (то есть борьба за удержание «имперского тела»). Основным средством для этого становится сильная и централизованная власть, вокруг которой сплачивается разрозненное общество. А главным идеологическим лейтмотивом выступают антизападничество и поиск уникальных черт русского народа и России как страны-цивилизации. Историк А. Янов в разгар «Крымской кампании» 2014 приводит пример подавления Польского восстания 1863–1864 гг., указывая на очевидные исторические параллели проявления «патриотических истерий» в постсоветской России начала XXI столетия и Российской империи времен либеральных реформ Александра II. Консолидация общества на основе имперского национализма, повторяющаяся в российской истории, позволяет установить связи между воспроизводством «имперского сознания» и идеологической политикой властей:

Одно мы, по крайней мере, можем утверждать с уверенностью: до возникновения Русской идеи ничего подобного «патриотическим истериям» Россия не знала. И это довольно точный индикатор: если начинает вдруг общество биться как в падучей, можно не сомневаться, что девизом или, если хотите, идеей-гегемоном страны оказалась «Россия не Европа»[578].

Изучение дискурсов идеологических сообществ в Рунете позволило нам в очередной раз наблюдать этот феномен: имперский национализм в 2014 г., после присоединения Крыма к Российской Федерации, стал фактором стирания многих идеологических различий и основой для формирования шовинистической, антилиберальной и антизападной коалиции. Примечательно, что вторая половина 2000-х гг. начиналась с политических событий, которые (как многим тогда казалось) предвещали вытеснение имперского авторитарного начала в российской политике новыми демократическими явлениями. Так, в тени внепарламентской активности пытались объединить свои силы либералы, составлявшие костяк протестных, антиправительственных движений в 2011–2012 гг.; появились готовые к сотрудничеству с либералами левые силы и движение национал-демократов – течение нового для России антиимперского русского национализма. Однако эти ростки противостояния «имперскому синдрому» оказались слишком слабыми перед лицом воспроизводства старых стереотипов массового сознания. Поражение нового, оппозиционного, антисоветского национализма вновь подталкивает к размышлению о причинах устойчивости имперской составляющей не только в русском национализме, но и во всем современном российском обществе.

Спрос населения на реабилитацию имперского прошлого, вызванный усталостью от адаптации к новым моделям поведения и общественного уклада, а также устойчивостью авторитарных стереотипов массового сознания, подогревается растущим предложением со стороны политиков. Однако вряд ли «патриотические истерии» и единение общества с агрессивно действующей властью могли бы состояться без поддержки со стороны ее критиков. Одни поддерживают власть сознательно, как бывшие оппозиционные левые и националисты, снявшие свои претензии к путинскому режиму; другие, как российские либералы, сами того не желая – путем дистанцирования от общества и отречения от своей страны.

Типы имперского сознания: антилиберальный национализм и антинациональный либерализм

Явно выраженные признаки ушедших и повторяющихся периодов политической реакции подталкивают многих интеллектуалов воспринимать проблемы России сквозь призму концепции path dependence («историческая колея» или «колея развития»), вторя тем самым неоимперским пропагандистам. Появившись в экономической науке как попытка преодолеть антиисторичность экономических теорий[579], эта концепция получила широкое распространение в социальных науках. Однако ее применение зачастую является некритическим, а потому ведущим к радикальным выводам о существовании жестких зависимостей в развитии политических и социальных систем. Иными словами, концепция «исторической колеи», например в виде смены циклов развития, становится самодовлеющей объяснительной схемой, а не одним из методологических подходов[580]. В российской политической мысли такого рода схемы и вовсе в большинстве случаев объясняют многовековую устойчивость в России политических систем авторитарного типа культурной, цивилизационной предопределенностью российского пути. «Популярные» и идеологизированные конструкции «колеи»[581] представляют собой набор постулатов о культурной преемственности норм и ценностей народа России, привыкшего к «сильной руке» и, выражаясь словами В. Путина, обладающего «единым культурным кодом», связывающим русских с этнокультурными меньшинствами[582]. Иными словами, Россия объявляется «историческим государством»[583], воспроизводящим с неизбежностью одни и те же модели существования.

Существенные различия между конкурирующими версиями концепции культурной предопределенности и исторического «бега на месте» и «блуждания по кругу истории»[584] проявляются не столько в системе доказательств их справедливости, сколько в политической и, шире, мировоззренческой мотивации таких интеллектуальных конструкций. По этому признаку можно выделить два основных класса апологетов идеи историко-культурного фатализма. Одних мы назовем «охранителями», других – «отчаявшимися».

«Охранители» – известный в российской историографии термин, используемый по крайней мере начиная с 1830-х гг. для характеристики консервативной идеологической установки апологетов сложившегося политического режима. В наибольшей мере «охранители» активизируются в те моменты, когда в обществе проявляется или только назревает рост оппозиционных движений. И тогда «охранительная» идеология, апеллирующая к прошлому, традиции и культурной особости, приходит на помощь власти, выполняя ее заказ на самосохранение. Цель самосохранения диктует разнообразные формы обоснования недопустимости политической модернизации (по западному образцу), в том числе и за счет ссылок на мистическое предназначение России и культурную (историческую, географическую и т. д.) предопределенность авторитарного правления. Безусловно, и нынешнее идеологическое ополчение российской власти, в частности члены «Изборского клуба», по политическому происхождению стоят в одном ряду со своими историческими предшественниками.

Периоды политической реакции и подавления оппозиционных сил всегда порождали своих идеологов, порой весьма ярких. В России во времена Николая I был заметен Фаддей (урожденный Ян Тадеуш) Булгарин, знаменитейший перебежчик из либералов-республиканцев в лагерь консерваторов-реакционеров. Его отступничество было тотальным: он последовательно отказывался от своих первоначальных идентичностей – этнической (поляк-шляхтич стал русским), религиозной (из католицизма перешел в православие) и политической (потомственный республиканец, из семьи революционера, сосланного в Сибирь, и сам воевавший за эти идеалы под знаменами Наполеона, стал радикальным монархистом, агентом Третьего отделения, отмеченным лично царем). История, в том числе и история постсоветской России, дает немало примеров подобного перерождения и избыточного усердия неофитов, доказывающих таким образом другим и самим себе верность новой вере, этничности или политической идее. Однако в российскую историю вошли не только перебежчики, но и последовательные и агрессивные консерваторы. Во времена Александра III это были прежде всего М. Н. Катков и К. П. Победоносцев, а в советскую эпоху самым известным и последовательным представителем плеяды «охранителей» был М. А. Суслов.

Важно отметить, что устойчивость появления этого типа идеологов в различные исторические эпохи нельзя назвать культурной традицией: их мысль адаптивна к реальности и тем изменениям, которые неизбежно происходят, как бы власть в своей риторике и своих действиях ни старалась сохранить статус-кво. Тем не менее у охранителей «путинского призыва», по сравнению с их предшественниками, есть одна важная особенность. Консерваторы времен династии Романовых доказывали незыблемость самодержавия, исходя из универсальных закономерностей монархического правления. Советская марксистско-ленинская идеология демонстрировала уверенность в универсальном, всемирном характере коммунизма и неизбежности перехода всех стран к коммунистическому строю. И только нынешний политический истеблишмент отказывается от нормативных универсальных оценок России, формируя идеологию изгоев, признающих свое отставание в глобальном мире и смирившихся с ним, но стремящихся компенсировать отсутствие модернизации, развития демократических институтов и подотчетного обществу государства формулами типа «не очень-то и хотелось»[585]. С точки зрения современных «охранителей», у России «особый путь», «своя колея», поскольку Россия – это «уникальная цивилизация», для которой не только самодержавие, но и крепостное право – благо, поскольку эти институты якобы являлись «скрепами» жизни дореволюционного общества[586]. Вместе с тем современные российские «охранители» продолжают линию своих предшественников XIX и XX веков, используя противопоставление России и Запада, обобщенный образ которого являлся конституирующим «другим» и антиподом «исторической России» с тысячелетней историей. Показательно, что точкой отсчета истории современной России как государства и общества с новым укладом жизни в дискурсе российской власти (и части исторического сообщества) называется не 1991 г., а времена Киевской Руси.

Как показывает анализ дискурсов различных идеологических сообществ Рунета за 2012–2014 гг., идеологемы, разрабатываемые российскими «охранителями», являются очень популярными, расхожими схемами объяснения реальности и миропонимания для каждой из групп, кроме либералов.

Провластное сообщество, апеллирующее к образу «путинского большинства», в этом смысле не одиноко: риторика «уникальной» России не чужда подавляющему большинству левых, поддерживающих левопатриотические силы (типа КПРФ), а также имперским националистам. При этом важно отметить, что у сторонников неосоветской левой идеологии «охранительство» очевидным образом проистекает из антизападной и антикапиталистической риторики (Запад и капитализм, как и в марксизме-ленинизме, оказываются тождественными началами). Иными словами, левые верят, что социалистический, «левый поворот» возможен на самых разных уголках планеты, но при этом подвержены советским фобиям перед лицом капиталистической глобализации.

У имперских националистов другая мотивация поддержки власти – убежденность в необходимости мощного государства, управляемого русским православным царем, чья «сильная рука» необходима для сохранения гетерогенного пространства на обширных территориях. Для них несвойственны заключения о России как единственном имперском организме, поскольку они полагают скорее, что империя и великодержавность – легитимная модель устройства миропорядка. Готовность имперских националистов поддержать «сильную руку» и квазимонархический (и даже неосоветский) строй связаны с опасениями за потерю территориальной обширности и политической мощи России. Так или иначе, левые и националистические «охранители», полностью не разделяющие представлений об «особом пути» и «уникальной цивилизации» России, но пораженные многочисленными фобиями по отношению к разрушению российского государства, становятся опорой для дискурса официального режима.

Неоимперская идея является общей площадкой для всех трех сообществ: страхи потери «имперского тела» современной России, унаследованного из советского и досоветского прошлого, способствуют формированию коалиции идеологических сил, поддерживающих «имперскую власть». Конгломерат различных по своим идеологическим платформам сил, апеллирующих кто к универсализму, кто к партикуляризму, кто к социализму, а кто – к патерналистскому государству, наглядно демонстрирует, что «вопрос отношения к империи остается для [нынешней] России архиважным»[587]. «Охранительный», реваншистский и проимперский дискурс, эксплуатирующий страхи и устойчивые стереотипы массового сознания, позволяет реанимировать имперский порядок четверть века спустя после краха СССР. Эта реанимация препятствует формированию гражданского общества и фигуры ответственного гражданина, делает политически невостребованной населением демократизацию и апробацию либеральных идеалов прав человека и подконтрольного нации государства.

Наряду с «охранителями», обосновывающими политическую реакцию и защищающими политический режим как якобы безальтернативный, есть и иное течение мысли, объясняющее срывы модернизации в России историческим и культурным детерминизмом. Представителей последнего течения можно назвать российскими «отчаявшимися», среди которых большинство – либералы, прозападно настроенные интеллектуалы. Их мотивация в поддержке идеи «неизменной России» иная, чем у «охранителей». Отечественные западники хотели бы вырваться из «колеи», приписываемой российской истории, но отчаялись в попытках это сделать. «Отчаявшиеся», как правило, считают себя представителями иной, более высокой цивилизации, которых петровские (и в этом смысле чисто имперские) исторические ветры занесли в страну с чужой им культурой – «страну рабов». Развитие концепции «блуждания по кругу истории», не приносящего никаких качественных изменений в России на протяжении столетий, является делом рук «отчаявшихся» либералов. Проевропейское меньшинство, в его собственном представлении, обречено на проигрыш воспроизводящейся «русской власти» и «русской бюрократической матрице», которая «в ходе очередного кризиса перезагружается (ценой мгновенного распада Государства) – а потом новые чиновники опять самодержавно царят “на просторах новой Родины”»[588].

Прежде всего, то, что отличает «отчаявшихся», – это неверие в воплощение модели западной демократии на российской почве. С одной стороны, безальтернативным сценарием развития России для «отчаявшихся» является интеграция с Европой. С другой стороны, условий для европеизации российского общества и государства они не видят. Их политический идеал – построение общества как «там»: с правовым государством, гарантией индивидуальной свободы и без коррупции. В этом едины как интеллектуалы, напрямую ассоциирующие себя с либерализмом (в их собственном понимании этого термина), так и члены, условно говоря, более широкого круга «русских европейцев» (к которым относятся и не-либералы, как А. Кончаловский). Надо сказать, что граница между двумя группами условна, поскольку, как было показано в главе 4, собственно либеральный дискурс во множестве его измерений (социальном, политическом, экономическом, правовом) в России аморфен и разобщен.

Однако квалифицирующий признак «отчаявшихся» – выражение упреков в адрес российского народа как неспособного к поддержке и восприятию западных ценностей[589]. Во-первых, эти упреки оборачиваются воспроизводством давнишней, имеющей сословные корни дихотомии: образованные/привилегированные слои и непросвещенные податные массы. В современных терминах это разделение может быть выражено как противостояние «креативного класса» и «быдла». «Отчаявшиеся» презирают институционализированное неравенство и несвободу, по-чаадаевски сожалеют об историческом пути России, но вместе с тем по-колониалистски относятся к народу как «туземцам», неразумным детям, которых нужно просвещать, но не допускать до власти ради их же блага. В наиболее радикальной форме такая позиция защищается журналистом Ю. Латыниной[590]. Определяя свои взгляды как «либерал-прагматизм», Латынина фактически воспроизводит дискурс европейских либералов первой половины XIX века, выступавших против всеобщего избирательного права. Рассматривая демократию как простой механизм, а не процесс эмансипации, они полагали, что выбирать представителей нации могут только те, кто обладает определенными гражданскими навыками (образование, участие в общественных делах) и собственностью (что должно предотвратить приход к власти охлоса, стремящегося порушить фундаментальное право собственности в пользу перераспределения). Однако уже тогда многие либералы (А. де Токвиль, Дж. С. Милль) говорили о возможности сочетания либерализма и демократии, а к рубежу XIX и XX веков практически все либералы согласились со свершившимся фактом политической эмансипации бедных слоев общества и женщин[591].

Во-вторых, от чаадаевского критицизма «отчаявшихся» пролегает мостик к гегельянскому видению российской истории («неисторичность» народа) и эссенциализации российского населения – наделения его набором неизменных черт. Известный писатель В. Ерофеев усматривает наличие чуть ли не генетических корней антизападничества у большинства россиян, которым якобы чужды либеральные идеалы:

Если в Украине население, исповедовавшее западные ценности, составляло минимум 50 процентов, то в России – всего 15. После перестройки и распада СССР никто не принимал во внимание сознание 85 процентов россиян, не разделявших европейские ценности. Это большая ошибка либералов и демократов, пришедших во власть после 1991 года. Егор Гайдар, Анатолий Чубайс, мой друг Борис Немцов занимались реформированием, которое 85 процентов российских граждан не понимало[592].

Как мы могли увидеть выше, наблюдая постепенно нараставшие процессы ностальгии по советскому прошлому в 1990-е гг. и в начале 2000-х, такое заявление абсолютно антисоциологично. Впрочем, оно призвано не предложить рациональные аргументы, а выразить чувства грусти и отчаяния у его автора.

Среди российских «отчаявшихся» встречаются и академические интеллектуалы (например, Ю. Афанасьев, Ю. Пивоваров, И. Яковенко), и публицисты (вроде Ю. Латыниной и Л. Радзиховского). Их объяснительные схемы обладают разной степенью утонченности, однако все они так или иначе ссылаются на факторы культурно-исторического фатализма – «дурную наследственность» народа и власти («рабское сознание», «русская власть», «русская матрица»)[593]. В этом смысле «отчаявшиеся» либералы и «русские европейцы» – антинациональное течение мысли. Идея гражданской нации для них по-прежнему является terra incognita, а недовольство действиями власти переносится на народ, в активной или пассивной форме ее действия поддерживающий. Этот опасный дискурсивный ход обращает часть либерально ориентированной интеллигенции в союзники «охранителей» путинского режима. Приписывая россиянам неизменные черты национального характера, они, сами того не желая, поддерживают миф об «уникальной» цивилизации. Вместе с тем, не различая империю и общество, государство и отечество, российские либералы вторят дискурсу имперского национализма.

По своей мотивации объяснения неизбывности авторитаризма в России у «отчаявшиеся» и «охранителей» сильно отличаются. Однако по своим политическим последствиям оба подхода тождественны, поскольку примерно в равной мере содействуют самосохранению нынешнего политического режима, воспроизводя, хоть и по-разному, одни и те же стереотипы «имперского сознания». Одни – «отчаявшиеся» – антисоциальны и в этом смысле антинациональны. Они не видят смысла в гражданской консолидации и попытках найти общественный консенсус: «снизу» – «плохой» народ, «сверху» – «дурная» власть. Они отчаялись и смирились с ролью проигравших. Другие – «охранители» – антилиберальны. Они противятся всему, что только можно приписать Западу как сообществу и модели развития, а через отвращение к Западу пропагандируют отказ от модернизации, патриархализацию нравов и политическую реакцию в отношении проевропейских слоев населения и выражающих их интересы оппозиционных сил.

Между двумя противостоящими ветвями идеологов «неизменной России» есть и поразительные сходства в их объяснении механизмов, обусловливающих ее исторический «бег по кругу». Так или иначе, они сводятся к идее закрепления культурных норм в менталитете народа (при этом опять-таки непонятно, какая социальная общность стоит за термином «народ») через межпоколенческое наследование. Примерно так, как это описывает культуролог либеральных взглядов И. Яковенко: «Ментальность возникает в процессе цивилизационного синтеза и далее наследуется из поколения в поколение <…> задача изменения ментальных оснований связана с прерыванием социокультурной преемственности»[594]. Во многом аналогичные объяснения сходства исторических коллизий в истории России дает и идеолог имперско-консервативного лагеря А. Дугин, выдвигающий на первый план историческую традицию, процесс культурного наследования[595]. В обоих случаях мы сталкиваемся с упрощенными и иллюзорными представлениями о роли культурного наследования в историческом процессе. Мы уже приводили аргументы в доказательство этого тезиса[596]. Сейчас отметим лишь, что применительно к большинству населения России, на наш взгляд, справедливо утверждение о том, что влияние исторической культуры в большей мере определяется не столько традициями, сколько их отсутствием, не столько накопленным опытом, сколько не созданным[597]. Именно избыточный уровень разрушения традиционных социальных отношений и культурных норм у большинства населения страны, а вовсе не давление вековых традиций, представляет проблему для российской модернизации: новации быстро воспринимаются, но не закрепляются, не становятся традициями, а слабые «горизонтальные» (межиндивидуальные, межгрупповые и межрегиональные) связи препятствуют формированию институтов гражданского общества в России. Между тем обширная литература о «социальном капитале» свидетельствует о важности выработки и поддержания механизмов гражданской, демократической, партиципаторной культуры для устойчивого восприятия инноваций, то есть постоянной, непрерывной модернизации[598]. В России же бедность и однообразие культурного опыта в политической и правовой сфере приводят к активизации механизма «избегания неопределенности»: новации появляются, но плохо приживаются, а потому высокую роль играют сложившиеся модели адаптации к слабо изменяющимся условиям внешней среды – природно-географической, экономической и социально-политической.

Есть ли будущее после империи?

В 2000-е гг. российское государство совершило поворот в прошлое. Общество, не имевшее ни досоветской памяти, ни демократических традиций, вынужденно последовало за выбором элит в пользу поддержания статус-кво. Альтернатив использованию старых моделей предложено не было – ни ценностных, ни институциональных. Постсоветская Россия не смогла вырваться из лап реанимируемого имперского порядка: не нашлось ни достаточного количества средств, ни политиков, готовых взять на себя груз ответственности за системные трансформации. Все это сделало возможным ужесточение авторитарного режима и воссоздание антидемократического порядка на просторах теперь уже «посткрымской» России.

На политическом поле сегодня, как и десять лет назад, активно играет только власть. Сначала она создала атмосферу безвременья, затем предложила собственный выход из нее – консолидацию вокруг неоимперской идеи. Между тем общество, в том числе и либерально-ориентированные группы, по-прежнему парализовано навязанными ему представлениями о своем бессилии и особом историческом пути, якобы навечно привязавшем российский народ к самодержавию. Сегодня, с одной стороны, практически все идеологические течения, пытающиеся сформировать собственные позитивные программы, по-прежнему опираются на эксплуатируемый властью имперский национализм. С другой стороны, отвержение империи либералами не выражается в разработке национального проекта, но выливается в детерминистские рассуждения о культурной несклонности россиян жить «иначе» и об их «любви» к «сильной руке». Длительное сохранение такой ситуации чрезвычайно опасно, прежде всего в связи с появлением на политическом поле новых радикальных политических сил, эксплуатирующих массовые стереотипы и ксенофобную риторику.

И тем не менее нам представляется, что у рационально мыслящих представителей российского общества есть достаточные основания для исторического оптимизма. Используемые правящими силами инструменты самосохранения обеспечивают желаемый ими результат – сохранение их политической монополии – лишь на сравнительно короткий, по историческим меркам, период. В перспективе же они ведут к накоплению проблем, решение которых окажется неизбежным, хотя и вовсе не предопределено, что в кризисных условиях возобладают голоса тех, кто предлагает действительно оптимальные решения. Так или иначе, политическая ситуация в России становится крайне неравновесной, и в таких условиях оценивать ее в терминах концепций «блуждания по кругу истории» по крайней мере неразумно. Перед интеллектуалами всех идеологических направлений стоит политически важный и творчески увлекательный вызов: разработать «дорожную карту» выхода из становящейся все опаснее российской стадиальной воронки – авторитарной демодернизации.

Сравнительный опыт свидетельствует о том, что переход от авторитаризма и тоталитаризма к демократии, от коллективистских ценностей к правам человека, от вседозволенности государства к реальному конституционализму, от империи к нации не лимитирован во времени и не предопределен ходом Истории. Для того чтобы такой переход свершился, необходимы усилия, индивидуальные и коллективные – как со стороны общества, так и со стороны политических элит. Российские элиты сделали свой выбор. И этот выбор противоречит духу времени. Он ведет в тупик.

Однако восстать против попятного движения российской политической реакции общество пока не в состоянии. И дело отнюдь не в реальном фатализме, а в неготовности преодолеть видение реальности, искаженное призмой предопределенности. Осознать это – первейшая задача для идеологов различных политических движений, выступающих за демократизацию, либерализацию и модернизацию российского общества. Без этой, прежде всего интеллектуальной, работы надеяться на позитивные перемены, которые случатся сами собой, было бы наивно. И очень опасно.

Важно понять, что оттянутый на годы реанимацией «имперского синдрома» переход к политической нации и устойчивой демократии возможен. По большому счету, он является единственной альтернативой поддержанию статус-кво на основе эксплуатации привычных имперско-советских моделей. Сегодня главный вопрос о будущем России состоит в том, какова будет цена этого перехода. Пока она представляется крайне высокой не только для неконсолидированной оппозиции, но и для всего общества. Однако по-прежнему сохраняются надежды на то, что прогрессивные островки «многоликой России», спасающиеся в Сетевом пространстве, сумеют пережить последствия «Русской весны» и в недалеком будущем принять на себя груз ответственности за выведение страны из исторического тупика.

Ключом к решению вопроса о будущем России, на наш взгляд, является переосмысление понятия нации и отказ от его мифологизации. Россия беременна нацией, и прежде всего в том отношении, что ее полиэтническое общество нуждается в консолидации не против вымышленных врагов, а на основе позитивных ценностей. Национальное государство и национальное общество являются перспективными формами политической организации для стран и регионов, сохраняющих значительные пережитки имперской организации. Д. Растоу еще в 1970 г. убедительно показал, что демократические трансформации могут происходить и в странах, не прошедших до конца стадию экономической модернизации, то есть построения действенной рыночной экономики, опирающейся на правовое государство. Единственным предварительным условием демократизации является национальная консолидация[599]. Только нация – политическое «мы» – может решать вопросы общественного развития. Но прежде нужно определить, что такое нация: кто «мы» по отношению к власти – подданные или суверены? кого «мы» в себя включает? что «нас» объединяет? можем ли «мы» договариваться друг с другом?

Российскому обществу, прежде всего его либеральной части, важно осознать, что национализм – комплексный феномен, связанный с интерпретацией и дискурсивным использованием понятия «нация», играющего «ключевую и весьма многоплановую роль в политическом мышлении модерна»[600]. Этот термин прочно вошел не только в вокабуляр политической науки, но и в повседневную речь, общественные дебаты и в восприятие современного мира[601]. Нации часто ругают, а национализм и вовсе зачастую используется в качестве бранного слова. Но все дело в различном понимании нации и, соответственно, национализма как идеологии и политического движения, нацеленного на создание национального сообщества. От понимания данного концепта зависит выстраивание всей институциональной системы. И если сегодня Россия страдает от воспроизводства модели имперского национализма, отсылающей к прошлому, то антиимперский национализм способен предложить реальную альтернативу общественного и государственного устройства. Сценарий этнического национализма был бы опасен для России как многосоставной страны, а вот построение гражданской нации способно сохранить Россию в нынешних границах и дать толчок ее децентрализованной модернизации.

Развитие концепции гражданского национализма, предполагающего открытие пути для преобразований общества на основе либерализма, конституционализма и демократии, особенно важно и потому, что ее сегодня почти не принимают всерьез: она мертва не только в обществе, но в интеллектуальной среде сторонников либеральной модернизации. Между тем свято место пусто не бывает: сегодня, в отсутствие интеллектуальной и политической альтернативы, победа различных комбинаций имперского и этнического национализма представляется весьма вероятной. В пространстве политических идей современной России расцветают идеологические гибриды: одни идеологи исходят из имперского (черносотенного) понимания нации (примером может служить имперский православный национал-социализм, представленный в дискурсе провластного сообщества, КПРФ и имперских националистов); другие придерживаются этнической интерпретации нации как государства с господствующим положением одного этноса (такое понимание нации свойственно национал-демократам). Немалую тревогу вызывают и небывалый подъем ксенофобии, и обострение межкультурных, этнополитических противоречий, и рост социального недовольства.

Все континентальные империи распадались в условиях роста ксенофобии и подъема национализмов. Эти процессы, по сути, являются проявлением голода по несостоявшейся нации – по гарантии гражданских прав и равенству, по демократии и подчиненному интересам общества государству, по более справедливому социальному устройству и потребности в безопасности. И российскому «имперскому острову», по всей видимости, не избежать этой участи, хотя запас прочности нынешнего порядка еще не исчерпан. Движение к нации есть до определенной степени отрицание самой России, той России «кормлений» и централизации, что составляет суть «вертикальной» организации общества, лишенного автономного существования. Это заставляет задуматься о том, что будет после коллапса. И готовы ли «мы» к тому, что будет после?

Заключение

Классики современной политологии Г. Алмонд и С. Верба в предисловии к последнему изданию своей прославленной книги «Гражданская культура» (1989) отнесли ее к жанру, имеющему древнюю родословную. Они назвали этот жанр «утро после попойки» или «отрезвление теории демократии», показав на многочисленных примерах (от античных авторов до современных им Йозефа Шумпетера, Роберта Даля, Сеймура Липсета и других, наблюдавших в разные эпохи очередной «коллапс европейских демократий, наряду с брутализацией их жизни и культуры»), как подобные катаклизмы продвигают ученых к пониманию сущности демократии и общих политических процессов[602].

Задумывая нашу книгу, мы не предполагали, что и она может быть хоть как-то связана с указанной научной традицией, поскольку нынешняя «брутализации жизни и культуры» России, вызванная так называемой «Русской весной», проявилась уже к завершению нашего исследования. Кроме того, пока не наступило массового отрезвления ни общества, ни его российских обозревателей, бóльшая часть которых либо переполнена хмельной радостью от присоединения Крыма, либо страдает от столь же хмельного пессимизма, допуская «невозможность демократии в этой стране». И все же, пусть и к концу исследования, авторы данной книги заметили некоторые признаки отрезвления, и этими заметками мы и хотим поделиться с читателями, подводя итоги нашего анализа взаимосвязи Интернета и российского общества. Прежде всего, мы отмечаем те общественные процессы, изучаемые нами на примере идеологических интернет-сообществ, которые сохраняются независимо от таких сильнейших политических толчков, как «Русская весна», и в то же время подчеркиваем перемены, связанные так или иначе с вызванными украинским кризисом конца 2013 – начала 2014 г. потрясениями.

Проведенное исследование подтвердило нашу гипотезу о том, что российское интернет-сообщество в 2011–2014 гг. неизменно функционировало главным образом как совокупность идеологически разрозненных дискуссионных площадок и в значительно меньшей мере выступало как средство обмена информацией и инструмент информационно-политической организации общества.

Никаких проблесков гражданского единства, общей гражданской культуры и тем более зачатков единой гражданской нации исследование не выявило. Напротив, в период между «Русской зимой» и «Русской весной» росла и усиливалась идейная поляризация общества, проявились ретроградные процессы возрождения архаичного имперского сознания, раскалывающего общество на противоборствующие идеологические «общины», «секты», «касты» (см. главы 6–7). Для большинства идеологических движений (провластные конформисты, левые и значительная часть националистов) империя предстала в качестве идеальной модели будущего (и одновременно – образа возрождения утраченного золотого века), а ведущим для них эмоциональным порывом стала гордость за Россию, «вставшую с колен», вернувшую себе «исконно русский» Крым и защищающую от «фашистов» так называемую Новороссию. Для других – оказавшихся в меньшинстве либералов и небольшой части национал-демократов – империя предстала в образе трагической судьбы России, «российской колеи», которая уводит страну от прогресса. Эти два образа, две утопии исторического развития России стали линией идейного противостояния и причиной новых разломов внутри общества.

Через призму Рунета мы увидели донациональную, негражданскую природу российского общества, которое точнее было бы называть Gemeinschaft (общинность), чем собственно обществом (Gesellschaft), основанным на нормах правовой, гражданской культуры. Это население страны, объединенное вертикалью власти и негативной консолидацией; это сообщество, переполненное фобиями, ненавистью и лишь на короткое время сплачиваемое создаваемыми образами врагов (глава 5). После украинского кризиса контент Рунета стал жестко поляризованным и еще более мифологизированным, чем раньше. Ликование большинства по поводу присоединения Крыма сопровождалось ростом агрессивности против идеологических противников, вплоть до призывов к их физическому уничтожению. При этом такие настроения проявились, хоть и в разной мере, во всех четырех идеологических течениях, выделенных нами. Социологические исследования «Левада-Центра», проведенные в рамках нашего совместного проекта, зафиксировали радикальное снижение идейно-культурного разнообразия российского общества в условиях милитаристской пропаганды и охватившего массы великодержавного угара на волне «Русской весны», хотя и в мирное время такое разнообразие было весьма бедным (глава 6). Социологи зафиксировали также в этот период взрывное нарастание агрессии в российском обществе, а написанные нами «портреты» каждого из идеологических направлений (главы 1–4) отразили радикализацию языка и стиля коммуникации.

Важнейшим индикатором модернизации общества, его перехода от ранних стадий, характеризующихся подданнической культурой, к стадии гражданской («партиципаторной») культуры, в условиях которой демократия становится нормативной политической установкой общества и практикуемой реальностью, является готовность общества к политическому участию и к политической и гражданской самоорганизации[603]. Надежды многих социологов и политических аналитиков, российских и западных, на то, что Интернет станет коллективным организатором гражданского сплочения в России, не оправдывались даже в наиболее благоприятный для этого период «Русской зимы» 2011/2012 гг. При этом наше исследование выявило разный уровень освоения идеологическими течениями организационно-мобилизационных практик и соответствующего им дискурса (см. Приложение 3).

До украинского кризиса бесспорным лидером среди идейных движений по уровню самоорганизации и демонстрируемого интереса к этой проблематике были русские националисты. В их интернет-дискуссиях 31 % всех сообщений были так или иначе связаны с самоорганизацией. Для них же была характерна высокая креативность в изобретении форм солидаризации. Националистический дискурс этим выигрышно отличался от всех остальных. «Русские пробежки» – сплачивающая это движение форма активности – показывают образец эффективного использования Интернета для идеологической мобилизации и организации каких-то сегментов гражданского общества. Движение за здоровый образ жизни (ЗОЖ), казалось бы, могло стать основой общегражданского сплочения, учитывая остроту экологических и демографических проблем современной России (прежде всего экстремально высокую смертность мужчин), однако на деле оно служит только для внутригруппового, «кастового» сплочения, будучи рассчитанным только на «своих», на русских националистов, которые настаивают на том, чтобы этническое название «русские пробежки» не подменялось общегосударственным (например, «российские пробежки»). С началом «Русской весны» интерес к самоорганизации, да и вообще ко всем внутрироссийским проблемам, существенно снизился во всех группах, в том числе и у националистов (с 31 % до 23 % от объема дискурса).

В 2011–2012 гг. за националистами с очень небольшим отставанием следовали левые с 25 % контента, связанного с вопросами самоорганизации. Радикальное изменение политических условий в России – переход от «Русской зимы» к «Русской весне» – существенно не повлияло на организационно-мобилизационный потенциал этого течения. Судя по возрастному составу участников левых групп (здесь преобладают лица в возрасте до 25–30 лет), левые идеи продолжают активно транслироваться в рядах молодежных движений, оснащенных знаниями основ марксистской идеологии. Левые умело пользуются широко разветвленными сетями идейной пропаганды, созданной в советские годы. Интернет стал эффективным дополнительным инструментом «советизации» людей, не имевших опыта жизни в СССР.

Следующую ступень в иерархии групп по их внутреннему организационно-мобилизационному потенциалу занимали и занимают конформисты, постоянные сторонники власти. На фоне массовых уличных протестов около 21 % дебатов в их наиболее популярных сообществах «ВКонтакте» было посвящено вопросам организационно-политической работы. Эти группы мобилизуются и сплачиваются преимущественно сверху; тем не менее в их среде заметны искренние, а иногда и фанатичные проявления групповой солидарности, основанной на симпатиях к одному человеку – Владимиру Путину. До наступления кризиса это квазиидеологическое сообщество напоминало собой не столько идейное движение, сколько фан-клуб с соответствующим типом коммуникации и культурной стилистики, предполагающей, например, восхваление кумира в форме стихов, песен, видео– и аудио-материалов. После присоединения Крыма это движение стало все больше напоминать религиозную секту, похожую, например, на исмаилитов, признающих существование живого бога. В условиях «Русской весны» в этом сегменте Интернета стало заметно весьма существенное (более чем в 2,6 раза, до 8 %) снижение доли сообщений, связанных с самоорганизацией, что можно объяснить высочайшей концентрацией внимания данного сообщества к проблемам Крыма и Донбасса (отметим, что внимание не перерастает в действия).

Из всех рассматриваемых идейных движений России наименьший уровень интереса к самоорганизации и фактически самые низкие его показатели проявились в либеральном сообществе. Даже во времена наивысшей активности этого движения, в исторический миг «Русской зимы», кажущийся сейчас чуть ли не чудом, не более 15 % содержания коммуникации либеральных групп «ВКонтакте» было связано с проблематикой сплочения либеральных сил. Даже в период проведения массовых мероприятий, например таких, как «Марш миллионов» 15 сентября 2012 г., в котором либералы играли ведущую роль, их коммуникативное сопровождение включало, помимо фотографий и радостных восклицаний, еще и множество сомнений: «А в чем польза таких акций?», «Почему оппозиции необходимо объединять усилия?», «Хорошо ли оппозиция показала себя?» и т. д. После наступления «Русской весны» в либеральных кругах стало еще меньше признаков сплочения, а сомнений в пользе неких совместных действий только прибавилось. Мы зафиксировали усиление пессимизма и исторического фатализма, проявляющихся, в частности, в признании России и большей части ее населения принципиально не готовыми к модернизации и восприятию либеральных ценностей. Фраза Лермонтова полуторавековой давности о «стране рабов» превращается у значительной части либералов в лозунг и актуальное кредо. В таких условиях организационно-политическая компонента дискурса либерального сообщества Рунета сократилась в период «Русской весны» драматически – до 4 %, то есть почти в четыре раза.

Итак, переход к «Русской весне» продемонстрировал нарастание общественной пассивности российского общества, что и обусловило усиление роли российского государства и подчиненных ему средств пропаганды, ставших фактически единственным политическим и идеологическим актором на российской политической сцене.

Движение российского социума от ситуации «Русской зимы» ко временам «Русской весны» не только обусловило ослабление всех самостоятельных, негосударственных идейных течений и затормозило перемены внутри каждого из них, но и внесло изменения в характер взаимоотношений между ними. Наше исследование отразило эти перемены, проявившиеся в формировании неожиданных идейных союзов.

Российские левые и бóльшая часть русских националистов почти полностью отказались от критики российской власти и вместе с конформистами, почитателями российского лидера, образовали единый идейный фронт, враждебный украинскому Майдану, новой украинской власти и Западу, представленному прежде всего США (главы 2 и 3). Либералы тоже стали реже выступать против российской власти, перенося огонь критики на российский народ как якобы главный тормоз исторического развития России и основной носитель имперского сознания, стоящий на пути движения соседней страны в Европу (глава 4). Преувеличивая роль так называемой «исторической колеи» России, цивилизационно противопоставляя российский народ с его якобы «неизбывным рабским сознанием» свободным народам Европы, российские либералы оказались в идейном союзе с консервативными силами России, проповедующими идею «особого пути» страны (глава 7). При этом консерваторы-охранители от этой идеи испытывают прилив удовлетворенности, а либералы, воспроизводящие ее в иных терминах, напитываются еще большим пессимизмом, порой переходящим в отчаянье.

Гораздо органичнее оказалось идейное сближение левых и «путинистов». Уровень их негативного отношения к украинской национально-демократической революции и Западу практически одинаков, а в поддержке проекта так называемой Новороссии и еще более широкой и долговременной утопии – восстановления Советского Союза – левые и вовсе впереди всех остальных. Намного сложнее отношение к этим же явлениям у русских националистов. У численно наибольшей их части (так называемого «низового национализма») всегда преобладали имперские ценности, которые в ходе украинского кризиса лишь усиливались, способствуя нарастанию неприятия Майдана. В то же время в среде лидеров русских националистов преобладало позитивное отношение к Майдану, хотя и по разным причинам. По их высказываниям в Сети можно проследить их готовность поддержать протест против власти в соседней стране (глава 2). Лишь после присоединения Крыма и начала боевой активности так называемых «ополченцев» Донбасса большинство представителей обеих подгрупп движения националистов идейно сблизились.

Так или иначе, антиукраинская и антизападная пропаганда, радость за аннексию Крыма, поддержка сепаратистов ДНР и ЛНР – все это объединило бóльшую часть российского общества, противопоставив его либеральному меньшинству, все чаще рассматриваемому, в том числе и в социальных медиа, как внутренний враг, «национал-предатели» и «пятая колонна». Общество добровольного единомыслия резко сужает возможности Интернета – сами по себе чрезвычайно обширные и востребованные в постиндустриальных обществах – способствовать плюрализму мнений и идентичностей. На более или менее свободной от цензуры площадке Интернета россияне повторяют один и тот же, звучащий по телевизору, бедный набор патриотических лозунгов и анафем либеральным ценностям. Аморфное российское большинство не желает слышать разные версии и не стремится получить разнообразие фактов; оно больше заинтересовано в какой-то одной объяснительной парадигме и интерпретации политической действительности. Для этих задач телевизор гораздо удобнее Интернета, поскольку последний показывает мнения и информацию, способные, в условиях постсоветского общества, посеять сомнения и вызвать раздражение.

Дело, таким образом, не в недостатках интернет-пропаганды по сравнению с телевизионной пропагандой[604]. Главной причиной «недоиспользования» предоставляемых Сетью возможностей является само российское общество в его нынешнем состоянии. В современных условиях, при высокой степени неприятия либеральных и демократических ценностей невелик и общественный запрос на свободную информацию, производимую и артикулируемую в интернет-среде. В отличие от ситуации начала 1990-х гг., когда две трети россиян были уверены в том, что «социализм завел нас в тупик», современные жители России в своем большинстве идеализируют достижения СССР, забывая о лишениях и невзгодах советской эпохи: они находятся в плену имперской идентичности, негативной, антизападнической консолидации (главы 6 и 7). При этом происходящая в стране модернизация массовых коммуникаций парадоксальным образом сопровождает масштабные антимодернизационные процессы: ликвидацию свободы слова, мифологизацию массового сознания, деградацию демократических институтов, нарастание политической реакции, подавление публичной политики. Все эти процессы не только не вызывают протестов в российском обществе, но чаще всего благожелательно встречаются молчаливым большинством.

Вместе с тем вполне вероятно, что нынешний идейный союз различных отрядов послушного большинства – всего лишь временное явление. Менее чем за четверть века постсоветской эры настроения россиян менялись неоднократно и зачастую весьма радикально. Есть основания для предположений о вероятных переменах и нынешних социально-политических тенденций.

Социологические исследования второй половины 2014 г. отразили усталость россиян от милитаристской мобилизации и значительное (с 74 % в марте до 41 % в августе) уменьшение поддержки идеи силового присоединения восточных и южных регионов Украины к России. К концу года россияне стали больше опасаться втягивания России в войну в соседней стране.

Россия вступает в период экономического кризиса, который скорее всего будет оказывать влияние и на социально-политические процессы в стране. Этот кризис явился следствием ряда основных факторов: долгосрочных экономико-политических просчетов российской власти; падения на мировом рынке цен на нефть и газ, продажа которых является основным источником пополнения российского бюджета; применения экономических санкций против России со стороны Запада за политику в отношении Украины в 2014 г. Первым проявлением кризиса стало скачкообразное падение курса рубля по отношению к доллару и евро в конце 2014 г., однако это явления пока задело интересы не самой большой части общества. Всероссийский центр изучения общественного мнения (ВЦИОМ) в конце 2013 г. представил материалы своих исследований, свидетельствующих, что у подавляющего большинства россиян (71 %) по-прежнему не было никаких банковских вкладов: об их наличии заявили только 28 %. В прошедшие годы ответы на аналогичный вопрос распределялись практически таким же образом[605]. Среди имеющих вклады более двух третей хранили свои деньги в рублях. И сегодня нет оснований полагать, что количество вкладчиков с тех пор существенно увеличилось. Внимание к динамике соотношения рубля к доллару у россиян возросло, по данным ВЦИОМ, с 53 % в начале 2014 г. до 65 % в его конце, однако треть россиян этим вообще не интересуется, а среди заинтересованных преобладают те, кто следит за курсом валют лишь изредка, время от времени[606]. Наиболее болезненные для масс проявления экономического кризиса (рост цен на продовольствие и лекарства, а особенно рост безработицы) стали очевидными лишь во второй половине 2015 г.[607] Маловероятно, что это приведет к социальным волнениям в России, но кризис может восстановить тот уровень критики правительства со стороны левых сил, который наблюдался до присоединения Крыма (глава 3). Рост такой критичности, пока без упоминания персональной ответственности национального лидера России за негативные тенденции, уже проявился в декабре 2014 г.: фракция КПРФ в Думе попыталась инициировать вынесение на голосование вопроса о недоверии правительству[608].

Обострение ситуации на рынке труда почти наверняка вновь будет стимулировать активность русских националистов против «понаехавших». И хотя мигранты из Средней Азии стали активно покидать Россию как раз вследствие экономического кризиса[609], основной объект фобий русских националистов (приезжие из Северного Кавказа) не исчез и не стал менее заметным. Следовательно, скорее всего будет воспроизводиться уже ставший традиционным конфликт между этими группами, а следовательно, и вытекающий из этого конфликт националистов с федеральной властью.

Кризис вряд ли способен существенно изменить настроения той части российских конформистов, которые после «Крымской кампании» перешли от почитания национального лидера к его обожествлению, но подобная ситуация складывалась и во многих других странах, не создавая непреодолимых преград для перемен в них. Например, в Китае после политических авантюр Мао Цзэдуна, «Большого скачка» (1958–1960) и «Культурной революции» (1966–1976), повлекших за собой гигантские человеческие и экономические потери для страны, уровень обожествления народом «великого кормчего» Мао не уменьшился; однако внутри китайской элиты в 1970-е гг. появились новые идейные направления и политические фигуры, возглавившие курс на модернизацию страны (группировка Дэн Сяопина).

В России основным инициатором перемен в сторону ее модернизации остаются только либеральные силы. Несмотря на их виктимизацию в условиях «Русской весны» и превращение в политических изгоев, голос либералов в условиях кризиса может окрепнуть, а их аргументы могут стать более значимыми и действенными. В период «Русской зимы» либералы выдвигали идеи политической модернизации, защиты свободы слова и честных выборов, не представлявших высокой ценности для большинства населения. Критика нынешнего политического курса России с экономических позиций может вызвать куда больший интерес широких кругов общества, начинающих ощущать на практике ухудшение своего социально-экономического положения. Впрочем, и до экономического кризиса в России либеральный голос продолжал звучать в Интернете и на некоторых иных площадках. Периодически против него объявляются репрессии, довольно бессмысленные в XXI веке, малоуспешные, а потому никого не пугающие. Либерал – главный и фактически единственный внутренний враг провластных россиян (глава 1), поскольку остальные идеологические движения не являются для власти и ее активных и пассивных сторонников до конца враждебными. В этих условиях либеральная оппозиция, по сути, является единственным оппонентом власти. Диалога между либералами и представителями других идейно-политических движений сегодня почти нет, хотя представители каждого течения отслеживают значимые тексты, направленные друг против друга. И в этом одна из важных функций Интернета.

Отключить Интернет не удается, как и избежать его влияния на общественные процессы, и с этим можно связывать надежды на демократизацию России. В Рунете труднее, чем в телевизоре, полностью «зачищенном» от всех неодобряемых властью смыслов, изолировать себя от нежелательных знаний: всплывающие баннеры, твиты, линк на чью-то запись, страница, выдаваемая при поиске, реклама и спам – Интернет довольно настойчиво продвигает все мнения и информацию, в том числе самые ненужные и неприятные, приучая к одновременному учету многих и разных коммуникативных пространств. Из-за этой особенности интернет-коммуникации идеологические противники невольно наталкиваются на тексты друг друга, обнаруживая пересечения, которые потом и заимствуют (главы 1–4). Таким же образом сторонящиеся политики люди невольно узнают о Навальном и митингах (глава 5). Конечно, пока неудобные для большинства россиян знания пробиваются к ним через нежелание и отторжение. Но либеральная идеология продвигается в массы через Интернет, и с этой задачей он успешно справляется и будет справляться и далее, оставляя веру в то, что за технологической модернизацией последует модернизация политическая.

Впрочем, в случае двух героев этой книги – Интернета и общества – ничего нельзя утверждать наверняка. Интернет быстро развивается. Российское общество и идеологические движения в России тоже – медленнее, но драматичнее. Отслеживая динамику взаимоотношений Интернета и общества, приходится быть готовым к новым результатам, которые могут поставить под сомнение полученные в этой книге выводы и, возможно, указать на допущенные ошибки.

Это нас не смущает, так как работа носила во многом экспериментальный характер: мы старались посмотреть на все самые крупные идеологические движения вместе, придумать новую методологию, опробовать разные данные из Интернета, ответив самим себе на вопрос, годятся ли они для выводов об обществе.

Конечно, наши выводы касаются прежде всего «граждан Рунета» – российского сетевого общества, и мы не ставим знака равенства между ними и гражданами России, среди которых почти половина не пользуется Интернетом[610]. Но все-таки мы берем на себя смелость утверждать, что выявленные и нарисованные нами фрагменты пазла настолько крупны, что позволяют почти полностью сложить общий «портрет» российского общества, на котором хорошо видны как общие черты постсоветских россиян, так и особенности разных идеологических течений.

Данные соцопросов (глава 6) утвердили нас в уверенности в том, что Интернет, при умелом его анализе, дает адекватное отражение политических, социальных и культурных процессов в России. Более того, Интернет предстает не просто инструментом для их отражения, но зеркалом с эффектом многократного увеличения. Изучение пространства Сети имеет и свои преимущества в сравнении с соцопросами, интервью, включенным наблюдением, потому что здесь можно встретить спонтанную речь, порождаемую без всякого вмешательства исследователя. Все это богатство эмпирических данных сложно структурировать, описать и обдумать, но результаты стоят вложений труда. Однако важно двигаться дальше по пути умножения методов, добавления линз, увеличения ракурса, расширения междисциплинарности теоретических подходов. Поэтому наша книга не столько предлагает готовые ответы и окончательные истины, сколько намечает линии для дискуссии, к которой и приглашает читателей.

Галина Никипорец-Такигава и Эмиль Паин

Приложения

Приложение 1

Словарь дискурсивных маркеров идеологической идентичности




Источник: Галина Никипорец-Такигава

Приложение 2

Дескриптивная статистика исследованной выборки

2.1. Возраст участников сообществ


Источник: Галина Никипорец-Такигава

2.2. Количество участников


Источник: Галина Никипорец-Такигава

Приложение 3

Результаты контент-анализа






Поделиться книгой:

На главную
Назад