— Когда он меня не трогает, я не трогаю его. А пить за мое здоровье он не смеет даже во сне. Почему они не хотят понять, что мы, немцы, выросли без родителей?
Новый год они провели на туристской базе в ближнем предгорье. Днем скатывались на лыжах с белеющих склонов, а вечером вместе с другими туристами — сплошь молодежью — встречали наступающий 1960 год.
Ночью они остались вдвоем. Рита узнала, как этот насмешливый, холодный человек жаждет потеплеть и забыть о насмешках. Для нее это не было неожиданностью, но все-таки отлегло от сердца, и она даже всплакнула. Мурлыча себе что-то под нос, он пальцами утирал ей слезы, а она барабанила ему в грудь кулаками, сперва потихоньку, потом с остервенением.
— Спрашивается, чего так барабанит? — прошептал он.
Она заплакала еще сильнее. Оказалось, и она была очень одинока.
Позднее она повернула его голову к себе, стараясь в снежном отсвете увидеть его глаза.
— Послушай, — начала она, — а что, если бы ты так и не пригласил меня на последний танец? Что, если бы я не задала тебе тот дикий вопрос? Если бы ты промолчал, когда я была уже на пороге?
— Даже представить себе нельзя, — сказал он. — Впрочем, я все наметил заранее.
Такой он бывал всегда — самоуверенный и неуловимый. В одно из редких воскресений, которое они проводили вместе, она спросила его:
— Я, конечно, не первая женщина, которая привлекла тебя?
Она теребила пуговицы на его пиджаке, он поймал ее руки и подумал: «Она говорит о себе — женщина. И думает, что похожа на всех других!» Это растрогало его так же, как раньше потрясало то, что она не похожа на других.
— Да, не первая, — без улыбки ответил он.
Немного погодя она спросила как бы вскользь:
— У тебя было много любовниц?
Он спокойно выжидал, пока она молчала: ей мучительно трудно было задать этот вопрос.
— Порядочно, — признался он.
Она обратила к нему недоумевающий взгляд, но он не шутил.
— Ну что ж, — сказала она, — с тобой к чему хочешь можно привыкнуть.
Он взял ее за подбородок и заглянул в глаза.
— Дай мне слово, — попросил он, — что никогда не будешь ради меня привыкать к невозможному.
Она положила голову ему на грудь, повсхлипывала, посопела, пока он гладил ее, как ребенка, и подумала, совсем утешившись: «Ну чего мне от тебя ждать невозможного?»
Недели между воскресеньями немилосердно тянулись, на его письма порой капали слезинки. Но лицо Риты выразило непритворное удивление, когда мать прямо задала ей вопрос:
— Да ты счастлива ли, детка?
Счастлива? Она чувствовала, что только сейчас живет по-настоящему.
Манфред знавал разных женщин, любивших по-разному, и потому он лучше самой Риты мог определить, в чем особенность ее любви. Проведенная вместе ночь никогда не привязывала его к женщине. В каждую новую встречу он привносил холодок неизбежной разлуки и становился все более равнодушным. А к этой девушке его привязало первое же ее слово, обращенное к нему. Он был сражен, непозволительно потрясен до самой глубины души. Первое время, пока ничего еще не определилось, он пытался высвободиться, но скоро понял, что это не в его власти.
Как человек по натуре недоверчивый, он всячески испытывал Риту. И она, ничего не подозревая, с улыбкой выдерживала одно испытание за другим. Его подкупало именно то, что она не сознает своих достоинств, и ему приходилось открывать их за двоих. Вместе с тем его бесило, что она пробуждает в нем надежды, которые он успел похоронить. Но в конце концов он все же нерешительно отдался надежде.
— Увы, золотистая девочка, ты еще дитя, а я пожилой человек, — говорил он, — К добру это не приведет.
— Ах, я привыкла, что все люди считают себя хитрее меня, — отвечала она, — но уж не настолько я проста, чтобы выпустить из рук человека, который меня соблазнил.
— Я тебя погублю, — говорил он.
— Лучше ты, чем другой, — отвечала она.
Да, это было так. Вся жизнь была перед ними, и они могли ею распорядиться, как хотели. Все было возможно, невозможным казалось только потерять друг друга.
В начале марта к ним в район явился представитель учительского института, тощий черноволосый мужчина с объемистым портфелем, в котором хранилось все, что ему могло понадобиться. Так как для него не нашлось свободного помещения, кто-то надумал устроить его в конторе у Риты, и ее попросили, чтобы она помогла ему по письменной части.
Рита с любопытством наблюдала за его деятельностью. Весь день он был в бегах, иногда звонил ей и сообщал, где сейчас находится. А вечером приносил две-три заполненные анкеты будущих студентов учительского института и вручал их Рите с соответствующими пояснениями.
— Конечно, следует стричься почаще, — заметил он, передавая ей автобиографию миловидной блондиночки, работавшей напротив, в парикмахерской.
Или же:
— Бригадиры — мои завзятые враги. Хоть бы одного человека отпустили добровольно! И что вы думаете? Мне сегодня попался на удочку сам бригадир.
Он вешал плащ на крючок и уже больше никуда не торопился. Равнодушно выслушивал он очередное сообщение о том, как его поносят местные руководители, — они даже специально ходили к Рите в контору жаловаться на нехватку рабочей силы, будто, она могла им чем-нибудь помочь. Эрвин Шварценбах и не думал оправдываться. Усевшись, он закуривал и начинал разговор о всякой всячине — Рита диву давалась, почему даже газета становится интересной, когда он читает ее, — а в заключение расспрашивал девушку о ее знакомых и записывал их фамилии.
Рита теперь всегда опаздывала домой и с каждым днем пребывания Шварценбаха становилась все беспокойнее. Впервые она воочию видела, как чья-то рука направляет судьбы простых людей — белокурой парикмахерши, бригадира, заведующего отделом в магистрате. «Как, и тот? — изумлялась она про себя. — И она тоже?» Должно быть, у нее не хватало воображения представить себе этих людей вне их повседневных занятий. Значит, нужно было, чтобы откуда-то издалека явился такой вот здравомыслящий человек, как Шварценбах, и без малейшего труда обнаружил необыкновеннейшие возможности в самых обыкновенных людях.
— Двадцать, — объявил Шварценбах в предпоследний вечер. — Неплохо для одного района.
— Девятнадцать, — поправила его Рита, заглушая в себе какое-то сосущее разочарование.
— Двадцать, — повторил он и так же невозмутимо протянул ей через стол анкету. Анкета не была заполнена, но в первой графе его рукой была проставлена ее фамилия.
«Ах, это я», — подумала она и вовсе не была так уж поражена.
— О чем вы задумались? — спросил Эрвин Шварценбах после паузы, во время которой в комнате стояла непривычная тишина.
«Мне всегда хотелось иметь младших братьев и сестер… — думала Рита. — И Манфред… Его институт в том же городе…» Она думала о поездах и уличных шумах и вдруг представила себе бледное лицо своего школьного учителя — где-то он сейчас? — представила себе учебники, городские огни, детский запах, а под конец целый выводок ребят, возвращающихся из лесу и поющих: «Тра-ла-ла, весна пришла, весна пришла».
— Мне страшно, — призналась Рита.
Шварценбах кивнул, оказалось, что у него могут быть очень понимающие глаза. «Значит, я правда подхожу», — подумала она.
— Я не могу.
— Можете, — сказал Шварценбах. — Вы-то можете. Кто же, если не вы? Пишите-ка скорее автобиографию, а я на день раньше вернусь домой и наверстаю те вечера, когда обхаживал вас, как жених.
Рита ничего не делала сгоряча, но важные решения принимала мгновенно. За то время, пока он рассеянно шарил в поисках ручки, ей удалось убедить себя, что такой поворот судьбы — не случайность, он был неизбежен. Ведь она ждала этого давным-давно. Рано или поздно нечто подобное должно было произойти. И это еще крепче свяжет их с Манфредом. Не будь его, у нее ни за что — ну, ни за что на свете! — не хватило бы духу принять такое решение.
Когда она начала писать, ей стало стыдно, что вся ее жизнь занимает полстраницы. Надо бы каждый год приписывать к своей биографии хоть одну строку, но такую, которая бы этого заслуживала. Пускай впредь так и будет, решила она.
Эрвин Шварценбах пробежал листок глазами и сунул его в портфель.
— Мы скоро увидимся, — на прощанье сказал он.
Он был доцентом в учительском институте.
Те два часа, которые предшествовали возвращению Риты домой и поднявшейся там суете, были самыми примечательными в ее жизни. Неужели это все тот же день, навстречу которому она ехала утром по шоссе? Неужели это все тот же поросший травой и набивший оскомину городок? Рита кланялась направо и налево тем же людям, которых встречала каждый день; сегодня она оглядывалась им вслед.
Они ничего не знали. Ни одна душа не знала ничего, кроме нее и того человека, которого уносил отсюда поезд. Значит, бывает такое, чтобы кто-то пришел и попросту сказал: брось ты это, начни все по-другому. Раз такое бывает, значит, все возможно — любые чудеса и любые подвиги. Вот этот сонный городишко мог встрепенуться и с края света переместиться в самую его середину. Кто скажет, какие важные вопросы будут когда-нибудь решаться в затхлых каморках его контор?
Рита ехала на велосипеде по прямому, как стрела, шоссе, а впереди медленно скрывались за лесом последние отблески мартовского дня. Сколько бы ни предстояло ей в будущем ездить по этому шоссе, сегодня она торжественно прощалась с ним.
Прежде чем сумерки сгустились окончательно, равнина, плавно поднимавшаяся и опускавшаяся по обе стороны дороги, вдруг удивительным образом посветлела. Ярче проступили белые пятна снега на буром море пашен. Завтра первое теплое дуновение западного ветра растопит их и взамен проступят другие, более жесткие очертания. На миллиметр от поверхности земли притаились в ожидании подснежники.
Рита улыбнулась. Как все это ей знакомо. Словно частица ее самой! Спасибо за каждый птичий крик, за прохладу реки, за утреннее солнце, за тень под деревьями знойным летом. Она поехала быстрее. Ног она не ощущала, не думала о них — они работали сами собой. Другое дело ветер! Ветер крепчает, когда едешь быстрее. Она вся пылала. Кто сказал, что я слабая? Нет, нет, я поеду в город. И мы еще себя покажем.
Она была очень хороша, когда приехала домой, лицо горело от быстрой езды и светилось изнутри. Мать по привычке переполошилась: житейский опыт научил ее, что все новое хуже старого. От рассказа Риты она ударилась в слезы, но, как всегда, собственное огорчение приписала другим. Что на это скажет Манфред? — ужасалась она. За собственный брак она когда-то дрожала куда меньше, чем за предстоящий союз дочери, который был ее самой заветной и страстной мечтой.
Узнав о самовольном решении Риты, тетка разобиделась и, не сказав ни слова, ушла к себе.
«Никто не желает меня понять, — писала Рита Манфреду, порвав свое первое, сбивчивое письмо. — Я непременно хочу стать учительницей. Больше мне сказать нечего. Надеюсь, хоть ты-то меня понимаешь?»
Он ответил довольно сдержанно: трудно, по-видимому, предугадать, какой фортель она выкинет завтра. Придется исподволь приучаться к этому. Впрочем, она может поселиться у него, вернее, у его родителей. «Но ты вряд ли долго вытерпишь. Верь мне, моя золотистая девочка, ты совсем не знаешь жизни».
Манфред совершенно точно знал: есть такой вид усердия, который оставляет равнодушным самого усердствующего. И лишь теперь, когда он уже не мог быть равнодушным, у него возник вопрос: что со мной происходило? И откуда пошло это безразличие ко всему на свете? Почему никто не вразумил меня? Неужели надо было, чтобы явилась эта девушка и спросила: «Трудно стать таким, как вы?»
С непривычным воодушевлением окунал он пучок искусственного волокна в разноцветные жидкости, непрерывно меняя их состав, проделывая с ними хитроумные опыты, отбирая самые лучшие и стойкие красители для следующей, более усложненной серии опытов.
Его работа приближалась к концу. Еще недавно он никак не представлял себе свою дальнейшую жизнь. О чем мечтать после того, как будет пройден этот рубеж? Какую поставить перед собой новую цель?
Теперь же планов было хоть отбавляй. Ему рисовались заводские цеха, помещения, наполненные удушливыми парами. Он был уверен: прекраснее их нет на свете, потому что в них по его методу окрашивается волокно. Сам он в белом халате переходит от котла к котлу, рассматривает образцы, проверяя состав растворов. Его ценят как знающего и незаносчивого человека. Да, раньше он называл скромность недомыслием, а сейчас вдруг стал воспринимать ее как похвальное свойство.
Но вот пришло письме от Риты: «Я буду учительницей». Что же это такое? Именно теперь? И со мной не посоветовалась! Я приду домой, а тут школьные тетрадки, неуспевающие ученики, родители с жалобами! И проблемы воспитания. В нем шевельнулось ревнивое чувство: она будет жить не только мною.
«Она не выдержит», — тут же подумал он. При ее чувствительной натуре стоит раз-другой столкнуться с действительностью, как все это опостылет ей! В таком духе он ответил на ее письмо. Она уже вынуждала его к уступкам, и он раздражался. А раздражение порождало близорукость. Прежде всего нельзя отпускать ее от себя. Поэтому он сухо осведомил мать о существовании Риты и настоял на том, чтобы ей отдали его комнату. Сам он уже давно жил в мансарде под крышей.
Мать яростно сопротивлялась, не желая брать к себе в дом девушку, отнимающую у нее сына. Он заранее предвидел все возражения, ее плаксивая физиономия тоже была ему не в новинку. Он холодно смотрел на нее, пока она не выговорилась, а затем сказал:
— У меня на это свои соображения. Надеюсь, она все-таки не сразу сбежит от нас.
— Как ты можешь так говорить! — вскипела мать. Но тут же смирилась под его взглядом. Она привыкла к его холодной замкнутости и неуступчивости во всем, что ему было важно. Она благодарила судьбу хотя бы уже за то, что в последнее время, с тех пор как Манфред окончательно охладел к родителям, отец и сын перестали давать волю взаимной ненависти.
В прохладное апрельское утро Манфред показывал квартиру родителей своей будущей жене, только что въехавшей к ним.
— Это мой прижизненный склеп, он включает в себя четыре гроба: гостиный, столовый, спальный и кухонный.
— Почему ты так говоришь? — спросила Рита, хотя на нее с первого взгляда угнетающе подействовала и уединенная аристократическая улица, и старинный особняк, и чопорные полутемные комнаты.
— Потому что с тех пор, как я себя помню, жизнь сюда не вхожа, — ответил он.
— Но твоя комната довольно светлая, — утешила себя Рита. Ей, видимо, придется крепко держать себя в руках, чтобы ее решение не зачахло здесь, чтобы его не засосала старинная, чуждая обстановка этой квартиры.
— Брось, — прервал он. — Пойдем, я тебе покажу, где мы будем жить на самом деле.
И вот они уже стоят на пороге его чердачной комнатки, и Манфред искоса смотрит на Риту — понятно ли ей, что для него значит эта неприглядная каморка?
— Нда-а, — протянула она, обводя неторопливым взглядом письменный стол у одного из узких окошек, тахту, стенные полки с мрачными, беспорядочными рядами книг, несколько красочных литографий на стене, какие-то химические приборы по углам. Не в ее привычках было задавать вопросы. Так и теперь она спокойно — только, пожалуй, чересчур пристально — посмотрела на него.
— Очевидно, мне придется заботиться о цветах.
Он привлек ее к себе.
— Ты хорошая, — без улыбки сказал он, — лучше девушек не бывает. За это я буду по вечерам угощать тебя здесь замечательными салатами, а зимой мы будем поджаривать на печке ломтики хлеба.
— Хорошо, так оно и будет, — торжественно произнесла Рита.
Они расхохотались и подняли веселую возню, а потом усталые лежали рядом в ожидании ночи. Весна вступала в свои права под резкий свисток паровоза, который долго звучал над речной долиной и заглох где-то вдали. Чердачная комнатка вместе со всем хламом и с обоими своими обитателями превратилась в гондолу гигантских качелей, которые были подвешены к какой-то точке иссиня-черного небосвода и раскачивались такими широкими, равномерными взмахами, что ощутить их можно было, только закрыв глаза.
Оба закрыли глаза.
Вот они взлетели к первым звездам и вслед за тем чуть не коснулись городских огней дном своей гондолы, а потом взвились сквозь мрак к тоненькому желтому серпу месяца. С каждым взмахом в небе становилось все больше звезд и больше огней на земле, и этому не было конца, пока у них не закружились головы; тогда они ухватились друг за друга и, по примеру всех влюбленных на свете, молчаливыми ласками старались друг друга успокоить.
Мало-помалу внизу погасли огни, за ними вверху погасли звезды, и под конец от багрово-серой утренней зари поблек месяц.
Они стояли вдвоем у окна, ветер обдувал их. Сверху они видели, как медленно выплывает из сумрака ночи кусок города, купа деревьев, полоска реки… Они тоже вынырнули из сумрака ночи, посмотрели друг на друга и улыбнулись.
Удержится ли эта улыбка? Не слишком ли много опасностей грозит ей? Не вытеснит ли ее натянутый смех — симптом, непоправимого одиночества?
Улыбка держалась долго, даже затуманенная легкой пеленой слез. Она держалась, как таинственный знак, понятный только нам двоим: ты здесь? И улыбка отвечала: а где же мне быть еще?