Вы даже представить себе не можете размаха этой электронной пошлятины, написал я Бахманну. Вы даже представить себе не можете эти так называемые ток-шоу – вечер за вечером, год за годом, в самое лучшее эфирное время, – какие потоки идиотизма, Бахманн! Это психическое четвертование, распятие человеческого достоинства, непереносимая пытка – она может даже мертвых заставить вскрикнуть от боли. Как правило, написал я Бахманну, ведущий такого так называемого ток-шоу приглашает какого-нибудь из ведущих других так называемых ток-шоу, чтобы взять у него интервью – как там дела с их так называемыми ток-шоу или как это немыслимо трудно и интересно – быть ведущим этих ток-шоу, – они вместе отпускают тупые шутки и остроты, но в чем эти монстры несомненно достигают успеха, Бахманн, так это в постепенном, но все же довольно быстром низведении человечества на уровень обезьян.
Как-то раз, написал я Бахманну, я, ничего дурного не подозревая, включил один из двух государственных ТВ-каналов и увидел, как один ведущий интервьюирует другого ведущего – дескать, как тому удается делать такие замечательные ток-шоу. Оба были одинаково омерзительны, и я, из чистой брезгливости, переключил телевизор на другой государственный канал. И что я там увидел, Бахманн? Тех же самых омерзительных ведущих, только они поменялись ролями – тот, кто был гостем на первом канале, здесь выступал как ведущий и в свою очередь расспрашивал своего омерзительного коллегу, как ему удается делать такие замечательные ток-шоу. Значит, одно из этих кретинских интервью было записано заранее, написал я в письме к Бахманну, другого объяснения я найти не могу.
И это только один пример, написал я Бахманну. Что происходит на так называемых частных каналах, я даже не хочу говорить. Достаточно раздобыть пару старых садовых стульев, искусственную пальму, корейскую видеокамеру из самых дешевых и пригласить того или иного безмозглого поп-музыканта или модель – и после этого можете считать себя миллионером, а репутация крупной и необычной личности вам обеспечена.
В лучшее эфирное время подростки играют в викторину для имбецилов, там тоже есть так называемые ток-шоу, специализирующиеся, скажем, на садомазохизме. Я ничего не имею против садомазохизма, написал я Бахманну, если он представлен на уровне, ну, по крайней мере человекообразной обезьяны, шимпанзе или орангутана, но на этих частных каналах как у ведущих, так и у гостей, как у садомазохистов, так и у несадомазохистов интеллект, как у беспозвоночных тварей, как у амеб, я даже не понимаю, что они говорят, написал я Бахманну, они хрюкают и мычат, иногда, впрочем, начинают скулить. Как вам вообще в голову пришло создать брошюру о стране, где у молодежи нет высшей цели, чем стать бульварным хроникером или ведущим ток-шоу, государственного или частного, с садомазохистами или без садомазохистов, и интервьюировать ведущих других, но не менее убогих ток-шоу, и под хрюканье, мычание и скулеж стаскивать человечество на уровень в лучшем случае обезьян?
Нет, определенно, ваш проект кажется мне подозрительным, написал я Бахманну. Охотнее всего я бы забыл те градусы северной широты, о которых идет речь, поменял бы паспорт, национальность, цвет волос, имя, фамилию, язык, память, историю, хромосомы и генеалогическое древо… но это, кажется, невозможно. Как писатель, я целиком завишу от единственного языка, которым овладел в совершенстве, – к моему ужасу и сожалению, это именно так, прибавил я, мое положение можно сравнить с положением бедняги, родившегося в чужом теле, с положением трансвестита. Я и в самом деле ненавижу этот народ – ну почему я не родился намибийцем, англичанином или малайцем? И, положа руку на сердце, Бахманн, мне совершенно непонятен весь этот ваш проект с брошюрой. Вы же должны понимать, что, публикуя эту брошюру, сознательно или бессознательно, вы превращаете меня в глашатая этого народа, этого чемпиона мира по пошлости… поверьте, Бахманн, вы совершаете очень серьезную ошибку.
Написав последнюю фразу, я вынужден был отложить ручку и сделать несколько глубоких вдохов – до такой степени меня переполняла ненависть. Прошло несколько минут, прежде чем я заставил себя вновь взяться за перо – на этот раз с рюмочкой анисового ликера в качестве утешения.
Давайте вернемся ненадолго к этому писателю, вернее, писательнице, о которой только что шла речь, написал я, к этому новоявленному виртуозу прозаического жанра, к этой юной женщине, чья первая книга уже считается первоочередным культурным событием в моем так называемом отечестве, то есть вы помните, Бахманн, речь идет об авторе сборника бульварных хроник; возвращаясь к этой несомненно симпатичной и веселой девушке, которая наверняка ничего дурного не имела в виду, когда создавала свой шедевр, она хотела всего лишь собрать свои скромные бульварные хроники в один том – и наверняка безмерно удивилась, когда на страницах так называемых культурных отделов газет моей страны ее объявили чуть ли не гением, наверняка она презрительно ухмыльнулась, получив еще одно доказательство бездонной духовной нищеты и бездушия так называемого общества, а что же это еще, как не духовная нищета и бездушие, когда собрание бульварных хроник объявляют литературным шедевром; итак, возвращаясь к этой писательнице, я хочу со всей возможной настойчивостью подчеркнуть – то, что она неожиданно оказалась женщиной, всего лишь случайность. И это глубоко несправедливо – указывать пальцем именно на женщину как на пример ошеломляюще низкого уровня литературы в моей стране, потому что среди мужчин дело обстоит не лучше; более того, среди мужчин дело обстоит во много раз хуже, если такое вообще можно себе представить.
За последние несколько десятилетий самым большим успехом в стране, о которой вы собираетесь делать свою брошюру, самым большим и шумным успехом пользуются книги некоего писателя, вернее сказать, пародии на писателя, а еще вернее – пародии на человека. В самых тяжких ночных кошмарах вы не можете представить себе этого тошнотворного типа – его личные мерзость, убожество, скудоумие и безвкусие превосходят даже содержание его книг. Это непостижимо безвкусные книги, написал я Бахманну, это эссенция человеческой низости в твердом переплете – я читал эти книги, Бахманн, как и сборник бульварных хроник, исключительно в профилактических целях, это была своего рода вакцинация против бездушия, против безумия, чтобы, так сказать, лучше узнать врага, и поверьте мне, Бахманн, эти книги – эссенция низости и подлости, эссенция, я бы даже сказал, эпохальная в своем презрении к культуре, начиненная отвратительнейшими предрассудками; эти книги канонизируют низость как главнейшее достоинство нации, написал я Бахманну, и рука моя дрожала, пока я писал эти слова, – они канонизируют низость и подлость как редкую доблесть страны, о которой вы собираетесь издавать свою брошюру и волей неволей делать ей рекламу; в той стране эти книги побили все рекорды продаж! – и ничего в этом странного нет, добавил я, потому что здесь речь идет о массовой и тотальной идентификации писателя и народа.
Вся нация объединилась вокруг этих книг, весь народ в своей экстатической приверженности к умопомрачительному безвкусию этой так называемой литературы признал вышеупомянутого так называемого писателя чуть ли не национальным скальдом. Можно только удивляться, почему он не достиг такого же статуса ни в одной стране, обозначенной на глобусе. Это прямо загадка – почему он не известен ни, скажем, в Китае, ни на Берегу Слоновой Кости, ни в США. В моей-то стране все убеждены, что на их широтах родилась звезда мировой величины, сверхписатель и сверхчеловек, чье мастерство вобрало в себя и Песнь Песней и последние достижения постмодернизма, сверхписатель и сверхчеловек, объединивший в своем творчестве все шедевры мировой литературы и, впитав таким образом все лучшее, создавший нечто, что можно назвать «сливками сливок». О нем пишут диссертации, по его книгам снимают фильмы с самыми известными актерами страны. Все это обсуждается в печати с такой страстью, как будто речь идет о вторжении марсиан. Его романы публикуют в газетах, подхватывают каждый выплюнутый его вонючим принтером исписанный листок; всю эту мерзость люди получают прямо на развороте утренней газеты или в кретинских приложениях чуть ли не каждый день, потому что отсутствие таланта этот субъект восполняет невероятной плодовитостью, – и они читают все это, Бахманн! Они читают всю эту пакость, подумайте только, на тех градусах северной широты, о которых идет речь… они читают всю эту пакость, онемев от восхищения, обезумев от экстаза, – каждую страницу, каждую строчку, которую выплевывает его вонючий принтер… это непередаваемый, глобальный идиотизм, эту страну следует стереть с лица земли!
Этот субъект несколько раз вслух удивлялся, что ему еще не поставили памятники на всех площадях всех столиц, он никогда не упускает случая рассказать, как его читатели путешествуют по следам его героя, пьют кофе или пиво в тех самых кафе, что и он, этот герой, заказывают ту же протухшую еду и те же вульгарные сигары… этот тип, как и его полоумные читатели, совершенно убежден, что он достиг статуса полубога… одно существование этого субъекта составляет достаточную причину, чтобы покинуть страну, он преследует вас буквально отовсюду: если он не гость на каком-нибудь из тошнотворных ток-шоу, значит, он его ведущий; он вещает с совершенно невыносимым самодовольством о чем угодно, начиная от памятников культуры и кончая специальными тренировками, так называемым культуризмом, которым этот субъект и сам занимается ежедневно по три часа, а что еще ждать при таком-то комплексе неполноценности, но самое главное – самое главное, Бахманн, представьте только, Бахманн, – у него есть свои взгляды и на литературу! И никогда он не пропустит случая прервать собеседника, оскорбить и унизить, он просто без этого жить не может, как наркоман без героина, литература у него что-то вроде навязчивой идеи, написал я Бахманну, он литературный наркоман, а ведь именно литература должна послужить основой вашей брошюры, она составляет как бы всю концепцию вашей брошюры… и, надеюсь, вас не удивит, когда я открою еще один секрет этого субъекта: он страстный охотник. Никто не отвращает меня больше, чем охотники в этой стране, а их там тринадцать штук на дюжину. И частные, и государственные каналы соревнуются между собой за право сделать программу об этом так называемом писателе на охоте.
Как-то раз, в лучшее эфирное время, этот тип даже вел собственное ток-шоу, посвященное исключительно охоте. Там он сидел со своими приятелями-имбецилами в охотничьем домике, пил второсортный самогон, отпускал третьесортные остроты, показывал, как заряжать ружье пулями дум-дум, и помешивал угли в камине костью какого-то животного. А потом этот тип, с телеоператором по пятам, отправился по пьянке убивать ни в чем не повинных зверей, которых, скорее всего, выгоняли из кустов ему навстречу фанатичные практиканты с телевидения. Потом он вернулся в охотничью хижину выкурить сигару и, безжалостно вспарывая брюхо несчастным животным, философствовал насчет охотничьей символики в американском романе; он свежевал, разделывал, рубил и резал по локоть в крови, это была истинная оргия убийства, и вся эта безмерная пошлость, это бездуховное дикарство транслировалось напрямую в гостиные моих соотечественников… простите меня, Бахманн, но я должен сделать паузу, мне кажется, я на грани обморока.
Этот человек, написал я, преодолевая тошноту и стараясь не прерываться, этот субъект, хоть он и сообщил, что не собирается более писать романов, символизирует во всех отношениях животную жестокость, так характерную для тех северных широт, о которых идет речь, этот человек, можно сказать, воплощает эти широты, где не существует более славного подвига, чем укокошить ни в чем не повинное животное, освежевать его, разделать, копаясь окровавленными пальцами в еще дымящихся внутренностях, разрубить на части, сопровождая все эти дикие действия питьем самогона и философствованием на уровне психопата… и что же странного, Бахманн, что я перестал писать романы, если человек вроде этого дикаря определяет литературные вкусы на моей так называемой родине?
Жестокость вообще очень типична для моей страны, это несущая опора общества, продолжил я свою мысль, куда ни глянь, жестокость и насилие тут же и высунут свое мерзкое рыло. Если вы надумаете погулять вечерком в столице этой страны, вас встретит банда малолетних бандитов, это скорее правило, чем исключение, Бахманн; они могут избить вас до полусмерти, потому что им, допустим, не понравилась ваша одежда, они просят огонька, чтобы прикурить несуществующую сигарету, а когда вы по наивности достаете зажигалку, получаете удар кулаком в лицо, – это если вам повезет, Бахманн, потому что эта шпана использует также ножи, бутылки, дубины, кастеты, свинчатки, ремни с тяжелыми пряжками, – и ничего удивительного, если вспомнить полное отсутствие морали у поколения их родителей, они могут насмерть забить ногами ни в чем не повинного прохожего; а вам ничего не говорит, Бахманн, написал я Бахманну, что самый популярный вид спорта в моей стране – так называемые восточные единоборства?
И не только это, не только моральная тупость и низость родителей, не только катастрофические школы, где преподают полуграмотные учителя, а в качестве учебных пособий служат прошлогодние комиксы, не только это – жестокость пропагандируется как местными, так и американскими фильмами, где пышным цветом цветет насилие и порнография.
Государство охотно поддерживает такие фильмы, и особенно приветствуется, если и режиссер, и актеры имеют криминальное прошлое. Это почитается за достоинство, я не шучу, Бахманн, это так и есть – справка о том, что у тебя преступная биография, открывает прямой путь к финансированию фильма, а что тут удивительного, Бахманн, если государственный фонд кино состоит на сто процентов из психопатов? Незадолго до того, как я покинул эту страну, написал я Бахманну, так и произошло:
Эта полулюбительская стряпня была признана чуть не шедевром, мало того: все ученики школ в обязательном порядке должны были ее посмотреть, что они и делали с удовольствием, поскольку фильм показывал им как раз то, от чего молодежь в этой стране получает самое большое наслаждение, – насилие. Все действие фильма – насилие, ничего другого, кроме отвратительного грубого насилия. Насилие на улицах, сексуальное насилие, убийства, ограбления, весь фильм в какой-то степени руководство по насилию, вводный курс в звериную жестокость, подробная инструкция, как сбить с ног ни в чем не повинного человека, переломать ему конечности, выбить зубы, а потом помочиться на остывающий труп… показывая все это, авторы утверждают: насилие – самый верный способ снискать себе популярность среди друзей или особ противоположного пола.
И все словно по сценарию – за несколько дней до премьеры исполнителя главной роли арестовывают по подозрению в вооруженном ограблении, попытке убийства и нанесении тяжких телесных повреждений. Никто и не удивился, Бахманн, наоборот, вся эта история послужила дополнительным фактом, свидетельствующим о редкостной оригинальности замысла, к тому же она придала фильму волнующий привкус достоверности. ПОЛОВИНА ГОДОВОГО БЮДЖЕТА НАЦИОНАЛЬНОГО ФОНДА КИНЕМАТОГРАФИИ! – написал я заглавными буквами в письме к Бахманну, не странно ли, что все это происходит в той стране, о которой вы собрались делать свою брошюру?
Это единогласное прославление насилия, это спонсирование прославляющих насилие фильмов, эти миллионы налоговых денег, истраченные на поощрение насилия, миллионы, вложенные в руки недоучившихся и к тому же испорченных подростков, изображающих из себя режиссеров… да и критика по части морали недалеко от них ушла; критики никогда не пропускают случая петь дифирамбы некоторым американским режиссерам, особенно этому певцу патологического насилия Тарантино. Дружный хор кинокритиков превозносит до небес фильмы этого дилетанта, его псевдоэстетическое любование насилием и трупами, а того, кто решается им возразить, тут же смешивают с грязью, начинают обвинять во враждебности искусству, в ретроградстве, цензурировании, пуританстве, фашизме, сталинизме и мормонстве; ты ничего не смыслишь, говорят ему, фильмы Тарантино полны юмора, остроумных двусмысленностей, это же пастиш, а за всем этим словоблудием, написал я Бахманну, скрывается только одно – им это и в самом деле нравится, они сидят в кинозале, распаленные любимым зрелищем, насилием и кровью, сидят и дрочат, пока не извергнут свое поганое семя в шею сидящего впереди другого дрочилы.
В вашей стране, Бахманн, написал я Бахманну, наверняка тоже есть любители этих фильмов, но они не так единодушны, у вас есть, по крайней мере, дебаты и самостоятельно думающие люди, и у вас есть здоровый скептицизм по отношению к эстетизированному насилию. В моей же стране преклоняются перед всем американским, но самым большим успехом пользуется эстетика насилия, она просто повергает их в экстаз.
Еще, правда, процветает ублюдочное MTV – ничто, написал я Бахманну, ничто, кроме кровавых оргий и патологического насилия, не привлекает молодежь так, как MTV. Часами, сутками, месяцами, годами и десятилетиям они сидят, тупо уставившись на ведущего с глазами постучавшегося в дверь свидетеля Иеговы, на истерические танцы и истерический смех с каждым годом все более легко одетых девиц; скоро MTV превратится в стрип-шоу, написал я Бахманну, в непрерывное, круглосуточное мелькание в гостиных, где они сидят и мастурбируют во славу веселой жизни или смотрят последний американский фильм с псевдоэстетическими трупами, пока, распалившись без меры, не потеряют сознание. И это еще хорошо, если потеряют сознание, а то ведь может и эпилептический припадок случиться от непрерывного мелькания!
Ничто не удручает меня так, как это так называемое MTV, написал я Бахманну, не могу даже припомнить, было ли когда-нибудь что-либо столь же безмозглое, как это MTV: что видеоряд, что музыка… похабель, и только; впрочем, так и должно быть – только эта безмозглость и может завоевать такую невероятную популярность на моей так называемой родине. Преданность зрителей в моей стране даже была удостоена специальным призом MTV, призом, специально придуманным для самых безмозглых наций, я имею в виду этот постыднейший проект с квартирой, вы, наверное, про него знаете: нескольких юношей и девушек, с полдюжины тех и других, сгоняют в квартиру, где они живут все вместе, совершенно бесплатно, а MTV скрытой камерой их снимает, двадцать четыре часа в сутки, выставляя на всеобщее обозрение потрясающую духовную нищету; мало того, эти безмозглые создания становятся безмозглыми звездами безмозглых созерцателей MTV в самой безмозглой в мире стране, и эти безмозглые созерцатели сутками дрочат на мелькающие картинки, они, должно быть, все с ума посходили!
Впрочем, написал я Бахманну, этой национальной забавой увлекается в основном молодежь, я ведь тоже отношусь к молодежи, несмотря на все анахронизмы, в которых меня без устали обвиняют, и вот что я подумал, Бахманн, – не стоит тыкать пальцем в молодежь, когда так много прочих мерзостей. Подумаешь, MTV, двадцать лет назад его не было и через двадцать лет не будет, есть же и другие, так сказать, вневременные мерзости, характерные не только для молодежи, а для всего населения этих широт, и если вы и в самом деле доискиваетесь до истины, Бахманн, может быть, стоит упомянуть еще одну национальную забаву, кроме охоты, кроме возведенной в систему зависти и кроме MTV, – речь идет о повальном пьянстве.
Я имею в виду это беспрецедентное свинство, написал я Бахманну, это скотское пьянство, такого пьянства, должно быть, нет нигде в мире, даже в уголовных пригородах Москвы; это надо увидеть своими глазами, Бахманн, чтобы понять, о чем идет речь. По выходным и праздникам население этих северных широт напивается до того, что самые фундаментальные функции организма отключаются вовсе, признаки жизни подает лишь небольшой участок мозга, по сообразительности сравнимый разве что с мозгом ящерицы. И когда в два часа ночи на субботу или воскресенье они валяются в собственной блевотине, этот рептильный мозг реагирует только на три раздражителя, и только три мысли возникают в рептильном мозгу, если это можно назвать мыслями: выпить, напасть или удрать, в зависимости от того, слабее предполагаемый враг или сильнее. Ну да, конечно, еще спаривание. Позвольте мне внести некоторую ясность в этот феномен, Бахманн, поскольку он небезынтересен для лучшего понимания ежедневно проклинаемой мною нации, позвольте мне растолковать это общенародное состязание в идиотизме и безвкусице, состязание, кто налижется чуть не до смерти и все же восстанет из мертвых, кто при этом еще исхитрится тыкать полуповисшим членом в первое попавшееся телесное отверстие, драться или убегать, испражняться в штаны и засыпать там, где застал его сон.
Такой вечер, написал я Бахманну, начинается обычно в доме у кого-то из них, кто по молчаливому уговору выбран церемониймейстером в этой коллективной суицидальной попытке. Вот они садятся, женщины и мужчины, вокруг журнального столика, буквально ломящегося от бутылок с красным вином, белым вином, пивом и бесчисленными крепкими напитками, сигаретами и особым жевательным табаком, довольно популярным в моей стране. Для непосвященного покажется странным, написал я Бахманну, что они поначалу совершенно не разговаривают друг с другом, а если и произносят что-то, то это скорее отрывистое хрюканье, имеющее непосредственное отношение к предстоящей попытке коллективного самоубийства, хрюканье, означающее, если прислушаться, приказания вроде «дай открывашку, захвати лед, не хватает рюмки, где пепельница», и тому подобное.
В первый час не слышно ничего, кроме этих животных фонем, ну, может быть, музыка, проигрыватель, запрограммированный крутить без перерыва какой-нибудь компакт-диск с кретинским хит-парадом, а кроме этого, рыгание, икота, глотание, пережевывание и с трудом удерживаемая рвота, если кто-то хватил слишком много. Примерно через час методичного введения в организм токсических количеств алкоголя, написал я Бахманну, атмосфера немного оживляется, собравшиеся начинают изрыгать омерзительные пошлости, неостроумные шутки, завистливые комментарии, никто никого не слушает, все говорят одновременно, часто вспыхивают ссоры или драки, кто-то предпринимает первую попытку спаривания, самой природой осужденную на провал, кто-то идет в туалет блевать, а то и никуда не идет, блюет бессовестно прямо там, где его посадили, после чего кто-то помогает ему прибраться, а чаще дает в морду, а еще чаще присоединяется к блевотной оргии, и они начинают блевать вместе, они блюют дуэтом, это своего рода стереоблев.
Через пару часов все уже в более или менее бессознательном состоянии, а те немногие, кто еще не отключился, бредят, словно в лихорадке, бессмысленно смеются и пытаются спеть что-то из этой кошмарной поп-продукции. Но вот что удивительно, Бахманн, я не перестаю поражаться этому явлению: примерно процентов шестьдесят собравшихся по какому-то загадочному сигналу выбираются из собственных экскрементов и, качаясь, добредают до такси. Тех, кто не в состоянии подняться, оставляют без малейших угрызений совести. И куда они направляются? В ближайшую забегаловку! Карманы их полны спиртным – цена на алкогольные напитки в увеселительных заведениях моей так называемой родины астрономическая, по части обдирания публики местные кабатчики ничем не отличаются от всех прочих. И там эта пошлая вакханалия продолжается еще пару часов; они дерутся, совокупляются, прикладываются к принесенным бутылкам и мочатся под себя, свирепые вышибалы вышвыривают их за дверь, предварительно съездив пару раз по физиономии, а коррумпированные вышибалы, работающие заодно со свирепыми, залепляют им синяки пластырем и снова впускают… или они лезут в окна и в вентиляционные отверстия; это просто счастье, написал я Бахманну, что показное пуританство этой страны предписывает всем ночным заведениям закрываться не позже двух часов ночи, это пуританство снижает статистику убийств и несчастных случаев на несколько сот процентов.
Как только пробьет два часа, добавил я, города тоже кончают жизнь самоубийством, они выглядят так, как будто здесь только что взорвалась нейтронная бомба или выпали смертельные радиоактивные осадки, в этот час ноль на улице становится так пусто и так страшно, что хочется заплакать или повеситься прямо тут, на этой же площади, на фонаре, – совершенная пустыня, ни единого человека, если не считать тех, кто уже без сознания валяется в канаве… Вы можете, если захотите, проделать эксперимент, Бахманн, последуйте за одним из такси, покидающих вымерший центр, выбирайте кого угодно, мужчину или женщину, они ничем не отличаются, их сознание на уровне ящерицы, они подчиняются исключительно бессмысленным и хаотическим импульсам своего рептильного мозга, последуйте за ними, Бахманн, и посмотрите, куда они направляются, – и вы увидите, что я прав в своих догадках: они почти никогда не едут домой, чтобы проспаться, нет, в противоречие всем медицинским законам они едут туда, где начинали вечер, в ту же квартиру, и пытаются привести в чувство оставленные ими полутрупы, вливая в них теплую водку, и свинство продолжается, вернее, начинается с новой силой, достаются заначки, опять начинаются попытки совокупления, драки, блев дуэтом… это такой кошмар, Бахманн, которому невозможно найти равных на планете.
Описанный мной сценарий, добавил я, разыгрывается, особенно в сельских районах, от пятницы к пятнице, от года к году, пока они не достигают сорокалетнего возраста, это статистически доказано, а потом, написал я Бахманну, удивляясь самому себе, насколько глубоко знаю проблему, ведь раньше-то я ее не касался! – потом, Бахманн, их дремучее пьянство становится более рациональным: они вообще перестают выезжать в центр, остаются пьянствовать в квартирах, что никак не уменьшает количество эксцессов, наоборот, они совершенно озверевают, Бахманн, рептильный мозг окончательно берет верх, и при этом еще экономят деньги, если вспомнить о ресторанных ценах на спиртное.
Но эта национальная традиция, не менее важная, чем празднование Рождества или Иванова дня, удивительным образом касается только выходных дней. В конце недели вся страна находится в состоянии комы. А в понедельник те, кто несколько часов назад самозабвенно совершал этот смертельно опасный алкогольный ритуал, испытывают глубочайший и абсолютно иррациональный комплекс вины, это совершенно необъяснимо, Бахманн! В будни они не пьют ни капли, они не пьют вина за обедом, не позволяют себе даже рюмочку бенедиктина или бехеровки, что, как известно, полезно для здоровья, ни в коем случае! – если, конечно, не находятся в соседствующей с ними на юго-западе стране. Ни в коем случае! Будни посвящены работе и борьбе с комплексом стыда за субботнее свинство, они работают, как рабы на галерах, до изнеможения, они обливаются потом, пытаясь избавиться от чувства вины, замолить совершенный смертный грех… На этих широтах нет даже такого понятия, как качество жизни! – написал я Бахманну, поставив при этом восклицательный знак, нет никакой золотой середины: они либо в коме, либо патологически трезвы, это ненормально! Они не живут ни в будни, ни в выходные. В будни человек не что иное, как рабочая лошадь, а по выходным – ходячая (и то не всегда) винокурня. Может ли этот народ вообще называться людьми? – мне кажется, это какая-то побочная ветвь эволюции, что-то между обезьяной и гоминоидом, это существа, растянувшиеся в шпагате между человеком и животным, и не обманывайтесь тем, что они носят одежду, предупредил я Бахманна.
Среди ваших соотечественников, я уже это подчеркивал, царит невероятно наивное представление о жизни на тех широтах, впрочем, оно и понятно, поскольку то, что творится там, на тех самых градусах северной широты, лежит за пределами даже самого воспаленного воображения любого общественного существа, усвоившего хотя бы основные привычки цивилизации, так я и написал Бахманну. Для меня принадлежность к этому народу – источник постоянной и неизбывной муки, мой паспорт, характерный цвет глаз, язык… вернее, пародия на язык. Вы даже не догадываетесь, Бахманн, сколько раз спрашивал я самого себя в отчаянии – что за грехи совершил я в прежней жизни, чтобы в конце концов вынырнуть из небытия в виде побега на этом самом, по-видимому, бездушном и бесплодном стволе; наверняка преступления мои были чудовищны, иначе наказание не было бы таким суровым – думаю, что одного убийства недостаточно, наверняка я укокошил целую кучу людей. Мало этого, и вам тоже захотелось посыпать соль на рану, теперь я еще вынужден отвечать на вопросы, причем мои ответы должны послужить основой для какой-то странной брошюры об этой стране – и я, к собственному изумлению, отвечаю на эти вопросы! отвечаю, движимый непонятной мне силой, необъяснимым приступом мазохизма… скорее всего, я схожу с ума.
Эти последние строки возбудили меня до того, что я встал из-за стола и направился к комоду, где хранится моя пишущая машинка. Я поставил ее на стол, отложил исписанные от руки страницы – не меньше, я думаю, сорока! – и заправил чистый лист бумаги. На этом листе, сначала осторожно, словно бы не решаясь поверить в неслыханное, словно бы опасаясь, что неосторожное движение может все испортить… чуть ли не одним пальцем продолжил я свой ответ Бахманну.
Помимо вечного вопроса о частых самоубийствах, продолжил я, обескураженный неслыханным событием: впервые за два года я прикоснулся к пишущей машинке! – помимо вопроса о самоубийствах и алкоголизме, ваши соотечественники чаще всего спрашивают про убийство премьер-министра.
Должен сразу подчеркнуть, что у меня нет никакого более или менее обоснованного мнения по поводу этого премьер-министра, равно как и о прочих министрах, президентах и политиках. Политика есть не что иное, как спектакль для безмозглой черни, но зато у меня есть мнение по поводу государства, которое эти политики представляют, у меня есть мнение по поводу и самого государства, и его учреждений, таких, например, как полиция и прокуратура… и должен признаться, что не в силах словами описать проявленную так называемой полицией и так называемой прокуратурой образцовую некомпетентность при расследовании этого убийства! То есть эту некомпетентность даже и сравнить не с чем, написал я на машинке, дрожа всем телом от самой мысли, что сижу и пишу на машинке. Никогда еще на тех градусах северной широты не проявлялся так безжалостно ярко абсолютный дилетантизм, абсолютное презрение к логическому мышлению; они опозорились и перед историей, и перед общественностью со своими жалкими попытками раскрыть это преступление, написал я Бахманну, они ввергли в неслыханный позор весь полицейский корпус. Вы думаете, я преувеличиваю? Ни капли! Все, что я пишу об убийстве премьер-министра, вовсе не преувеличение, наоборот, это скорее преуменьшение, причем преуменьшение совершенно естественное, поскольку в природе не существует такого языкового уровня, ни один язык не может так низко пасть, чтобы описать эту неуклюжесть, это дилетантство, этот идиотизм, это полное отсутствие сообразительности и логики, эту бесчувственность и тупость, проявленные при расследовании убийства премьер-министра… такого языкового уровня нет, этот семиотический слой мне не известен, заверяю вас, Бахманн. Так я и написал Бахманну –
Давайте раз и навсегда расставим все точки над i, продолжил я, если вы все еще здесь, Бахманн, если вы все еще испытываете какой-то интерес к моим ответам… впрочем, не забывайте, что это не моя идея, это вы с вашей нелепой брошюрой выпустили джинна из бутылки, это с вашей подачи я пишу все это… итак, давайте расставим точки над i, давайте хотя бы начнем с этого субъекта, главного полицеймейстера в главном городе страны, который в надежде выслужиться и иметь успех среди таких же приматов, как и он, только женского пола, нагло отхватил себе роль главы следственной комиссии, начнем с него, с этого субъекта… что про него сказать? – мягко говоря, полный чурбан, надутая полуобезьяна, не будем употреблять сильных выражений… Известие об убийстве застало его в деревенской гостинице, где он находился в какой-то крайне подозрительной компании и, скорее всего, с крайне подозрительной целью, и что же он предпринимает, Бахманн? А вот что: он слышит об убийстве, и его мгновенно осеняет, кто убийца! Это правда, Бахманн – его посетило озарение! Можете себе представить? Его посещает
В любой другой стране этому полицеймейстеру с
Расследование вины этого подозреваемого не имеет прецедентов в истории криминологии, написал я. Это образец дилетантизма и убожества, и оно должно войти во все учебники как образец дилетантизма и убожества – в назидание грядущим поколениям криминалистов. Представьте себе, Бахманн: происходит опознание преступника главным свидетелем обвинения, а именно вдовой убитого премьер-министра – в момент убийства она чуть не полминуты находилась лицом к лицу с преступником. И вот в тот момент, когда происходит опознание (точно как в криминальном фильме, приписал я в скобках, чтобы Бахманну было понятно: преступник ставится в ряд вместе с другими преступниками и переодетыми в гражданское полицейскими за особым стеклом, через которое их видно, а они свидетеля видеть не могут), – в этот самый момент, представьте себе, Бахманн, в этот самый драматический момент, вернее, даже чуть раньше, находится услужливый полицейский, который рассказывает вдове премьер-министра, как подозреваемый одет, как он выглядит (
И этот самый полицеймейстер, продолжил я, порывшись в памяти, этот самый полицеймейстер был, естественно, вознагражден – он получил собственное ток-шоу, подумайте, Бахманн, после того как он навсегда затоптал в грязь репутацию всего полицейского корпуса в своей стране, его карьера увенчалась этим неописуемо непристойным полицейским ток-шоу, побившим все рекорды популярности, занявшим лучшее эфирное время! Он, разумеется, тут же добился успеха и как журналист, а как же, на моих широтах вся нечисть собирается в одном из этих двух притонов – притоне журналистов и притоне телеведущих, а еще лучше – в обоих сразу, написал я. Неплохо пошли дела и у этого подозреваемого, а скорее всего, истинного убийцы, – он, понятно, собственного ток-шоу не удостоился, зато постоянно появлялся во всех других ток-шоу, так что казалось, что он-то и есть истинный ведущий всех так называемых ток-шоу в этой стране… и если подумать о всех его выступлениях в качестве почетного гостя во всех этих ток-шоу, где ему задавали образцово идиотские вопросы насчет размера обуви, его знака зодиака… даже если он никого и не убивал, он, скорее всего, получил за эти выступления больше денег, чем все ведущие этих идиотских ток-шоу, вместе взятые.
Книгу он пока не написал, добавил я, но думаю, что это вопрос времени, когда этот вполне резонно подозреваемый в убийстве человек (а скорее всего, истинный убийца) соберется с силами для первой литературной попытки, можете себе представить содержание, Бахманн! – скорее всего, это будет какая-нибудь детективная история на фоне большой политики. Он, этот вероятный убийца премьер-министра, даже в порнографических изданиях успел отметиться – сидит голый на медвежьей шкуре с пистолетом в одной руке и бокалом шампанского в другой, – я даже купил этот журнальчик, написал я Бахманну, как доказательство окончательного падения морали и вкуса в этой стране. Мало того, он даже дал имя особому коктейлю – по случаю своего освобождения он устроил пирушку с двумя бутылками водки и бутылкой «Бейлис» – телевидение, разумеется, не могло пропустить такого случая, и чуть ли не на следующий день в меню всех баров страны значился коктейль «Убивец» – две части водки и одна часть сливочного ликера. Может быть, это и смешно, написал я Бахманну, но если подумать, смех застревает в горле – не будем забывать, что речь идет все же об убийстве первого лица государства.
Не понимаю и еще раз не понимаю, что подвигло вас к созданию брошюры об этой стране, написал я на новом листе бумаги, отпив глоток анисового ликера, должно быть, вам предложили неслыханно высокий гонорар. И кому это пришло в голову посвятить целую брошюру этим омерзительным широтам, неужели вам, Бахманн, или вы работаете, так сказать, в коллективе… и вообще, кто подсказал вам обратиться ко мне? Все это очень загадочно, написал я, потому что если вы используете мои ответы, то получите в результате брошюру, насквозь пропитанную моей справедливой ненавистью к этим широтам… а если вы внимательно прочитаете все, что я написал, а я смею надеяться, что вы это сделаете, Бахманн, – если вы внимательно прочитаете все написанное, то, может быть, поймете, почему два года назад я оставил эту страну и с тех пор не написал ни единой строчки и ни единой песни. Меня ненавидят на тех широтах, и все, что мне остается, – ответная ненависть, разве это не естественно? – я написал на машинке этот риторический вопрос, посмотрел внимательно, как он выглядит в написанном виде, и поставил точку.
Итак, я поставил точку, собрал штук сорок исписанных от руки страниц, добавил семь или восемь машинописных, в общем, все, что составляло мой ответ Бахманну, и отнес жене, после чего вернулся в кабинет, сел в кресло у окна и стал ждать, пока она прочитает все сорок семь или сорок восемь листов. Когда она пришла с рукописью в руке, оказалось, что она не согласна с большей частью написанного. Она заявила, что я преувеличиваю. А когда я попросил ее показать мне места, особенно, с ее точки зрения, грешащие преувеличениями, она зачитала вслух кусок, где речь идет о политике моего так называемого отечества по отношению к нашему западному соседу, а также те эпизоды, где говорится о ханжестве в области морали и других гуманистических ценностей. Преувеличение? – спросил я, не в силах скрыть своего презрения к ее неожиданно проявившейся слепоте, – преувеличение? Это ханжество, в том числе и историческое ханжество, подтверждено бесконечными рядами документов. Я ничего не преувеличиваю, все, что написано в этом письме, правда, я готов подписаться под каждым словом, это более чем правда, это семижды правда, это истина – за исключением тех эпизодов, когда мои языковые возможности сталкивались с такой степенью низости, что у меня просто не хватало слов, – и тогда это скорее недооценка, чем преувеличение, и ты знаешь это не хуже меня.
Нет народа подлее, сказал я жене, нет народа, который хотя бы приближался к той степени подлости и ханжества, которая отличает этот народ, и особенно, сказал я с нажимом, особенно ярко ханжество это проявляется именно в тех областях, которые ты привела в пример моих якобы преувеличений. Власти в этой стране, твоей и моей так называемой родине, постоянно манипулируют со статистикой иммиграции, так что они предстают чуть ли не образцом гуманизма по части приема беженцев. Но они же скрывают, что у большинства иммигрантов семьи или родственники уже живут в этой стране, они приехали сюда на волне экономического бума шестидесятых годов, поэтому государство обходится минимальными расходами на новых иммигрантов: те знают, что свои не оставят их в беде; они на весь мир похваляются, что принимают политических беженцев (хотя их на самом деле ничтожная горстка), зато скромно молчат о чудовищном свинстве, ежедневно происходящем на границе. Они молчат о преступлениях против конвенций ООН, совершаемых ежедневно с молчаливого согласия властей и народа в твоем и моем так называемом отечестве под прикрытием их ханжеского гуманизма. Больных и умирающих они с хохотом выталкивают взашей, людей, преодолевших тысячи километров в опломбированных грузовых контейнерах, в отслуживших свое полвека назад автобусах, в дырявых рыбачьих баркасах, обобранных до нитки грязными дельцами на этом рынке страдания… единственное, что придает этим несчастным силы, – это мечта о достойном будущем, теплящийся огонек надежды, но его тут же гасят, на ближайшем пограничном пункте, с невероятной жестокостью… подумай, сказал я жене, эти люди пошли добровольно на все испытания, потому что были обмануты циничной пропагандой, что эти широты якобы отличаются непревзойденным гуманизмом и щедростью в вопросах приема беженцев… то есть, сказал я с ударением, их просто-напросто завлекли сюда, и что происходит? Что происходит? – я поставил этот риторический вопрос жене и, не дожидаясь ответа, продолжил – а вот что! С небывалой жестокостью, с жестокостью, оставляющей далеко за кормой все известные примеры жестокости, их осмеивают на границе, издеваются над ними, и они, утирая плевки, зародившиеся в мерзких полицейских бронхах, отправляются туда, откуда прибыли, в страны, где их либо казнят, либо бросят на десятки лет в тюрьму… а когда их все же впускают в страну – это бывает в тех случаях, когда судьба того или иного беженца привлекает к себе внимание международной общественности, – их впускают, чтобы не вызвать всеобщего презрительного негодования, но потом, когда все уляжется, их продолжают мучить другими средствами, их подвергают бесконечным бюрократическим пыткам, разлучают семьи, чуть ли не вырывают детей из рук матери, с небывалым садизмом обрекают на бесконечное ожидание решения о виде на жительство… за это время дети успевают выучить язык, завести друзей, с которыми играют в хоккей или футбол, – и после этого, исподтишка, прикрываясь тем или иным параграфом, служащим лишь ширмой для их врожденной мерзости! – прикрываясь параграфом, или выбранной квотой, или я уже не знаю чем, все же выдворяют несчастных из страны. А если те уже, почуяв недоброе, успели спрятаться, уйти в подполье, начинается настоящая полицейская охота, словно бы на каких-то вредоносных насекомых… ах, если бы они с таким же ражем расследовали дело об убийстве премьер-министра, следствие было бы закончено за неделю! И они ловят этих несчастных и чуть ли не в цепях отправляют в ту страну, откуда они прибыли, – короче говоря, с гоготом и гиканьем затаптывают в грязь все гуманистические принципы и ценности. Не понимаю, сказал я жене, как ты можешь говорить о каких-то преувеличениях, ты, должно быть, встала не с той ноги. А вообще говоря, сказал я, не поднимаясь с кресла у окна, ничто в этой стране не отвращает меня так, как фальшивое сострадание.
С детства помню бесчисленные примеры этого мерзкого, ханжеского лжесострадания, проявляемого людьми, которые не испытывали при виде чужого несчастья ничего, кроме презрения, злорадства и плохо скрытого садистского наслаждения… прекрасно помню жившую по соседству семью; отец семейства, погрязший в долгах, пошел в гараж, надел садовый шланг на выхлопную трубу, другой конец сунул в салон, сел за руль и завел мотор. Он закрыл глаза и вдыхал ядовитый газ. Все это происходит довольно быстро, сказал я резко, пресекая попытки жены прервать мой монолог, буквально через несколько секунд сознание помрачается, за несколько минут вся кровь уже отравлена ядовитым газом, ты даже представить не можешь, как беспощадно поражаются одна за другой все жизненные функции, – сначала человек теряет зрение, потом наступает очередь нервной системы и мускулатуры, потом наступает смерть, если, конечно, тому, кто вознамерился покончить с жизнью таким способом, не повезет, и его не обнаружат до того, как наступит смерть; а именно это и произошло с моим несчастным соседом… Почему ты стоишь? – спросил я жену, которая так и не присела с тех пор, как зашла в комнату, – вовсе не обязательно торчать как истукан, сядь хотя бы на пол, да где угодно, потому что я далеко еще не закончил с моими изысканиями, касающимися нашего так называемого отечества, нет уж, я должен разделаться с этим раз и навсегда, если не хочу уйти в небытие, если собираюсь когда-либо снова взяться за перо, я должен разделаться с этой гегемонией зла, пока она не разделалась со мной. И знаешь, что случилось с этим несчастным, погрязшим в долгах соседом? – спросил я у жены. Его обнаружили и вытащили из машины до того, как он распрощался с жизнью. Его жена случайно зашла в гараж за граблями, обнаружила мужа и вытащила из машины. Он забыл запереться, сказал я, это был его просчет, его роковая ошибка. Она вытащила его из машины и выволокла на свежий воздух, так что он выжил, но какую цену заплатил он за жизнь? Он уже к этому моменту ослеп, его нервно-мышечная система была поражена настолько, что он остаток жизни должен был провести в специально сконструированном кресле-каталке. Он даже есть не мог самостоятельно, сказал я жене, он даже не мог справить нужду без помощи своей спасительницы, которую он, несомненно, проклинал день и ночь в своем жутком и непреходящем мраке. Это трагедия, сказал я жене – она наконец села, причем не знаю уж почему, на мой письменный стол, – это истинная трагедия, подчеркнул я. Но вот что я хочу спросить – как, по твоему мнению, вели себя соседи? Думаешь, они сострадали несчастному? Ни на йоту. Наоборот! Они начали целую кампанию травли этого бедняги, всю мерзость которой я просто не могу передать средствами нашего нищенского и отвратительного так называемого родного языка, кампанию по оговору, которая состояла в прямой и даже геометрической пропорции к его страданиям. Они просто брызгали ядовитой слюной от ненависти к неудачливому самоубийце, повсюду, в магазинах, на стадионах, на так называемых девичниках, чуть ли не в детских песочницах. У них не нашлось для него ни одного доброго слова – только презрение и ненависть. Он – предатель, говорили они, трусливая свинья, он хотел таким способом уйти от ответственности перед семьей и кредиторами, негодяй, шипели они, и только внезапная сухость во рту, результат врожденной злобы и ненависти, мешала им плевать на сидящего в кресле-каталке несчастного, оплевать его с ног до головы, утопить в пакостной слизи, исторгаемой их подлыми организмами…
Ты преувеличиваешь, сказала жена, смотри, до чего довела тебя эта иррациональная ненависть, ты утратил способность отличать ложь от правды, и знаешь что? – сказала она спокойно, полусидя на моем рабочем столе, – я начинаю уставать от этой ненависти, она ни к чему тебя не приведет, она только рождает преувеличения и ложь, и она губительна в первую очередь для тебя самого… и для меня, конечно. На самом деле в нашей стране осталось очень много такого, что заслуживает всяческого уважения. Взгляни хотя бы на город, где мы сейчас с тобой живем: полно нищих, бездомных, образование доступно только богатым, семейные идеалы почерпнуты где-то в девятнадцатом, а то и в восемнадцатом веке – и что, все это лучше, по-твоему? Да, ты прав, тебя преследовали в нашей стране, главным образом этим отличилась самая крупная газета, но твоя ненависть к дюжине преследователей тебя ослепила, ты потерял способность рассуждать логически. И знаешь, что тебя в конце концов уничтожит? Тебя уничтожит не наше «так называемое отечество», а твоя собственная ненависть.
Произнеся это, она поднялась со стола, чтобы выйти из комнаты, но я остановил ее. Это не я ошибаюсь, сказал я, а ты, это ты, а не я, не хочешь видеть правды. Ты – типичная жертва пропаганды и редкостного самодовольства в той стране, о которой идет речь, пойми это раз и навсегда, то, что ты произносишь, ничем не лучше того, что говорится там, чем те ханжеские высказывания, которые я так презираю, ты тоже присоединилась к этой гегемонии зла, я не шучу, сказал я жене, подумай, что ты говоришь, ты стала адвокатом всего, что я так ненавижу. Прости, сказал я и занял ее место на письменном столе, я не хотел кричать, но я не могу примириться с тем, что ты, я повторяю эти слова, чтобы ты поняла, о чем идет речь, – я не могу примириться с тем, что ты стала адвокатом всего, что я так ненавижу. И что тут удивительного, добавил я, эти преследования довели меня до последней грани, эта страна заткнула мне рот как писателю, два года я не брался за перо, и тебе, по-видимому, не дано понять, что нет для писателя худшей пытки, чем немота, и что же тут удивительного, если я взбешен тем, что ты на стороне моих врагов? Все, что я делал, они встречали с притворным непониманием, они оплевывали и осмеивали все, за что бы я ни брался, и теперь ты тоже присоединяешься к охотничьей клике этих злобных карликов? Они специально искажали все мной написанное, только ради того чтобы мучить меня и в конце концов уничтожить. Они извратили всю мою концепцию модернизма. Кстати, я ненавижу Моравиа! Он утверждает, что писатель якобы всю жизнь работает над одной и той же книгой, – это оскорбление правого полушария мозга, это унижение всего, что мы привыкли считать истинным искусством. Я презираю эту страну и ее смехотворный постмодернизм, этот постмодернистский онанизм, этот самоотсос, я ненавижу писателей, которые намеренно прячутся в нише размером не более, чем дырка в заднице, которые в своей гнусной мелочности вылизывают свою кукольную стилистическую грядку, ненавижу этих так называемых писателей, почитающих самым большим литературным достижением высказаться претенциозно на тему дня (чем претенциознее, тем лучше) и называть эту писанину романом. Я ненавижу эти ниши постмодернизма, они становятся все теснее и все мерзее, эти повторения, роман за романом об одном и том же, в том же смехотворном стиле, с той же трусостью, с той же органической неспособностью сделать что-то неожиданное… Единственный способ вырваться из удавки постмодернизма – избегать ниш, сказал я задумчиво, удивить себя самого, а не только охранять свою задницу, весь их постмодернизм – это не что иное, как судорожно напрягшийся анус. Боже правый, ты же сама видела всю эту пародию на литературную телепрограмму в нашем так называемом отечестве, она, кстати, названа в честь романа единственного нашего писателя, заслужившего это имя. Этого писателя они нагло называют предтечей модернизма; думаю, что если бы он был жив, он, с его легендарным авторитетом, он скорее всего просто плюнул бы этим теоретикам в их дергающийся анус, этот писатель, который всю жизнь, во всех книгах имел мужество менять стиль и тему и удивлять не только весь мир, но и самого себя. Этот писатель, чей, может быть, самый известный, но далеко не самый лучший роман дал название этой пародии на литературную телепрограмму – к ней мы еще вернемся, предупредил я жену, – этот писатель хохотал бы до посинения над жалкой выдумкой Моравиа, над его убогим тезисом, что писатель якобы работает всю жизнь над одной и той же книгой… поскольку этот писатель, тот, о ком мы говорим, уж этот-то писатель был истинным художником, его творчество постоянно изменялось, он не боялся вступить на неизведанный путь.
В нашем так называемом отечестве, сказал я жене, глубоко вдохнул и сделал паузу – мне показалось, что дух этого писателя, как электрический ток, прошел через мое тело, он словно бы загадочным образом возродился во мне, и незримое его присутствие повысило температуру моей ненависти еще на несколько градусов, чтобы не сказать вдвое или втрое, – итак, сказал я, в нашем так называемом отечестве они имеют наглость прославлять этого замечательного писателя, хотя не прошло и века, как его травили и терроризировали самым бесстыжим образом. Неужели ты не понимаешь, насколько оно отвратительно, это наследственное ханжество? – спросил я жену. Всего-то три поколения назад они преследовали этого писателя с исторически свойственной нашей стране злобой, это были наши деды и прадеды, никто иной, а теперь у них хватает наглости славить его и называть в его честь какую-то убогую псевдолитературную телепрограмму. Я бы мог с этим примириться, если бы они одновременно и публично спалили бы все семейные фотографии, представляющие их дедов и прадедов, чтобы, так сказать, выразить солидарность с этим писателем, которого они, если им верить, обожают – но они же этого не делают! Мой прадед был замечательный, удивительный человек! – утверждает некто, и при этом признается в любви к писателю, которого этот самый прадед травил с неописуемой злобой, – разве это не апофеоз двойной морали? Я ощущаю тайную связь с этим писателем, я воспринимаю его, как своего родственника. Ты же сама видела эту телепрограмму! – воскликнул я, выигрывая время, потому что от раздражения потерял нить рассуждений, – ты же сама видела, что за позицию они заняли, что они утверждают и что защищают, – все, что я всей душой ненавижу, все, что я считаю убогим и бездарным, они возносят до небес. Они прославляют безмерно какого-нибудь поденщика, написавшего школьное сочинение на горячую тему и имевшего нахальство назвать эту писанину романом. Что-нибудь про булимию, анорексию, содомию, педофилию, садомазохизм, избиение детей, жен, инцест… ниши, ниши и опять ниши, затхлые уголки общественной жизни, и они обсуждают все эти графоманские опусы, словно бы это был новый роман Достоевского… просто блевать хочется, у авторов этих так называемых романов кругозор не шире, чем дырка в жопе.
Не понимаю, сказала жена, почему мы стоим и обсуждаем все это в два часа дня, неужели нет ничего лучшего? Допиши наконец это письмо Бахманну, соберись с мыслями и сделай что-то конструктивное, напиши, например, эссе об этой постмодернистской дырке в заднице, сделай, наконец, что-нибудь, вместо того чтобы совершенно бессвязно изливать желчь по поводу вещей, которые тебя никогда раньше не беспокоили. Приберись для разнообразия в кабинете, он выглядит, как поле боя… ты сам выглядишь, как поле боя, сказала она, несомненно желая меня уязвить. Почему ты не проветришь хотя бы? – она театральным жестом показала на окно, – почему не поливаешь цветы, хотя бы те, что еще не завяли? Принеси грабли и собери пыль, здесь пыль можно собирать граблями, не меньше трех мешков накопилось за последние полгода, почему бы тебе еще и не вымыться ради разнообразия, от тебя скверно пахнет, мне неприятно это говорить, но от тебя воняет, причем не просто воняет, а жутко воняет.
После этого выпада, ставящего под сомнение мою личную гигиену (я, кстати, перенес его, не моргнув глазом), жена направилась к двери. Она на тропе войны, мысленно отметил я, никаких сомнений, единственное, что она хочет, – ужалить меня как можно больнее. Ты хочешь ужалить меня как можно больней? – спросил я вслух, – я не выпущу тебя из комнаты, пока ты не ответишь на этот вопрос. Меня глубоко огорчает, что ты не поддерживаешь меня в таком важном и тонком вопросе, как моя ненависть к нашему общему так называемому отечеству, меня не просто огорчает, меня убивает, что ты не поддерживаешь меня сейчас, когда поставлено на карту мое душевное здоровье, что ты не разделяешь моего презрения к этой неописуемо бездарной и смехотворной псевдолитературной телепрограмме, о которой я только что говорил, ты, если расставить все точки над i, ничем не лучше, чем мои враги, сказал я, а может быть, ты и есть мой враг, они тебя подкупили каким-то образом, сколько лет мы женаты? – продолжил я, не переводя дыхания, – шесть или семь лет, и все это время ты была во вражеском лагере? Значит, все это время ты просто притворялась, что ты на моей стороне, чтобы теперь, когда я безоружен и лишен возможности защититься, когда мерзкие обстоятельства пригнули меня к земле, когда меня уже затащили на эшафот, да и голова уже, образно говоря, на плахе, значит, все это время ты делала вид, что меня поддерживаешь, чтобы теперь, в эту трудную для меня минуту, ударить меня кинжалом в спину… я вовсе не желаю повышать голос, сказал я, но ты меня просто вынуждаешь… кто ты, в конце концов – мой друг или мой враг?.. я не успел закончить эту фразу, потому что жена начала хохотать.
У тебя паранойя, сказала она, ты живешь в выдуманном мире, твое безумие, твоя ненависть, твои преувеличения и просто-напросто ложь могли бы кого угодно вывести из себя, если бы ты не вызывал жалость. Картина нашего отечества в твоем бесконечном письме этому, как его, Бахманну – не что иное, как бесконечный ряд преувеличений и лжи, возьмем хотя бы этого автора криминальных романов, – никому в наших, как ты выражаешься, широтах и в голову не придет рассматривать его книги как нечто серьезное, это чисто развлекательная литература, его романы даже никогда не рецензируются в культурных разделах, а описание алкогольных обычаев народа, мягко говоря, не универсально – ко мне, во всяком случае, оно не относится. Подумай, что будет, если Бахманн по глупости решит использовать твою писанину для своей брошюры, что за картина нашей родины предстанет перед иностранцами! Ты просто рехнулся, сказала моя жена. Вся эта болтовня про завистливость, всеобщую пошлость и низость, про все эти преследования и заговоры… что, все восемь с половиной миллионов населения страны – твои враги? И новорожденные в том числе? Дементные старцы? Вся страна состоит в заговоре против тебя, а теперь, значит, ты и меня зачислил во враги?
Ты меня вообще не понимаешь, сказал я, то, что ты называешь ложью, – не что иное, как чистая, я бы даже сказал, дистиллированная истина, и я ничего не преувеличиваю, наоборот, скорее смягчаю… мне вообще непонятно, как могут состоять в браке два таких разных человека – то, что один называет ложью, для другого – святая истина, мне непонятно, как они вообще могут жить под одной крышей, это не я, а ты навязываешь мне свои взгляды, это ты с одной стороны приукрашиваешь действительность, а с другой – очерняешь, чего стоит хотя бы твое замечание относительно моей гигиены, что от меня якобы воняет, – если бы от меня и в самом деле воняло, неужели я бы это не заметил? Чей нос ближе к моему телу – твой или мой? Единственное, чем от меня пахнет, – это моим законным возмущением; я тебя не понимаю, сказал я, тебе, по-видимому, хочется уколоть меня побольнее. Хорошо, ты можешь покинуть комнату, продолжил я, не отводя от нее взгляда, ты можешь вообще уйти, эта квартира – мое единственное убежище, особенно теперь, когда меня преследуют враги, а ты, похоже, примкнула к ним, это мое единственное убежище, у меня уже нет возможности находить убежище в моем писательстве… Ты, скорее всего, не понимаешь, в каком я положении, ты же сама художник, должна бы понять, что такое творчество, но я, скорее всего, переоценил тебя и как художника, и как человека, иначе как это расценить – ты фанатично защищаешь все, что я ненавижу и презираю.
При этом обвинении, которое мне самому, честно говоря, показалось перебором – именно так: когда я вслушался в эхо моих слов, я понял, что зашел слишком далеко, – при этом обвинении жена моя двинулась к двери в коридор, держа в руке фотографию в картонном паспарту, эта фотография всегда стояла на моем письменном столе, наша свадебная фотография – я в костюме, она в простом белом платье.
Ты собираешься ее выкинуть? – спросил я, – даже так? Да, сказала она, даже так, я собираюсь ее выкинуть, разве ты не этого хотел, ты же сам сказал, чтобы я уходила, чтобы я примкнула, наконец, открыто к лагерю твоих гонителей. Естественно, я собираюсь выкинуть эту фотографию, символизирующую наш брак, если ты совершенно очевидно не желаешь его продолжать; ты невыносим, сказала она, за эти два последних года ты сделался совершенно невыносимым, ты побил все рекорды эгоизма, твоя жалость к самому себе просто отвратительна, ни одна нормальная женщина не выдержала бы этого, посмотри на себя, краше в гроб кладут – небритый, немытый, бледный как смерть, и в самом деле вот-вот помрешь; дай мне закончить! – крикнула она, хотя я не сделал ни малейшей попытки ее остановить, – ты ничего не делаешь, ты не пишешь, ты не выходишь на улицу, не помню, когда ты в последний раз прикоснулся ко мне, – и что все это значит? Молчи, дай мне договорить до конца, ты сидишь в этой идиотской комнате и бормочешь что-то, или ходишь, как каторжник, из угла в угол, или редко – очень редко! – берешься за гитару, но тут же кладешь ее в футляр, не взяв ни единого аккорда, или вдруг начинаешь копаться в каком-нибудь ящике и опять бормочешь… ты как помешанный, ты постоянно разговариваешь сам с собой, я могла бы вынести все это неделю, даже месяц, ну, два месяца, девять месяцев, наконец, но не годами! Ты стал невыносим, сказала она, особенно невыносимы эти твои идиотские заклинания по поводу нашей родины, ты живешь в выдуманном мире, семь-восемь твоих врагов превратились в твоей фантазии в восемь миллионов, ты вообразил, что тебя преследует целая нация, хотя нация эта, за немногими исключениями, даже не знает о твоем существовании, ей, нации, все равно, есть ты или нет, пойми наконец, что имеют значение только твои книги и песни, сам ты – пустое место, люди хотят читать твои романы и слушать твои песни, а не тебя самого… Бога ради, возьми себя в руки, моему терпению пришел конец.
Она посмотрела на меня долгим взглядом и вышла из комнаты. Этого не может быть, подумал я, моя жена, моя опора и поддержка, мы женаты шесть лет, и она всегда была мне опорой и поддержкой, – и теперь она в лагере моих врагов! Как я мог не заметить этого раньше, как я мог не видеть ее нарастающей злобы… в одном она, может быть, права – я слишком долго не выходил из моего кабинета, мучимый невыносимой немотой, к которой меня принудили мои преследователи, я, может быть, и впрямь метался от стенки к стенке, как пойманный тигр, и даже разговаривал сам с собой, но вовсе не как помешанный, это-то я знаю точно, при чем здесь помешательство, никакого помешательства, я просто формулировал для себя мою ненависть к нашей общей родине, просто-напросто ощетинился, как дикобраз, но это ведь совершенно оправданная самозащита, не так ли… конечно, это могло ей показаться чудачеством, но при чем здесь сумасшествие… да, в одном она права – я почти не выхожу на улицу, а с другой стороны, что мне там делать – осень, ледяной ветер, дождь с утра до ночи… что мне там делать, я же не бездомная собака. Летом я выходил иногда, но почему я должен выходить сейчас, когда дует ветер и идет дождь… разве это не
Я вышел из кабинета и пошел в студию жены. Она стояла на полу на коленях, рассматривая контактные отпечатки только что проявленной пленки. На низком шкафчике горела стеариновая свеча, а рядом лежала наша свадебная фотография; значит, она ее еще не выкинула, а собиралась. Очень на нее похоже, подумал я, а почему нет? Почему это должно быть на нее не похоже, она всего пару минут назад вышла из моего кабинета, в раздражении и возмущении, скорее всего, она все еще раздражена и возмущена, даже ее спина выражает враждебное возмущение, рука выражает враждебное возмущение, даже ее дыхание, быстрое и неровное, тоже выражает враждебное возмущение.
Что тебе надо? – спросила она, не поднимая глаз от карты с контактными отпечатками, – если у тебя есть что сказать, говори, нечего просто стоять и глазеть, ты же видишь, я занята. Я не буду отрывать тебя от работы, ответил я, вернее, у меня нет намерений отрывать тебя от работы, но обстоятельства вынуждают меня, во-первых, задать ряд вопросов, а во-вторых, не выпускать тебя из поля зрения, теперь же все по-иному, теперь ты в команде загонщиков, как ты сама сказала, ты присоединилась к гегемонам, к носителям зла, и я в целях безопасности просто обязан знать, что ты собираешься предпринять, вот что сказал я своей жене. Я ни к кому не присоединялась, отрезала она, кончай ты с этим, бога ради. Я сделал несколько шагов, поднял карту с контактными отпечатками и поднес ее к пламени свечи. Что ты делаешь? – воскликнула жена. Жгу контактную карту, ответил я совершенно спокойно, даже не поднимая голоса, это же совершенно естественно, я саботирую твою работу, я иду в нападение, ты присоединилась к моим врагам,
II
Нельзя сказать, что город, где мы с женой поселились пять лет назад, избалован хорошей погодой – низкое атмосферное давление, если можно так сказать, составляет его метеорологическую постоянную, а тяжелые дождевые облака входят непременной частью в городской инвентарь, словно бы некий экспрессионистский задник на урбанистически оформленной сцене. Чтобы обезопасить себя от возможного ливня, я направился в ближайший парк, где всегда можно найти защиту под крышей одного из садовых павильонов; тут я собирался в относительном покое поразмышлять над сложившейся ситуацией, понять ее плюсы и минусы, выработать стратегию на будущее… по крайней мере дождаться, пока дождь немного стихнет, а потом… Потом можно направиться в ближайшее кафе, там тепло, или, по крайней мере, подадут горячий кофе, а можно посидеть в библиотеке и почитать газеты, не рискуя замерзнуть, или пойти на дневной сеанс в кино… надо проверить, есть ли у меня с собой деньги. Я поднял воротник пиджака и подивился, с какой стати выскочил из дому в этот пронизывающий холод, наверняка около нуля, просто вылетел как пробка, даже пальто не надел.
На горизонте по-прежнему громоздились свинцовые облака. Начинало темнеть. Рядом с павильоном какой-то тип прогуливал собаку – интересно, что заставило его выйти с собакой в такую погоду, неужели нельзя было подождать пару часов, пока немного просветлеет? А может быть, этого человека, как и меня, вынудили уйти из дому, может быть, его просто выгнали на улицу, или он ушел по собственному желанию вместе со своим верным псом, своим четвероногим другом и слугой, мохнатым оруженосцем… наверняка он ушел сам, обнаружив, что его жена состоит в заговоре с врагами; мне его жаль, подумал я с удивлением, я даже чувствую к нему нежность, его судьба наверняка напоминает мою – иначе что ему делать на улице в такую образцово мерзкую, не просто мерзкую, а скажем прямо, в такую удручающую погоду? Его собака, увидев другую собаку, радостно тявкнула и попыталась рвануться к ней – порыв, который, впрочем, был тут же укрощен неумолимым поводком хозяина. Взволнованное животное продолжало время от времени взлаивать и вилять хвостом. О, этот вечный театр, сказал его хозяин, постоянно один и тот же театр. Ну и ну, удивился я, как странно, он, стало быть, считает, что его собака притворяется, вот тебе и раз, у этого человека совершенно нет уважения к естественным наклонностям преданного ему животного, его, по-видимому, раздражает, что собака ведет себя как собака, а может быть, даже и то, что она выглядит, как собака, подумать только, до чего довело его отчаяние, его существование, скорее всего, достигло такой степени безнадежности, что мизантропия распространяется уже и на собаку! Должно быть, враги осадили его сразу, одновременно, со всех сторон, они не стесняются в средствах и забросили за линию обороны его собственную жену, словно парашютиста, и она готова в любой момент всадить ему нож в спину – не дай ему Бог потерять бдительность… что ж, в теперешние времена это, оказывается, вполне обычная история, это входит в арсенал современного искусства террора – натравливать жену на мужа, детей на родителей, братьев на сестер и так далее и тому подобное. Почему вы так странно обратились к собаке? – спросил я его, стоя под крышей павильона, без всякого недружелюбия, скорее всего, мне просто надо было с кем-то поговорить, – конечно же ваша собака не устраивает вам театральное представление, она даже и не собиралась вами манипулировать, она просто совершенно нормально среагировала на внешний раздражитель, в данном случае – другую собаку, которую ей захотелось обнюхать или, может быть, поиграть с ней. Мой вопрос, очевидно, заинтересовал его, потому что он подошел поближе – вместе со своей собакой, которая по-прежнему тявкала и виляла хвостом. Посмотрите, сказал я и показал ему свадебную фотографию, мои преследователи так беспощадны, что не побрезговали привлечь на свою сторону жену, не знаю, какая уж там цифра стоит против ее имени в платежной ведомости, впрочем, они не жалеют средств, никакая сумма не покажется им чрезмерной, они не успокоятся, пока не увидят, что заткнули мне рот, что я побежден, мертв и никогда больше из мертвых не восстану, на прощальной церемонии они будут проклинать меня и плевать в открытый гроб… но что я о себе, интуиция подсказывает мне, что ваша ситуация ничуть не лучше моей, вас тоже преследуют, это же видно – по вашему загнанному взгляду. И вот вы в вашей вполне, по-видимому, оправданной мизантропии обвиняете собаку в том, что она притворяется и устраивает вам театральное представление, но собака здесь ни при чем! поверьте мне, преследования в
Выслушав этот монолог, немало удививший меня самого, человек с собакой холодно кивнул. Вы правы, сказал он, насчет собаки, это не ваше дело, вас не касается ни сама Юсси, ни мои отношения с Юсси, которая, кстати, и в самом деле притворяется и лицедействует, не мне ли это знать лучше, поскольку именно я ее хозяин? Огорошив меня этими словами, он дернул поводок, и они пошли своей дорогой, я даже не успел произнести ни слова. Он, наверное, сумасшедший, подумал я, особенно это его странное замечание насчет собаки… конечно, сумасшедший: как можно обвинять собаку, что она притворяется и лицедействует, это бред какой-то, у собак нет никакого театрального дарования, они предоставлены целиком и полностью своим собачьим инстинктам! Дураку же ясно: если собака тявкает и машет хвостом при виде другой собаки, это инстинкт, а не представление в варьете, это у них наследственное, они так же и на людей реагируют, потому что по своей собачьей темноте думают, что мы тоже собаки, они путают нас с собой, мы для них – те же собаки, мы обитатели этого лающего, рычащего, какающего, писающего и слюнявого мира… и что он хочет сказать, что четвероногое создание, не умеющее по глупости отличить человека от собаки, может манипулировать своим окружением, разыгрывать спектакли и притворяться? – нет, этот человек определенно не в своем уме, другого объяснения просто нет. И, конечно, такой человек, который уверен, что его собака насквозь фальшива, что она пытается им манипулировать, уж такой-то человек, само собой, видит те широты злопыхателей и завистников, о которых я говорил, он видит эти отвратительные широты сквозь розовые очки, а как же иначе, одно вытекает из другого. Собака у него, видите ли, лжет и разыгрывает театральные представления… но сам-то он совершенно слеп по отношению ко лжи и притворству, которыми отличается мое так называемое отечество, мне его просто жаль, сказал я себе, его обманули, он просто жертва обстоятельств. Но как же так, ведь для меня совершенно очевидно, что он и сам подвергается преследованиям и должен бы был кое-что в этом соображать. Особенно вся это история с собакой – это же просто идиотизм какой-то. Достаточно на него поглядеть, как он тащит свою собаку на поводке, а та упирается и упорно вынюхивает оставленные другими собаками экскременты, нет, вы только поглядите на него! В этом человеке все указывает на душевную болезнь, его одежда, его собака, выбор погоды, чтобы выгуливать эту самую собаку… и потом, разве это нормально – ни с того ни с сего наброситься на совершенно незнакомого человека только потому, что тот, видите ли, указал ему на его заблуждение по части актерских возможностей его собаки, или уж не знаю, что его вывело из себя, – может быть, то, что я чистосердечно рассказал ему о преследованиях, которым я подвергаюсь, в том числе и со стороны моей собственной жены? Нет, сказал я себе, ни то, ни другое, ни третье не может быть нормой, все указывает на душевное заболевание, а с другой стороны, большинство людей не отличаются тем здравым смыслом, который можно было бы признать нормальным, моя жена, например, она тоже душевнобольная… как могла она после всех этих лет заключить контракт с моими палачами, это же прямая противоположность норме и здравому смыслу… ага, сейчас он скроется из виду, сказал я себе, и он и в самом деле скрылся из поля зрения, и мне было приятно сознавать, что этот человек, как и его собака Юсси, скрылись из поля зрения, туда им и дорога, особенно после всей этой истории с театральными представлениями, которые якобы устраивает собака Юсси, это все совершенно ненормально, так что там им и место – вне поля зрения.
Дождь ненадолго прекратился, и это позволило мне оставить мое убежище под крышей павильона и добежать до ближайшего кафе на тихом перекрестке неподалеку. Я заказал так называемый
Мое внезапное восклицание привлекло внимание официантки, и, чтобы сгладить неловкость, я заказал еще чашку
Я, забыв про свои намерения не пить больше кофе, сделал большой глоток – кофе был еще теплым – и начал отчаянно рыться в памяти, пытаясь найти эту точку перелома, когда у меня уже должны были зародиться подозрения в измене – но не зародились; эти усилия так меня вымотали, что я заказал рюмочку анисового ликера. Знаете, кто это? – спросил я официантку, когда она принесла ликер. Это вы, сказала она, а женщина рядом – ваша жена, ясное дело, это же свадебное фото. Она предательница, сказал я, вернее, не сказал, а пробормотал, она Иуда… она Брут, никогда не следуйте ее примеру, никогда не продавайтесь врагам вашего мужа, этот грех непростителен, наказание, которое ждет вас, чудовищно, даже Данте не смог бы его описать как следует, вы читали Данте? Впрочем, это никакого значения не имеет, просто следуйте моему совету, вам странно, конечно, что вот пришел посетитель и дает советы официантке, странные отношения между продавцом и потребителем, но все же следуйте моему совету, он пойдет на пользу. У меня нет мужа, сказала она. Тем лучше! – воскликнул я, – тем лучше, значит, вам некому изменять, а может быть, вы уже совершили предательство, поэтому у вас и нет мужа, и радуйтесь, сказал я, что он просто выгнал вас, все могло кончиться гораздо хуже, потому что женщина, которая бесстыдно продается врагам своего мужа, заслуживает самого страшного наказания; заберите ваш кофе, сказал я, он мне не нравится, признайтесь, что вы пользуетесь пастеризованным молоком, ненавижу пастеризованное молоко, оно так отвратительно пенится, с меня хватит и этого анисового ликера. Официантка унесла мой еще не совсем остывший кофе… интересно, проняло ли ее? Наверное, да, потому что она подошла к музыкальному центру и поставила не знаю уж что, кассету или компакт-диск с невыносимо банальной поп-музыкой, совершенно кретинская музыка, с дебильным синкопированным ритмом. Во всяком случае, я вызвал ее интерес, она вытирала стойку и то и дело косилась на меня, обмениваясь отрывочными репликами с новым посетителем, скорее всего, завсегдатаем, потому что они обращались друг к другу на «ты». Теоретически можно предположить, сказал я себе, что эта официантка когда-то была замужем за собачником, которого я только что встретил, ничто не исключает такой возможности, вероятность, конечно, малая, сказал я себе, но не нулевая, статистически вполне допустимая. Чисто теоретически, продолжал я развивать свою мысль, это вполне возможно, она была замужем за этим отчаявшимся человеком, которого я только что встретил в парке под дождем; странный человек, он переносит свою застарелую мизантропию на домашнее животное, на собаку, он утверждает, что его собака Юсси – собака! – разыгрывает театр и притворяется, в то время как Юсси, несомненно, просто собака, ничто иное, и, как и всякая собака, живет в плену своих природных инстинктов. А может быть, и нет, скорее всего нет, сказал я себе, с раздражением отметив, что эта поп-музыка по своему идиотизму ничем не уступает поп-музыке в моем так называемом отечестве. Мне вдруг мучительно захотелось вернуть тишину, ведь когда я зашел сюда, в это кафе, было совершенно тихо, я сидел за столиком у окна и рассматривал фотографию, нашу свадебную фотографию, и слушал, как дождь еле слышно барабанит по оцинкованному откосу окна, словно бы крошечными ноготками, словно бы эта женщина-официантка решила таким образом, тихонько постукивая ноготками, привлечь внимание задремавшего посетителя. Уменьшите звук, хотелось мне крикнуть, к черту эти банальные гармонии, недостойные даже ушей новорожденного, даже ушей этой несчастной Юсси, или поставьте что-нибудь человеческое, я не в состоянии это слушать; можно выкрикнуть все это, а потом подойти к стойке, не обращая внимания на завсегдатая, или еще лучше, обнять его за плечи, да, именно так: обнять его за плечи с наигранным дружелюбием и сказать: я хочу наконец расплатиться за этот ваш кофе со вспененным пастеризованным молоком, совершенно отвратительный, если быть откровенным, дайте счет, здесь у вас ни один нормальный человек не выдержит!
Но вместо того чтобы проделать все это, я остался сидеть. Я смотрел в окно и размышлял: а что сейчас делает моя жена? Вопрос довольно интересный. Наверное, пытается хотя бы частично восстановить произведенные мною разрушения. Впрочем, откуда мне знать. Домыслы этого рода совершенно бессмысленны, подумал я, так же как и домыслы о возможной связи официантки и человека с собакой. Мне совершенно не интересны две вещи, сказал я себе: моя судьба и всевозможные домыслы. Судьбы не избежишь, а домыслы не докажешь – это всего лишь домыслы. Единственное, что меня интересует, подумал я, это мое писательство, мои романы и мои песни, но теперь меня и этого лишили, я обречен на молчание. Письмо Бахманну казалось мне невероятно далеким, хотя, сказал я себе, мне кое-что удалось, мне удалось вложить в него определенный заряд ненависти, а сейчас даже и ненависть как-то увяла, она, должно быть, получала подпитку от самого процесса писания, она подогревалась идиотизмом задаваемых мне вопросов… Ну что ж, сказал я себе с притворным энтузиазмом, надо снова взяться за это письмо, надо пойти домой и закончить его, не надо сдерживать свой праведный гнев, а в конце написать постскриптум и со всей решительностью отсоветовать Бахманну издавать эту брошюру, потому что этим он обрекает себя на неблаговидную роль пропагандиста одной из самых злодейских наций в мире. А с другой стороны, может быть, Бахманн тоже завербован моими врагами? В этом не было бы ничего удивительного, потому что они теснят меня по всем фронтам и по всем линиям, более того, они выходят за пределы фронтов и линий и теснят меня и там. Я не удивлюсь, если узнаю, что эта самая брошюра, которую он якобы получил задание подготовить, на самом деле не что иное, как подлый трюк, западня, подстроенная моими врагами, а может, и еще того чище, моей женой, какая, впрочем, разница, они подталкивают меня к могиле, могиле самоубийцы, поправился я, только дайте мне револьвер, я уже не отвечаю за свои действия. Впрочем, нельзя отрицать, что письмо Бахманна сыграло и положительную роль, тот ответ, что я ему написал, подхлестываемый яростью, даже то, что я вообще начал писать, – это все-таки как-никак литературное упражнение, то, чего я был лишен больше двух лет. Вопрос простой: продолжать или не продолжать письмо Бахманну. Ну, хорошо, сказал я себе, представь, что ты взялся продолжить ответ Бахманну, и что ты на этом теряешь? – ничего, ровным счетом ничего, даже если это и ловушка, западня, подлый трюк, ты ничего не теряешь, наоборот, тебе наконец-то дали слово, ты можешь сформулировать свою позицию, а формулировать позицию, причем как можно точнее, – это кислород для писателя, без этого писатель не может жить; а теперь представим себе другой вариант: ты не будешь продолжать письмо Бахманну. Ну, хорошо, сказал я себе, давай на минуту допустим, что это никакая не ловушка, может же такое быть, и если это не ловушка, то тогда ты сам лишаешь себя возможности высказаться, и не только высказаться, но и опубликовать свои мысли, пусть даже в виде какой-то идиотской брошюры. Я допил последние капли анисового ликера и обвел взглядом посетителей кафе. Никто из них, сказал я себе, не имеет ни малейшего представления, через какой ад прошел я за последние два года, ни тот, у стойки, что по-приятельски болтает с официанткой, ни эта девушка, читающая покет и посасывающая леденец на палочке, ни тот, с голландской трубкой, что спрятался за газетой, ни его сосед по столу, тот вообще чем-то сильно удручен, должно быть, неудачная любовная история, скорее всего да, какая-нибудь авария на любовном фронте, подумал я. И вот так, сидя за столиком у окна, абсолютно недоступный пониманию случайных посетителей кафе, я и принял решение: надо продолжить письмо Бахманну, причем как можно скорее, пора уходить отсюда, сказал я себе и помахал официантке, чтобы она принесла счет.
Принесите, пожалуйста, счет, сказал я. Она кивнула. Я прикинул в уме – двенадцать пятьдесят, два кофе и рюмка анисового ликера, это стоит всегда двенадцать пятьдесят, если, конечно, не стремиться в фешенебельные кафе, а я никогда туда и не стремлюсь, не столько по экономическим соображениям, сколько потому, что меня раздражает буржуазная публика, которая там тусуется, ненавижу запах чересчур дорогих духов, ненавижу их манеру подзывать официанта, помахивая кредитной карточкой. Довольно удивительно, пробурчал я, когда официантка принесла счет, два кофе и рюмка ликера в этом простеньком кафе, его уж никак не назовешь фешенебельным, два кофе и рюмка ликера – пятнадцать пятьдесят! – это, по-видимому, ошибка, сказал я, у вас там, должно быть, вирус завелся в компьютере, бинарное исчисление подгуляло, этот счет неверен, он не может быть верен, подчеркнул я, у вас же ни в коей мере не шикарное кафе, наоборот, скорее дешевое, если судить по интерьеру и посетителям, честно говоря, даже не дешевое, а просто скверное, подозрительное кафе, в хороших кафе девчонки не сосут леденцы и не читают дешевые покеты, в хороших кафе вообще не принято читать ничего, кроме финансовых приложений к правоконсервативным газетам, там, в хороших кафе, не услышишь, чтобы официантка невыносимо фамильярно тыкала посетителю, это непростительное нарушение приличий, это, можно сказать, плевок в лицо принадлежащим к элите посетителям фешенебельных кафе, те готовы выложить состояние, чтобы к ним не обращались на «ты»… У вас серьезная проблема с кассовым аппаратом, сказал я шутливо, у вас что-то не то с бинарными функциями, если, конечно, вы не пытаетесь просто-напросто меня надуть, что было бы верхом цинизма. При этом обвинении лицо официантки покрылось красными пятнами. Не поймите меня неправильно, сказал я с улыбкой, давая ей понять, что я и в самом деле считаю, что это не ее вина, скорее всего, что-то с бинарными функциями, но счет неверен, ничего не сходится, и никто даже под пистолетом не заставит меня заплатить за два
Мой уверенный тон, очевидно, подействовал – она ретировалась к стойке и начала возиться с кассовым аппаратом, проверяя счет. Через мгновение она направилась к моему столику с торжествующим выражением лица, помахивая копией моего счета и так называемой винной картой. Все правильно, сказала она, сделайте одолжение, проверьте сами, вот цены, вот мой калькулятор, проверьте – и вы убедитесь, что счет совершенно правильный. Ну что ж, это сражение я тоже проиграл, дружелюбно, но с грустью сказал я, заплатил, вышел на улицу и тут же пожалел о своем решении – там, в кафе, было по крайней мере тепло.
Дождь лил теперь как из ведра, прохожие исчезли, даже машины и те куда-то запропастились – движения почти не было. Надо идти домой, подумал я, там меня ждет Бахманн, а здесь – неизбежная простуда. Дома – пишущая машинка, здесь – мокрые ноги. Что ж, выбор несложный, только сумасшедший мог бы выбрать промокшие ноги, только полный идиот мечтает простудиться, в то время как у него есть простой выход – сесть за стол и писать письмо. Не забудь, уговаривал я себя, ты должен пойти домой и закончить письмо господину Бахманну, это единственный разумный поступок в твоем, прямо скажем, пиковом положении, сделай это именно сейчас, когда Провидение немного ослабило свою мертвую хватку, когда эпистолярная муза глянула на тебя благосклонно, рассуждал я, приближаясь к своему подъезду, никаких колебаний, садись за машинку, из-под ее валика выползали когда-то страницы всех твоих пяти романов, само Провидение послало тебе Бахманна с его странной брошюрой! Тебя же никто не заставляет поступиться своим скепсисом, ты можешь злословить по поводу этой брошюры сколько влезет, но отблагодари провидение! – с внезапным оптимизмом решил я, поднимаясь по лестнице, – допиши письмо этому загадочному издателю дурацких брошюр, Бахманну, и Провидение тебе поможет, эпистолярная муза тебе поможет, ты будешь стократ вознагражден, ветер поменяет направление (тут я открыл дверь), ветер поменяет направление, и ты сможешь опять заняться тем, что составляет смысл и цель твоей жизни, единственным, что тебе интересно, за что ты охотно отдал бы руку, две руки, даже три руки, если бы у тебя они были, ты будешь писать романы и песни, сказал я себе, закрывая за собой дверь, но сначала зайди в ателье жены и узнай, почему в доме так тихо.
Постояв немного и пробормотав сам для себя несколько ободряющих аргументов, я набрался мужества, открыл дверь и обнаружил, что комната моей жены совершенно пуста – исчезли не только предметы, так сказать, ее искусства, но и одежда, чемоданы, паспорт, банковские тетради и ее любимые книги. Наверное, где-то есть письмо, подумал я и тут же увидел это письмо – оно лежало на столе, две страницы, все предсказуемо в каждой точке с запятой, все мои грехи по пунктам, она меня оставляет, подумал я и в тот же миг прочитал – я тебя оставляю. Она не силах больше это выдержать, предположил я, ну конечно, вот же написано: я не в силах больше это выдержать, я свяжусь с тобой попозже, чтобы решить вопрос с нашим совместным займом, – я старался представить себе содержание каждой следующей фразы и ни разу не ошибся. Боже мой, насколько все предсказуемо, подумал я, есть ли на свете что-либо более предсказуемое, чем такого рода письма, но меня ждет другое письмо, куда более важное – мое письмо этому мистическому Бахманну! Я мысленно засмеялся, пошел в свой кабинет и заправил в каретку чистый лист. Ну что же, вернемся к вашим вопросам, Бахманн, написал я не задумываясь, вернее, не к вашим вопросам, а к моим ответам. Я не хочу вас смущать тем фактом, что меня только что покинула жена, как раз в процессе работы над этим письмом, покинула, потому что ее науськали мои враги, ее, так сказать, духовные родственники, вот так обстоят дела на моем фронте, Бахманн, написал я Бахманну. На вашем же фронте все ясно, я имею в виду ваш брошюрный проект, который мне по-прежнему кажется весьма и весьма подозрительным, но в нем есть и положительная сторона: этой вашей брошюрой вы понуждаете меня рассказать наконец правду об этой стране, которую вы недавно с непростительной наивностью приняли в ваш Союз. Касался ли я уже вопроса о телевизионных сериалах в этой стране? – написал я, – мне кажется, пока еще нет, так что у вас все впереди. Поверьте мне, Бахманн, ни в одной другой стране мира нет таких неописуемо отвратительных, просто-напросто унизительных для человека развлекательных сериалов, так называемых мыльных опер, они просто задуманы с целью вытравить последние капли человеческого достоинства в моем и без того умственно разоренном отечестве. Это выходит за пределы человеческого понимания, написал я Бахманну, это выходит даже за те пределы, которые и так уже находятся за пределами человеческого понимания, сами слова «пределы» и «понимание» теряют смысл, там уже никакие измерения не действуют. У меня, к примеру, начинается рвота, едва я слышу заглавную мелодию к одному из этих так называемых развлекательных сериалов. Как-то раз, написал я Бахманну, я, с благой целью вскрыть еще один гнойник из множества, поразивших мое отечество, дома у одного из приятелей включил телевизор, но как только появились титры сериала, у меня началась рвота, совершенно неукротимая, я полностью опустошил желудок, но даже несмотря на то, что желудок был уже пуст, рвотные спазмы продолжались и продолжались, так что я, чтобы не потерять сознание, был вынужден съесть полбатона хлеба – чтобы было, чем рвать, чтобы дождаться, пока закончится приступ рвоты. Это произошло, написал я Бахманну, не ранее чем через полчаса, причем рвота сопровождалась страшными судорогами; рвота кончилась, а судороги продолжались. Вы даже не догадываетесь, Бахманн, написал я, до какой степени глупы эти сериалы, их глупость просто-напросто бездонна, мало этого, они специально рассчитаны на то, чтобы окончательно превратить население в сборище дебилов, чтобы вытравить из сознания людей все, что представляет хоть какую-то ценность – искусство, философию, красоту, мораль, – чтобы окончательно поработить нацию ментально, превратить людей в зомби, готовых тут же умереть в своих гостиных с именем самого умственно отсталого актера на устах. В одном из этих сериалов, написал я Бахманну, весь сюжет разворачивается в некоем пароходстве – причем этот сериал считается одним из лучших! – самые знаменитые актеры страны соревнуются, как бы наиболее мучительным способом убить последнее, что осталось от духовного мира. Неописуемо бессвязные интриги, идиотский диалог, шутки, которые не способны никого рассмешить даже под дулом пистолета, даже под дулами целого расстрельного взвода, одним словом, уровень, который доступен и даже легко может быть превзойден десятком плюшевых мишек в вашей стране, и все это в сочетании с образцово беспомощной операторской работой, настолько беспомощной, что она заслуживает специального приза – за беспомощность. Микрофоны видны в кадре, слышен кашель режиссера, слишком много курит, наверное… и эта мыльная опера, что-то там о пароходстве, представляет собой шедевр искусства по сравнению с полудюжиной других, где дело происходит в универмаге, больнице, психиатрической клинике, ветеринарной клинике или где-то там еще, я так и не понял где – из-за приступа рвоты. Эта последняя, ветеринарная, особенно убога, это какой-то рекорд духовной нищеты, она настолько невыносима, что начинаешь жалеть, что вообще появился на свет. Независимо от степени вашей личной извращенности или безвкусия, Бахманн, вы не можете себе представить что-то настолько бесконечно извращенное и безвкусное, как так называемые мыльные оперы в моей стране, это даже теоретически немыслимо представить, что может существовать что-то настолько скверное и извращенное, но они же существуют, Бахманн, их же снимают, они же существуют! Отсутствие актерского таланта таково, что можно защитить десяток тысячестраничных диссертаций по этой теме. Полное отсутствие режиссерских способностей. Это что-то настолько мерзкое, Бахманн, что просто начинаешь сомневаться, все ли у тебя в порядке с органами чувств.
Но не думайте, Бахманн, написал я Бахманну, что вы найдете утешение в каком-нибудь из театров этой страны, что вам удастся насладиться тем, что в вашей стране принято называть
Непостижимо – молодые драматурги, те, чьи пьесы все же иногда ставят, не что иное, как поразительные анахронизмы, привидения иного времени, они живут тем, что как можно более старательно подражают давно умершим мастерам реалистической драмы, они превратили это в своего рода искусство, как древние переписчики нот, к примеру, или античные поэты, писавшие стихи по определенной формуле, они считают это искусством – копировать написанные сто лет назад пьесы с их знаменитым висящим-в-первом-акте-ружьем-стреляющим-в-третьем, причем на полную катушку; это, может быть, и ловко сделано, Бахманн, написал я Бахманну, но это все равно копии комедий и трагедий, написанных в 1887 году. Как будто бы время стояло неподвижно, написал я, они, похоже, даже и с абсурдизмом не знакомы, а единственный теоретик театра, чье имя они слышали, – кто бы вы думали? – правильно, Станиславский.
И что удивительного, если я сравниваю театральное искусство в моей стране с упражнениями палачей, они превращают отрубание голов в искусство; вы просто обязаны сходить в один из этих театров, лучше всего в какой-нибудь из крупных, поддерживаемых государством, эти-то хуже всех, потому что они управляются совершенно мафиозными методами и коррумпированы от кассира до директора… тут я засомневался и добавил: впрочем, нет, лучше не ходите, еще заработаете пожизненную травму. И особенно не ходите в эти самые большие, самые престижные театры, что на содержании у государства, вы рискуете стать неврастеником до конца ваших дней, Бахманн, написал я и почувствовал облегчение и даже гордость, что не стал подвергать Бахманна вышеназванным испытаниям и спас от душевной травмы. Эти государственные учреждения, по моему мнению, следовало бы сровнять с землей, их вред для общества невозможно переоценить. Нигде, ни в одном театре Западного полушария, не разыгрывают такие скверные пьесы за деньги налогоплательщиков. Они, например, обряжают Гамлета в наряд панка в смехотворной попытке заинтересовать публику. А как можно ее заинтересовать, скажите мне, Бахманн, как можно заинтересовать публику, еще в утробе пораженную аутизмом? В вашей стране, Бахманн, их просто подняли бы на смех, закидали гнилыми помидорами, да их просто-напросто линчевали бы – подумайте, эти дилетанты имеют наглость брать деньги за ту неописуемую чушь, что они предлагают публике! А налогоплательщики в вашей стране, Бахманн, можете не сомневаться, налогоплательщики потребовали бы досрочных выборов. Определенно, Бахманн, эти театры следовало бы сровнять с землей, вместо того чтобы каждый год вбухивать миллионы для их поддержки, и всех выгнать – коррумпированное руководство, бездарных актеров, режиссеров, вернее пародию на режиссеров, выгнать всех; ничто меня не бесит так, как эти учреждения, Бахманн, написал я Бахманну, и если бы их разрушили еще при моей жизни, я мог бы умереть в мире с самим собой. Впрочем, у меня есть одно утешение, хотя и слабое: слава богу, я не драматург, а то ко всем прочим моим несчастьям прибавилось бы еще и это. Если бы я был драматургом, прибавил я, они наверняка подослали бы киллеров, они ни на секунду не смирились бы с моим существованием, они начали бы против меня круглосуточную кампанию. Благодарение Богу, Бахманн, что я даже не пытался писать пьесы, как бы мне ни хотелось хоть чуть-чуть ослабить тупую удавку реализма, хоть на минуту забыть про Станиславского, – они, я имею в виду культурную элиту моей страны, наверняка устроили бы самый настоящий погром, они закопали бы меня живьем за такую наглость. Они ненавидят меня, Бахманн, а я ненавижу их.
Я совершенно уверен, вы даже не можете представить себе страну с подобным духовным климатом, написал я, в противном случае вы бы сразу отказались от всего этого брошюрного проекта. А может быть, вы журналист, Бахманн? – предположил я. Это довольно банальная история, безработным журналистам нередко дают задание слепить ту или иную брошюрку безразлично о чем, только ради того, чтобы сделать немножко поприличнее статистику безработицы в этом постоянно страдающем от безработицы корпусе. Если вы журналист, Бахманн, если я только узнаю, что вы журналист, то на этом наше сотрудничество и закончится, написал я. Журналист для меня примерно то же, что антихрист для прихожан евангельской церкви, я берусь со всей убедительностью доказать, что журналисты – не что иное, как отбросы общества, особенно на моей так называемой родине, отбросы отбросов, нижайшие из низких, опивки дьявольского пойла. Совсем недавно, написал я Бахманну, я удостоился визита одного из этих так называемых журналистов с моих широт, вы даже представить себе не можете, Бахманн, что существуют такие типы, омерзительные с ног до головы, настолько омерзительные, что омерзительность в их характеристике скорее подлежащее, чем определение. Позвольте мне вкратце поведать вам об этом монстре, написал я. Он разыскал меня, когда я выступал на небольшом фестивале авторской песни на моей так называемой родине. Верный алчным привычкам журналистской нечисти, он получил бесплатный билет под предлогом того, что собирается взять у меня интервью, он получил также бесплатно диск с моими песнями и экземпляр моего последнего – последнего, по-видимому, и в окончательном смысле слова, – романа. Сразу после моего выступления он разыскал меня и с насквозь фальшивой улыбкой сказал, что собирается приехать ко мне в тот город, где я сейчас живу, в ваш и мой город, Бахманн, – ему, видите ли, пришла в голову идея сделать репортаж о том, как в нашем с вами городе сохраняется и поддерживается традиция шансона, и в этом репортаже, по его замыслу, мое творчество должно быть своего рода стержнем, осью, вокруг которой и будет крутиться его репортаж. Несмотря на инстинктивное отвращение к этому насквозь отталкивающему и к тому же дурно пахнущему типу, я согласился, правда с условием, что он сначала получит заказ на этот репортаж, чтобы зря не тратить время. И он, глядя мне в глаза, дал клятвенное обещание, что такой заказ будет; он был более всего похож на стервятника-трупоеда, он словно олицетворял собой всю совокупную мерзость журналистского корпуса моей страны, он подло ухмылялся, как бы давая мне понять, что оказывает мне большую честь, что нет ничего более почетного, чем получить возможность дать интервью этому жалкому выскочке. Через две недели он появился здесь, с магнитофоном и блокнотом. Должен сказать, что я оказал совершенно незаслуженное внимание этому двуногому животному, этому чудовищу, поскольку к интервью он был совершенно не готов – он манкировал важнейшей частью журналистской работы, а именно предварительными изысканиями, и мне пришлось рассказывать ему самые очевидные вещи о традиции шансона в этом городе, называть имена артистов и композиторов, назвать самые интересные кабаре… в общем, все, что он обязан был уже знать. Я потратил на этого выродка целых четыре часа, несмотря на то что был изрядно занят, я без особого желания согласился сфотографироваться на фоне какого-то убогого интерьера в моей квартире… я уже тогда понимал, что репортаж будет смехотворным, но что сделаешь – я дал согласие, карты, как говорится, были уже сданы. В конце интервью он вдруг начал, к моему искреннему удивлению, как-то странно юлить, говорить, что, по-видимому, все же основной стержень его репортажа буду составлять не я, а сам город, а я выступлю как комментатор, отвечая на вопросы о шансонной традиции. Я спокойно растолковал этому насквозь прогнившему ублюдку, что, когда я согласился на это интервью, чего я обычно не делаю, у меня было одно условие, что в этом интервью речь будет идти обо мне, о моем искусстве, а не о чьем-то еще, ведь это, по-моему, очевидно, сказал я ему. Потом, уже терзаемый подозрениями, я спросил его, в самом ли деле он получил заказ на это интервью газете, про которую шла речь. Ясное дело, уверил меня этот вонючий ублюдок, интервью уже продано, то, что я обещал, – я обещал, хотя теперь это будет не интервью с вами, как я планировал поначалу, вернее, не только с вами. Ну, хорошо, сказал я, только будьте добры, перед тем как сдавать текст в печать, пошлите мне его факсом, я имею в виду текст моего интервью, которое теперь уже, как я понимаю, вовсе и не мое интервью, но все же пошлите его мне, я хочу убедиться, что меня правильно цитируют. Разумеется, сказал он и ушел, выпив две чашки кофе, три рюмки граппы и съев мое мороженое. Через четыре недели, написал я Бахманну, так и не дождавшись факса от этого мерзавца, я унизился до того, что, беспокоясь, как бы этот откровенный дилетант неправильно меня не процитировал, позвонил ему сам и спросил, почему он не послал мне текст, как договорились. Я не послал вам текст, сказал он, потому что никакого репортажа не будет. Что вы имеете в виду? – спросил я, я же поставил условие, интервью должно быть заказано. Неужели вы думаете, спросил я, что у меня не нашлось бы более интересного занятия, чем сидеть с вами четыре часа? Я не думаю, что получил от этого разговора то, что хотел, сказал он. А меня это не интересует, сказал я. То, что вы рассказали мне о шансонных традициях в вашем городе, не соответствует истине, сказал он; я обошел все места, которые вы мне присоветовали, и не нашел ни одного интересного артиста. И что, я несу за это ответственность? – спросил я. Я читал и другие ваши интервью, сказал он, где вы касались традиций шансона в вашем городе, и у меня такое ощущение, что вы намеренно искажаете картину, просто-напросто привираете, я приехал в ваш город в надежде найти что-то интересное, но из этого ничего не вышло. Вы можете представить этот разговор, Бахманн? – написал я. Слышали вы когда-либо что-либо подобное? Это, оказывается, я виноват! Это я виноват, что потратил бесценное время этой невероятно важной персоны, и к тому же его разочаровал! Знаешь что, сказал я ему, я начинаю догадываться, какое ты дерьмо, у тебя вообще не было никакого заказа. Он начал утверждать обратное так горячо, что я сразу понял, что он лжет. Я назвал его брехуном, послал в жопу и повесил трубку.
Этот подонок, написал я в своем письме Бахманну, весьма и весьма типичен для журналистского корпуса моей страны, основу которого составляет совершенно непредставимый сброд, они лгут по привычке, просто потому, что не могут не лгать, они напрочь забыли, если когда-нибудь и знали, что на свете существует такое понятие, как журналистская этика; предел их мечтаний – заиметь собственную колонку или стать хроникером и втаптывать в грязь человеческое достоинство, получая за это деньги, причем довольно приличные. Этот очень важный журналист, который собирался брать у меня
Хуже всего, когда этот сброд едет за границу, написал я Бахманну, вставив в каретку чистый лист; даже оставим в покое журналистов, хуже всего, когда за границу едет просто кто-то из моих так называемых соотечественников. Из всех мучений, выпавших на мою долю в вашем городе, Бахманн, написал я Бахманну, нет ничего хуже, чем встретить кого-то из моих земляков. Только случайность удерживает меня до сих пор от того, чтобы не совершить какой-нибудь ужасный поступок, в котором я потом бы горько раскаивался. Невозможно описать тот приступ ненависти, который охватывает меня, когда я вижу кого-то из соотечественников в отпуске в вашем, а теперь и моем городе, Бахманн, иногда мне просто хочется покончить с собой. Для меня это пытка, хуже которой нельзя придумать.
Эта безграничная духовная нищета, эта поразительная неотесанность, эта самовлюбленность, развязность, эти прямые бесцветные волосы и водянистые глаза, это отвратительно самодовольное, кулацки злобное отношение к окружающему наполняют меня таким омерзением, что я боюсь в тот же миг умереть. Сам вид моего соотечественника, глазеющего на какую-нибудь достопримечательность, или сидящего в ресторане или в баре, или застывшего перед витриной… одно это зрелище лишает меня последнего вкуса к жизни. От них просто невозможно избавиться, написал я Бахманну, от их неотесанности и неумения себя вести невозможно скрыться. Мысль о том, что их страна не так уж много значит в международном сообществе, им совершенно чужда, в своей неописуемой мании величия они никогда не упустят возможности пораспинаться на тему о райской жизни на их подлых широтах. Они считают, что любой ребенок просто обязан знать, как зовут, к примеру, их министра почты, насвистеть их национальный гимн, знать имя их суперзвезды пинг-понга или, по крайней мере, поддержать разговор, что, дескать, да, наш король – дислектик, но, по сути, славный парень. Когда им становится ясно, что их изнемогающий от отвращения собеседник понятия не имеет, кто занимает пост министра почты в их богом забытой дыре, у них просто челюсть отваливается от удивления. Они пребывают в уверенности, что их страна представляет центр мироздания, написал я, что они представители великой державы, что эта держава чуть ли не центр всего Млечного Пути, – что за странная аберрация чувств! Они бесконечно хвастаются своим отечеством. Мы самые лучшие в том-то и в том-то, кричат они, с подозрением наблюдая за официантом, подающим им пиво, потому что в их отечестве, написал я Бахманну, их постоянно обманывают в кабаках: пиво смешивают с водой или с безалкогольной бурдой, называемой у них «легким» пивом, – вы подумаете, что я преувеличиваю, Бахманн, но именно так все и обстоит. Самое замечательное, Бахманн, когда они требуют, чтобы им не подавали пиво с пеной, они считают, что их таким образом обманывают, подменяя пеной алкогольсодержащий напиток. Поменьше пены, восклицают они, я пришел сюда пить пиво, а не пену, и я плачу за пиво, а не за пену – и при этом мерзко ухмыляются, нас, дескать, на мякине не проведешь. Они не понимают, Бахманн, что весь смысл пива – в пене, чем плотнее и сочнее пена, тем лучше пиво. У них вообще нет никакой культуры, написал я… нет, видели бы вы эту злобную подозрительность, с какой они встречают официанта, подавшего им кружку пива с пеной! А иногда они заказывают вино и изображают из себя знатоков; это вино кислое, возмущаются они, пробуя изысканнейший рислинг, который в их мерзкой стране вообще не купишь ни за какие деньги. Их жалкий снобизм по части вин повергает меня в слепую ярость, Бахманн, они утверждают, что разбираются в винах, хотя в их собственной северной пустыне последняя виноградная лоза погибла еще в каменном веке от дурного обращения; этот фальшивый, насквозь деланный снобизм доводит меня до грани самоубийства.
Впрочем, это имеет какое-то значение только в первые полчаса, после чего они совершенно теряют свое полуцивилизованное обличье и превращаются в полуобезьян, каковыми по сути и являются, они заказывают тогда напитки покрепче и подешевле, и всего их интеллекта хватает на то, чтобы тщательно проверять, сколько градусов алкоголя в заказанной ими бурде. Смотри-ка, пятидесятиградусный! – восторженно оповещают они друг друга в припадке счастья. Смотри, как здесь все дешево, кричат они в экстазе, постепенно пьянея и приобретая все большее сходство с животными… в одном, впрочем, они правы – в их собственной насквозь прогнившей стране алкогольные напитки не просто дороги, а дороги на грани с криминалом. И они истязают соседей по столику своим детсадовским английским, хотя сами уверены, что говорят по-английски просто превосходно. Мы даже не дублируем телепрограммы, хвастаются они, потому что мы так замечательно знаем английский, мы знаем английский лучше самих англичан, ну, если не англичан, то, по крайней мере, лучше шотландцев или ирландцев, и уж наверняка лучше американцев, продолжают они на своем детсадовском английском с невыносимым самодовольством, продолжая глушить спирт так, как будто они его видят в последний раз в жизни. Все это непостижимо, написал я Бахманну, а всего непостижимее их скупость.
Она особенно бросается в глаза, когда они за рубежом, они просто сказочно скупы, их скупость оставляет далеко позади все, что можно только себе представить в этом смысле, об этой скупости можно было бы написать выдающийся трагикомический роман. Они помнят каждый эре, который одолжили приятелю на хот-дог десять лет назад, уж не говоря о целой кроне или, упаси боже, десяти или ста. Не забудь, что я расплатился за твои спички утром, напоминают они соседу по комнате, на что тот вполне может отрезать – а ты получил от меня таблетку от головной боли, так что мы квиты, таблетка стоит столько же, сколько спички, десять эре, или даже, подожди-ка, одиннадцать эре, таблетка стоит одиннадцать эре, так что это ты должен мне один эре, к тому же я заплатил вчера за кофе, у меня записано, все должно быть справедливо. То есть у них хватает наглости называть свою отвратительную скупость борьбой за справедливость! Им никогда не придет в голову пригласить приятеля на чашку кофе или, как делают здесь на континенте, если у тебя сегодня достаточно денег, пусть случайно, заплатить за всю компанию, – такое для них совершенно непредставимо, они скорее дадут себя распять. Их скупость безгранична, написал я. Они все время таскают с собой записочки, где указано, сколько эре и когда задолжал им товарищ по путешествию, за спички, за таблетки, за тампоны и бог весть за что, а если записочки нет, то они и так помнят, потому что, когда речь идет о том, кто и сколько им должен, они демонстрируют чудеса памяти и устного счета; он (или она) должен (должна) мне десятку! – они повторяют это про себя, а если он (она) не заплатит через неделю, я могу добавить одну крону процентов, это же только справедливо, я же одолжил ему (ей) целую десятку, не говоря уж о таблетке от головной боли, она все-таки стоит одиннадцать эре, если я буду каждый раз выбрасывать на ветер одиннадцать эре, чем это кончится, скорее всего, вот чем: в один прекрасный день я проснусь нищим.
Они страдают патологической скупостью, Бахманн, и хуже всего эта скупость проявляется, когда они путешествуют. Вы же наверняка это и сами заметили, Бахманн. Они совершенно невыносимы, их существование – злобная провокация против цивилизации. И не менее невыносима, чем их безмерная скупость, а может быть, и более – их чудовищная хвастливость, их нелепое убеждение, что их страна что-то значит в мире, а по сути, она не значит ровным счетом ничего. У нас дома, вопят они, у нас дома куда лучше, чем здесь! Ты же знаешь, кто у нас министр почты, задают они риторический вопрос соседу по столику. Как? Ты не знаешь? Как же ты можешь не знать, каждый человек от мыса Доброй Надежды до северной оконечности Гренландии знает, кто у нас министр почты, мы же говорим о самом знаменитом в мире министре почтовых отправлений, неужели ты и в самом деле не знаешь? А кто наш последний чемпион по пинг-понгу? Вот так они себя и ведут, Бахманн, признайтесь, что вы тоже с этим встречались, они всегда так себя ведут, независимо, в какой уголок земного шара занесла их нечистая. То есть иной раз просто хочется сделать что-то непоправимое, лишь бы избавить человечество от их мании величия, от их навязчивой глупости. Везде, везде одно и то же, в Юго-Восточной Азии, например, куда они едут, чтобы насиловать несовершеннолетних проституток. И там они задают местным жителям риторические вопросы – что они думают об их знаменитом министре почты или восходящей звезде пинг-понга или биатлона.
Подумайте, притворно скромничают они, такая маленькая страна, как наша, дала миру столько выдающихся личностей, они бормочут имена спортивных звезд, о которых за границами их страны никто никогда и не слышал, или называют какую-нибудь жалкую поп-группу, которая, может быть, и известна за рубежом благодаря одной или двум песенкам, но более всего знаменита тем, что сделала карьеру на воровстве музыки и текстов у американских третьеклассных ансамблей. Я не могу их слушать, написал я, мне тут же приходят в голову суицидальные мысли. Их убежденность, что весь мир обязан знать их министра почты, наполняет меня таким отвращением, что его хватило бы, чтобы отравить всю Вселенную. У них, на этих жутких широтах, совершенно отсутствует перспектива, они не понимают разницу между большим и малым, между хорошим и плохим. Мы делаем лучшие в мире автомобили, восклицают они, хотя всем известно, что их машины едва ли не худшие, к тому же мало кому известны. Мы лучшие в мире в самом лучшем и самом интересном спорте – в биатлоне, кричат они, раздуваясь от гордости, хотя дураку ясно, что биатлоном могут заниматься только те, кто живет в этих ледяных пустынях, и было бы глупо ожидать от жителя Никарагуа, что он окажет им серьезное сопротивление в этом смехотворном зимнем спорте.
Мы самые великие, мы самые лучшие, не устают они повторять друг другу в экстазе, в то время как, если воспользоваться истинным масштабом, они самые мелкие и самые худшие во всем, за что ни возьмись, написал я Бахманну, за что ни возьмись. Если бы вы знали, Бахманн, как меня бесит, когда я слышу, как они встревают в политический разговор между, допустим, англичанином и американцем, а они именно так и делают, лишь бы случай подвернулся, суют нос в большую политику, в то время как сами живут в одной из самых маленьких и незначительных стран мира. Мы в нашей стране придерживаемся такого-то и такого-то мнения, провозглашают они с надутым видом, хотя никто об их мнении и не спрашивал! Делайте, как мы, кричат они, потому что мы самые великие и самые лучшие! Ей-богу, они уверены, что приехали из великой державы, Бахманн, хотя на самом деле они приехали из ниоткуда. Вот так, Бахманн, и никакого разумного объяснения этому нет, кроме разве того, что все заложено в генах. Они объясняют французу, как закладывать виноградники, американцев учат воевать, а англичанам дают уроки английского языка. Можно сгореть со стыда, Бахманн, слушая их высказывания, настолько они глупы и бестактны! Даже под угрозой смерти я не соглашусь поселиться поблизости от своих соотечественников, если окажусь в каком-нибудь зарубежье. Пусть мне отрубят голову или сожгут на костре. Эта мерзкая хвастливость, это отсутствие понимания географической и исторической перспективы… я от них просто заболеваю. Несколько десятков лет назад, когда по чистой случайности у них появилась пара настоящих теннисных звезд, их мания величия приобрела совершенно чудовищные размеры. Их экстаз и зазнайство не знали границ. Тогда самым главным спортом в мире, разумеется, был теннис, а не биатлон. Они воспринимали это как знак Провидения, Бахманн, они ощущали себя народом-избранником! Должно быть, мы народ-избранник, говорили они себе, да, скорее всего так и есть, мы избраны Богом, в противном случае мы бы не стали лучшими в мире в теннисе, в этом самом важном спорте в мире, даже важнее, чем биатлон. Серебряная медаль в юношеском чемпионате по гребле – всенародное ликование, ну как же, написал я Бахманну, еще одно доказательство, что они лучшие в мире. Просто блевать хочется.
Когда десять лет назад убили премьер-министра, вся нация впала в восторженный транс – ну как же, первые полосы в международной прессе. Мы застрелили нашего премьер-министра! – вопили они в экстазе, наконец-то о нас пишут в газетах всего мира, им следовало бы писать о нас постоянно, писать везде и всюду, какие мы замечательные, а теперь-то, спасибо убитому премьер-министру, они там спохватились и мы заняли в международной прессе именно то место, которое заслужили благодаря своей замечательности. И каждую осень, Бахманн, написал я, каждую осень они пребывают в уверенности, что вся Вселенная замирает, когда они вручают свою международную литературную премию. Это самое важное событие в мире, серьезно обсуждают они, хотя большинство из них не прочитали в жизни ни одного романа и уж подавно ни одного сборника стихов; это самое важное событие в мире, если не во всей галактике – вручение нашей премии, разве что убийство премьер-министра может с ним сравниться, ну еще, конечно, наши теннисисты, наши биатлонисты и наши автомобили. Вы наверняка думаете, что я преувеличиваю, Бахманн, – ни на йоту! Я утверждаю и буду утверждать, что мои так называемые соотечественники бьют все мировые рекорды по части мании величия. Ах, какое красивое побережье! – восклицают они, приехав на какой-нибудь средиземноморский курорт, – но, конечно, не такое красивое, как наше, потому что мы даже по части красоты побережья лучше всех в мире, но это, надо отдать должное, тоже красивое побережье. Ах, какую красивую картину написал этот голландский живописец, изрекают они в музее старых мастеров в Голландии, просто необыкновенно красивую, но, конечно, с нашими картинами, написанными нашими художниками, теми, что висят в наших музеях, ее не сравнишь, это было бы чересчур, но ничего, этот голландец не посрамил своих, стыдиться тут нечего.
Вот так они и бубнят без перерыва, написал я, они сравнивают Версаль и Эскуриал со своими жалкими деревянными замками, построенными в семнадцатом веке изголодавшимися военнопленными, они сравнивают мировые центры со своими рабочими поселками, я же говорил, они лишены чувства перспективы, исторической, географической и даже самой обычной геометрической. Если какой-нибудь американец начнет рассказывать, какие сложные и уникальные технические решения приходится находить, чтобы запустить космический челнок, они тут же возражают: да, конечно, может быть, ты и прав, но разве это можно сравнить с техникой, какую мы используем для производства шарикоподшипников. Ты что, американец, не понимаешь, что мы лучшие в мире и в космической технике тоже, это пока тайна, мы могли бы построить челнок вдвое больше и втрое лучше вашего, но чисто случайно мы делаем не челноки, а подшипники, что куда как более почетно и сложно, спроси кого угодно. Это, конечно, чисто теоретическое допущение, Бахманн, но по сути я не преувеличиваю.
Если бы вы знали, как я стыжусь своих лишенных чувства перспективы соотечественников. Следовало бы запретить им путешествовать, написал я, следовало бы усилить охрану границы с этой жалкой северной пустынькой и никого не выпускать. Скольких несчастий избежало бы человечество! Они везде, написал я Бахманну, и вы тоже, Бахманн, наверняка с ними сталкивались – и все же вы настаиваете на выпуске в свет вашей брошюры, что же вы, позвольте вас спросить, за человек? Может быть, вы один из моих соотечественников, может быть, вы просто маскируетесь под вашей загранично звучащей фамилией? Может быть, ваша фамилия вовсе не Бахманн, а Бекман[4]? Упаси вас бог, если это так, – я снимаю с себя всякую ответственность за то, что может в таком случае произойти.
И все равно, верьте мне, написал я, даже не сомневайтесь, когда я утверждаю, что мои так называемые соотечественники все поголовно душевнобольные. Как вы еще объясните их манию величия и постоянное ханжество? Они даже умудряются хвастаться достижениями людей, которых они просто-напросто выжили из страны. О, как мы горды тем или этим, восклицают они, забывая, что совершенно бессовестно выжили того или этого со своей родины. Это ужасно, но это правда. Те немногие из моих земляков, что снискали себе заслуженную мировую славу, в девяти случаях из десяти были вынуждены эмигрировать, их выгоняли пинками и зуботычинами, как будто существует некая трагическая зависимость между их достижениями и их судьбой. Среди пострадавших – наш единственный писатель, это было сто лет назад, и наш единственный кинорежиссер. Закономерность видна невооруженным глазом: одаренных художников вынуждают к эмиграции, в то время как убогие середняки пользуются в моем так называемом отечестве славой и почестями. На тех градусах северной широты, о которых идет речь, Бахманн, этот принцип имеет силу закона, людей с талантом преследуют, бездарей прославляют. Они просто не переносят людей с талантом, человек с талантом – непростительная провокация, грубый вызов моим во всех отношениях безмозглым соотечественникам, человек с талантом как бы дает им понять, насколько они тупы и безмозглы, в наказание за такое преступление они бы охотно ввели смертную казнь.
Вы даже не догадываетесь, Бахманн, насколько они ненавидят талант, они делают все, чтобы уничтожить его, унизить, выжить из дома, только тогда они спокойно спят по ночам в счастливой уверенности, что глупость и середнячество по-прежнему в чести на этих самых глупых и самых середняческих в мире широтах. А начинается это середнячество еще в начальной школе, написал я; к примеру, если в классе появляется ребенок с явными математическими способностями, они вовсе не стремятся помочь ему, скажем, попасть в специальную школу или в специальный класс, или приставить к нему особого учителя, чтобы ребенок мог развивать свое дарование, как сделали бы в любой другой стране с минимальным инстинктом самосохранения, наоборот – они запихивают его в особый класс для асоциальных элементов, они смотрят на него, как на выскочку, источник неприятностей, преступника, не желающего проявлять солидарность со своими малоодаренными одноклассниками, на него смотрят, как на умалишенного, написал я, – этакий юный умалишенный, не желающий подчиняться их середняческим законам. И это касается не только математики, это касается одаренности в любой области, какую ни затронь, – у тех, кто хорошо рисует, отнимают карандаш и блокнот, тем, кто обнаруживает литературные способности, ставят самые низкие оценки или даже вообще никаких оценок, хотя охотнее всего они отрубили бы им руки и отправили в пожизненное заключение, музыкальных детей отстраняют от музыкального образования, поскольку их талант является признаком отсутствия солидарности и они, таким образом, угрожают законам музыкального середнячества… или их вынуждают заниматься тем, к чему они совершенно не пригодны, столярным делом, например, с расчетом вызвать у них комплекс неполноценности и в конце концов довести до самоубийства. И разве это не патология, Бахманн, они исходят из своих ханжеских понятий о справедливости; условия должны быть равны для всех, долдонят они дрожащим от возбуждения голосом, середнячество должно быть одинаково во всех областях, иначе это будет несправедливо, это будет анархия. Подумайте, что было бы, если бы все были разными, на полном серьезе убеждают они друг друга, и чем это кончится? – гражданской войной, вот чем это кончится, анархией это кончится, беззаконием, бомбами и братоубийством, вот чем это кончится; то есть мы поступаем единственно правильно, когда всеми средствами, включая психологическую пытку, возвращаем на землю тех, кто думает, что что-то из себя представляет, тех, кто нарушает наши любимые середняческие законы, тех, кто решил, что может создавать музыку, или рисовать, или писать стихи… впрочем, они пока еще дети и должны сосредоточиться на том, чтобы стать середняками, придерживаться нашего лучшего в мире среднего уровня, не высовываться, иначе настанет хаос и анархия, и подумайте, как несчастны будут те, кто послабее, кто не обладает никакими особыми дарованиями. Мы должны думать в первую очередь о них, ханжески заявляют они, хотя на самом деле они совершенно и не думают о тех, кто
Я мог бы привести тысячи и тысячи примеров подобных мерзостей, написал я Бахманну, никаких брошюр не хватит, чтобы их описать. Изобретатели, к примеру, те самые изобретатели, которые принесли богатство этой стране, те самые, чья сила заключается именно в том, что они не такие, как все, что они немножко, как говорят, с приветом, что они решаются нарушить стереотип и изобрести что-то, до чего до них никто в мире не додумался, короче говоря, те гроссмейстеры созидания потребностей, о которых никто никогда и не подозревал, на ком основана вся так называемая рыночная экономика, думайте о ней что хотите, но она есть, эти изобретатели, написал я Бахманну, эти горячие головы, которые, как правило, желают человечеству только добра и стараются по мере сил улучшить жизнь, по крайней мере в области техники, так вот, Бахманн, этих несчастных преследуют в моих широтах с хладнокровием палачей, над ними издеваются так, что нормальному человеку невозможно вообразить, их официально высмеивают, им не дают ни эре, чтобы они могли закончить свои замечательные, но иногда требующие дополнительных вложений проекты. Изобретатели, к которым в каждой нормальной стране относятся с уважением и щедростью, на тех широтах воспринимаются как ненормальные, душевнобольные выскочки, назойливые всезнайки, в какой-то степени психопаты, написал я Бахманну, вот поэтому в моей стране так все и обстоит, за исключением разве что телекоммуникаций. Подшипники и бумага на всю катушку, тот или другой скверный автомобиль и огромное количество нержавеющей стали; просто плакать хочется, глядя, как они вбухивают деньги в отрасли, время величия которых закончилось лет тридцать назад, эта страна совершенно очевидно заслужила предстоящую катастрофу.
Короче говоря, на этих подлых широтах все, что отличается, все, что выделяется из общей серой массы, расценивается как отклонение и подлежит уничтожению. Они считают такие явления ненормальными, написал я Бахманну, художник, отличающийся от других выдающимся талантом, – ненормален, он взламывает принцип середнячества, он дает другим понять, что они дураки, а это приравнивается к организованной преступности, поэтому они гонят – пинками, плевками и зуботычинами, с подлостью, превосходящей все рекорды подлости, – они гонят этого художника из страны, чаще всего под предлогом какой-нибудь налоговой чуши, это считается идеальным алиби для такого рода кампаний, для этих преступлений против свободы и прав человека, написал я Бахманну, возвращаясь тем самым к уже сказанному, талантливых художников выживают из страны, а посредственностей чествуют и награждают.
Никогда больше ноги моей не будет в этой долине смерти. Я не стану жить там, даже как отшельник в их ледяных пустынях, написал я Бахманну и тут же заметил, что чуть не упустил очень важную тему. Даже в их ледяных пустынях, даже на лоне их природы, вдохновенно повторил я в своем письме Бахманну, о которой они распространяют всякую небывальщину, пропаганда просто из штанов выпрыгивает, да и не только пропаганда, все эти мерзкие туристы из моего так называемого отечества, со своими мерзкими блондинистыми волосами, фальшивыми голубыми глазами, воняющие вульгарным одеколоном, счастливые до мозга костей, что их внешность совпадает с патологическим идеалом сверхчеловека, провозглашенным когда-то вашим диктатором, эти мерзавцы, которые одним своим присутствием портят настроение и отравляют воздух в этом городе во время летних отпусков, в бешенстве написал я Бахманну, эти негодяи тоже продолжают распространять в корне лживые вымыслы о якобы замечательной природе на этих проклятых градусах северной широты; как они любят эту природу, как они обожают лес, как они все живут в палатках и ловят рыбку, как они странствуют, покоряют вершины, гребут на байдарках, гребут на каноэ, гребут на лодках, ходят под парусом, как они постоянно, чуть ли не беспрерывно, собирают грибы, как замечательно вкусна родниковая вода, как чисты водоемы, как близки они к матери-природе, хотя видят они эту природу в лучшем случае из окна своей гадкой машины, они почти и не бывают на природе, они ее, эту природу, систематически уничтожают, их ягоды несъедобны, а на окунях следовало бы вешать табличку с костями и черепом, они сознательно скрывают страшные подробности украинской ядерной катастрофы, грибы вызывают рак желудка, олени светятся, а лисы мутировали до неузнаваемости, они скрывают, что их страна, за исключением, может быть, страны, где это случилось, больше всех пострадала от той жуткой катастрофы, а они там, в своем неизбывном цинизме, стараются все это скрыть, как всегда, зажимают правде рот, манипулируют общественным мнением, в каковом искусстве они, без сомнения, чемпионы Солнечной системы.
Чистая, нетронутая природа – всего-навсего еще одна ложь в бесконечной паутине лжи, составляющей основу жизни в этой стране, написал я Бахманну совершенно вне себя от ненависти, купаться в их озерах опасно для жизни, берега заросли ядовитыми водорослями, лес, вернее то, что у них хватает наглости называть лесом, на девяносто процентов состоит из искусственных посадок, это не что иное, как концентрационный лагерь для хвойных, они там все выстроены по шнурку, написал я Бахманну, отойдите только чуть в сторону от шоссе, где государство и лесные магнаты создают видимость дикой природы, отойдите и увидите, как несчастные сосны и ели стоят по струнке, какое циничное манипулирование правдой, и мало того, насквозь изолгавшись, они делают всё, чтобы доказать, что они не такие, как все. Мы не такие, как вы там на континенте, с вашими дымовыми трубами, восклицают они со злорадством, у нас природа принадлежит народу, задирают они нос, хотя их право народа на пользование природой ничем не отличается от права других стран, например, вашей, Бахманн. Тем более это право, которым они постоянно похваляются, содержит множество оговорок, исключений и обязанностей. Да, вы имеете право поставить палатку в лесу, кому бы этот лес ни принадлежал, но в какой другой стране нет этого права? Вы, разумеется, не имеете права развести костер, сломать ветку, поставить силки, мусорить, убить товарища по палатке, но в какой стране это все поощряется? – задал я риторический вопрос Бахманну. Да, вы можете ловить отравленную рыбу, если только водоем не частный и у вас есть рыболовная карточка, но в какой стране это запрещено? Они пытаются доказать свою исключительность во всем, даже в том, что ничем не отличается от принятых в других странах установлений, да, впрочем, что за разница, та рыба, что они ловят, с рыболовной картой или без, все равно опасна для жизни, она в лучшем случае пригодна для онкологических исследований – так я и написал Бахманну. Или, может быть, они считают, что права, как таковые, существуют только на их собственных широтах, поскольку только там они первые во всем, в том числе и по части прав?
А города? Как они могут утверждать, что влюблены в красоту природы, когда все указывает на полное отсутствие интереса к красоте, даже презрение к красоте, да просто-напросто универсальную ненависть к красоте. Давайте возьмем для сравнения городской пейзаж, предложил я Бахманну, потому что это представляет безусловный интерес для вас с вашей странной брошюрой. Городской пейзаж на этих градусах северной широты чрезвычайно красноречив, написал я Бахманну. Собственно говоря, нет никакой необходимости в этом моем непомерно разросшемся письме, мне следовало бы просто послать вам открытку, изображающую центр одного из городов моего так называемого отечества. Такая открытка скажет вам больше, чем тысяча слов. Такая открытка скажет вам больше, чем все непомерно разросшиеся письма и все брошюры на земном шаре. Одного взгляда на городской центр в одном из городов моего так называемого отечества достаточно, чтобы объяснить вам все. Вы, должно быть, никогда не видели городских центров в моем отечестве, Бахманн, потому что, если бы вы их видели, вам не пришла бы в голову эта затея с брошюрой, вы просто оставили бы ее в самом начале, вы бы сняли с себя всякую ответственность, вы бы молили Бога о прощении за совершенное вами непростительное преступление – взяться за этот извращенный проект, он противоречит не только здравому смыслу, но и всей гуманистической концепции, вы даже, скорее всего, в отчаянной попытке примириться с собственной совестью, сделали бы то, что я сам должен был сделать давным-давно… но, как ни странно, мысль эта пришла мне в голову только сейчас, когда я сижу, полузадушенный конвульсиями ненависти, и опять пишу на машинке, которую они своими преследованиями заставили замолчать, вы бы сделали это, вы наверняка бы начали войну против этой страны, этого средоточия зла… для начала бросили бы бомбу в их консульство, провели бы демонстрацию, предложили бы исключить их из мирового сообщества, предложили бы бойкотировать их, уморить голодом, ввести санкции вроде тех, что ввели против Ирака, а потом выйти из подполья и вести всеми доступными средствами партизанскую войну, освободительную войну, совершить революцию, и если мы с вами решим взяться за это дело, Бахманн, то борьбу надо начать с того, чтобы превратить в руины все их городские центры.
Как я уже писал, написал я Бахманну, вы, скорее всего, никогда и не видели городские центры в этой стране, иначе бы вы не затеяли ваш проект, а я не сидел бы сейчас за машинкой. А вообразить себе этот феномен просто-напросто невозможно, фантазии не хватит, даже гениальной фантазии не хватит, никакой фантазии не хватит, даже фантазии шизофреника не хватит, потому что мысль с такой задачей не справится, произойдет коллапс, короткое замыкание, эту мысль засосет в черную дыру с бог весть какими последствиями для остальных мыслей; боюсь, что возможна полная остановка мыслительной деятельности, настолько пошлы и оскорбительны для глаза городские центры моего так называемого отечества. Ваши городские центры тоже не образцовы, но это зависит от войны, наследства диктатора, а тот в свою очередь получил наследство от императора, который получил наследство от Бисмарка. Война и ваш помешанный диктатор – вот объяснение. В моей же стране никакой войны не понадобилось, они сами изуродовали свои города. Думаю, что если бы там была война, вроде той, что разрушила ваши города, их городские центры были бы куда более привлекательными, написал я без тени сомнения. Руины, например, куда более привлекательны, воронки от снарядов куда более привлекательны, вот до какой степени так называемым архитекторам в моем так называемом отечестве удалось изуродовать города. Вы даже и представить не можете, Бахманн, там, где раньше стояли красивые деревянные дома, теперь воцарилось тотальное уродство, вместо величественных столетних срубов – настоящее гетто. И в какой части страны вы бы ни находились – все выглядит совершенно одинаково.
Монотонность просто пугающая, написал я Бахманну, если кого-то усыпить и во сне перевезти в другой город, он и не заметит разницы, он найдет все то же самое, что и в своем городе, он так и будет жить в убеждении, что все так, как надо, что история с переносом его в бессознательном состоянии в другой город ему просто приснилась, он будет бродить по тем же улицам, посещать те же безобразные конторы в безобразных зданиях, расположенных так же безобразно вокруг обязательной главной площади с ее обязательным колбасным киоском и газетным киоском, с точно таким же колбасником и точно такой же газетчицей.
Он будет заходить в точно такой же «Консум»[5] и покупать точно такую же копченую грудинку, его будет обслуживать точно такой же мясник, и платить он будет в точно такую же кассу, как и в своем городе, разве что диалект у кассирши немного другой, она, может быть, говорит с западным акцентом, а там, у него дома, – с восточным, северным или южным; или переставьте все местами, это никакой роли не играет, все равно, даже если он и обратил бы на это внимание – ну и что, наверное, приехала откуда-нибудь, решит он, в конце концов, физиономия у нее такая же кислая, так что, наверное, это она и есть. Потом он двинется дальше, будет бродить по этому в мельчайших деталях идентичному городу, где даже расстояние между мусорными корзинами такое же, как у него дома, где даже выбоины в асфальте такие же, где у алкоголиков такие же мертвые глаза, а видеопрокат рекламирует те же фильмы – порнография и насилие. Потом он зайдет в «Систембулагет»[6], расположенный в точно таком же безобразном здании, и там столкнется с кем-нибудь… наверное, подумает наш герой, я с ним где-то встречался, или он просто выглядит так же, как тот, с кем я где-то встречался, во всяком случае, дурацкие шутки насчет жены и детей точно такие же, как у того, с кем я где-то встречался, только почему-то он говорит на другом диалекте, чем в последний раз, когда я с ним, как мне кажется, где-то встречался, наверное, у меня что-то со слухом, решит бедняга, сжимая в руке номерок в очереди, точно такой же, как дома, а скорее всего, и номер тот же самый, и станет терпеливо ждать, пока через пару часов не подойдет его очередь, два часа – это довольно быстро, если дело происходит в пятницу после обеда… и наверняка не раньше, чем он выйдет из автобуса и откроет дверь в одном из этих жутких коттеджей, дверь, как ему покажется, своего дома, и вдруг обнаружит своего двойника, тупо глазеющего в телевизор, не в состоянии оторваться от одной из этих глубоко враждебных человечеству программ, двойника, потирающего руки в ожидании ужина, состоящего из той самой копченой грудинки, которую наш герой только что, как ему казалось, купил в «Консуме», том самом, что показался ему «Консумом» в его родном городе… наверняка не раньше, а только тогда он, к своему ужасу, поймет, что история с переносом его в другой город в бессознательном состоянии ему не приснилась.
Неплохая история, а, Бахманн? – изнемогая от ненависти, задал я ядовитый вопрос, а главное, правдивая: в моем так называемом отечестве ретиво клонируют самые мерзкие архитектурные образцы, которые только можно выдумать, чьи-то больные мозги непрерывно работают, чтобы превратить в ад на земле каждый город и каждый поселок в этой Богом забытой стране, и так называемые градостроители, дошедшие в своей извращенности до непостижимых для нормального человека пределов, получили возможность резвиться, как им вздумается, мало этого, их подзуживают душевнобольные политики, а народные массы этих негодяев просто обожают, это кошмар, Бахманн, написал я Бахманну. И этот кошмар будет преследовать вас в каждом городе, каждом поселке, куда бы вас ни занесло. Столица, может быть, отличается слегка от других городов и поселков, в том смысле, что она побольше, но с другой стороны, это и хуже, у них, этих извращенцев, больше простора для их вредоносной деятельности, там, где когда-то стояли прекрасные, может быть, не такие большие, но поистине величественные деревянные здания, сейчас возвышаются дома из самого дешевого и к тому же некрашеного бетона, думаю, что они взяли за образец бараки ГУЛАГа… извините, Бахманн, бумага немного запачкалась, я точно не помню, но скорее всего меня на этом месте вырвало.
Представить это без риска серьезной психологической катастрофы невозможно, Бахманн, вы наверняка впадете в необратимую кому. Городские центры в моей стране представляют собой ни с чем не сравнимый архитектурный ад. И они этому рады! Они чувствуют себя как рыбы в воде в этом кошмаре, потому что жители этой страны – прямые наследники доисторических демонов, они ненавидят все красивое, они радуются, разоряя свои средневековые постройки, статные деревянные дома, срубы, – вы, наверное, знаете, что для того, чтобы как-то уберечь эти постройки от ретивых градостроителей моего так называемого отечества, пришлось вмешаться ЮНЕСКО, и оно успело занести несколько зданий в список памятников мировой культуры, о чем мои соотечественники в глубине души сожалеют в силу своей укоренившейся подлости, но утверждают, что относятся к этим постановлениям с уважением, опасаясь, что их просто выкинут из мирового сообщества.
А куда делись все градостроители и все архитекторы, приложившие руку к этому беспримерному преступлению? Должен признаться, Бахманн, – точно не знаю, но почти уверен, что они получили из рук короля почетные грамоты и медали, им назначили пожизненную пенсию, уверен, что так и было… надеюсь, вы не думаете, Бахманн, что мне в какой-то степени льстит участие в вашей идиотской брошюрке? Даже не надейтесь, забудьте об этом, а вместо этого лучше отнеситесь всерьез к моему предложению начать против этой подлейшей на земном шаре страны партизанскую войну или еще какую-нибудь войну, чтобы освободить человечество от этих невообразимо удручающих городских центров, мы просто должны начать эту освободительную-от-городских-центров войну. А может быть, мы с вами потребуем выдачи этих градостроителей международному трибуналу? – написал я и ощутил приятное возбуждение от того, что набрел на такую замечательную идею, – мы потребуем предания их суду, как истинных преступников, как моральных убийц, калечащих человеческие души, причем хорошо бы выбрать трибунал, имеющий право назначать смертную казнь, располагающий собственным расстрельным взводом, это они и заслужили, смертную казнь, причем смертная казнь – довольно гуманное наказание за то, что они натворили, они заслуживают куда более тяжкого наказания, чем смерть, их следовало бы отправить туда, откуда они черпали свои градостроительные образцы, – на каторгу в ГУЛАГ, причем в ножных кандалах.
Честно говоря, я не понимаю, почему эту подлую нацию вообще пригласили стать членом так называемого Союза, написал я после паузы, вызванной необходимостью сменить ленту в машинке. Это была непростительная ошибка со стороны так называемого Союза, должно быть, у кого-то выдался неудачный день или возникли трудности с синхронным переводом на каком-нибудь пленуме, так что «нет» было по ошибке истолковано как «да». Может быть, делегаты обкурились или их кто-то подкупил, я не могу придумать никакого другого разумного объяснения этого рокового решения, и у меня нет ни малейшего сомнения, что оно, это поистине роковое решение, приведет в конце концов к гибели вашего Союза. Они просто не поняли, на какой риск идут, они не поняли, что в каком-то смысле играют в русскую рулетку, причем на кону стоит будущее континента, они не поняли, что эта страна сделает все, чтобы заразить своей исторической бездуховностью и своим середнячеством все страны Союза, она сделает все, чтобы отравить их своей безмерной скупостью, своей неотесанностью, что она низведет все страны на культурный уровень приматов, она потребует выровнять по линейке все городские центры во всех странах, чтобы сделать их похожими на скопированные с бараков ГУЛАГа несказанно уродливые городские центры в их стране, она спровоцирует культурное обнищание, короче говоря, сделает все, чтобы искоренить само понятие гуманизма.