— А что Софронова?
— Та наглоталась какой-то дряни, написав записку, что Нальянов жесток. Потом выяснилось, что она отправила ему три дюжины писем, он же ни на одно не ответил.
— А Лидка Скарятина?
— А Скарятина замечена была выходящей из нальяновского парадного, сплетни пошли, но она утверждает, что к княжне Анне Долгушиной заходила, та тоже в дервизовском доме квартирует, но этажом ниже и в другом парадном. Сказала, дескать, перепутала. Странно только, что не со своим кучером приехала и без компаньонки.
— И вы в это верите? — презрительно бросила Лиза Шевандина. — Госпожа Андронова в людях не ошибается, — отчеканила она и вышла из комнаты.
Это суждение можно было счесть равно как истинным, так и ложным. Зинаида Яковлевна Андронова, крёстная Лизы, считала, что у всех молодых кобелей на уме одно, и была не так уж и неправа, но кобелями считала даже сорокалетних подагриков и пятидесятилетних астматиков.
Последующие месяцы упрочили странную репутацию Юлиана Нальянова: слухов вокруг него дымилось множество, но заметить пламя никому не удавалось. Реноме весьма многих девиц оказалось подмоченным, количество влюблённых в Нальянова постепенно стало равняться числу ненавидящих его, но это мало о чём говорило: женская ненависть, собственно, та же любовь, разве что вывернутая наизнанку. Вёл при этом себя Нальянов как истый джентльмен: если его спрашивали, имела ли место интрига с той или иной светской красавицей, Юлиан Витольдович, слегка склоняя голову и опуская долу свои величавые глаза, задумчиво интересовался: «Кто это?»
Брат же Юлиана, Валериан, и вовсе нигде не показывался, кроме службы и мест преступлений. Татьяна Закревская как-то проронила, что он — откровенный хам. Правда, после уточнений выяснилось, что молодой человек, когда у матери Татьяны украли жемчуга, не пожелал быть ей представленным и даже не допрашивал её.
Но украшения нашёл к вечеру того же дня.
Елена ловила эти слухи ревниво и жадно, несмотря на слова Лизы и молчаливое отторжение Насти, и тут ей случилось снова встретиться с Юлианом Нальяновым на вечере у князя Заславского. Гостиная князя с её малахитовыми колоннами и обитыми зелёным бархатом диванами оказалась удивительным обрамлением для зелёных глаз Юлиана. Юлиан Витольдович задал в этот раз Елене несколько вежливых вопросов о князе Белецком, просил передать ему поклон и даже сказал, что она прелестно выглядит. Но на танец не пригласил и снова ушёл задолго до конца вечера. Елена сама не заметила, как стала ложиться и просыпаться с мыслью о Нальянове. В сравнении с ним все мужчины казались ничтожествами. В Варшаве тётка сделала ей выговор за пренебрежение к какому-то посольскому атташе, видимо, мнящему себя красавцем. Какой ещё атташе?
Она никого не замечала.
…Витольд Нальянов, седовласый шестидесятилетний мужчина с трехзвёздными галунными петлицами, возглавлявший Вторую экспедицию Третьего отделения, ведавшую особо опасными уголовными преступлениями, сектантами и фальшивомонетчиками, лениво набивая трубку поповским табаком по восьми рублей за фунт, заметил:
— Расползается крамола, как злокачественная опухоль. Но желание карать ниспровергателей и одновременно угодить «гуманностью» либеральной публике — не знаю, как это укладывается в голове у властей.
Он зажёг трубку, и его глаза с выпуклыми пергаментными веками заволокло ароматным дымом.
Единственным слушателем Нальянова был его сын Валериан, сидевший у окна и листавший какие-то бумаги. Время приближалось к семи. Днём Валериану удалось ещё пару часов поспать, и сейчас, хоть его по-прежнему клонило в сон, выглядел он лучше. Мысли его занимали дело Мейснер, попытка брата вызнать в клинике связи бомбистов и ужин.
На реплику отца он ничего не ответил, просто кивнул.
Тут в дверь просунулся посыльный с запиской, отец и сын поспешно поднялись. Валериан поблагодарил курьера, запер дверь и торопливо распечатал листок. Он ждал доклада по убийству Мейснер от одного из своих агентов.
— Это от Юлиана, — удивлённо проговорил он. — Пишет, что ждёт меня на набережной, в «Контане».
— Но не мог же он… — старший Нальянов, бывший в курсе задания Юлиана, бросил взгляд на часы на стене. Со времени приезда Юлиана отец видел сына только у сестры во время обеда. — И часа не прошло. Значит, сорвалось.
— Наверное, — Валериан был расстроен: он возлагал на брата большие надежды.
В фешенебельном «Контане» тяжёлую дубовую дверь перед ним открыл с почтением раскланявшийся ливрейный швейцар с расчёсанными надвое бакенбардами, представительный как генерал от инфантерии. Валериана провели по мягкому ковру в гардероб, потом величественный метрдотель, узнав, что посетителя ожидают, кивнул и без слов проводил его в уединённое место в затемнённом углу, где сидел Юлиан. Тот, не дожидаясь брата, уже сделал заказ, и теперь с остервением кромсал ножом и серебряной вилкой кусок мяса, точно тот в чём-то провинился перед ним. Бледный официант нервно протирал неподалёку бокалы и тарелки, с испугом глядя на озлобленное выражение на красивом лице клиента. Неужто мясо пережарено? Ведь сам Мефодий готовил…
Валериан молча сел рядом. Подскочил ещё один официант в чёрном фраке с крахмальной манишкой и тут же поставил на стол дымящийся поднос. Пока он не отошёл, братья молчали.
— Не хочется мне огорчать вас, милейший Валериан Витольдович, — жуя, тихо проговорил наконец Юлиан, — но придётся.
— Что ж так? — закладывая салфетку за воротник и приступая к трапезе, спокойно поинтересовался Нальянов-младший. — Девица оказалась твердокаменной? Возможно ли-с?
Официанты быстро носились от столиков на кухню, искусно лавируя с тяжёлыми подносами, заставленными снедью, нося их над головами. Оркестр вдали играл гайдновские вариации, они сливались с тихими звоном вилок и бокалов, женским смехом и негромкими командами метрдотеля, посылавшего официантов то к одному, то к другому столику.
— Невозможно-с, — согласился Юлиан. Теперь в его голосе и манерах явно проступило старшинство, — девица мало что знает, да я и сам такой не доверил бы даже менять промокашки под пресс-папье, но кое-что она сказала. Они весьма оригинально обзаводились документами, потом расскажу, это пока не к спеху, лаборатория, девица уверяет, только одна, или она просто не в курсе. А вот почему их до сих про не накрыли, так это потому, что из Третьего отделения им регулярно передавали список предполагаемых обысков. Приносила некая Ванда Галчинская. Получала его от Француза, а тот — непосредственно от сотрудника Третьего отделения. Именовали они этого иуду Ангелом-охранителем. Так-то, дорогой братец, Булавины не переводятся.
Валериан молчал, замерев с нанизанным на вилку грибком. Метрдотель в визитке с полосатыми брюками промелькнул в свете лампы, исходящем от соседнего столика. Оттуда послышался мужской голос, по-французски рассказывавший старый анекдот, и игривый, немного глупый женский смех. Оркестр играл сонно и медленно, ароматы мяса и тонких специй, витавшие в воздухе, одновременно возбуждали и усыпляли.
— Ты уверен, Жюль? — растерянно проронил Валериан, отправляя всё же грибок в рот, убеждённый, впрочем, что брат ошибиться не мог.
— Да. Сколько у вас человек?
Младший Нальянов вздохнул, плечи его понуро поникли.
— Вообще-то, считая тайных агентов, до чёрта, но на совещаниях по обыскам шесть человек. Но это едва ли кто из высших чинов, — скривил он губы, — я скорее отца заподозрю. Это, вероятнее всего, пользующийся доверием кого-то из них мелкий прихвостень, — убито предположил Валериан. — Из исполнителей — трое, Каримов, Зборовский и Чаянов. Это мои люди.
Его лицо зримо потемнело. Да, братец, что и говорить, огорчил его. Ох, огорчил.
Некоторое время оба молчали, прикончив первое блюдо.
— Если тебе нужен мой совет, Валье, — пригубив вина, продолжил Юлиан, — то начни с трупа Вергольда. Его пора обнаружить. — Валериан кивнул, соглашаясь. — Дальше — похороны, кто-то из этой шелухи неминуемо там мелькнёт, сердце чует. Одновременно проследи путь бумаг с датами обысков. Подсунь ложную бумагу с ложными датами, посмотри — где и через кого всплывёт? Тюфяк и Художник пусть настороже будут.
Валериан кивнул — эти мысли пришли уже и в его голову.
— А ты… ты не мог бы сам взяться за эту Ванду? Времени в обрез. Я-то официально в уголовном ведомстве, да и убийство Мейснер надо закончить — репортёришки каждый день досаждают.
— Не знаю, подумаю. Париж, в принципе, пока подождёт.
Валериан улыбнулся. То, что брат готов был помочь — снимало большое бремя с души. Ведь рассказанное Юлианом потому и отяготило, что совпало с его собственными подозрениями, и опереться в такую минуту на того, кому беззаветно веришь — было большим облегчением.
— А что девица? — поинтересовался он, — попка и в самом деле круглая?
— Обыкновенная мечтательная дурочка, — не отвечая на последнюю реплику, махнул рукой Юлиан, — я дал ей денег и посоветовал убраться из Питера. Сумеет — её счастье.
— А нет ли резона…
— Сделать из неё наблюдателя? — подхватил, усмехнувшись, Юлиан и покачал головой, — нет, девка недалёкая, несмотря на блудную жизнь, довольно чистенькая. Ни ума, ни воли, оттого и ищет идеалов. Впрочем, сила бабская, она, Валерочка, в дурости и свершается, так что ничего страшного. Но осведомитель дураком быть не должен. Я на неё и гривенника не поставлю.
Младший Нальянов усмехнулся и подозвал официанта, попросив подать счёт.
— Нам пора, отец ждёт. Он так верит в тебя, — Валериан кинул быстрый взгляд на брата, — когда ты прислал записку, он подумал, что ты не сумел выполнить поручение Дрентельна. Расстроился. Не будем держать его в этом нелестном для тебя заблуждении. Поехали.
— Он ещё на Фонтанке? — Юлиан открыл портмоне, оплатил счёт и добавил чаевые.
— Нет, ждёт дома. Надо все обсудить.
Глава 6. Дурные кладбищенские впечатления господина Дибича
Похороны — единственное светское мероприятие,
на которое можно прийти без приглашения.
Случайный визит Дибича к Шевандиным в поисках Ростоцкого оказался весьма полезен молодому дипломату. Свидетельство старика было, что и говорить, любопытным. То, что Нальянов умён, и умён бесовски — это Дибич понял и сам, едва увидел Юлиана, но то, что этот ум проступил столь рано — было новостью для него. Не менее интересными были и слова Нирода, переданные генералом. «Холодный идол морали»? И это о человеке, который называет себя подлецом? Всё это и занимало, и интриговало Андрея Даниловича.
Дни в Питере, на которые он рассчитывал как на дни беззаботного отдыха, текли вяло и по большей части бессмысленно. Он мечтал о великих стихах, точнее, совершенных, безусловных, неизменных, бессмертных, что замыкают мысль в некий строгий круг, которого никакой силе никогда не разорвать. Мысль, точно выраженная в совершенном стихе, уже существует в темной глубине языка. Извлечённая поэтом, она оживает. Когда поэт близок к открытию одного из таких вечных стихов, его предуведомляет божественный поток радости, неожиданно охватывающий все его существо. Но после той встречи с Еленой в Варшаве, он больше не чувствовал вдохновения.
На следующий день в зале особняка на Троицкой, когда Дибич просматривал утренние газеты, раздался звонок. Андрей Данилович скривился. Кого это чёрт принёс? Оказалось, чёрт принёс Павлушу Левашова, его бывшего сокурсника по университету.
— О, Андрэ, — с порога пробасил Павлуша, — не появись ты вчера у Шевандиных, я подумал бы, что ты ещё в Варшаве.
— Рад тебя видеть, Поль, — проинформировал Дибич Левашова и тут же, поняв по едва сдерживаемому Павлушей дыханию, что что-то случилось, спросил, — есть новости?
— Представь себе, — томно скосил вбок глаза Левашов, падая в кресло и кривя губы распутной улыбкой. — Помнишь Митеньку Вергольда? Химика?
— Помню, — разговаривая с Левашовым, Дибич старался не тратить лишних слов.
— Завтра похороны, — сообщил Павлуша и, судя по голосу, он отнюдь не был преисполнен скорби. — Представь, ставил какой-то дурацкий опыт — ну и взорвался. Причём, что взорвалось — непонятно! Ростоцкий, старая полицейская крыса, сказал, что что-то там нечисто, а Элен Климентьева, племянница Белецкого, от сестры Митькиной узнала, что лицо покойничка опалено до черноты, пытались отмыть — какое там! Да и нашли его, почитай, на третий день. Короче, отпевание в соборе на Преображенской завтра в одиннадцать. Похоронят на Волковом, за Лиговским. Придёшь?
— Не знаю, — Дибич достаточно убедительно изобразил скуку и равнодушие.
— Ну, смотри, дело, конечно, твоё. Я-то вынужден, в родстве мы с ним, — и Павлуша, торопясь обежать знакомых с интересной новостью, исчез.
Имя Елены, как с неудовольствием убедился Дибич, снова взволновало его. Он, подумав, решил пойти на отпевание, благо, делать всё равно было нечего, и тут же отдал распоряжение Викентию приготовить на завтра уместные для похорон тёмный сюртук и шляпу.
Самого Дмитрия Вергольда Дибич помнил, в студенческие времена тот часто что-то горланил на сходках. Но Дибич не любил сходки стадной и нетерпимой студенческой толпы. Студенты-радикалы жили в замкнутом мирке мелких интриг, и полагали всех мыслящих иначе тупицами и подлецами.
Сам Дибич всегда без слов открывал портмоне, когда товарищи собирали деньги на какие-то «вспомоществования», но в остальном предпочитал держаться в стороне и не вступать в споры, тем более что о большинстве спорных предметов имел весьма смутное представление, ибо так и не смог прочитать переводных немцев с их «политэкономией», засыпая уже на второй странице. Окончив университет, он вздохнул с облегчением и быстро забыл студенческую пору.
Вергольд, однако, не забывал его, и временами Дибич, возвращаясь с отцом из Варшавы или Страсбурга, Парижа или Рима, находил в почте насколько писем — как всегда, с просьбой о пожертвованиях. Теперь Дибич с омерзением выбрасывал их, ничего не посылая. Принесённое Павлушей Левашовым известие о смерти их бывшего товарища нисколько не задело Андрея Даниловича. Сообщённые странные подробности тоже не показались интересными. Единственно, что взволновало его — будет ли на отпевании Елена?
И, надеясь на это, одевался на следующий день, что скрывать, с особой тщательностью.
Вышел загодя, ибо хотел прогуляться. Пытаясь унять волнение, он немного прошёлся по набережной Фонтанки, свернул на Пантелеймоновскую и вскоре вышел к собору. Служба уже закончилась. Издали были видны у ограды храма несколько карет, катафалк и довольно значительная толпа.
Минуя цветочные прилавки маленького рынка близ собора, Дибич остановился, ощутив аромат роз. Ему понравились красные и белые розы, приведшие на память Провен и войну Ланкастеров и Йорков, и он некоторое время колебался в выборе, рассматривая их. Алые были с густыми лепестками, заставляя вспомнить о прославленном великолепии тирского пурпура, а белые, чувственные, как формы женского тела, возбуждали странное желание приникнуть к ним губами. Их неуловимые оттенки, — от белизны девственного снега до цвета разбавленного молока, мякоти тростника, алебастра и опала, — чуть возбудили его. Сверху, с колокольни, раздался мерный звон. Дибич очнулся и взял несколько белых роз, вдохнув их пьянящий запах, аромат любви и неги, странно изумившись тому, что придётся положить их в гроб мертвеца.
Дибич не торопясь направился к храму и сразу увидел в центре толпы высокого лысеющего блондина лет пятидесяти в тёмном пальто с глазами, окружёнными бурой тенью. С двух сторон его поддерживали молодые белокурые женщины — бледные и заплаканные, с какими-то стёртыми, помутневшими лицами. Дибич предположил, что это отец и сестры Вергольда, и, как выяснилось, ничуть не ошибся.
Гроб напугал его — тёмного дерева, крупный, помпезный, он подавлял тяжестью и угнетал душу. Дибич, не любивший похоронные церемонии и боявшийся покойников, поспешно отошёл к пустому пока катафалку.
Рядом с катафалком стояли две странные, сразу бросившиеся ему в глаза женщины.
Одна была похожа на маленького порочного мальчика-гимназиста: бледная, худая, с оживлёнными лихорадкой глазами, слишком красным ртом и короткими, слегка курчавыми волосами. Она носила круглый монокль в левом глазу, высокий накрахмаленный воротничок, белый галстук, чёрную жакетку мужского покроя, гардению в петлице, обнаруживала манеры денди и говорила хриплым голосом. Оттенок порока, извращённости и гнусности, лежавший на её внешности, движениях, словах, сильно шокировал собравшуюся на отпевание публику.
Другая, наоборот, была полновата, у неё было щедро и неуместно открытое тело глубокой непрозрачной белизны, одно из тех сладострастных рубенсовских тел, над которым утомился бы и Геркулес. Её постоянно полуоткрытый рот обнаруживал в розовой тени расплывчатый перламутровый блеск, как внутренность раковины. Девица притягивала мужские взоры, и понимала это. Сама она, как заметил Дибич, отметила взглядом дороговизну его пальто и долгое время не сводила глаз с трости с тяжёлым набалдашником в виде головы дракона, купленной в Лондоне.
Сновавший то там, то тут Павлуша Левашов с белым полотенцем на рукаве подскочил к нему и на тихий вопрос Дибича, кто эти особы, ответил, что девица в пенсне — Ванда Галчинская, эмансипе, а толстушка — Мари Тузикова, её подружка. Девицы были знакомыми Вергольда по курсам стенографии, где тот некоторое время преподавал начатки химии. Дибич спросил себя, зачем стенографисткам начатки химии, но тут же и забыл об этом, заметив возле храма, почти у стены своих родичей — братьев Осоргиных, Леонида и Сергея. Андрей Данилович, понимая, что здороваться всё равно придётся, поймав взгляд Леонида, вежливо кивнул, надеясь этим и ограничиться.
В толпе не смолкали тихие сожаления и вздохи, сетования на печальную и, увы, невосполнимую утрату. «Какой молодой, боже мой, какие надежды подавал…» Но тут Дибич перестал слушать и совсем смешался, различив в толпе князя Белецкого, его супругу и племянницу. Элен, в лёгком вишнёвом пальто с пелериной и серой шляпке с вишнёвым пёрышком, казалось, сошла с картинки модного журнала. В её движениях, плавных и неторопливых, ему снова померещился ровный прибой Адриатики и колеблющиеся в лазурных венецианских волнах вершины округлых куполов, а несравненные, нежные, белые руки, на розоватых ладонях которых хиромант открыл бы тёмные сплетения потаённых чувств и неведомых порывов, заворожили.
Дибич вздохнул. Очертания её лица напоминали женские профили на рисунках Моро и в виньетках Гравело. Он видел стройную фигуру, крошечную ногу на ступенях храма. В глубине его души зашевелилось страдание: её голос и лицо дышали чрезмерным очарованием. Время от времени в ней проступало движение, которое возбудило бы в алькове любовника. Он оглянулся: ему казалось, что при взгляде на неё все мужчины должны были невольно окружить её нечистыми мечтами, фантомами возбуждённого желания. Но толпа сновала вокруг, казалось, ничего не замечая.
Дипломат поклонился, вежливо и сдержанно, Белецкому и его супруге, потом — Елене. На лбу девицы, чистом, как паросский мрамор, пролегла едва заметная складка. Елена явно вспоминала, кто он такой, но потом, склонив голову, всё же признала знакомство.
К Елене подошли ещё три девушки: бледная, со стеклянно-ртутными глазами, и две покрасивей, русоволосые, с одинаковыми серыми глазками и розовыми губками. Он вспомнил, что мельком уже видел их, когда приходил поздравить Ростоцкого. Его представили сёстрам Шевандиным: старшей Елизавете, и младшим — Анастасии и Анне. Все они посмотрели на него с небрежным любопытством.
На башне собора английские куранты отбили одиннадцать, и тут откуда-то с Моховой появилась карета, из которой вышли трое мужчин. К немалому удивлению Дибича, один из них оказался Юлианом Нальяновым, второй — его братом Валерианом, а старший из них — тоже с тяжёлыми веждами и осанкой камергера — явно был Витольдом Нальяновым: фамильное сходство всех троих проступало слишком отчётливо. Последний устремился к шатающемуся блондину со словами соболезнования, назвав его «дорогим Аркадием», за ним подошли и сыновья, тоже проговорившие короткие слова соболезнований.
Дибич отошёл в сторону и прикрыл лицо букетом, внимательно разглядывая семейство. Деветилевич, приблизившись, раскланялся с Нальяновым вежливо и даже чопорно. Левашов, удивляя Дибича, тоже был учтив и скромен. Юлиан признал знакомство с ними: наклонил голову на треть дюйма. Дибич осторожно миновал толпу и постарался оказаться ближе к храмовому входу. С катафалка сняли гроб и понесли мимо центральных ионических колонн в глубину собора. Туда же устремилась и толпа со двора. Одна из девушек, окружавших Аркадия Вергольда, надрывно и горестно всхлипнула, обвиснув на руке отца, к ней кто-то бросился с платком и нашатырной солью.
— О, Андрей Данилович, приветствую, — услышал Дибич за спиной мягкий голос Нальянова и обернулся, сделав вид, что только сейчас заметил его. Ему было приятно, что Нальянов узнал его и поздоровался первым, и он в ответ с улыбкой протянул Юлиану руку. Тот пожал её, опустив глаза к плитам пола.
— Вы были знакомы с Дмитрием? — вежливо спросил Дибич.
Нальянов не ответил, но торопливо посторонился: сзади пронесли несколько букетов живых роз. Андрей Данилович заметил, что лицо Нальянова чуть исказилось: казалось, его гложет мигрень. Дибич подумал, что у него, видимо, розовая лихорадка, тем более что тот ещё в поезде говорил о своей ненависти к запаху роз, и, поспешно метнувшись к гробу, положил свой букет в ногах покойника, лицо которого было закрыто белым, почти непрозрачным отрезом органзы, потом вернулся к Нальянову и снова спросил о знакомстве с покойным.
— Нет, отец знаком с Аркадием Афиногеновичем многие годы и пришёл выразить ему соболезнование, — шёпотом пояснил Нальянов, когда Дибич наклонился к нему, — я помню, как он бывал у нас в доме, когда я был совсем мальчишкой, — скорбно дополнил он. — А с молодым Вергольдом я никогда не встречался. А вы его знали?
Дибич ответил, что вместе с ним учился, на разных факультетах, но на одном курсе.
Началась служба. Высокий бородатый священник нараспев читал «Живый в помощи Вышнего», потом — «Святых лик обрете источник жизни».
Дибич редко бывал в храме и сейчас странно томился, точно в преддверии простуды. Он механически крестился, когда замечал, что Нальянов поднимал троеперстие ко лбу, и тут вдруг увидел, что в правом притворе, там, где громоздилось множество знамён, бунчуков и крепостных ключей Преображенского полка, стоит в желтоватом свечном пламени двух лампад Елена. Её овальное лицо, отличающееся той аристократической удлинённостью, которою злоупотребляли живописцы Квинченто в поисках идеала изящества, было бледно. В нежных чертах проступало то выражение страдания и усталости, которое придаёт неземное очарование флорентийским картинам медичейского века. Дибич заметил, что она, не отрываясь, смотрит туда, где стояли они с Нальяновым. Точнее, тут же понял Дибич, смотрит она на Юлиана Нальянова, смотрит взором воспалённым и больным, рабски-покорным и страстным.
Дибич почувствовал, как в душе зашевелилась гадюка, при этом неожиданно поймал себя на смутном пока ощущении чего-то неотвратимого, а так как чувствителен отродясь не был, изумился. Он мог прочувствовать смысл, но осмыслять чувство ему приходилось впервые.
Андрей Данилович скосил глаза на Юлиана, но Нальянов молча крестился и повторял за хором псалом «Помилуй мя, Боже, по велицей милости своей», клал поклоны и ничего не замечал, глядя на гроб и окутанное непрозрачной тканью лицо умершего. Правда, после возгласа иерея «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имущую вида…» Дибич мог бы поклясться, что по лицу Юлиана промелькнула судорожная нервная усмешка, тут же и пропавшая.
Он явно не видел Климентьевой.
Когда отпевание закончилось и гроб заколачивали, Дибич тихо обратился к Нальянову с вопросом, поедет ли тот на кладбище? Юлиан покачал головой и неожиданно проронил с какой-то ласковой задушевностью:
— Вы хотели поговорить со мной, не так ли, Андрей Данилович? — Дибич бросил на Нальянова быстрый взгляд, решив выразить удивление, но тяжесть, всё ещё ощущаемая в душе от замеченного им взгляда Елены, помешала привычному лицемерию. Он странно растерялся и почти кивнул, и Юлиан продолжил, — сейчас это затруднительно, у меня ещё пара дел, но после семи заходите. Я квартирую не с отцом, а в доме тёти, вечером буду свободен, — он, сердечно улыбнувшись, протянул Дибичу визитку, в двух словах пояснив, как найти чалокаевский особняк на Шпалерной.
Потом все трое Нальяновых прошли к своему экипажу и, едва гроб вывезли за ворота, быстро уехали. Дибич, оставшись на улице с Левашовым и Деветилевичем, непринуждённым тоном, лишённым и тени интереса, спросил у Павлуши, давно ли тот знает Нальянова.
Тот ответил, что последние пару лет тот то и дело мелькает в свете.
— Представь, где ни появляется — там паскудит, как кот. Только вчера из Парижа вернулся Маковский, такого наговорил о похождениях подлеца — уши вянут, — Павлуша, как всегда, лгал: уши его отнюдь не казались увядшими, — закрутил голову Лизке Елецкой, у жениха отбил, а после, когда стала без надобности, кинул. Та — репутацию загубила, за Нальяновым бегая, ей теперь — хоть в омут. — Павлуша трунил напропалую, — а в феврале он тут, в Питере, такое отмочил! Девица, ну, сам понимаешь, имени не назову, влюбилась в него на вечере у графини Долгушиной да и заехала к нему, от чувств обезумев. Так он, представь, вывел её из дому за полночь чёрным ходом, а на следующий день, встретив, — не узнал! Вся эта история всплыла благодаря Савелию, денщику Андрея Липранди, что у чёрного хода тогда господина ожидал — на Стрельню ехать.
Из-за спины Левашова высунулся Деветилевич и с лёгким недоумением проронил:
— Помнишь Аронова-Донченко, красавца-содомита из «Квисисаны»? — Дибич кивнул, — этот такой же. На женщин — ноль внимания.
— Так может, сходство сие все и объясняет? — вкрадчиво поинтересовался Дибич, хоть сам ни на минуту не допустил подобного: в Нальянове проступали почти осязаемая воля и сила духа, а ни в одном из педерастов он её никогда не видел. Всё это не очень-то заинтересовало его: сплетни Левашова и злословие Деветилевича были привычны.
— Как бы не так, — Аристарх склонил голову набок и поджал губы, — не содомит он, уже бы просочилось откуда-нибудь. Такое шило в мешке не утаишь. А дуэли? Подставляет голову под пули, знаешь, в духе гвардии двадцатых годов. За косо брошенный взгляд. И стреляет, как бог, тут ничего не скажешь. Девицы же просто с ума сходят. Но чем он берёт — понять не могу. — На лице его проступило выражение скрытой досады, если не злобы. Деветилевич подлинно заметил: чем больше Нальянов отталкивал женщин, чем высокомернее держался, тем одержимее те влюблялись в него. Дурное колдовство, ей-богу…
Тем временем Белецкий с женой и племянницей уже вышли из храма и подходили к ним. Деветилевич и Левашов бросились к Елене, предлагая проводить её к карете, но она лишь покачала головой и прошла к экипажу с дядей. На душу Дибича снова навалилась какая-то странная тяжесть, он бездумно смотрел на следы ног Елены на посыпанной песком аллее, на её замшевую перчатку, нервно зажатую в руке, вспоминая остановившийся, рабский и тоскливый взгляд на Нальянова в церковном притворе. Может, ему померещилось?
Неожиданно Левашов высунулся из соседней кареты и спросил его, едет ли он на кладбище? Дибич, успев заметить, что экипаж Белецких следует за катафалком, торопливо кивнул и протиснулся в полуоткрытую Павлушей дверь. Минуту спустя он пожалел о своём необдуманном порыве, но потом подумал, что погост в этот погожий апрельский день успокоит его взбудораженные нервы.
Однако погребальный обряд, свершённый тихо и при весьма небольшом уже скоплении народа, ничуть не успокоил его. К нему, стоящему особняком у отдалённой могилы, незаметно отдаляясь от родни, подошла Елена Климентьева, и некоторое время молча стояла рядом. Губы её были полуоткрыты и словно задыхались, глаза же казались сонными. Дибич подумал, что есть женские губы, точно зажигающие страстью раскрывающее их дыхание. Наслаждение ли озаряет их или искривляет страдание, — они всегда смущают рассудочных мужчин, влекут их и пленяют. Постоянный разлад формы губ и выражения глаз таинственен, двойственная душа проступает двоящейся красотой, аморфной и страстной, изуверски-жестокой и сострадательной, и двойственность эта возбуждает душу, любящую изгибы альковных пологов. Леонардо, беспрерывно погруженный в изучение сокровенных тайн, он единственный воспроизвёл неуловимое очарование подобных уст, уст Джоконды.