Открытое обсуждение сексуальных материй в советской печати никогда не допускалось, и для Алешковского это – еще одна ложь, поддерживаемая русской письменной традицией. Запрет на элементы языка, связанные с сексуальной природой человека, аналогичен лишению его права на еду – что Алешковский изо всех советских тягот воспринимает особенно болезненно. Сексуальные ощущения служат в текстах Алешковского индикатором глубинного душевного состояния героев. В «Николае Николаевиче» сексуальность Николая используется во имя советской науки – он сдает сперму для одной исследовательской лаборатории. Он – советский Дон Кихот, чье опозоренное копье направляется не против, а в защиту материалистических ветряных мельниц. Зародыш, зачатый в пробирке, погибает, что подтверждает мнение одного из профессоров, что «вся советская наука – суходрочка», а «марксизм-ленинизм – это очевидный онанизм». Но половая функция Николая находится в прямой зависимости от его психики, и потому он чутко реагирует на художественные качества предлагаемой ему литературы.
Сходную роль выполняет и член Фан Фаныча в «Кенгуру». Фан Фаныч не способен пользоваться услугами дам, которых присылает к нему в камеру Кидалло, вполне, ка залось бы, привлекательных с виду, – его сексуальность зависит от морального неприятия всего того, что они для него знаменуют.
Руку карательный отряд лишил мужской способности, и эта утрата, за которую он так одержимо мстит, приводит его вообще к потере человеческого облика.
Алешковский, стремясь возвратиться хотя бы к самой элементарной духовной цельности, использует как бы сырой язык, еще не подвергшийся обработке, не сведенный к формуле и не получивший признания правящих сил. Это – разговорный язык. Главными героями, как правило, он избирает людей необразованных, так как его цель – представить совершенно свежий, не испорченный книжной наукой взгляд на мир. Расстояние от уголовника до «образованного» забавно проявляется в «Кенгуру», где «международный урка» Фан Фаныч оказывается в среде узников лагеря – старых большевиков.
«…Не дождетесь, бляди, нашего поражения, сколько бы вы ни тешили себя на нарах! Расстановка сил на международной арене снова в нашу, а не в вашу пользу! Поняли, кадетские и эсерские рожи? У нас бомба водородная появилась! Съели, гаденыши? Ты бы посмотрел, Коля, что стало при этом известии твориться в бараке! Эти зачуханные, опухшие, седые, худые, забитые, голодные, бледные зэки заплясали от радости, начали трясти друг другу руки, обниматься, целоваться, а один, жилистый такой, с бородкой и в пенсне, слезы вытирает и говорит Дзюбе: – Да поймите вы, наконец, гражданин надзиратель, что у вас и у нас одна конечная цель – мировая коммуна, и если мы разыгрываем на самодельных международных аренах классовые бои, то это исключительно из желания, чтобы некоторые наши тактические и стратегические задумки стали орудием в борьбе пролетариата против фашизма и капитала».
Ругательная речь «здоровенного хохла» Дзюбы, лагерного охранника, и болтливость Фан Фаныча контрастно противопоставлены интеллигентному разговору заключенного Чернышевского, начетчика-марксиста, как ни в чем не бывало продолжающего счастливо существовать в окаменевшем мире основополагающих трудов, хоть теперь и за колючей проволокой концентрационного лагеря, который эти же труды и породили.
Чтобы взорвать сложные языковые конструкции, на протяжении полустолетия властвовавшие в стране, нужен крепкий язык, и некоторые герои Алешковского употребляют в речи мат. Для Алешковского табуированные матерные выражения служат святой цели. Русский литературовед-структуралист Борис Успенский показал, что, в ряде случаев восходящий к язычеству, мат функционально эквивалентен молитве. Он считался даже действеннее, чем молитва, когда требовалась защита от всевозможных злых духов, особенно от дьявола. Так что это как бы очистительное заклинание, освежающее гнилой язык, на котором поневоле говорит каждый советский гражданин. Матерщина как антитеза фальшивому казенному языку – это для советской литературы в ее лучших образцах ходовой аргумент против диалектического материализма. А полюсами в языке героев Алешковского являются, с одной стороны, свинцовый бюрократический жаргон, а с другой – библейский распев, в котором фразы часто вводятся союзом «ибо», образуя интонационный контрапункт.
В «Кенгуру» философские рассуждения всегда адресуются Коле: «Много есть в жизни такого, Коля, что мне теперь ясно. Но как понимать этот немой смех над всем, что кажется особенно жутким в нашем существовании? Что он означает? Может быть, то, что внутри нас имеется Душа, которую не смог изничтожить дьявол своим адским оружием – отчаянием?»
Другая крайность – пародирование лозунгов: «Руки прочь от исторической необходимости, ублюдки международной арены!». Пародийный эффект создается за счет столкновения ложной абстракции – «историческая необходимость» – и реального, практического призыва – «руки прочь». Еще один прием, которым пользуется Алешковский для нагнетания бессмыслицы, состоит в том, что лозунги громоздятся один на другой, утрачивая при этом всякий смысл, превращаясь в нечто нелепое: «‹…› в случае неизбежного давления на светоч коммунизма и оплот безопасности во всем мире для производства бомб и ракет, и солидарности с врагами США ‹…›».
Центральная тема творчества Алешковского – сохранение духовной чистоты индивидуума, который способен противостоять клише своих угнетателей благодаря тому, что хорошо знает жизнь, мир, и прежде всего – собственное тело. Эта тема связывает творчество Алешковского с основным направлением западноевропейской литературы XIX-XX вв. Его романы – психологические, так как исследуют расколотое сознание целого народа, утратившего способность различать очевидную ложь; но они и политические, поскольку открыто и яростно направлены против советской власти; а также метафизические, ведь в них описана борьба Добра и Зла.
В своем нравственном и философском анализе советской ситуации Алешковский идет от языка, он показывает, какую важную роль играет язык в судьбе человека.
Несколько русских писателей последнего времени – Венедикт Ерофеев, Фазиль Искандер, Эдуард Лимонов пошли по этому же пути, используя контрасты разных языковых уровней в спектре между языком «естественных» людей Абхазии и полуграмотным русским Нью-Йорка.
В лице Юза Алешковского русская литературная традиция остается верной себе и отстаивает прежние ценности с той же страстью, с тем же воистину религиозным пафосом, что и во времена Достоевского и Толстого.
«И тогда я начал носить повязку на глазах, чтобы оскверненные слова моего великого и могучего языка не кололи мне глаза, чтобы они не оскорбляли моего зрения и не плевали мне в сердце и в душу».
Русская литература 20 века: исследования американских ученых, Санкт-Петербург 1993, стр.526-535 (Перевод М.Бернштейн и М.Штейнберг)
Песня о Сталине: тюремные песни и ирония
Осип Мандельштам дал, наверное, лучшее определение оригинальности в поэзии: «Поэзия дышит и ртом и носом, и воспоминанием и изобретением».
(1) «Песня о Сталине» Юза Алешковского, написанная в 1959 году, остается бессмертной благодаря именно этому счастливому сочетанию традиции и новаторства. По ряду всем известных исторических причин, «жалобы узника» широко представлены как жанр в русской песне. В «Песне о Сталине» можно заметить все основные темы и приёмы этого жанра. Алешковский красноречиво продолжает главнейшие темы: физических страданий от тяжёлого принудительного труда в страшном климате и нравственных страданий невинно осуждённого. Песня Алешковского кончается словами зека не сомневающегося в том, что он не зря пожертвовал своей жизнью на благо родины:
Мотив неправедного обогащения за счёт страждущих крестьян и рабочих, рефреном повторяется в разных
вариантах в дореволюционных тюремных песнях:
(Л.П. Радин «Смело, товарищи, в ногу!»
1896 (?) 1897)
(Г.М. Кржижановский
«Беснуйтесь, тираны»,
1898) (3)
Самое удивительное в «Песне о Сталине» это «забота» заключённого о вожде, который тоже сидит в своей крепости, хотя условия их заключения подчёркнуто разные:
Вспомним известную дореволюционную песню, в которой заключённый думает о царе, сидящем в своём дворце:
(Неизв. автор «Вы жертвою пали
в борьбе роковой»,
1870-ые г.)
И то же в другой:
(Неизв. автор «Далеко, в стране Иркутской»,
1906) (4)
Несомненно, что именно эти отголоски и повторения давно знакомых мотивов придают «Песне о Сталине» качество народной, не сочинённой каким-то одним автором, но кочующей от исполнителя к исполнителю в устной народной традиции.
Тем не менее, у песни есть автор, к тому же весьма искусно владеющий выразительными возможностями поэтической словесности. Изысканность мастерства Алешковского состоит в том, что в песню заключённого он внёс современное восприятие человека середины 20-го века. Его новаторство заключается в двух главных и взаимосвязанных компонентах: юморе и иронии, почти совсем отсутствующих в дореволюционных тюремных песнях. Они полны серьёзного негодующего пафоса, речь в них идёт о жизни и смерти, а о таких делах не шутят. В песне Алешковского напротив – её серьёзность заключается как раз в её несерьёзности. Вместо того, чтобы негодовать по поводу несправедливости своего заключения, герой Алешковского даёт почувствовать эту несправедливость, якобы покорно воспринимая все ужасы происходящего:
Юмор и ирония совершенно очевидны в восхвалении сталинской мудрости, его учёных достижений, его героизма в борьбе с царизмом, в сочувствии его легендарной бессонице, вызванной заботами о родине. Но, конечно, самым сильным и самым смешным, одновременно грустным, у Алешковского является его приём использования советских штампов в свете индивидуального опыта личности. Он снова и снова демонстрирует нам как советские абстракции и клише воспринимаются отдельным человеком. Семь из одиннадцати строф песни, опубликованной в 1996-ом году в «Собрании сочинений» Алешковского, являют нам примеры подобного приёма.
Во-первых, это, конечно, вызывающая ироничность обращения «товарищ» в первой строфе. Иллюзорность возможности такого обращения каждого простого советского гражданина к великому вождю как к «товарищу Сталину» моментально обнажает замечание заключённого, что в настоящее время у него один товарищ – серый волк. Расхожая фраза «обостренье классовой борьбы» становится ужасающе и отчётливо реальной в образе конвоиров, которые «словно псы, грубы». Революционным лозунгом газеты РСДП Ленин сделал слова «Из искры возгорится пламя», а у Алешковского эта вдохновляющая революцинеров «искра» превращается в костёр, обогревающий замерзнувших заключённых. Точно так же Алешковкий обращается с одной из любимых сталинских поговорок: «Лес рубят – щепки летят», – и её переносный смысл сразу же превращается в буквальный – исполненный исторической трагедии. У Алешковского рубка леса становится реальной деятельностью для заключённых строгого режима:
Такой поворот заставляет слушателя вернуться к метафорическому смыслу и грозной силе поговорки, когда «щепки» это уже не просто кусочки древесины, но человеческие жизни. Похожее отстранение совершается и с выражением «на душу населения» в последней строфе песни:
Таким образом оправдывается приём Алешковского использовать метафору в буквальном смысле, потому что мы неизбежно начинаем воспринимать слово «душа» в его первоначальном смысле, а не в избитом выражении «на душу населения». Противопоставление мёртвой материи чугуна и стали человеческой душе, принесённой им в жертву, является великолепным концом песни, посвящёной именно этой теме.
В 1952-ом году, ещё до смерти Сталина и до своего освобождения, Алешковский написал «Песенку свободы», произведение намного более простое и прямолинейное, чем «Песня о Сталине». В ней герой жалуется на тяготы арестантской жизни: холод, голод, изнурительный труд. Он прочувствованно, хотя может быть и немного наивно, славит свободу:
Только в 1959-ом году, уже через несколько лет после освобождения из лагеря, Алешковский сумел трансформировать свой опыт, мастерски используя иронию и юмор, в произведение, которое нашло отзвук в людях по всему Советскому Союзу, известной части которых пришлось отсидеть свой срок.
Одна из лучших тюремных песен была написана аристократом, графом Алексеем Константиновичем Толстым. Описывая в своих «Колодниках» (1854) страдания каторжников, бредущих в цепях по пыльной дороге, он предугадал судьбу своей песни:
И действительно, песня Толстого стала популярной среди заключённых и ссыльных, помогая им забыть об их невзгодах и бедах, исполняя ту самую функцию утешения и забвения, о которой в ней поётся. «Песня о Сталине» была создана через шесть лет после смерти Сталина, но она появилась в стране, которая тогда в ней нуждалась. Несмотря на то, что хрущёвский режим позволил людям, хотя бы на короткое время, попробовать осознать что же происходило с одной шестой частью суши в сталинскую эпоху, советские граждане всё ещё чувствовали себя своего рода заключёнными.
И хотя «Песня о Сталине» рассказывала им о человеческих страданиях, веками запечатлеваемых в стихах и песенных текстах, именно эта песня дошла и до зеков и до вольняшек, потому, что была воплощена в жизнь и сознание общества очень простыми современными художественными средствами, по иронии судьбы, а может быть самой поэзии, всегда кажущимися загадочно удивительными.
Перевод И. Алешковской Коннектикут,
2010
Молитва матерщинника
– Сделай, пожалуйста, мне копию «Руру», – попросила я Алешковского однажды.
Юз сделал и прислал с изумительной дарственной:
«Жрице важнейшего изискусств от рулета Алешковского»…
Чтобы судить художника «по законам, им самим над собою признанным», как рекомендовал это делать А.С.Пушкин, Юзу Алешковскому нужен критик равного масштаба личности и мировосприятия. Таким мог бы быть Михаил Бахтин – единственный в российской словесности знаток непреложных законов, царящих в раблезианско-свифтовском мире. Увы – Бахтин не прочтет, и яркое карнавальное шествие персонажей Ю.Алешковского обречено на неполное понимание. Мои размышления над миром его героев – не более, чем попытка анализа произведений Ю.Алешковского с позиций благодарного читателя.
Деревенские Боги
В огромном ареале написанного Алешковским меня завораживает сочинение «Руру» – «Русская рулетка», поскольку в нем Юз явил миру образец невероятно целомудренной, глубоко религиозной литературы. Главным событием этого сочинения является представленная читателю новая форма контакта материального мира сущностей с миром тонким – надсущностным. И новизна эта состоит в сокращении дистанции, на которой прежде в российской словесности отстояли друг от друга Бог и Человек.
«Руру», опубликованная в девяностые годы XX века в российском журнале «Искусство кино», – это локальная история, явившая забытое классическое триединство – времени, места, действия. «Деревенская поэзия» – определил Алешковский «Руру» по жанру и атрибутировал сообразно.
В некой деревне, на самом ее отшибе посадил он пить классических троих: двух деревенских мужиков и одного городского, заезжего. «Сочинитель», назвал его Ю. Алешковский. К этим троим присоединится попозже четвертый, несколько нарушив гармонию и ритм триединства. Но ненадолго: один из стартовых трех – Федор – вскоре отойдет от стола, за которым останутся снова трое. Уснет в лопухах и, как обнаружится в развязке, – вечным сном. Такая простая сценическая площадка… Но простота обманчива, как и все в этой прозрачной поэтичной вещи. Сценическая площадка «Руру» обрамлена в виньетку причудливой геодетерминированности: посвящение, пролог-экспозиция, где дана маркировка местности, настораживает внимательного читателя откровенной казуистикой, и не напрасно… «Посвящается крестьянке Нью-Хемшира…», «… когда мы возвращались в Париж из Бургундии…» и «Вспоминаю свое пребывание в 1982 году в бывшей Смоленской губернии, под Ельней»… – дано в первых трех абзацах.
Первый акт драмы заявлен в прологе в виде фрагмента приватного письма. Он разыгрывается во Франции. Некая Ира «налопалась лягушек в Бургундии», и у нее случился жар как аллергическая реакция. Потом в Париже ей полегчало. На этом сообщении автор резко обрывает пролог буколики скупо взятым в скобки «Из письма». И следом за французским прологом – по прямой ассоциации – возникает российская деревня 1982 года. Трое пьющих без закуски на отшибе и – в кульминационной точке – русские лягушки, выловленные одним из алкашей и съеденные всеми тремя. Но это не все. Внутри ассоциативно возникшей матрешки из двух лягушек – французской и российской – возникает третья, глубинная, затаенная – прародительница двух последующих колен лягушек «Руру»: русская лягушка, выловленная в русской реке французским солдатом армии Наполеона в 1812 году!
Так формируется еще одно триединство: три лягушки, три поколения лягушек, три случая контакта двух культур и традиций – Франции и России – на уровне лягушек. Знакомое фантасмагорическое снижение патетического до комического, так присущее творчеству Алешковского в целом. Царить внутри композиции дано первой пралягушке 1812 года, т. к. именно она воспета в стихах: алкаш Федор сложит поэму о ней и только после «Оды лягушке» уснет и умрет, словно выполнив ниспосланное свыше поручение.
Такова внешняя – временная – граница «Руру»: причудливая история многообразного поедания лягушек в пространстве двух стран на протяжении двух веков, прелестная в своем изяществе и логике абсурда, когда невероятное плетение невинных случайностей выстраивается Алешковским (ли?) в стройную закономерность. Но не в сюжете дело… Гармонично выстроенная композиция – только башня, в которой развиваются события внутреннего свойства. События драматические, с трагической развязкой.
Один из героев – Степан, – деревенский сумасшедший по социальному статусу и мудрец в иерархии автора, вместе с участковым милиционером неожиданно для приблудившегося Сочинителя – лирического героя повести – сыграют в русскую рулетку. По всем правилам, доставшимся России уже от другой войны – во Вьетнаме, – где возникла «руру». Так линия наследования лягушек сменится генеалогией войн: от войны 1812 года с Наполеоном будет переброшен мостик к войне неизвестно с кем во Вьетнаме, и – дабы закрепить окончательно прозрачную апелляцию к надличностной социальной памяти, Ю. Алешковский введет еще одно географическое наименование: «Афганистан». Предъявит третью войну. И трех алкашей в российской деревне посадит пить не просто так, а на поминках: пришла похоронка на погибшего в Афганистане паренька из этой деревни на Смоленщине. Так в элегичный мирный пленер заданной буколики ворвется война. А дальше – подсядет к поминальному столу милиционер, достанет из кобуры пистолет… Кто-то предложит сыграть в «руру».