Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Разговоры с Пикассо - Брассай на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Удивительное дело: сегодня – ни одного посетителя. Я заново снимаю некоторые скульптуры.

ПИКАССО. Как, вы их переснимаете?

БРАССАЙ. Да. Сегодня освещение лучше, чем в прошлый раз.

ПИКАССО. Вот и я такой же… Я часто говорю себе: «Это еще не то. Ты можешь лучше… Редко случается, что я не пытаюсь переделать уже сделанное… И притом не один раз… Иногда это становится настоящим наваждением… С другой стороны, зачем тогда и работать, если не для этого? Чтобы выразить что-то как можно лучше? Надо всегда стремиться к совершенству… Разумеется, это слово для нас приобретает несколько иной смысл… Для меня оно означает: от картины к картине двигаться все дальше, все глубже…

В прошлый раз, в присутствии Этьена и его матери, мне было неудобно говорить с Пикассо о рисунках мальчика. Сегодня утром я принес маленькую гуашь «Три мушкетера», которую юный художник написал, когда ему было семь лет. Он посчитал ее неудачной, порвал и бросил в корзину, а я подобрал и склеил…

ПИКАССО. Это настоящий перл… Малыш, которого вы ко мне привели, просто чудесный… Мне редко доводилось видеть такую мощь, мастерство и талант, которые бы проявились в таком возрасте… На меня он произвел большое впечатление… Видно, что образы преследуют его, мучают… Но сколь бы удивительны ни были его рисунки, этот дар ему не принадлежит… В отличие от музыки, в живописи вундеркиндов не бывает… То, что обычно принимают за раннее проявление гениальности, бывает присуще лишь гениям детства… И по мере взросления этот дар исчезает бесследно. Возможно, этот ребенок со временем станет художником и, может, даже великим художником. Но ему придется все начинать с нуля… Что касается меня, то в детстве я такими талантами не обладал… Мои первые попытки никогда не попали бы на выставку детского рисунка… Детской неуклюжести, наивности в них практически не было… Я довольно быстро проскочил период этого чудесного видения… В возрасте этого парнишки я рисовал в академическом стиле… Сегодня такая кропотливость и правильность меня пугает… Мой отец был учителем рисования, и, вероятно, это он раньше времени толкнул меня на этот путь…

Четверг 18 ноября 1943

Заработавшись накануне за полночь, я появился у Пикассо довольно поздно – к полудню. Обычно это не имело значения. Хозяин не выходил из дома раньше часу дня. Но сегодня его не оказалось – это был четверг, – и Сабартес закрыл мастерскую ровно в двенадцать… Когда я подошел, он уже спускался по лестнице в компании Марселя и какого-то незнакомца. Кто это? Я уже не в первый раз вижу его у Пикассо. Одетый в синий костюм, с розеткой в петлице, он иногда часами просиживает в прихожей, ожидая хозяина. Сабартес и Марсель уходят. А мы с незнакомцем направляемся к метро. Он говорит: «Живопись, рисунки Пикассо вызывают у меня восторг. А вот его скульптуры нравятся мне гораздо меньше… Что вы об этом думаете?» Я отвечаю, что, на мой взгляд, ваяние Пикассо – это, в определенном смысле, основа его живописи. Это та сфера, где его идеи рождаются и формируются. И это очень важно. Вся его живопись как бы пропитана скульптурой. Что же до его пластических новшеств, то они, безусловно, повлияют на эволюцию ваяния…

В тот момент, когда мы, подойдя к метро, уже собирались спуститься под землю, незнакомец в синем костюме вдруг признается:

– Я – фабрикант, делаю краски… Это я снабжаю ими Брака, Матисса и многих других художников. И Пикассо в том числе. Занимаюсь этим уже двадцать лет… Я обожаю живопись и собираю коллекцию картин… И вот я облюбовал для себя один из натюрмортов Пикассо… Я в него просто влюбился. И очень хочу его заполучить…

И тут человек в синем костюме достает из кармана, развертывает и протягивает мне лист бумаги, исписанный почерком Пикассо, только более аккуратным, не таким дерганым, как обычно. На первый взгляд мне показалось, что это стихотворение: двадцать строк, выстроенных в колонку и обрамленных с обеих сторон широкими белыми полями. После каждой строчки – тире, иногда очень длинное. Однако это было не стихотворение, а последний заказ на краски от Пикассо:

Белая стойкая

серебристая

Голубая церулеум

кобальтовая

Берлинская лазурь

Лимонно-желтая кадмиевая (светлая)

стронциевая

Лак мареновый битумный

голубой и коричневый

фиолетово-голубой

Черная из слоновой кости

Охра желтая и красная

Ультрамарин светлый и темный

Земля жженая и естественного оттенка

Красная персидская

Сиенская земля жженая и естественная

Зеленая кадмиевая светлая и темная

Изумрудная зеленая

Японская светлая и темная

Веронеза

Фиолетовая кобальтовая светлая и темная

Похоже на сонет «Гласные» Артюра Рембо. Все безвестные герои палитры Пикассо внезапно выходят из тени, и во главе – «Белая стойкая». Каждый из них отличился в каком-то из сражений – «голубой период», «розовый период», кубизм, «Герника»; каждый мог сказать: «Я тоже там был…». И Пикассо, делая смотр своим войскам, своим боевым товарищам, своим молниеносным пером, как братский привет, добавляет каждому длинное тире: «Приветствую тебя, Серебристая белая! И тебя, Персидская красная! И тебя, Изумрудная зеленая! Голубая церулеум, Фиолетовая кобальтовая, Черная из слоновой кости, привет вам всем! Привет!»

Среда 24 ноября 1943

Меня будит телефонный звонок. Анри Мишо похоронным тоном осведомляется, смогу ли я сегодня отобедать у него. Очень довольный, что меня разбудили, я отправляюсь к Пикассо и нахожу его в компании барона Молле и еще нескольких посетителей, среди которых оказался и фабрикант красок.

ПИКАССО. Ну, Брассай, вы выспались? А мы, знаете ли, уже уходим… Для работы уже поздновато…

БРАССАЙ. Я, собственно, и не собирался… Просто хотел забрать свой фотоаппарат, чтобы…

ПИКАССО. …чтобы снимать в другом месте?… Вы мне изменяете…

БРАССАЙ. Я, наверное, приду в пятницу…

ПИКАССО. Как, значит, завтра вы тоже не работаете?

САБАРТЕС. Я знаю почему: завтра святая Катерина… Наверняка у него есть какая-нибудь маленькая Катрин, которой он должен уделить время…

БРАССАЙ. Но ведь у издателя все равно нет бумаги для печатания книги… Так зачем торопиться?

ПИКАССО. Ну, раз так… Тогда у нас полно времени… Никто вас не торопит…

БРАССАЙ. Единственное, чего я боюсь, так это холода в вашей мастерской…

ПИКАССО. Сегодня тепло, но вы все равно не работаете… Думаю, что для работы вы постараетесь выбрать денек похолоднее…

Пикассо смотрит на часы… Он достал их из того маленького, бесполезного кармашка, в котором обычно прячется кармашек еще меньше – еще более бесполезный… Пикассо всегда носит часы там, прицепив их цепочкой к петлице на отвороте пиджака. Так их носят лишь некоторые пожилые рантье, которые играют в шашки в Ботаническом саду… Пикассо верен своим давним привычкам, даже если они вышли из моды, и это обращает на себя внимание больше, чем залихватские манеры какого-нибудь модного франта… Ни за что на свете он не наденет себе на запястье часы-браслет, как это делают все…

БАРОН МОЛЛЕ. Пабло, почему ты не носишь часы в жилетном кармане?

ПИКАССО. Потому что… Я должен объяснять? У меня все карманы дырявые…

И он, один за другим, выворачивает карманы пиджака, жилета, брюк. Все они порваны, все с дырками и отовсюду торчат обрывки ткани…

ПИКАССО. Видите? У меня больше нет карманов, и я туда ничего не кладу…

Ничего в рукавахНичего в карманах…

– как пел Кокто в своей «Оде Пикассо» два года спустя после их знакомства. Возможно, эта похвала сделала бы честь какому-нибудь чародею или фокуснику… Но если карманы дырявы и сегодня пусты, значит, прежде они были битком набиты – ключами, перочинными ножами, спичками, сигаретами, бечевкой, кусками картона и, в зависимости от момента, вещами в высшей степени неприметными, странными и неожиданными – вроде гальки, ракушек, обломка дерева или пробки, корня, куска стекла, отшлифованного морской водой специально для того, кто уже увидел скрытый в нем образ голубки, быка, совы или бараньей головы…

ПИКАССО. Единственная возможность не потерять часы – прицепить их к петлице… А поскольку все мои карманы с дырками, нужные вещи я цепляю на пояс…

Он распахивает пиджак, потом жилет. На свет появляется прочно прикрепленная к ремню цепочкой солидная связка ключей с перочинным ножиком и ножницами – целый набор профессионального взломщика… А есть ли у него по-прежнему на внутренней стороне жилета потайной карман, чтобы носить там, как в былые времена, кошелек со всеми своими деньгами, застегнутый, как у кормилицы, большой английской булавкой?.. Ну разве не удивительно, что этот человек, который жить не может без присутствия рядом женщины, не в состоянии найти пары надежных женских рук, чтобы залатать карманы?

БРАССАЙ. У меня тоже бывали казусы с рваными карманами… Делая покупки, я однажды положил два яйца в карман брюк. Тогда я жил на улице Сервандони, и в этот день должно было состояться торжественное венчание в церкви Сен-Сюльпис. Я, в толпе зевак, наблюдал выход молодоженов… И вдруг почувствовал, как по моему бедру сползает что-то липкое… Это было отвратительно… Пришлось ждать, пока и желтки, и белки стекут вниз!

ПИКАССО. Эту историю вам следовало бы рассказать Дали… После Христофора Колумба монополия на истории о яйцах перешла к нему… Омлет, яичница-глазунья, яичница-болтунья, черепаховые яйца, яйца вкрутую, яйца всмятку – Дали их подавал под самыми разными соусами…

БРАССАЙ. На открытии его выставки в Нью-Йорке одно высокопоставленное лицо протянуло художнику руку. А в правой руке Дали лежало свежее яйцо. Столкновение было неизбежным… Это было самое липкое и тягучее shake-hand в его жизни…

ПИКАССО. В Соединенных Штатах обожают такие шутки… Для Дали – а он на них большой мастер – это просто земля обетованная… Рассказывают, что однажды, устраивая элегантный светский прием, он приказал натереть чесноком все дверные ручки своих апартаментов. И очень скоро надушенные дамы в брильянтах начали попахивать чесноком… Стали искать, откуда исходит этот смущающий гостей запах… И выяснилось, что воняют руки прекрасных дам… Они были потрясены…

Мы начинаем прощаться.

БАРОН МОЛЛЕ. Пабло, какая у тебя симпатичная куртка! Это мех ягненка?

ПИКАССО. Я купил ее на днях на блошином рынке. И угадайте, сколько я за нее отдал? Триста франков!

Понедельник 29 ноября 1943

Вчера вечером я ужинал у Анри Мишо и Мари-Луизы. Мы обсуждали событие дня – «Атласную туфельку». После сложных перипетий, бесконечных споров с автором – сокращать или нет слишком длинную пьесу, играть спектакль в один вечер или разделить на два – в последнюю пятницу Комеди Франсез наконец вынесла его на суд публики. Представить на сцене, в оккупированном городе, необычное творение Клоделя, которое даже не всякий прочтет, – настоящая авантюра! Однако Жану-Луи Барро это удалось, хотя своим успехом спектакль обязан не столько искусству режиссера, сколько теплому и страстному голосу Мари Белл.

АНРИ МИШО. «Атласная туфелька» – прелестная вещь… Хотя вообще-то я театр не люблю, причем никакой, можно даже сказать, что я его ненавижу… Хожу туда очень редко. А когда вынужден пойти, чтобы сделать кому-то приятное, у меня портится настроение и я обычно сбегаю… В театре – и в зале, и на сцене – собирается целая толпа людей, видеть которых я не хочу… Вот так! Театр создан для женщин, которые любят покрасоваться на публике… Мне не хотелось лишать Мари-Луизу удовольствия присутствовать на этом вечере, на мой взгляд слишком длинном и утомительном… И все же Клодель – великий поэт. Его человеческие качества мне нравятся меньше: я не люблю людей, слишком озабоченных своим успехом…

БРАССАЙ. Вы с ним знакомы?

АНРИ МИШО. Совсем немного. Во время чтения пьесы у Адриенн Монье нас познакомили и мы перекинулись парой слов. Это сильный характер, у него есть мужество и упорство. Разве сегодня легко сказать вслух то, о чем про себя думают все? Его упрекают – и не без основания – в том, что он поет оду Маршалу. Но разве не он написал главному раввину письмо в защиту евреев? Кто еще отважился это сделать? Насколько мне известно, никто…

Сегодня жилище Пикассо наводнила такая толпа народу, что он предпочел скрыться в мастерской, где я фотографирую его последние большие скульптуры.

ПИКАССО. Не хочу выглядеть невежливым по отношению к людям, но нельзя требовать, чтобы я тратил все свое время на посетителей… Пусть они оставят меня в покое… Это единственное, чего я прошу…

САБАРТЕС. Они собрались и стоят печальные и торжественные, как на похоронах… Ждут… Ждут уже полтора часа… Надо что-то делать…

ПИКАССО. А зачем ты их впустил? Почему не сказал, что меня нет дома? Они могли бы мне написать, оставить записку… Так нет, им всем позарез нужно видеть меня «лично».

Уговоры продолжаются довольно долго. Пикассо придумывает все новые отговорки: «Скажите им это… Скажите им то…»

САБАРТЕС (невозмутимо, непреклонно, неумолимо). Теперь уже поздно говорить что-либо. Мы не можем вытолкать их за дверь… Они ждут слишком долго. И отлично знают, что ты здесь…

Как режиссер, уговаривающий капризного актера выйти на сцену и показаться публике, он подталкивает Пикассо к двери… И тот, смирившись, не просит уже ничего, кроме краткой передышки, чтобы слегка пригладить волосы и поглубже вздохнуть… «Ладно, пошли…» – говорит он и направляется в прихожую.

К часу дня дом пустеет. Мы остаемся одни. Казбек, странная собака, всегда молчаливая, словно печальная, лежит в скульптурной позе, вытянув худое тело – почти скелет – и изящные длинные лапы…

ПИКАССО. А вы заметили, что он может принимать позы настолько необычные, что кажется, будто это вовсе и не собака? Взгляните на него вот отсюда. Разве он не похож на морского ската? А Доре он напоминает гигантскую креветку… Ман Рэй сделал несколько его снимков… Может, когда-нибудь вам тоже захочется его сфотографировать…

БРАССАЙ. Вы знаете афганскую борзую Сюзи Солидор? Собака была похожа на Сюзи, и ей ее подарили… Но, в отличие от Казбека, она длинношерстная…

ПИКАССО. Та собака живет в горах, а эта – на равнине, хотя и носит имя одной из гор… У нее почти нет шерсти, только на ушах немного…

БРАССАЙ. Для Франции эта порода очень редкая…

ПИКАССО. Настолько редкая, что, когда я ее выгуливаю, прохожие удивляются и спрашивают, какой она породы… Однажды в Руайяне, в самом начале оккупации, со мной заговорил немецкий офицер. Я не понял, что ему было нужно… А он просто хотел узнать, что за собака Казбек… И я вздохнул с облегчением. Марсель часто с ним гуляет и жалуется, что постоянно пристают с расспросами. А я ему сказал: «Марсель, запомните раз и навсегда: когда вам задают вопросы о породе собаки, отвечайте, что это… шарантская такса… Это произведет такое впечатление, что все расспросы прекратятся…»

Вторник 30 ноября 1943

Пикассо пишет посвящение на рисунке, который он собирается подарить своему старому другу Ортису де Сарате… На мольберте в прихожей появился рисунок Ренуара. Он продается за полтора миллиона… Пикассо еще не решил, стоит покупать или нет. Главный предмет для обсуждения – выставка Анри Матисса на Осеннем салоне. Кто-то утверждает, что самое прекрасное из полотен, представленных на выставке, – это натюрморт с апельсинами кисти Пикассо. Но сам он с этим не согласен. Едва Пикассо отходит, как кто-то из беседующих – человек мне незнакомый – замечает: «Должно быть, Пикассо по-своему прав, что не хочет принижать выставленных там “Матиссов”… Ведь некоторые из них принадлежат ему…»

* * *

Сегодня я приступаю к большой работе – «Мужчина с ягненком». Этот «добрый пастырь» смотрит на меня безумными глазами. Скульптура очень тяжелая. И речи не идет о том, чтобы ее двигать. Единственное, что я смогу, это слегка повернуть ее вокруг собственной оси. Но где взять подходящий фон? И как быть с освещением? Стоящее в середине комнаты изваяние целиком находится в тени.

В мастерскую входит Пикассо, оживленно беседуя с каким-то мужчиной, представительным, элегантным, горделиво несущим голову, увенчанную великолепной лысиной. Нас знакомят. Я запомнил только имя – Пикассо его постоянно повторяет: Борис, Борис… Борис заинтересовался освещением «Мужчины с ягненком» и забросал меня советами. «Сделайте это…», «А вот этого как раз не надо…», «Лучше было бы осветить отсюда…» Его настырность меня раздражает. И Пикассо тоже. Он прерывает этот словесный поток: «Вы напрасно тратите время, Борис, Брассай свое дело знает. Ваш театральный опыт ему ни к чему…»

Я остаюсь один на один со своим пастухом, который мучает меня как никакая другая статуя. Делаю несколько снимков – анфас, в три четверти и в профиль… Каждый раз, чтобы повернуть, осторожно беру его за талию, потому что овечка, которая бьется у него в руках, очень хрупкая… Я почти закончил. Но, прежде чем уйти, решаюсь повернуть его еще раз: может получиться еще один интересный ракурс… Обхватываю пастуха за талию, поворачиваю на четверть круга и вдруг слышу сухой стук: это падает на цоколь и разбивается одна из ножек ягненка – та, которая была оттопырена и дерзко висела в воздухе…

Я уже давно опасался чего-то подобного… И знал, что рано или поздно это непременно случится… Вот уже три месяца, как я поднимаю, поворачиваю, выдвигаю и задвигаю все изваяния Пикассо; ставлю их на импровизированные, неустойчивые постаменты и совершаю эти рискованные маневры чаще всего без посторонней помощи. Это чудо, что я до сих пор ничего не разбил.

Немного успокоившись, решаюсь признаться в содеянном Пикассо. Мне известно, что он считает «Мужчину с ягненком» – и с полным на то основанием – одним из главных своих произведений. Как он отнесется к случившемуся? Возможно, мне предстоит увидеть один из неистовых взрывов его жесточайшего гнева, быть причиной которых мне лично еще не доводилось… Или, чтобы смягчить удар, лучше рассказать все сначала Сабартесу? Сегодня утром я его еще не видел… Рассматривая куски отбитой ноги, я обнаруживаю, что она была плохо прикреплена к телу. Гипс оказался раскрошен шпилькой, которая должна была удерживать ее на месте. Нога могла отвалиться при малейшем толчке. Это все равно бы случилось… То же самое нашептывает мне и Немезида ваяния: «Я не терплю ничего, что располагается далеко от основания скульптуры, ибо это опасно… Все это я отрезаю, отбиваю, уродую… Я соскабливаю пальцы, носы, уши, отрубаю ноги Геркулеса, руки Венеры – удаляю все, что отдаляется от тела… Но то, что стянуто и подобрано к нему, то, что не выпирает, подставляясь под удары времени, ветров, ненастья, вандалов, фотографов, то, что ведет себя как собравшееся в комочек насекомое, подвернувшее конечности и прикинувшееся мертвым, – только это, на мой взгляд, и достойно быть скульптурой…» Я возражаю ей: эта статуя предназначена для отливки в бронзе, а бронза терпима, она позволяет все…

В конце концов я объявляю о случившемся Пикассо… Он не кричит, не возмущается… Я не вижу пламени, исторгаемого трепещущими от негодования ноздрями Минотавра… Может, это плохой признак? Ведь я слышал, что вспышки холодного гнева, заставляющие его бледнеть от сдерживаемой ярости, еще более ужасны, чем внезапный взрыв эмоций? Он идет за мной, не произнеся ни единого слова… Тщательно, как технический эксперт, рассматривает обломки… Все части на месте. Он увидел и шпильку, и трещину. «Это не очень страшно, – говорит он спокойно. – Выбоина совсем неглубокая. На днях я это поправлю…»

Между тем возвратился Сабартес. Пикассо уже предупредил его о «происшествии».

САБАРТЕС. Я знаю, почему вы ее сломали. Чтобы ее не могли снять другие фотографы… И тут вы совершенно правы! Было бы хорошо, если по мере того, как вы снимаете статуи Пикассо, вы переколотили бы их все… Представляете, как взлетели бы в цене ваши фотографии?

Когда, час спустя, я собрался уходить, Пикассо мне говорит:

– Я совсем не сердился, ведь правда?

Суббота 4 декабря 1943

Закончив работать с крупными скульптурами, я начал снимать мелкую бронзу и фигурки, запертые в «музее», ключ от которого ревнивый Пикассо всегда хранит у себя. Он не доверяет его никому, даже Сабартесу. И теперь, пока он не откроет витрину, я не могу работать. Вчера, крайне утомленный, он мне сказал:

– У меня даже не было времени вынуть для вас скульптуры… Мне очень жаль… Завтра я это обязательно сделаю, обещаю… А сегодня утром у меня не было ни минуты…

Однако у него нашлась минута, чтобы сказать мне с лукавой улыбкой:

– Кстати, вы читали? Этой ночью в гостинице «Ницца» было совершено убийство. Я очень беспокоюсь… Там живет Ольга, и Превер тоже. Убили женщину! Надеюсь, что это сделал не Превер…

* * *

Сегодня времени у него достаточно. Я нахожу Пикассо в прекрасном настроении в компании какого-то поэта из Сен-Жермен-де-Пре, очень странно одетого: на босых ногах сандалии, через плечо холщовая сумка, по одежде то ли назареянин, то ли бродяга… Но он молод и хорош собой, что прекрасно сочетается с его смешным нарядом.

Пикассо открывает витрину и достает дюжину статуэток… Все утро я работаю в мастерской один. А когда ухожу, появляется Сабартес. Он спускается от Пикассо, неся три небольших полотна, выдержанных в приятных розово-серых тонах…

САБАРТЕС. Это из моей личной коллекции. Вот эта – мой последний портрет, написанный Пикассо… Что скажете? Он сделал его четыре года назад, в Руайяне. Я хотел поставить его в раму, но он предпочел сделать это сам. И, между делом, почти полностью переписал полотно…

Я рассматриваю картину: Сабартес в облачении испанского гранда – с широким гофрированным воротником, какие носили в XVI и XVII веках, и в забавной черной бархатной шляпке, украшенной маленьким голубым пером. И хотя Пикассо все перевернул вверх дном, нарисовав глаз там, где обычно располагается ухо, а ухо – на основании носа, вдобавок налепив на него очки вверх ногами, поражающий своей оригинальностью портрет отличается необыкновенным сходством. История с переодеванием меня удивила, и я спрашиваю об этом Сабартеса.

САБАРТЕС. Это моя идея… Просто такой каприз… Я всегда мечтал о том, чтобы Пикассо нарисовал меня в одеянии дворянина XVI века, эпохи Филиппа II, – именно таком, какое король носил в Эскуриале… Пикассо не остался глух к моим фантазиям… В 1938-м, на улице Боеси, он сначала сделал с меня несколько рисунков с маленьким воротничком – его очень забавляли воланы из накрахмаленного муслина. И собирался писать меня в полный рост, в натуральную величину, в костюме испанского гранда, с крахмальными брыжами… Но время шло, и мне стало казаться, что он все забросил, как вдруг в Руайяне он удивил меня этим портретом… Вы заметили, что он пользовался тонами, которые были очень популярны у испанских художников той эпохи?

Я слушал его и удивлялся; мне бы и в голову не пришло, что в душе этого сурового республиканца живет hidalgo.

БРАССАЙ. Должно быть, ваших портретов, написанных Пикассо, уже набралась целая коллекция. Взять хоть тот, что находится в Москве и называется «Кружка пива» – вы сидите за столом, опершись на него локтями…

САБАРТЕС. Да, «Кружка» входила в коллекцию Щукина. Это самый первый из моих портретов, Пикассо написал его в 1901-м, в самом начале «голубого периода».

БРАССАЙ. Меня удивило, что он изобразил вас без очков… А вы, насколько я знаю, носили их всегда…

САБАРТЕС. Всегда, у меня очень сильная близорукость. А в юности я носил пенсне… Но именно в тот день я оказался без него. Я тогда в первый раз приехал в Париж. Поселился в Латинском квартале, в маленькой гостинице на улице Шамполион. У нас с Пикассо и еще несколькими приятелями была привычка собираться каждый вечер на втором этаже кафе «Лоррен»… И вот однажды вечером он застал меня там, с кружкой пива и без пенсне: я сидел погрузившись в свои мысли, уткнувшись в пустоту ничего не видящим взглядом… Должно быть, его поразил непривычный вид моего лица… Несколько дней спустя он показал мне этот портрет… Он сделал его по памяти, потому что я ему не позировал…

БРАССАЙ. Сколько ваших портретов он написал?

САБАРТЕС. Их всего четыре… Второй был написан в том же 1901 году: у меня там, как у начинающего художника, длинные волосы до плеч… Третий появился несколько лет спустя… И наконец, вот этот, последний по времени… Но кто знает? Может, он еще напишет меня в полный рост, в одеянии испанского гранда?.. И однажды вы прочтете историю этих портретов… Я как раз сейчас ее пишу…

Я провожаю Сабартеса до станции метро «Севр-Бабилон». Он интересуется, много ли осталось скульптур, которые мне нужно сфотографировать.

БРАССАЙ. В мастерской я уже практически закончил. А что касается остального, кто может сказать? Да и сам Пикассо вряд ли помнит все свои скульптуры… У меня, например, нет некоторых его «конструкций» из проволоки… Я видел их на улице Боеси. Надо бы сходить и туда… Пикассо обещал меня сводить как-нибудь…

САБАРТЕС (с кисло-сладкой улыбкой, которая появляется у него на лице всякий раз, когда речь заходит об обещаниях Пикассо). Обещал? Запомните раз и навсегда: обещать и сделать – это разные вещи, которые совпадают у него очень редко. Мне это известно лучше, чем кому бы то ни было… За его неисполненные обещания обычно расплачиваюсь я… Его обещания… Взять хотя бы второй мой портрет 1901 года – он мне его подарил. Но каждый раз, когда я пытался увезти его в Париж, он говорил: «Я тебе его отдам в Барселоне…» А в Барселоне он отдал его в кабаре, куда мы ходили. Эта картина была продана, переходила из рук в руки до того момента, пока он ее не выкупил. И она вернулась на улицу Боеси. Но мне он ее так и не отдал… Вот вам история моей картины…

БРАССАЙ. То есть вы полагаете, что на улицу Боеси я не попаду никогда?

САБАРТЕС. Даже и не надейтесь! У него нет ни малейшего желания… Это место пробуждает у него тягостные воспоминания: ему тяжело переступать порог дома, где он столько страдал… Всякий раз, как он начинал жизнь с чистого листа, он обрубал все окончательно, бесповоротно… В этом его сила! Ключ к его молодости… Как змея, которая линяет, он отбрасывает старую кожу и начинает все заново… И после очередного разрыва никогда не оглядывается назад… Способность выбрасывать из памяти ненужное у него еще более потрясающая, чем сама память… Однажды, по тем же причинам, он сбежит и с улицы Гранд-Огюстен…

Я спрашиваю у Сабартеса, много ли произведений Пикассо осталось на улице Боеси.

САБАРТЕС. Почти все, что было в мастерской, он перевез сюда. Но в квартире осталось кое-что из сделанного давно…

БРАССАЙ. А что он держит в мастерской рядом с «Каталаном»? Я очень удивился, когда услышал от Пикассо, что там остается не менее полусотни скульптур.

САБАРТЕС. Он может и ошибаться. Там стоят только фигуры из кованого железа, перевезенные из Буажелу, да с дюжину гипсовых…

Я интересуюсь, известно ли ему что-нибудь о Поле Розенберге.

САБАРТЕС. У него забрали все: дом, мебель, серебро, галерею… К счастью, ему удалось вовремя уехать… И в Нью-Йорке он начал все сначала… Да, он был тесно связан с Пикассо, то есть я имею в виду, что он продавал его картины… Но на этом – точка. Поддерживать дружеские отношения с таким высокомерным субъектом, презрительно относившимся к художникам, было невозможно… Правда, Пикассо спуску ему не давал. Здесь роли распределялись по-другому…

Мне хотелось бы пригласить Сабартеса на обед.

САБАРТЕС. Вы мне симпатичны, но у меня очень плохо с глазами, и я боюсь темноты… Когда на улице темнеет, я предпочитаю находиться дома… Особенно теперь, когда может в любую минуту случиться black-out.[35]

Понедельник 6 декабря 1943

Пикассо ушел рано. Ожидая его, я снимаю его шофера Марселя, а потом и Сабартеса. Через видоискатель изучаю его лицо: кожа цвета пергамента, тонкий нос, больные глаза за стеклами очков, толстыми, как иллюминаторы. Эти глаза, глядящие на вас из «бездны печали», придавали бы лицу унылое выражение, если бы губы по привычке не складывались в подобие мефистофельской улыбки – разочарованной и ироничной… Наверное, чувство юмора и саркастический склад ума, свойственные Сабартесу, помогают ему преодолевать свою хандру, снисходительно относиться ко всему и, прежде всего, к Пикассо – своему другу, своему божеству, к тому, кто всегда был для него центром вселенной…

Я рассматриваю и необычный головной убор, который он носит, чтобы не простудиться, защищая себя от ветра и сквозняков. Это нечто вроде каскетки, поля которой в случае необходимости можно опустить на уши и завязать под подбородком, или поднять наверх и застегнуть кнопкой, или дать им свободно болтаться наподобие крылышек, как на шлеме у Гермеса… Именно Гермес и приходит мне на ум – его называли еще и Меркурием, богом по связям с общественностью, – когда я гляжу, как Сабартес-слуга, всегда стоящий между Пикассо и остальным миром, впускает и выпроваживает толпы посетителей…

Я фотографирую уголки прихожей, где портрет Инес, горничной Пикассо, сменил на мольберте рисунок Ренуара. Рядом – старое кресло, готовое рухнуть под тяжестью кучи бумаг, а над ним какой-то портрет – один из многочисленных эскизов для «Мужчины с ягненком». У подножия кресла стоят домашние туфли Пикассо. Голова на портрете, кресло и тапочки складываются вместе в подобие некоего персонажа, держащего в руках стопки книг и журналов. Я немного выдвигаю вперед тапочки, которые едва видны, и собираюсь снять этого малого, но тут входит Пикассо и сразу замечает мои приготовления.

ПИКАССО. Забавная получится фотография, но подлинности в ней не будет… А знаете почему? Потому что вы передвинули мои тапочки… Я никогда их так не ставлю… Это ваша манера, а не моя. Ведь манера художника расставлять вокруг себя вещи говорит о нем ничуть не меньше, чем его творчество. Мне ваши фотографии нравятся именно потому, что они достоверны… Те, что вы сделали на улице Боеси, были как анализ крови, по которому можно поставить диагноз, чем я был на тот момент… Как вы думаете, почему я обозначаю дату на всем, что делаю? Потому что недостаточно знать картины художника. Необходимо также понимать, когда он их создавал, почему, как, в каких обстоятельствах. Не исключено, что когда-нибудь появится наука, и назовут ее, возможно «человековедением»: она даст возможность лучше понять в творце человеческую суть… Я часто думаю об этой науке и потому стараюсь оставить последующим поколениям как можно больше сведений и документов… Вот поэтому я и датирую все, что делаю…

Однажды мы разговаривали с Сабартесом о привычке Пикассо датировать даже самые мелкие свои произведения, включая и тексты, обозначая на них не только год, месяц и день, но иногда также и час. «Какой в этом смысл? – пожал плечами Сабартес. – Это чистая прихоть, мания… Ну кому может быть интересно, что Пикассо закончил тот или иной рисунок в десять или в одиннадцать часов вечера?» Однако, если принять во внимание то, что открыл мне Пикассо, точное время датирования – это не каприз и не мания, а хорошо обдуманное намерение. Он хочет придать всем фактам и поступкам своей легенды о человеке-творце историческую ценность, самому внести их – прежде, чем это сделают другие – в великую летопись собственной, изумительной и необыкновенной жизни…

Вторник 7 декабря 1943

На улице Гранд-Огюстен встречаю Франсуазу Жило. Под мышкой она, как обычно, несет большой сверток и, несмотря на стужу и резкий северный ветер, своими фиолетовыми, распухшими от холода пальцами вытаскивает из свертка несколько последних гуашей – в основном ярких натюрмортов, отнюдь не бездарных… «Я хочу показать их Пикассо…» – объясняет она с заговорщической улыбкой…

Я знаю ее уже три года, мы познакомились на Монпарнасе, в мастерской малоизвестного венгерского художника, который приобщал ее к секретам ремесла. Тогда Франсуаза была совсем молода – лет семнадцать-восемнадцать, страстно влюблена в живопись, жадна до советов и горела нетерпением продемонстрировать свои таланты. Она много рассказывала мне о распрях со своей парижской семьей, слишком буржуазной, чтобы понять, что живопись может оказаться заманчивее учебы в университете, а мастерские художников – уютнее богатой виллы в Нейи, куда она меня однажды пригласила на ужин… Меня поразила жизненная сила этого юного существа, упорство, с каким она преодолевала препятствия. От Франсуазы исходило ощущение бодрости и неуемной энергии… Ее юношеская восторженность, распространявшаяся в равной степени и на живопись, и на живописцев, напомнила мне о Беттине Брентано, покоренной поэзией и поэтами и непреодолимо вовлеченной в богемную среду гениев, где она, восемнадцати лет от роду, воспылала пламенной страстью к Гёте… В ее юном теле жил дьявол… Уже давно Франсуаза сгорала от желания показать свою живопись Пикассо… Некоторое время назад – в мае этого года – она познакомилась с ним в одном из парижских ресторанов. И с тех пор часто появляется в доме своего кумира, терпеливо ожидая в прихожей, пока он ее позовет.

А он и не пытается скрывать, что в его жизни появилась новая любовь… Он слишком польщен, слишком горд своим мужским счастьем и выставляет его напоказ… Но все же я, в отличие от Макса Жакоба, не думаю, что он согласился бы сменить славу великого художника на славу донжуана. Вечно ненасытный и вечно пресыщенный, как севильский соблазнитель, он тем не менее никогда не позволяет женщине поработить себя и освобождается от нее через творчество. Для него любовная история – это не цель, а непременное условие способности творить, притом условие слишком важное, чтобы он мог пойти на связь случайную или тайную. Пусть уж лучше слезы и драмы, чем завеса целомудрия, скрывающая имя и лицо той, которую он любит… Напротив, он готов был трубить на площади, кричать о своем счастье во весь голос… И даже если бы он захотел скрыть свою любовь, его живопись, рисунки, книги, гравюры, скульптуры выдали бы его с головой. Черты новой избранницы немедленно вытесняли из его творчества черты предыдущей.

Он был околдован и покорен этим маленьким, капризным ртом, прямым носиком и родинкой на щеке, обрамляющими лицо густыми светло-каштановыми волосами, взглядом слегка асимметричных, широко раскрытых зеленых глаз под изогнутыми бровями, подростковой фигуркой с узкой талией, обещавшей вполне женские округлости: Пикассо влюбился в Франсуазу и позволил ей обожать себя… Он любит так, словно это первая страсть в его жизни…

Наблюдая намечающуюся идиллию и возбужденную чувственность Пикассо – признак его творческого обновления, я спрашивал себя, в каких формах проявится присутствие новой женщины, как оно откликнется в его произведениях. Потому что каждый любовный опыт подталкивал его к принципиально иным, своеобразным способам выражения, которые несли на себе отпечаток личности его очередной подруги… И еще я опасался неизбежных страданий, душевной боли, которые она принесет с собой. Уже приносит…

Я вижу перед собой Пикассо, чуть растерянного, робкого, как школьник, влюбившийся впервые в жизни, который говорит мне, указывая на молодую художницу:

– Франсуаза очень хороша, не правда ли? И очень мила, да? Вы ведь ее поснимаете как-нибудь? Но только, пожалуйста, чтобы волосы у нее были слегка растрепаны, взлохмачены… Ради бога, не фотографируйте ее, когда она только что от парикмахера… Эти аккуратные прически – я их терпеть не могу…

Уже не в первый раз я слышу о том, что Пикассо не любит «красивых причесок». Как кошка, он любит свободу во всем, ему нравятся свободно развевающиеся, ничем не стесненные волосы… Если бы это зависело от него, все женщины на земле ходили бы с распущенными волосами, которые спускались бы им на шею, на плечи, на грудь… Именно так он чаще всего рисовал Дору Маар, Нюш и так же рисует теперь Франсуазу…

Среда 8 декабря 1943

«В конце 1612 года, морозным декабрьским утром, какой-то молодой человек, весьма легко одетый, прохаживался у дверей дома по улице Гранд-Огюстен…» Эту фразу, с которой начинается «Неведомый шедевр» Бальзака, я вспомнил сегодня, когда, окоченев от холода, подходил к дому № 7 по этой самой улице.

Мастерская промерзла насквозь… Пальцы мои застыли так, что я не мог работать. Но у меня назначена встреча: в «Кафе Флор» меня ждет Жорж Батай. Он давно допекал меня просьбами сделать иллюстрации к его книгам: «Истории Глаза» и той, которую он собирается назвать «Могила»… Любопытный персонаж этот Жорж Батай!

Эрудиция и широта ума, достойные ученого. Восприимчивость и свежесть взгляда как у ребенка. Распутник, внук маркиза де Сада, но живет анахоретом и мучается от сознания собственной греховности. Душа вся в синяках и ссадинах. Постоянно раздираем между эротизмом и трагическим ощущением жизни…

В кафе я встречаю Жака Превера. «Пикассо мне все рассказал, – говорит он. – Его “Мужчина с ягненком” теперь называется “Мужчина с безногим ягненком”…» И дальше он начинает выкладывать подробности таинственного убийства, совершенного в его гостинице на улице Бозар. Нет, автор этого преступления не он… Убитая женщина была «коллаборационисткой», люди из движения Сопротивления расстреляли ее автомата… Потом заходит разговор об Анри Мишо: «Этот персонаж привык к большим глубинам, – замечает Превер. – Он плавает среди нас как рыба…»

Мне как раз нужно позвонить Мишо. Трубку берет Мари-Луиза: «Мы оба болеем… У меня все продолжается грипп, а у него – нарыв…» Она передает трубку Мишо. Я интересуюсь, тепло ли у них в доме, по крайней мере.

АНРИ МИШО (придушенным голосом). Я пытаюсь развести огонь… Но он никак не разгорается… Только дымит… Я кашляю, задыхаюсь… Пришлось открыть окна… И теперь здесь дикий холод… Я вне себя от злости… К тому же у меня нарыв, и он ужасно болит… А как у вас дела?

Сказать, что все великолепно, у меня не поворачивается язык. И я придумываю себе какую-то неприятность – из солидарности…

Пятница 10 декабря 1943

Работал до глубокой ночи. И теперь не могу вытащить себя из постели… У меня дома так же холодно, как и на улице, а на улице – пятнадцать градусов ниже нуля… Прошлой ночью замерзла вода, и Альфред околел в своем аквариуме.

Даже холоднокровное земноводное изнемогло в полярном климате моей квартиры.

Я очень любил Альфреда. Его драгунская косичка, липкая кожа, отвислый, бесцветный живот, глаза близорукого пещерного жителя, сплюснутая голова с огромным рылом – мой тритон, в своем великолепном уродстве, был живым воплощением времени, в котором нам довелось жить… Я купил его на набережной Межиссери у продавца птиц. Животное непростое, упрямое, он требовал, чтобы его кормили только живыми мухами, которые бились в воде, суча лапками. Глядя на это, я подумал, что можно бросать ему и мертвых мух, но сделать так, чтобы они двигались по поверхности воды… Мне удалось обмануть Альфреда… И мало-помалу я приучил его глотать все подряд, лишь бы жертва шевелилась. Я волновал поверхность воды в аквариуме: «Альфред, иди сюда! Ну, иди же, малыш!» И он приходил. Неподвижно, как мертвый, лежа на дне аквариума, он всплывал на мой зов. «Ну же! Нападай, малыш!» И он бросался на мой карандаш, стремясь его проглотить… Мой тритон был дрессированный… Бесподобный номер. Друзья не верили своим глазам…

Чтобы меня не постигла судьба моего любимца, я выстроил в квартире маленькую хижину, пожертвовав для этого большие панели с фотографиями, вернувшиеся с моих выставок. Оборудовал там несколько сидений, поставил пишущую машинку, кофеварку и небольшой обогреватель. Провел освещение. Когда я туда вползал, меня сразу охватывало блаженное тепло, тепло моего собственного тела, отраженное и скрупулезно накопленное, словно в термосе. И если я смог сделать эти записи, то только благодаря моей хижине…

ПИКАССО (с хитрой улыбкой). Ну, Брассай, вы все-таки вылезли из постели? Все-таки подумали и обо мне? Это очень мило с вашей стороны…

САБАРТЕС. Он является все позже и позже и все реже и реже… Лично мне удовольствие его видеть выпадает крайне редко. Обычно он приходит в тот момент, когда я ухожу обедать…

БРАССАЙ. Пикассо, вы не достанете мне несколько фигурок из шкафа? У вас есть сейчас время?

ПИКАССО. Нет, у меня нет сейчас времени. Сегодня утром я должен встретиться с массой народу… Ну да ладно, пойдемте!

Он достает из «музея» четыре или пять статуэток… Я остаюсь наедине с ними в ледяной мастерской. И принимаюсь за работу… Внезапно раздается звук рожка. Это в прихожей. Звук забавный, он выходит из инструмента изуродованным и режет ухо: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… До меня доносятся взрывы смеха, смеются несколько человек, но остальные голоса не заглушают звонких, сочных, похожих на рыдание раскатов, которые я узнаю из тысяч других – неподражаемый хохот Раймона Кено…

Дверь в мастерскую распахивается. Впереди – Пикассо: укутанный в теплую куртку, поля коричневой шляпы отогнуты на глаза, лицо еще красное от натуги, он победно потрясает рукой с зажатым в ней рожком… За ним – Раймон Кено, Оскар Домингес, Жорж Юнье и еще несколько менее заметных лиц, среди которых женщина с лицом эфеба и платком, повязанным вокруг головы, – Валентина Гюго. Пикассо хотел произвести на меня впечатление…



Поделиться книгой:

На главную
Назад