Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений в 12 томах.Том 10 - Марк Твен на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Дорогой Марк! Вчера мы премило провели вечер, у нас был в гостях преподобный доктор Мэклин с супругой из Пеории[17]. Он смиренно трудится на своей ниве. Он пьет очень крепкий кофе, он страдает невралгией, точнее невралгическими головными болями. Какой непритязательный и богомольный человек! Как мало таких на этом свете! К обеду у нас был суп; хотя, ты знаешь, я супа не люблю. Ах, Марк, если бы ты взял себя в руки и вступил на стезю добродетели! Прошу тебя, почитай из Второй книги Царств от второй главы и по двадцать четвертую включительно. Я была бы так счастлива, если бы это обратило тебя на праведный путь. Миссис Габрик умерла, бедняжка. Ты ее не знал. Под конец у нее были очень сильные припадки. 14 числа наша армия начала наступление на…»

Дойдя до этих строк, я обычно бросаю письмо, так как знаю наверняка, что дальше пойдет сухой и монотонный перечень военных событий. Мне так и не удалось вбить в башку этим тупицам, что обо всем, что происходит в Соединенных Штатах, мы узнаем здесь, в Сан-Франциско, по телеграфу на следующий же день, и что Пони-Экспресс[18] привозит нам все мельчайшие подробности военных событий на добрые две недели раньше, чем мы получаем письма. Вот почему я раз и навсегда отказываюсь от этих замшелых военных отчетов, даже с риском, что упущу совет прочитать ту или иную главу священного писания. Письма нашпигованы подобными советами, и зазевавшийся грешник может в любую минуту угодить в капкан.

Теперь я спрошу вас, что мне до преподобного Мэклина? Какое мне дело до того, что он «смиренно трудится на своей ниве», что он «пьет крепкий кофе», что он «непритязателен», что он «богомолен», что он «страдает невралгией»? Допустим, что это прихотливое сочетание добродетелей приведет меня в восторг, но интереса к преподобному Мэклину все равно не прибавит. Сообщения о том, что таких, как он, мало и что к обеду был суп, меня радуют, — я готов честно признать это. Требование прочитать двадцать две главы из Второй книги Царств, адресованное человеку, который ни секунды не помышляет стать священником, я рассматриваю как грубое вторжение на территорию нейтральной державы. Информация о кончине «бедняжки миссис Габрик» почти не обрадовала меня, должно быть потому, что я не знал покойную лично. Впрочем, было приятно узнать, что под конец у нее были сильные припадки.

Ну что, ясно вам теперь? Ясно вам, что во всем письме нет двух слов, способных пробудить во мне хоть искру интереса? Ваши военные новости я уже знаю. Если я захочу прослушать проповедь — рядом есть церковь, где их читают гораздо лучше. Я не желаю ничего знать о бедняжке Габрик, которую не видел ни разу в жизни. Я не желаю ничего знать о преподобном Мэклине, которого тоже никогда не видел. Я спрашиваю вас: почему здесь нет ничего о Мэри Энн Смит (о, как я жажду узнать хоть что-нибудь о ней!), ни слова о Джорджиане Браун, о Зебе Левенворте, о Сэме Бауэне, о Стротере Уилли, — ни о ком, чья судьба волнует меня? И так как приведенное письмо похоже на все предыдущие как две капли воды, я не ответил на него, — на что мне эта переписка?

Моя почтенная матушка недурной корреспондент, ее письма, во всяком случае, своеобразны. Она надевает очки, берет ножницы и принимается вырезать из газет всякую всячину — передовицы, списки постояльцев в гостиницах, вирши, официальные сообщения, объявления, рассказы, старые анекдоты, рецепты «от печени», кулинарные советы, — все, что подвернется под руку (она лишена предвзятости, содержание не волнует ее); потом, взявши вырезки, она читает их, глядя поверх очков (очки не годятся, старые гораздо лучше, но она предпочитает эти потому, что они в золотой оправе), и говорит: «Уж не знаю, как быть, во всяком случае — это из сент-луисской газеты!» — и запихивает вырезки в конверт вместе с письмом. В письме она сообщает мне обо всех, кого я когда-либо знал, но, к сожалению, в такой своеобразной форме:

«Ж. Б. умер», или: «В. Л. выходит замуж за Т. Д.», или: «Б. К. и Р. М. вместе с Л. А. Ж. уехали в Новый Орлеан». Она упускает из виду, что когда-то отлично знакомые имена стерлись за эти годы в моей памяти я восстановить их теперь по инициалам для меня непосильная задача. Она никогда не пишет имени полностью, я никогда не знаю, о ком она рассказывает, и принимаю решение наугад. Помню, как я оплакивал кончину Билла Криббена, — а ведь должен был ликовать, что Бен Кенфурон наконец сыграл в ящик: я ошибся, расшифровывая инициалы.

Самые интересные и содержательные письма из дома мы получаем от детей семи-восьми лет от роду. Это проверено на тысяче примеров. По счастью, им не о чем писать, кроме как о домашних новостях и о том, что происходит по соседству (взрослые считают эти новости слишком ничтожными для письма, отправляемого за несколько тысяч миль). Они выражаются просто и непринужденно и не пытаются сразить вас изяществом слога. Они сообщают то, что им доподлинно известно, и ставят точку. Они редко трактуют о высоких материях и не читают лекций на моральные темы. Их послания кратки, но всегда занимательны, поскольку речь в них идет о людях и событиях, вам знакомых. Итак, если вы желаете совершенствоваться в эпистолярном искусстве, учитесь у детей. Я храню письмо от восьмилетней девочки, храню его как достопримечательность, потому что это единственное письмо за все годы моего отсутствия, которое я прочел с непритворным интересом. Вот это письмо:

«Сент-Луис, 1865

Дядя Марк! Жаль, что тебя нет. Я могла бы тебе рассказать наизусть, как младенца Моисея нашли в тростниках. Мистер Сауэрби свалился с лошади и сломал ногу, потому что ездил верхом в воскресный день. Маргарет, наша служанка, вынесла из твоей комнаты все плевательницы, помойные ведра и старые бутылки. Она говорит: раз тебя так долго нет, наверно ты уже не приедешь совеем. Мама Сисси Макэлрой завела нового ребеночка. Они у нее не переводятся. У ребеночка синие глазки, как у их жильца мистера Свимли, и вообще он похож на этого жильца. Мне подарили новую куклу, но Джонни Андерсон оторвал у нее ногу. Сегодня у нас была мисс Дузенбарри, я хотела дать ей твою фотографию, но она не взяла. У моей кошки снова котята — целая куча котят! Ты просто не поверишь — вдвое больше, чем у кошки Лотти Белден! Одного из них, короткохвостого, я назвала в твою честь, — такой славный котеночек. Сейчас я уже всем придумала имена: генерал Грант, генерал Галлек[19], пророк Моисей, Маргарет; Второзаконие[20], капитан Семмс[21], Исход, Левит[22], Хорэс Грили[23]. Десятый без имени, я держу его про запас, потому что тот, которого я назвала в твою честь, хворает и, наверно, помрет. [Боюсь, что с короткохвостым сыграли дурную шутку, назвав его в мою честь. Что-то будет со следующим кандидатом?] Дядя Марк, я хочу тебе сказать, что ты очень нравишься Хэтти Колдуэлл. Она считает тебя красавцем. Вчера я сама слышала, как она сказала маме, что твоей красоте ничто не грозит, даже если ты заболеешь оспой и сделаешься рябым, — хуже, чем был, не станешь. Мама говорит, что она очень остроумная девушка (очень!). Я кончаю письмо, потому что генерал Грант сцепился с пророком Моисеем.

Энни».

Девочка без всякого стеснения наступает мне на мозоль почти в каждой фразе своего письма, но в простоте душевной не ведает об этом.

Я считаю ее письмо образцовым. Это отлично написанное, увлекательное письмо, и, как я уже сказал, в нем больше полезных и интересных для меня сведений, чем во всех остальных письмах, полученных мною c Востока, вместе взятых. Мне гораздо приятнее узнать, как живут наши кошки и познакомиться с их незаурядными именами, чем читать про неведомых мне люден или штудировать «Прискорбную повесть о вреде горячительных напитков», на обложке которой изображен оборванный бродяга, замахивающийся на кого-то из своих ближайших родственников пустой бутылкой из-под пива.

В ПОЛИЦЕЙСКОМ УЧАСТКЕ

Я побывал в полицейском участке, я провел там целую ночь. Я не стесняюсь говорить об этом, потому что здесь каждый может попасть в полицейский участок, не совершив ровно никаких проступков. Да так и повсюду, потому что полицейским весь мир отдан в лапы. Некоторое время назад я похвалил полицию в одной корреспонденции, и когда я писал ее, я себя чувствовал виноватым и униженным — настоящим подлецом; и теперь я очень рад, что попал в полицейский участок, потому что это послужит мне уроком: никогда не надо опускаться до такой полной потери всех моральных устоев, чтобы хвалить полицию.

Неделю назад мы около полуночи возвращались с приятелем домой и увидели, что двое дерутся. И вот мы вмешались, как два идиота, и попытались их разнять, a тут подоспела свора полицейских и забрала нас всех в участок. Два или три раза мы назначали полицейскому цену, чтобы он нас отпустил (полицейские обычно берут пять долларов при оскорблении действием и, я полагаю, двадцать пять в случаях преднамеренною убийства), но на этот раз было слишком много свидетелей, и нам отказали.

Они поместили нас в разные камеры, и примерно с час я развлекался, рассматривая через решетку растрепанных старых ведьм и оборванных, избитых шалопаев, которые причитали и сквернословили в коридорах, мощенных каменными плитами, но потом это изрядно надоело мне. Я уснул на своей каменной скамье в три часа ночи, а на рассвете меня вызвали, и два мерзостных полицейских повели меня под охраной в суд при полиции, будто я ограбил церковь, или сказал вдруг доброе слово о полиции, или сделал еще что-нибудь, столь же подлое и противоестественное.

Четыре часа мы сидели на деревянных скамьях в арестантской, отгороженной от зала суда, ожидая приговора, — именно приговора, а не суда, потому что они здесь не судят людей, а только отбирают у них часть наличных денег и отправляют на все четыре стороны без всяких церемоний. У нас там собралась превеселая публика, только мы все очень устали и хотели спать. В этой компании было три вполне приличных молотых человека, к тому же еще и хорошо одетых: один- клерк, другой — студент колледжа, а третий — торговец из Индианы. Двое из них воевали на стороне северян, а третий — на стороне их противников, и все трое сражались при Антьетаме[24]. Торговца арестовали за то, что он был пьян, а двух других молодых джентльменов — за оскорбление действием. Был там еще жалкий, болезненный, окровавленный и обрюзгший старый бродяга, которого, по его словам, сначала вытолкали из пивнушки, а потом еще и арестовали. Он сказал, что уже много раз бывал в участке, и я спросил:

— Что они с вами сделают?

— Дней десять дадут, — при этом он ткнул пальцем через плечо в сторону полицейских и выразительно пожал плечами.

Был там еще негр, у которого из разбитой головы обильно лилась кровь. Этот ничего не рассказывал.

В углу сидела старая карга — один глаз у нее был подбит, и под ним красовался огромный синяк, а вторым она пьяно косила на мир; весь костюм ее состоял из грязного ситцевого платья, какой-то ужасной шали да пары домашних туфель, которые знавали и лучшие времена, но это было так давно, что о них и сама старуха уже забыла. Время ожидания тянулось медленно, и я решил пока изучить как следует общество, в котором очутился. Я подсел к старухе и завязал с ней разговор. Она оказалась весьма общительной и рассказала, что живет у Файв-Пойнтс и, наверное, уж очень здорово напилась, если забрела так далеко от дома. Она сказала, что была замужем, но муж куда-то отчалил, а потом она сошлась с другим, и у них был ребенок… да, маленький мальчик… а только ей все было не до него, то надо выпить, то еще добавить, чтобы не протрезветь, — вот он и умер однажды ночью с голоду, а может, и замерз, кто его знает… а может, и то и другое вместе, потому что у них никакого постельного белья не было, и вообще были одни ставни, а прямо через крышу снег так и валил.

— Да, ему чертовски повезло, — сказала она, — ох, в паршиво б ему пришлось, если бы он выжил!

Тут она захихикала, а потом спросила у меня табачку пожевать и сигару. Я дал ей сигару и занял для нее табаку, тогда она подмигнула мне с таинственным видом и вытащила из-под шали фляжку с джином. Она сказала, что они там, в полиции, думают, будто очень ловко ее обыскали, но она тоже не вчера на свет родилась. Я отказался от приглашения выпить, и она сказала, что ей обеспечено десять суток, но уж, надо думать, она их выдержит, потому что, если б у нее было столько долларов, сколько дней она провела в кутузке, она могла бы купить себе водочный завод.

Были в нашей небольшой компании и две уличные девчонки — одна шестнадцати, другая семнадцати лет, и. как они говорили, арестовали их за то, что они будто бы приставали на улице к джентльменам, занимаясь своим ремеслом, но они отрицали это и уверили, что те сами сделали первые шаги к знакомству; потом они обе заплакали, но не потому, что им было стыдно сидеть в полицейском участке, а оттого, что им предстояло провести несколько дней в тюрьме, в обществе несколько менее утонченном, чем они привыкли. Я сочувствовал бедным девочкам; как жаль, что милосердный снег не заморозил и их заодно, послав им мирное забвение и избавив от жизненных тревог и неприятностей.

Около восьми часов утра начали прибывать за решетку новые пташки, и трое моих юных соседей оживились и стали приветствовать каждого нового посетителя.

— Еще один делегат! Будьте добры, ваши верительные грамоты, сэр! Секретарь занесет имя джентльмена в почетный список с упоминанием его особых заслуг. Оскорбление действием, сэр? Нарушение порядка? Кража? Поджог? Грабеж на большой дороге? Ах, просто пьянство? Запишите: в состоянии опьянения, но виновен. Место, леди и джентльмены, место почетному делегату от трущоб Файв-Пойнтса!

Так, за шуточками и болтовней, нескучно шло гремя. И вдруг я увидел на стене надпись, от которой меня бросило в пот. Я будто почувствовал на себе чей-то обвиняющий насмешливый взгляд. Надпись гласила (и как знакома была мне эта надпись!): «НЕПРИЯТНОСТИ НАЧНУТСЯ В ВОСЕМЬ» Как хорошо помню я тот день, когда придумал эту фразу в редакции «Морнинг колл», сочиняя объявление о своей первой лекции в Сан-Франциско; и подумайте только, кто бы мог предвидеть в тот день, что мне еще доведется прочесть эту надпись на тюремной стене за многие сотни километров от Сан-Франциско! Когда я написал эти слова в первый раз, я улыбнулся своей выдумке, но теперь, когда я представил, как тяжело было на сердце у бедняги, нацарапавшего здесь эти слова, и как он тосковал о лучшей доле, — в словах этих мне открылось что-то трогательное, волнующее, чего я раньше в них и не подозревал. То, что я пишу сейчас, — не плод воображения, я просто пытаюсь набросать картину того, что происходило со мной в мерзостном нью-йоркском узилище для негодяев и для несчастных.

В девять часов мы вышли один за другим под охраной и предстали перед судьей. Я посоветовался с ним, имеет ли мне смысл заявлять протест на том основании, что я был арестован и заключен сюда незаконно, но он сказал, что это принесет только хлопоты и лучше мне не причинять себе лишнего беспокойства, поскольку все равно никто не узнает, что я сидел в полицейском участке, если только я сам об этом не скажу, С этим он меня и отпустил. Я побыл там еще немного и посмотрел, как он отправляет правосудие. Оказалось, что в случае мелких проступков вполне достаточно было показаний полицейского, записанных в протокол, и приговор выносился без всякого опроса обвиняемого или свидетелей. Потом я пошел прочь, очень довольный, что побывал в полицейском участке и узнал о нем все на своем собственном опыте, но при этом не испытывая ни малейшего желания продолжать свои изыскания в этой области.

АКАДЕМИЯ ХУДОЖЕСТВ

Хвала господу, что он создает нас всех невеждами. И я рад, что когда впоследствии мы меняем планы создателя на этот счет, нам приходится делать это на свой страх и риск. Мне радостно сознавать, что я ничего не понимаю в искусстве и ничего не понимаю в хирургии. Потому что люди, которые разбираются в живописи, находят в картинах одни только изъяны, а хирурги и анатомы всю жизнь видят в красивых женщинах только скелет из костей, носящих латинские названия, да еще сплетение нервов, мускулов и тканей, пораженных разнообразными болезнями. То самое место, которое мне нравится в картине, просвещенному художнику кажется чудовищным преступлением против законов цвета, а в румянце на миловидном лице женщины, совершенно очаровавшем меня, придирчивое око врача видит лишь вопиющий признак губительного процесса в легких. Будь оно проклято такое знание! Мне его не нужно.

Художественные критики в последние недели так усердно поносили все имеющее отношение к Академии художеств, что я уже примирился с мыслью, что посещение ее может только вконец расстроить меня. Однако сегодня я совершенно случайно забрел в Академию и пробыл там три часа. Я мог бы пробыть там и неделю. Я не настолько осведомлен, чтобы заметить ужасающие недостатки, которые другим так и бросаются в глаза. Там было выставлено сотни три картин, и тридцать или сорок из них показались мне прекрасными. Мне понравились все морские пейзажи, и горные пейзажи, и мирные лесные виды с тенистыми озерами на переднем плане, и я прямо-таки упивался бурями и штормами.

Был там один романтичный тропический пейзаж: поросший лесом остров посреди зеркально гладкого озера, окруженного со всех сторон непроходимыми джунглями, в которых все деревья оплетены лианами и увиты гирляндами цветов; в глади озера отражается вся красота его берегов, и две одинокие птички летят куда-то к дальнему берегу, — туда, где в багровом мареве дремлют заросшие травой лужайки, обомшелые скалы и бескрайние зеленые леса. Картина показалась мне прекрасной, по, вероятно, на самом деле она такой не была. Вероятно, не будь я такой невежда, я бы заметил, что лапки у этих птичек росли не так, как им положено, что цвет местами передан не совсем уверенно и что некоторые живописные «эффекты» самым вопиющим образом нарушают законы искусства.

Я знаю, что мне следовало восхищаться картиной одного из старых мастеров, на которой шесть бородатых физиономий без туловищ выглядывают прямо из кромешной тьмы и сердито таращатся на какого-то голого младенца, который телосложением не похож ни на одного из виденных мной младенцев, да и цвета совсем не такого. Хорошо, что все старые мастера уже скончались, и жаль только, что это не произошло еще раньше.

Там висели еще две картины, которые мне пришлись по вкусу, но они были такие маленькие и невидные, что и стеснялся, как бы другие посетители не заметили, что я слишком долго смотрю на них, и поэтому разглядывал их искоса, украдкой, прикидываясь, будто благоговейно созерцаю мошенничества старых мастеров. У меня не было каталога, да и на что он мне: ведь если мы, случайно забредшие сюда неучи, не можем по самой картине понять, о чем речь, мы не унижаемся до того, чтобы вычитывать это из книжки. На одной из этих картин изображены два знатных распутника, которые пристают к молодой крестьянке, весьма удрученной этим, и дразнят ее, а ее простоватый брат (а может, и возлюбленный) сидит тут же, и по его лицу видно, что ему это дело нравится все меньше и меньше. Другая картина была уж вовсе непристойна. В укромном уголке леса пушистая игривая красотка белочка отыскала опрокинутую оплетенную фляжку с коньяком и лакает с земли пролитый напиток. Лицо ее выражает восторг. А рядом, вскинув лапы, лежит на спине дородный старый самец. Оскаленные в улыбке два передних зуба и пьяный взгляд его полуприкрытых глазок являют полное блаженство, и потому совершенно ясно, что тревога и озабоченность, написанные на морде черной белочки, которая склонилась над ним и щупает у него пульс, совершенно излишни и неоправданны при данных обстоятельствах.

Большинство картин в Академии посвящено, конечно, привычным, безобидным предметам. Вы обнаружите здесь знакомую вам кучу котов, спящих в углу, и все тех же котят, играющих с клубком шерсти, и ту же возбужденную морду щенка, выглядывающего в окно, и все ту же привычную отрешенность в очах коров, бредущих через ручей на закате, и давно знакомую карикатуру на женскую наготу, с табличкой «Ева», и все тех же глуповатых девиц, которые слоняются по лесу, как полагается — в чем мать родила, и собирают цветы, — и это должно означать «Осень» или «Лето» или еще что-нибудь в этом же роде; здесь и извечные крестьяне, собирающие свои неизбежные тыквы, и «Девушка у калитки», и «Девушка, читающая книжку», и девушки, совершающие много разных подобных чудес; и, наконец, самые многочисленные и больше всего надоевшие нескончаемые ряды ваз и блюд, полных винограда, и персиков, и кусков арбуза, и прочих овощей и фруктов, и все тот же надоевший кот, который «выуживает» лапкой золотую рыбку. Однако мне следует быть осторожнее, когда речь заходит о полотнах с фруктами, потому что именно к ним прежде всего направляются молодые дамы, входя в музей, и на них они бросают прощальный взгляд, покидая его стены.

Сейчас, после четырех-пяти лет ужасной войны[25], в Академии выставлена только одна историческая картина — «Вступление Линкольна в Ричмонд», и она омерзительна. Нет ни одной батальной картины. Как Вы думаете, почему?

Есть там одна хорошая скульптура — Ева, но только у нее три яблока: два в левой руке и одно в правой, которое она собирается надкусить. Мне казалось, что наша праматерь сорвала одно яблоко. Если этот скульптор будет делать новую Еву, то пусть уж он лучше снабдит ее корзинкой.

Итак, я, кажется, проделал то же, что делают художественные критики: не сказал о картинах, которые мне понравились, и упомянул лишь о тех, что мне не понравились. Ну, да хватит об этом. Однако я должен еще обругать здание, в котором все это выставлено. Снаружи оно все изукрашено продольными и поперечными балками, и полосами, и прожилками, и перекладинами, и пятнами, и крапинками, и позолотой, сверху донизу испакощено всякой бестолковой мишурой, и пряничною отделкою, и ненужною резьбой до такой степени, что, увидав это в первый раз, человек потом целую педелю не может прийти в себя. Сперва он думает что это церковь, — но затем ему приходит в голову, что ни один богобоязненный христианин не станет молиться в такой церкви; потом он делает предположение, что это отель, — но его осеняет, что человек, у которого хватило ума, чтобы открыть отель, не такой дурак, чтобы построить подобное здание; а может, это огромный жилой дом, думает он затем, — но уже после минутного размышления ему приводится признать, что ни один человек не сумеет сохранить здравый рассудок, поселившись в этом архитектурном кошмаре; потом ему приходит мысль, что это лечебница для душевнобольных, сооруженная по проекту одного из ее обитателей, — но ему тут же становится стыдно, что он возводит такую клевету на беззащитных и обездоленных людей; наконец он решает, что это нелепая конюшня, построенная каким-то лишенным вкуса лошадником-спортсменом, который вдруг разбогател. Но никогда, никогда, никогда этот прохожий не падет так низко, чтобы предположить, будто эта убогая мешанина из мрамора, росписей и позолоченных листиков предназначалась для Национальной Академии художеств. Никто не опустится до столь низкого предположения. И я ничуть не преувеличу, если скажу, что здание Академии художеств — это еще большее злодеяние, чем новая церковь, построенная молодым доктором Тингом[26], и еще несколько новых церквей, выросших там и сям, которые каким-то чудом до сих пор еще не были разрушены молнией с небес. Джентльмены из Академии называют свое дорогостоящее нагромождение архитектурной чертовщины «мавританским стилем», как будто дух древности, поэзии и романтики, который придает очарование сооружениям этого стиля на его древней родине за океаном, можно воспроизвести здесь, среди железнодорожных путей и пароходов, среди деловой горячки и грохота, среди выстроившихся ровными бесконечными рядами домов из бурого песчаника, и как будто вырванные из своего обычного окружения дома этого стиля могут вызвать что-нибудь, кроме насмешки и отвращения. С таким же успехом можно было бы перетащить сюда вигвам, в надежде, что он будет выглядеть романтическим и живописным без всего, что ему сродни, без цветов и трав, без ручейков и торжественной тишины сумрачных древних лесов.

ЧИСТИЛЬЩИКИ ОБУВИ

Иногда в районе Сити-Холл-Парка мне начинает казаться, что все маленькие оборвыши, сколько их есть в Нью-Йорке, приобрели сапожные щетки и ящики и занялись чисткой ботинок.

— Почищу, сэр, почищу!

— Блеск, навожу блеск, сэр! Всего пять центов!

И они пристают к вам на каждом шагу и преследуют вас от рассвета до заката. И если вы дадите работу одному на них, то полдюжины других усядутся вокруг прямо на земле и будут смотреть, как он чистит, и критиковать его работу, и честить друг друга на жаргоне, который не понять простому смертному, и обсуждать все сенсации дня, и отзываться фамильярно и неуважительно о джентльменах, управляющих этим городом, и ругать их за тупость, и ронять критические замечания в адрес «япошек», и обсуждать передовые, напечатанные и «Геральд», в «Трибюн» и в «Таймс», и даже придираться к политической деятельности самого мистера Сьюарда[27], а также к политике федерального правительства. Я заметил, что, говоря о великих людях, они панибратски называют их «старина» Сьюард, «старина» Джонсон и тому подобное. И все потому, что эти маленькие вольнолюбивые мерзавцы считают ниже своего достоинства относиться с почтением к кому-либо или к чему либо.

Обсудив как следует недавнюю покупку русских владений[28], они переходят к «орлянке» или другим малопочтенным азартным играм, но при этом не забывают своего дела, продолжая, как и прежде, приставать к прохожим.

Вчера на одной глухой улочке я увидел объявление на стене: «Молельня корпуса чистильщиков». Я выяснил, что какой-то благожелатель-энтузиаст созывает сюда три раза в неделю целую кучу этих нью-йоркских гаменов и читает им проповеди и молится за них, вбив себе в голову престранную мысль, что он может спасти их души. И я, конечно, желаю ему успеха, но я и гроша не поставил бы на его предприятие.

Я зашел в этот дом и увидел, что проповедник серьезнейшим образом увещевает сотни две самых отъявленных маленьких сорванцов. Большинство из них слушало довольно внимательно, но критически — всегда критически, потому что, заметьте: тот не настоящий чистильщик, кто не относится ко всему критически. Кое-что из того, что говорил им проповедник, они находили правильным и вполне приемлемым, кое-что вызывало у них протест, но когда он заявил, что Лазарь был воскрешен после того, как пробыл мертвым три дня, маленькие сорванцы молниеносно переглянулись, и взгляды их выразили недоверие. А один парнишка со взлохмаченными волосами и примерно в таком же взлохмаченном тряпье толкнул своего соседа и прошептал ему хрипло:

— Что-то не возьму в толк, — а, Билл? Ведь он бы провонял, точно?

А когда проповедник сказал, что двенадцатью хлебами и несколькими рыбешками удалось чудесным образом напитать пять тысяч человек, один малый обратился к соседу:

— Неужто ты поверишь в это, Джимми?

— Кто его знает… Кто его знает, если они не с голодухи. А то я, бывает, один могу двенадцать хлебов умять. А что? Если, конечно, они не с дом каждый.

И такие замечания они отпускали все время и подвергали критике каждое утверждение, которое казалось им хоть немного сомнительным; и чем дольше я там сидел, тем меньше я верил в успех этой затеи — обратить на путь истинный хоть кого-нибудь из этого воинства чистильщиков, посещающего молельню.

А вечером я побывал в театре Олд-Бауэри и увидел в партере всю братию. Там их было, наверно, сотни три, и они стояли, грязные, оборванные, в тесноте партера и весьма своеобразно критиковали постановку и высмеивали актеров. Они яростно аплодировали всем «героическим» сценам, зато все чувствительные сцены неумолимо обливали презрением.

Я спросил одного из них, что он думает об игре ведущего актера.

— Ах, этот, — куда ему! Вы бы слышали Проктора — вот это да![29] Да его отсюда до самого Сентрал-Парка слышно было, когда он Ричарда Третьего представлял!

На пятом ярусе на галерке толпилось множество негров, и в этой толпе можно было увидеть также чистильщиков и уличных женщин. Там был бар, и две женщины подшили к нам и попросили угостить их. Мальчишка, который совсем недавно чистил мои ботинки и на этом основании чувствовал личную заинтересованность в моем материальном благополучии, подмигнул мне с каким-то странным выражением, одновременно грустным и таинственным. Я подошел к нему и попросил, чтобы он расшифровал свою сигнализацию, на что он ответил:

— Держитесь подальше от этих. Я здесь уже четыре года околачиваюсь, так я их насквозь вижу. И никуда не ходите с этой кудрявой, и с той второй тоже они вас обчистят. это уж как пить дать. Да спросите любого полисмена — он вам скажет. Вот та кудрявая — она в «черном вороне» разъезжает чаще, чем в любом другом экипаже. И к выпивке этой даже не притрагивайтесь. Только не говорите никому, что я вам сказал, а то они меня вышибут отсюда, ясно?.. А только в рот не берите этого пойла — настоящая отрава.

Я поблагодарил юного философа за совет и последовал ему. Мне показалось, что все мальчишки — чистильщики и газетчики, — которые не попали в театр, столпились у входа. Десятки рук протянулись к нам за контрамарками, когда мы во время антракта отправились домой. Мы достали свои контрамарки, и тут все бросились на нас с шумом и криком и стали отнимать их друг у друга. Отчаянное, независимое и непослушное племя эти чистильщики и уличные мальчишки. Настоящие головорезы, самый подходящий народ для новых приисков и рудников.

ЛЮДОЕДСТВО В ПОЕЗДЕ

Не так давно я ездил в Сент-Луис; по дороге на Запад на одной из станций, уже после пересадки в Тере-хот, что в штате Индиана, к нам в вагон вошел приветливый, добродушного вида джентльмен лет сорока пяти — пятидесяти и сел рядом со мной. Около часу толковали мы с ним о всевозможных предметах, и он оказался умным и интересным собеседником.

Услышав, что я из Вашингтона, он тут нее принялся расспрашивать меня о видных государственных деятелях, о делах в конгрессе, и я скоро убедился, что говорю с человеком, который прекрасно знает всю механику политической жизни столицы, все тонкости парламентской процедуры обеих наших законодательных палат. Случайно возле нашей скамейки на секунду остановились двое, и до нас донесся обрывок их разговора:

— Гаррис, дружище, окажи мне эту услугу, век тебя буду помнить…

При этих словах глаза моего нового знакомого вдруг радостно заблестели. «Видно, они навеяли ему какое-то очень приятное воспоминание», — подумал я.

Но тут лицо его стало задумчивым и помрачнело.

Он повернулся ко мне и сказал:

— Позвольте поведать вам одну историю, раскрыть перед вами тайную страничку моей жизни; я не касался ее ни разу с тех пор, как произошли те далекие события. Слушайте внимательно — обещайте не перебивать.

Я обещал, и он рассказал мне следующее удивительное происшествие; голос его порой звучал вдохновенно, порой в нем слышалась грусть, но каждое слово от первого до последнего было проникнуто искренностью и большим чувством.

РАССКАЗ НЕЗНАКОМЦА

Так вот, 19 декабря 1853 года выехал я вечерним чикагским поездом в Сент-Луис. В поезде было двадцать четыре пассажира, и все мужчины. Ни женщин, ни детей. Настроение было превосходное, и скоро все перезнакомились. Путешествие обещало быть наиприятнейшим; и помнится, ни у кого из нас не было ни малейшего предчувствия, что вскоре нам предстоит пережить нечто поистине кошмарное.

В одиннадцать часов вечера поднялась метель.

Проехали крохотное селение Уэлден, и за окнами справа и слева потянулись бесконечные унылые прерии, где не встретишь жилья на многие мили вплоть до самого Джубили-Сеттльмента. Ветру ничто не мешало на этой равнине — ни лес, ни горы, ни одинокие скалы, и он неистово дул, крутя снег, напоминавший клочья пены, что летают в бурю над морем. Белый покров рос с каждой минутой; поезд замедлил ход, — чувствовалось, что паровичку все труднее пробиваться вперед. То и дело мы останавливались среди огромных белых валов, встававших на нашем пути подобно гигантским могилам. Разговоры стали смолкать. Недавнее оживление уступило место угрюмой озабоченности.

Мы вдруг отчетливо представили себе, что можем очутиться в снежной ловушке посреди этой ледяной пустыни, в пятидесяти милях от ближайшего жилья.

В два часа ночи странное ощущение полной неподвижности вывело меня из тревожного забытья. Мгновенно пришла на ум страшная мысль: нас занесло! «Все на помощь!» — пронеслось по вагонам, и все как один мы бросились исполнять приказание. Мы выскакивали из теплых вагонов прямо в холод, в непроглядный мрак; ветер обжигал лицо, стеной валил снег, но мы знали — секунда промедления грозит всем нам гибелью. Лопаты, руки, доски — все пошло в ход. Это была странная, полуфантастическая картина: горстка людей воюет с растущими на глазах сугробами, суетящиеся фигурки то исчезают в черноте ночи, то возникают в красном, тревожном свете от фонаря локомотива.

Потребовался лишь один короткий час, что мы поняли всю тщетность наших усилий. Не успевали мы раскидать одну снежную гору, как ветер наметал на дороге десятки новых. Но хуже было другое: во время последнего решительного натиска на врага у нашего паровичка лопнула продольная ось. Расчисти мы и тут не смогли бы сдвинуться с места. Выбившись из сил, удрученные, разошлись мы по вагонам. Расселись поближе к огню и стали обсуждать обстановку. Самое ужасное было то, что у нас не было никакой провизии. Замерзнуть мы не могли: на паровозе полный тендер дров — наше единственное утешение. В концов все согласились с малоутешительным выводом кондуктора, который сказал, что любой из нас погибнет, если рискнет отправиться по такой погоде за пятьдесят миль. Значит, на помощь рассчитывать нечего, посылай не посылай — все без толку.

Остается одно: терпеливо и покорно ждать — чудесного спасения или голодной смерти. Понятно, что и самое мужественное сердце должно было дрогнуть при этих словах.

Прошел час, громкие разговоры смолкли, в короткие минуты затишья там и сям слышался приглушенный шепот; пламя в лампах стало гаснуть, по стенам поползли дрожащие тени; и несчастные пленники, забившись по углам, погрузились в размышления, стараясь по возможности забыть о настоящем или уснуть, если придет сон.

Бесконечная ночь длилась целую вечность, — нам и в самом деле казалось, что ей не будет конца, — медленно убывала час за часом, и наконец на востоке забрезжил серый, студеный рассвет. Становилось светлее, пассажиры задвигались, закопошились — тот поправляет съехавшую на лоб шляпу, этот разминает затекшие руки и ноги, и все, едва пробудившись, тянутся к окнам. Глазам нашим открывается все та же безрадостная картина. Увы, безрадостная! Никаких признаков жизни, ни дымка, ни колеи, только беспредельная белая пустыня, где на просторе гуляет ветер, волнами ходит снег, и мириады взвихренных снежных хлопьев густой пеленой застилают небо.

Весь день мы в унынии бродили по вагонам, говорили мало, больше молчали и думали. Еще одна томительная, бесконечная ночь и голод.

Еще один рассвет — еще один день молчания, тоски, изнуряющего голода, бессмысленного ожидания помощи, которой неоткуда прийти. Ночью, в тяжелом сне. — праздничные столы, ломящиеся от яств; утром — горькое пробуждение и снова муки голода.

Наступил четвертый день и прошел; наступил пятый! Пять дней в этом страшном заточении! В глазах у всех прятался страх голода. И было в их выражении нечто такое, что заставляло содрогнуться: взгляд выдавал то, пока еще неосознанное, что поднималось в каждой груди и чего никто еще не осмеливался вымолвить.

Миновал шестой день, рассвет седьмого занялся над исхудалыми, измученными, отчаявшимися людьми, на которых уже легла тень смерти. И час пробил! То неосознанное, что росло в каждом сердце, было готово сорваться с каждых уст. Слишком большое испытание для человеческой природы, дольше терпеть невмоготу. Ричард Х. Гастон из Миннесоты, длинный, бледный, тощий, как скелет, поднялся с места. Мы знали, о чем он будет говорить, и приготовились: всякое чувство, всякий признак волнения упрятаны глубоко; в глазах, только что горевших безумием, лишь сосредоточенное строгое спокойствие.

— Джентльмены! Медлить дольше нельзя. Время не терпит. Мы с вами сейчас должны решить, кто из нас умрет, чтобы послужить пропитанием остальным.

Следом выступил мистер Джон Д. Уильямс из штата Иллинойс:

— Господа, я выдвигаю кандидатуру преподобного Джеймса Сойера из штата Теннесси.

Мистер У. Р. Адамс из штата Индианы сказал:

— Предлагаю мистера Дэниела Слоута из НьюЙорка.

Мистер Чарльз Д. Лэнгдон. Выдвигаю мистера Сэмюела А. Боуэна из Сент-Луиса.

Мистер Слоут. Джентльмены, я хотел бы отвести свою кандидатуру в пользу мистера Джона А. Ван-Ностранда-младшего из Нью-Джерси.

Mистер Гастон. Если не будет возражений, просьбу мистера Слоута можно удовлетворить.

Мистер Ван-Ностранд возражал, и просьбу Дэниела Слота не удовлетворили. С самоотводом выступили также господа Сойер и Боуэн; самоотвод их, на том же основании, не был принят.

Мистер А. Л. Баском из штата Oгайо. Предлагаю подвести черту и перейти к тайному голосованию.

Мистер Сойер. Джентльмены, я категорически возражаю против подобного ведения собрания.

Это против всяких правил. Я требую, чтобы заседание было прервано. Надо, во-первых, избрать председателя, затем, в помощь ему, заместителей. Вот тогда мы сможем должным образом рассмотреть стоящий перед нами вопрос, сознавая, что ни одно парламентское установление нами не нарушено.

Мистер Билл из Айовы. Господа, я протестую. Не время и не место разводить церемонии и настаивать на пустых формальностях. Вот уже семь дней у нас не было во рту ни крошки. Каждая секунда, истраченная на пустые пререкания, лишь удваивает наши муки. Что касается меня, я вполне удовлетворен названными кандидатурами, как, кажется, и все присутствующие; и я со своей стороны заявляю, что надо без промедления приступить к голосованию и избрать кого-нибудь одного, хотя… впрочем, можно и сразу нескольких. Вношу следующую резолюцию…

Мистер Гастон. По резолюции могут быть возражения; кроме того, согласно процедуре, мы сможем принять ее только по истечении суток с момента прочтения. Это лишь вызовет, мистер Билл, столь нежелательную для вас проволочку. Слово предоставляется джентльмену из Нью-Джерси.

Мистер Ван-Ностранд. Господа, я чужой среди вас, и я вовсе не искал для себя столь высокой чести, какую вы мне оказали. Поймите, мне кажется неудобным…



Поделиться книгой:

На главную
Назад