Марк ТВЕН. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ. ТОМ ДЕСЯТЫЙ
РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ, ПУБЛИЦИСТИКА. 1863-1893
РАССКАЗЫ, ОЧЕРКИ
КАК ЛЕЧИТЬ ПРОСТУДУ
Писать для развлечения публики, быть может, и похвально, но есть дело, несравненно более достойное и благородное: писать для поучения и назидания, для подлинной и реально ощутимой пользы человека. Именно ради этого я и взялся за перо. Если эта статья поможет восстановить здоровье хотя бы одному из моих страждущих братьев, если она вновь зажжет в его потухшем взоре огонь радости и надежды, если она оживит его застывшее сердце и оно забьется с прежней силой и бодростью — я буду щедро вознагражден за свои усилия, душа моя преисполнится священного восторга, какой испытывает всякий христианин, совершивший благой, бескорыстный поступок.
Ведя жизнь чистую и безупречную, я имею основание полагать, что ни один знающий меня человек не пренебрежет моими советами, испугавшись, что я намереваюсь ввести его в заблуждение. Итак, пусть читатель возьмет на себя труд ознакомиться с изложенным в этой статье опытом лечения простуды и затем последует моему примеру.
Когда в Вирджиния-Сити сгорела гостиница «Белый Дом», я лишился крова, радости, здоровья и чемодана. Утрата двух первых упомянутых благ была не столь страшна.
Не так уж трудно найти дом, где нет матери, или сестры, или молоденькой дальней родственницы, которая убирает за вами грязное белье и снимает с каминной полки ваши сапоги, тем самым напоминая вам, что есть на свете люди, которые вас любят и о вас пекутся. А к утрате радости я отнесся вполне спокойно, ибо я не поэт и твердо знаю, что печаль надолго со мной не останется. Но потерять великолепное здоровье и великолепнейший чемодан оказалось действительно большим несчастьем. В день пожара я схватил жестокую простуду, причиной чему послужило чрезмерное напряжение сил, когда я собирался принять противопожарные меры. Пострадал я при этом напрасно, так как мой план тушения пожара отличался такой сложностью, что мне удалось завершить его лишь к середине следующей недели.
Как только я стал чихать, один из моих друзей сказал, чтобы я сделал себе горячую ножную ванну и лег в постель. Я так и поступил. Вскоре после этого второй мой друг посоветовал мне встать с постели и принять холодный душ. Я внял и этому совету. Не прошло и часа, как еще один мой друг заверил меня, что лучший способ лечения — «питать простуду и морить лихорадку». Я страдал и тем и другим.
Я решил поэтому сперва как следует наесться, а затем уж взять лихорадку измором.
В делах подобного рода я редко ограничиваюсь полумерами, и потому поел я довольно плотно. Я удостоил своим посещением как раз впервые открытый в то утро ресторан, хозяин которого недавно приехал в наш город. Пока я закармливал свою простуду, он стоял подле меня, храпя почтительное молчание, а затем осведомился, очень ли жители Вирджиния-Сити подвержены простуде. Я ответил, что, пожалуй, да.
Тогда он вышел на улицу и снял вывеску.
Я направился в редакцию, но по дороге встретил еще одного закадычного приятеля, который сказал, что уж если что-нибудь может вылечить простуду, так это кварта воды с солью, принятая в теплом виде. Я усомнился, найдется ли для нее еще место, но все-таки решил попробовать. Результат был ошеломляющим. Мне показалось, что я изверг из себя даже свою бессмертную душу.
Так вот, поскольку я делюсь опытом исключительно ради тех, кто страдает описываемым здесь видом расстройства здоровья, они, я убежден, поймут уместность моего стремления предостеречь их от средства, оказавшегося для меня неэффективным. Действуя согласно этому убеждению, я говорю: не принимайте теплой воды с солью. Быть может, мера эта и неплохая, но, на мой взгляд, она слишком крута. Если мне когда-нибудь случится опять схватить простуду и в моем распоряжении будут всего два лекарства землетрясение и теплая вода с солью, — я, пожалуй, рискну и выберу землетрясение.
Когда буря в моем желудке утихла и поблизости не оказалось больше ни одного доброго самаритянина, я принялся за то, что уже проделывал в начальной стадии простуды: стал снова занимать носовые платки, трубя в них носом так, что они разлетались в клочья. Но тут я случайно повстречал одну даму, только что вернувшуюся из горной местности, и эта дама рассказала, что в тех краях, где она жила, врачей было мало, и в силу необходимости ей пришлось научиться самой исцелять простейшие «домашние недуги». У нее и в самом деле, наверно, был немалый опыт, ибо на вид ей казалось лет полтораста.
Она приготовила декокт из черной патоки, крепкой водки, скипидара и множества других снадобий и наказала мне принимать его по полной рюмке через каждые четверть часа. Я принял только первую дозу, но этого оказалось достаточно.
Эта одна-единственная рюмка сорвала с меня, как шелуху, все мои высокие нравственные качества и пробудила самые низкие инстинкты моей натуры. Под пагубным действием зелья в мозгу моем зародились невообразимо гнусные планы, но я был не в состоянии их осуществить: руки мои плохо меня слушались. Последовательные атаки всех верных средств, принятых от простуды, подорвали мои силы, не то я непременно стал бы грабить могилы на соседнем кладбище. Как и большинство людей, я часто испытываю низменные побуждения и соответственно поступаю. Но прежде, до того как я принял это последнее лекарство, я никогда не обнаруживал в себе столь чудовищной порочности и гордился этим. К исходу второго дня я готов был снова взяться за лечение. Я принял еще несколько верных средств от простуды и в конце концов загнал ее из носоглотки в легкие.
У меня разыгрался непрекращающийся кашель и голос упал ниже нуля. Я разговаривал громовым басом, на две октавы ниже своего обычного тона. Я засыпал ночью только после того, как доводил себя кашлем до полного изнеможения, но едва я начинал разговаривать во сне, мой хриплый бас вновь будил меня.
Дела мои с каждым днем становились все хуже и хуже. Посоветовали выпить обыкновенного джина — я выпил. Кто-то сказал, что лучше джин с патокой. Я выпил и это. Еще кто-то порекомендовал джин с луком. Я добавил к джину лук и принял все разом — джин, патоку и лук. Особого улучшения я не заметил, разве только дыхание у меня стало как у стервятника.
Я решил, что для поправки здоровья мне необходим курорт. Вместе с коллегой репортером Уилсоном — я отправился на озеро Биглер. Я с удовлетворением вспоминаю, что путешествие наше было обставлено с достаточным блеском. Мы отправились лошадьми, и мой приятель имел при себе весь свой багаж, состоявший из двух превосходных шелковых носовых платков и дагерротипа бабушки. Мы катались на лодках, охотились, удили рыбу и танцевали целыми днями, а по ночам я лечил кашель. Действуя таким образом, я рассчитывал, что буду поправляться с каждым часом. Но болезнь моя все ухудшалась.
Мне порекомендовали окутывание мокрой простыней. До сих пор я не отказывался ни от одного лечебного средства, и мне показалось нерезонным ни с того ни с сего заупрямиться. Поэтому я согласился принять курс лечения мокрой простыней, хотя, признаться, понятия не имел, в чем его суть. В полночь надо мной проделали соответствующие манипуляции, а погода стояла морозная. Мне обнажили грудь и спину, взяла простыню (по-моему, в ней было не меньше тысячи ярдов), смочили в ледяной воде и затем стали оборачивать ее вокруг меня, пока я не стал похож на банник, какими чистили дула допотопных пушек.
Это суровая мера. Когда мокрая, холодная, как лед, ткань касается теплой кожи, отчаянные судороги сводят ваше тело — и вы ловите ртом воздух, как бывает с людьми в предсмертной агонии. Жгучий холод пронизал меня до мозга костей, биение сердца прекратилось. Я уж решил, что пришел мой конец.
Юный Уилсон вспомнил к случаю анекдот о негре, который во время обряда крещения каким-то образом выскользнул из рук пастора и чуть было не утонул.
Впрочем, побарахтавшись, он в конце концов вынырнул, еле дыша и вне себя от ярости, и сразу же двинулся к берегу, выбрасывая из себя воду фонтаном, словно кит, и бранясь на чем свет стоит, что вот-де в другой раз из-за всех этих чертовых глупостей какой-нибудь цветной джентльмен, глядишь, и впрямь утонет!
Никогда не лечитесь мокрой простыней, никогда! Хуже этого бывает, пожалуй, лишь когда вы встречаете знакомую даму, и по причинам, ей одной известным, она смотрит на вас, но не замечает, а когда замечает, то не узнает.
Но, как я уже начал рассказывать, лечение мокрой простыней не избавило меня от кашля, и тут одна моя приятельница посоветовала поставить на грудь горчичник. Я думаю, это действительно излечило бы меня, если бы не юный Уилсон. Ложась спать, я взял горчичник — великолепный горчичник, в ширину и в длину по восемнадцати дюймов, — и положил его так, чтобы он оказался под рукой, когда понадобится. Юный Уилсон ночью проголодался и… вот вам пища для воображения.
После недельного пребывания на озере Биглер я отправился к горячим ключам Стимбоут и там, помимо паровых ванн, принял кучу самых гнусных из всех когда-либо состряпанных человеком лекарств. Они бы меня вылечили, да мне необходимо было вернуться в Вирджиния-Сити, где, несмотря на богатый ассортимент ежедневно поглощаемых мною новых снадобий, я ухитрился из-за небрежности и неосторожности еще больше обострить свою болезнь.
В конце концов я решил съездить в Сан-Франциско, и в первый же день по моем приезде какая-то дама в гостинице сказала, что мне следует раз в сутки выпивать кварту виски. Приятель мой, проживавший в Сан-Франциско, посоветовал в точности то же самое. Каждый из них рекомендовал по одной кварте — вместе это составило полгаллона. Я выпивал полгаллона в сутки и пока, как видите, жив.
Итак, движимый исключительно чувством доброжелательства, я предлагаю вниманию измученного болезнью страдальца весь тот пестрый набор средств, которые я только что испробовал сам. Пусть он проверит их на себе. Если эти средства в не вылечат — ну что ж, в самом худшем случае они лишь отправят его на тот свет.
УБИЙСТВО ЮЛИЯ ЦЕЗАРЯ
(
Ничто в мире не приносит газетному репортеру того глубокого удовлетворения, какое он испытывает, выясняя подробности таинственного и кровавого злодеяния и описывая их с возмутительной обстоятельностью. Жгучее наслаждение дарит ему этот самоотверженный труд — ибо трудится он поистине самоотверженно, особенно если знает, что все остальные газеты уже печатаются и описание страшной трагедии появится только в его газете. Глубокое сожаление нередко охватывает меня при мысли о том, что в день убийства Цезаря я не был репортером в Риме, не был репортером единственной в городе вечерней газеты и не утер нос молодчикам из утренней газеты, опередив их, по крайней мере, на двенадцать часов с самой сногсшибательной корреспонденцией, которая когда-либо выпадала на долю журналиста. Конечно, бывали в истории и другие не менее потрясающие случаи, но ни один из них не давал столь блистательных возможностей для опубликования популярных в наши дни сенсационных репортажей, ни один не становился столь грандиозным и значительным благодаря славе, высоким чинам, общественному положению и политическому влиянию участников события.
Но раз уж мне посчастливилось тогда напечатать отчет об убийстве Цезаря, никто не сможет сейчас лишить меня редкого наслаждения перевести с подлинной латыни репортаж, опубликованный в тот день в экстренном выпуске ежедневной римской газеты «Вечерние розги»:
«Вчера наш добрый старый Рим был потрясен одним из тех кровавых злодеяний, которые, наполняя трепетом сердца и ужасом души, внушают каждому мыслящему человеку тревогу за будущее города, где жизнь человеческая потеряла цену, а важнейшие человеческие законы попираются открыто и нагло. После всего случившегося мы, журналисты, должны выполнить свой печальный долг перед обществом и увековечить обстоятельства гибели одного из наиболее уважаемых граждан; человека, чье имя известно всюду, где читают нашу газету, чью славу мы с удовольствием и гордостью несли во все края и в меру своих скромных сил защищали от клеветы и злословия. Мы говорим о мистере Ю. Цезаре, императоре волею народа.
Подлинные обстоятельства, в той мере, в какой наш корреспондент сумел восстановить их по разноречивым показаниям очевидцев, примерно таковы: разумеется, всему причиной — предвыборная борьба; девять десятых кровопролитных столкновений, позорящих наш город, порождены соперничеством, злобой и завистью, вызванными к жизни этими проклятыми выборами. Как выиграли бы граждане великого Рима, если бы его правители избирались на целое столетие, ведь на нашей памяти не было еще выборов — будь это даже выборы городского живодера, — не отмеченных уже накануне вечером многочисленными потасовками и обилием пьяных бездельников, которыми битком набиты полицейские участки.
Говорят, будто на следующий день после выборов, когда на рыночной площади было объявлено, что Цезарь получил подавляющее большинство голосов и ему предложена корона, даже изумительное бескорыстие этого джентльмена — он трижды отказывался от высокой чести — не уберегло его от оскорблении пресловутого Каски из десятого избирательного округа и других подобных ему проходимцев, подкупленных неудачливым претендентом в одиннадцатом, тринадцатом и прочих окраинных округах, которые шептались по углам, с презрительной насмешкой отзываясь о поведения мистера Цезаря.
Многие, как нам известно, полагают, что есть все основания считать убийство Юлия Цезаря преднамеренным преступлением: они видят заговор, заранее продуманный и тайно подготовленный Марком Брутом[1], стоявшим во главе кучки наемных головорезов, которые и разыграли все как по нотам. Пусть люди сами судят, основательны ли эти подозрения, мы только просим всех, прежде чем вынести окончательный приговор, внимательно и беспристрастно прочесть предлагаемый отчет о печальном событии.
Сенат был уже в сборе, и Цезарь, окруженный, как обычно, толпой граждан, направлялся по улице к Капитолию, беседуя с друзьями. Проходя мимо аптеки Демосфена и Фукидида, он вскользь заметил одному джентльмену, который, как предполагает наш корреспондент, был предсказателем, что мартовские иды[2] уже пришли.
Ответ был таков: «Да, они уже пришли, но еще не ушли». В эту минуту подошел Артемидор и, поздоровавшись, попросил Цезаря прочесть какую-то бумагу — то ли докладную записку, то ли еще что-то, — принесенную специально для того, Мистер Деций Брут также заговорил о каком-то «смиренном прошении», с которым он, в свою очередь, хотел бы ознакомить Цезаря. Артемидор настойчиво требовал внимания, уверяя, что его дело непосредственно касается Цезаря. Но Цезарь ответил что-то в том смысле, что делами, касающимися лично его, он займется в последнюю очередь. Артемидор продолжал умолять, чтобы Цезарь прочел его бумагу немедленно[3]. Однако Цезарь, решительно отстранив его, наотрез отказался разбирать какое бы то ни было прошение на улице. Затем, сопровождаемый толпой, он вступил в Капитолий.
Примерно в это же время был случайно услышан приводимый ниже разговор, который, при сопоставлении последовавших за ним событий, приобретает трагический смысл. Мистер Папилий Лена вскользь заметил Джорджу У. Кассию, кулачному бойцу на жалованье у оппозиции (более известному под именем «Красавчик из 3-го округа»), что он надеется на блестящий успех сегодняшнего предприятия, а в ответ на вопрос Кассия: «Что за предприятие?», он только подмигнул левым глазом, с деланным безразличием бросил: «До скорого» — и вразвалку направился к Цезарю. Марк Брут, которого считают главарем банды убийц Цезаря, спросил Кассия, о чем говорил Лена. Кассий объяснил, а затем прибавил, понизив голос: «Боюсь, что наши намерения раскрыты».
Брут приказал своему гнусному сообщнику не спускать глаз с Лены, а минутой позже Кассий велел грязному голодранцу Каске, издавна пользовавшемуся в Риме дурной репутацией, поторапливаться, ибо он боялся разоблачения. Затем, видимо очень возбужденный, он возвратился к Бруту за дальнейшими указаниями и поклялся, что один из них — либо он, либо Цезарь — больше отсюда не выйдет, — уж лучше он сам покончит с собой. Тем временем Цезарь беседовал с представителями отдаленных избирательных округов о предстоящих осенних выборах, не замечая, что происходит вокруг. Билли Требоний завел разговор с другом народа и Цезаря — Марком Антонием и под каким-то предлогом увел его прочь, а Брут, Деций, Каска, Цинна, Метелл Цимбер и другие головорезы, наводнившие Рим, тесным кольцом сомкнулись вокруг обреченного Цезаря[4]. Тут Метелл Цимбер, бросившись на колени, стал умолять, чтобы вернули его изгнанного брата, но Цезарь, попеняв ему за неуместное раболепие, отказался удовлетворить эту просьбу. К мольбе Цимбера о возвращении изгнанного Публия сразу же присоединился Брут, а за ним Кассий, но Цезарь был неумолим. Он сказал, что не переменит своего решения, что он постоянен, как Полярная звезда, и рассыпался в самых лестных выражениях по поводу постоянства и надежности этого светила. Затем, подчеркнув свое сходство с Полярной звездой, он заявил, что ни один человек в государстве не может сравниться с ним в твердости, а раз уж он твердо решил отправить Цимбера в изгнание, то, как человек последовательный, он будет стоять на своем, — и пусть его повесят, если он поступит иначе.
И вдруг, воспользовавшись этим ничтожным поводом, Каска подскочил к Цезарю и ударил его стилетом. Цезарь схватил его правой рукой за локоть и, левой дав прямой от плеча в челюсть, поверг истекающего кровью негодяя наземь.
Потом он отступил к статуе Помпея, занял удобную позицию и приготовился достойно встретить нападающих. Кассий, Цимбер и Цинна ринулись к нему с обнаженными кинжалами, и Кассий ранил Цезаря, но, прежде чем он вновь успел поднять кинжал и прежде чем другие вообще успели пустить в ход оружие, Цезарь сбил всех трех мерзавцев с ног ударами своего могучего кулака. В сенате поднялось неописуемое волнение; толпа граждан, запрудившая кулуары, в неистовом стремлении выскочить из здания закупорила все входы и выходы; личная охрана Цезаря пыталась остановить убийц; почтенные сенаторы срывали затрудняющие движение тоги, в диком смятении перескакивали через скамьи и убегали боковыми переходами, спеша укрыться в совещательных комнатах; тысячи голосов вопили «Полиция! Полиция!» — и нестройный хор вздымался над шумом свалки, как завывание ветра над ревом бурного моря. А посреди всего этого хаоса, прислонясь спиною к статуе Помпея, стоял великий Цезарь, словно лев в западне, и, безоружный, с вызывающим спокойствием и непоколебимой отвагой, не раз поражавшей его друзей и врагов на поле брани, отражал натиск врагов. Билли Требоний и Кай Легарий нанесли ему несколько ран и упали рядом со своими собратьями-заговорщиками, поверженными Цезарем. Но, говорят, под конец, когда Цезарь увидел своего старого друга Брута, который приближался к нему со смертоносным клинком, он, словно сраженный изумлением и горем, уронил свою непобедимую левую, спрятал лицо в складках мантии и принял предательский удар, не пытаясь даже остановить руку, наносившую его. Он лишь спросил горестно: «И ты, Брут?» — и пал бездыханный на мраморные плиты.
Нам стало известно, что на убитом был тот же костюм, который он надел в своем шатре после полудня в день славной победы над нервиями[5]; костюм был снят с трупа изодранный и распоротый по крайней мере, в семи различных местах. Карманы были пусты. Он будет представлен следователю как неоспоримое доказательство факта убийства. На эти сведения можно положиться, так как они получены нами от Марка Антония, чье общественное положение открыло ему доступ ко всем последним отчетам о трагическом событии, волнующем сегодня все умы.
К СВЕДЕНИЮ МИЛЛИОНОВ
Молодой человек, жаждущий получить сведения, пишет знакомому в Вирджиния-Сити, Невада, следующее:
«
Дорогой сэр!
Цель моего письма — узнать от Вас все подробности о Неваде. Каков ее климат? Что родит земля? Не вреден ли климат для здоровья? От каких болезней у Вас чаще всего умирают? Стоит ли человеку, который может устроиться в Миссури, эмигрировать в Вашу часть страны? Среди нас есть такие, кто готов двинуться в путь этой же весной, сели мы будем знать наверняка, что в Ваших местах намного лучше, чем здесь. Я полагаю, Вы знакомы с Джоэлом X. Смитом? Он когда-то проживал в наших краях, а теперь поселился в Неваде; говорят, он владеет значительной долей в местных рудниках. Надеюсь, в ближайшее время получить от Вас весточку и т. д.
Остаюсь искренне Ваш
Письмо было передано в редакцию газеты для ответа. В интересах тех, кто подумывает о переселении в Неваду, лучше, пожалуй, опубликовать переписку полностью:
«Дорогой мой Уильям!
Простите за фамильярность, но это имя пробудило во мне трогательные воспоминания о любимом и утраченном друге, которого тоже звали так, Я взял на себя труд дать Вам письменный ответ, и хотя сейчас мы друг другу чужие, я уверен, мы непременно станем друзьями, если нам доведется встретиться. Мысль, достойная внимания, Уильям. А теперь я отвечу на Ваши вопросы в том порядке, в каком Вы их решили обрушить на нашу голову.
Цель Вашего письма — получить от меня подробные сведения о Неваде. То лестное доверие, которое вы мне оказываете, Уильям, может сравниться лишь со скромностью самой просьбы. Я мог бы подробнейшим образом расписать Вам историю Невады на пятистах страницах в осьмушку листа, но, поскольку Вы не сделали мне ничего дурного, так и быть, я пощажу Вас, хотя никто не осудил бы меня за желание воспользоваться удачно подвернувшейся возможностью подработать. Итак, я буду краток. Невада была открыта мормонами много лет тому назад и называлась «Страна Карсона». Невадой она стала лишь в 1861 году, согласно закону, принятому конгрессом. Существует предание, что сам господь бог создал Неваду; но если Вы посетите ее, Уильям, у Вас сложится иное мнение. Однако пусть это Вас не пугает. Невада немного напоминает облезлую кошку, столь скудна здесь растительность, кроме того, она напоминает этого зверя еще и потому, что обладает гораздо большим числом достоинств, чем позволяет предположить ее внешность. В 1857 году братья Грош впервые нашли здесь серебряную руду. Они же, если не ошибаюсь, основали Силвер-Сити. Передайте Вашим друзьям, однако, что рудники до сих пор не приносят дохода. Можете сделать это сообщение с предельной и неумолимой категоричностью — опровержений с пашей стороны не последует. Население этого края насчитывает тридцать пять тысяч человек, половина коих проживает в объединившихся городах — Вирджиния и Голд-Хилл. Однако на этом я прерву свой рассказ об истории Невады, не желая заинтересовать Вас чрезмерно этим далеким краем и дабы Вы не пренебрегли родным домом или верой отцов. Мы еще раз вернемся к этому через год. А теперь позвольте ответить на Ваш вопрос относительно нашего климата.
Климат у нас непостоянный, Уильям, и — увы! — напоминает многих, ах, слишком многих девушек-служанок, в этом никудышном, никудышном мире. Иногда времена года сменяют друг друга в установленном порядке, а то вдруг на все лето воцаряется зима, а на всю зиму — лето. Вот почему нам так и не удалось составить календарь, который соответствовал бы здешним широтам. Однако отсутствие дождей в этих краях — точно установленный факт, Уильям. Дожди обычно начинаются в ноябре и льют дня четыре, а то и всю неделю подряд, после чего со спокойной уверенностью христианина, у которого на руках все четыре туза, вы можете отдать свой зонт взаймы месяцев на двенадцать. Иногда зима наступает в ноябре и длится до июня, а иногда она едва дает себя знать в марте или апреле, и тогда весь остаток года занимает лето. Ну а в целом, Уильям, здешний климат, — ежели только это можно назвать климатом, — вполне сносный.
«Что родит земля?» Вы имеете в виду землю Невады, конечно. На наших фермах можно выращивать все, что произрастает на плодородных полях Миссури. Но фермы здесь-редкость, такая же редкость, как адвокаты в раю. В основном Невада — голая песчаная пустыня, украшенная тоскливыми кустами полыни и огороженная, словно забором, снежными вершинами. Но именно эти отталкивающие черты и стали спасением для здешней земли, ибо ни один нормальный американец не приехал бы сюда, будь этот край легко доступен, и ни один из пионеров не обосновался бы здесь, не знай он наверняка, что нигде не придется ему так туго, как в этих местах. Таков уж он, житель Америки, Уильям.
«Не вреден ли климат для здоровья?» Думаю, что не более вреден, чем климат любой другой части Запада. Однако не позволяйте подобным вопросам засорять Ваш мозг, ибо пока Вы во власти провидения, Вам не удастся умереть раньше срока.
«От каких болезней здесь чаще всего умирают?» Видите ли, раньше умирали главным образом от свинца и холодной стали, а теперь на первое место вышли рожистое воспаление и отравление кишечника, как весьма справедливо заметил мистер Райзинг в прошлое воскресенье. Для Вашего сведения, Уильям, сообщаю, что мистер Райзинг — это наш священник, приложивший, как и все мы, немало усилий, чтобы вывести наш край из состояния первобытного варварства. У нас распространены, смею думать, все болезни, встречающиеся в Штатах на этих широтах, или может, на одну-две больше, а то и на полдюжины меньше, чем в других местах, учитывая гористый характер нашей местности. А врачи здесь излечивают и отправляют на тот свет столь же спешно, как и в любом другом месте.
Что касается совета, стоит ли человеку, имеющему возможность устроиться в Миссури, эмигрировать в Неваду, то, признаюсь, я в некотором затруднении. Если Вас не удовлетворяет Ваше нынешнее положение, вполне естественно предположить, что Вы останетесь довольны, если Вам удастся хотя бы с грехом пополам заработать на пропитание. Кроме того, Вы наверняка испытаете чувство радостного волнения, которое неизбежно при всякой перемене обстановки. Пожалуй, Вы даже сможете найти свое счастье в этих краях. Здесь, если сбережешь здоровье, не сопьешься и будешь прилежно трудиться, можно заработать не только на один хлеб — ну а если не сумеешь, так не сумеешь. Можете мне поверить, Уильям. Здесь нужны все виды деятельности, кроме одной — торговли душеспасительными брошюрками. У нас Вам не продать их, Уильям, здесь они никому не нужны; даже самые похвальные начинания, например продажа душеспасительных брошюрок с картинками, не имели здесь успеха. Да к тому же и газеты мешают. Теперь все могут ежедневно читать тексты священного писания в газетах вместе с биржевыми сводками и военными новостями. Если Вы занимаетесь продажей душеспасительных брошюрок, не пытайте счастья в округе Уошо[6], Уильям, зато здесь Вы можете преуспеть на любом другом поприще.
«Я полагаю, Вы знакомы с Джоэлом X. Смитом?» Откровенно говоря, боюсь, что нет. Не кажется ли это странным? Не кажется ли это просто невероятным? Ведь он владеет «значительной долей» в местных рудниках. Счастливец! Он владеет рудниками в Неваде, а я даже не слышал о нем! Странно, очень странно. Если хотите, Уильям, ничего более странного со мной еще не случалось. Он не просто владеет рудниками, но «значительной долей» их. Поистине невероятно — человек владеет рудниками в Уошо, а я ничего об этом не знаю. В таком случае, ему чертовски повезло. Однако я сильно подозреваю, что Вы перепутали имя. Уверен, что перепутали. Вы имели в виду Джона Смита. Конечно Джона Смита, ибо он владеет значительной долей рудников именно потому, что я продал ему их на крайне невыгодных, разорительных для меня условиях в тот самый день, когда он приехал сюда из прерий. Со временем этот человек будет богат. Я так же уверен в этом, как бываю уверен всякий раз, когда сталкиваюсь с такого сорта людьми. Я так и сказал ему вчера; и он ответил, что тоже уверен, что разбогатеет. Однако я не уловил в его голосе того торжества, которое так порадовало бы мою чувствительную душу, — ведь, как-никак, я его в некотором роде облагодетельствовал. Он показался мне слегка задумчивым, но потом все-таки сказал: «Знаете, я давно был бы богатым, если нашли бы, наконец, эту проклятую жилу». Я и сам того же мнения. Я всегда считал и считаю по сей день, что, если только это случится, если когда-нибудь найдут эту жилу, шансы его, безусловно, увеличатся. Я думаю, Смиту все-таки повезет в ближайшие несколько столетий, если он будет исправно платить налоги, — ведь он еще так молод. Знаете, Уильям, Вы мне тоже очень нравитесь, и я не прочь продать и Вам значительную долю рудников в Уошо. Дайте мне знать, что Вы думаете об этом. Зелененькие по номинальной стоимости — это, пожалуй, как раз то, что мне нужно. Серьезно, Уильям, разве Вам никогда не приходилось вкладывать деньги в рудники, о которых Вам ровным счетом ничего не известно? Пусть же опыт Джона Смита послужит Вам предостережением!
Вы надеетесь в ближайшее время получить от меня весточку? Прекрасно. Я тоже надеюсь на Ваш ответ относительно того маленького дельца, которое я Вам предложил. А теперь, Уильям, хорошенько поразмыслите над этим письмом. Не обращайте внимания на сарказм и явную чепуху, а поразмыслите просто над фактами, ибо факты есть факты, и изложены они лишь для того, чтобы их поняли и в них поверили.
Передайте мой искренний привет Вашим друзьям и родственникам и особенно Вашей достопочтенной бабушке, хотя я не имею счастья быть с ней знакомым; да это и не важно, не так ли? Я не раз бывал в Вашем городке; бывал и в городках по соседству. Хозяева гостиниц, несомненно, припомнят меня. Передайте и им мой привет. Я не злопамятен.
ТРОГАТЕЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ ИЗ ДЕТСТВА ДЖОРДЖА ВАШИНГТОНА
Если вашему соседу доставляет удовольствие нарушать священное спокойствие ночи хрюканьем нечестивого тромбона, то ваш долг примириться с этой злосчастной музыкой и ваше святое право пожалеть беднягу, которого неодолимый инстинкт заставляет находить усладу в столь нестройных звуках. Не всегда я думал так; подобное отношение к музыкантам-любителям родилось во мне на основе некоторого тяжелого личного опыта, сопутствовавшего развитию сходного инстинкта по мне самом. Ныне, когда этот язычник напротив, который с неправдоподобно малым успехом обучается игре на тромбоне, принимается по ночам за свое инквизиторское занятие, я не шлю ему проклятий, но горько о нем сожалею. Десятью годами раньше я спалил бы его дом за подобное издевательство. Мне случилось в те поры стать на две-три недели жертвой скрипача-любителя, и муки, которые я претерпел от него, не опишешь никакими словами. Единственное, что он умел играть, была песня «Старый Дэн Тэккер», но играл он ее так отвратительно, что у меня просто судороги делались, а если я в это время спал, меня начинали мучить кошмары. Все же, пока он ограничивался «Дэном Тэккером», я терпел и воздерживался от насилия. Но когда он затеял новое надругательство и попытался сыграть «Мой дом родной»[7], у меня лопнуло терпение, и я спалил его. Потом я подвергся агрессии со стороны другого несчастного, который чувствовал призвание к игре на кларнете. Инструмент у него был из рук вон плох, но он играл всего лишь одну гамму, и я позволил ему, как и первому, пастись в пределах своей привязи; когда же он, наконец, отважился на какую-то ужасающую мелодию, я почувствовал, что под воздействием этой утонченной пытки разум покидает меня, отправился к нему, и его постигла та же участь. В последующие два года я спалил любителя-корнетиста, трубача, студента-фаготиста и какого-то дикаря, чьи музыкальные запросы удовлетворялись простым барабаном.
Разумеется, я подпалил бы и этого тромбониста, попадись он мне тогда. Теперь же, как я уже сказал, я предоставляю ему погибать самому, ибо у меня есть личный опыт музыканта-любителя, и я испытываю к такого рода людям только глубочайшее сочувствие. Кроме того, я убедился, что в душе каждого человека дремлет склонность к какому-нибудь музыкальному инструменту и неосознанное стремление научиться играть на нем, которое в один прекрасный день может пробудиться и заявить о своих правах. А потому вы, извергающие ругательства, когда вашу сладостную дрему нарушают безуспешные и деморализующие попытки подчинить себе скрипку, берегитесь, ибо раньше или позже, а пробьет и ваш час! Вошло в обычай и стало общепринятым проклинать бедных любителей, когда они отрывают нас от сладких сновидений какой-нибудь особенно дьявольской нотой, но, принимая во внимание, что все мы сделаны из одного теста и всем нам для развития своего музыкального таланта нужна пропасть времени, это несправедливо. Я милосерден по отношению к своему тромбонисту. Охваченный вдохновением, он иногда испускает такой хриплый вопль, что я вскакиваю с постели, обливаясь холодным потом. Сперва мне кажется, что происходит землетрясение, потом я соображаю, что это тромбон, и у меня мелькает мысль, что самоубийство и безмолвие могилы были бы желанным избавлением от этого ночного кошмара. И старый инстинкт властно влечет меня к спичкам. Но первая же спокойная, хладнокровная мысль возвращает меня к сознанию, что тромбонист — невольник своей судьбы, несущий свой крест в страданиях и горе. И я отгоняю прочь внушенное недостойным инстинктом желание пойти и спалить его.
После довольно долгого периода невосприимчивости к чудовищному умопомешательству, заставляющему человека делаться музыкантом, тогда как бог повелел ему пилить дрова, я, в конце концов, пал жертвой инструмента, называемого аккордеоном. Ныне я страстно ненавижу это изобретение, но в то время, о котором я рассказываю, меня внезапно обуяло возмутительное идолопоклонническое влечение к нему. Я раздобыл аккордеон достаточной мощности и принялся разучивать на нем «Застольную»[8]. Теперь мне кажется, что на меня снизошло тогда какое-то вдохновение, позволившее мне, пребывавшему в состоянии полнейшего невежества, выбрать из всех существующих музыкальных сочинений именно то, которое наиболее отвратительно и невыносимо звучит на аккордеоне. Не думаю, чтобы на свете нашлась другая мелодия, с помощью которой я смог бы за недолгий срок своей музыкальной карьеры причинить столько страданий окружающим.
Поупражнявшись неделю, я пришел к тщеславному выводу, что могу несколько улучшить мелодию этой песни, и начал добавлять к ней разные маленькие украшения и вариации, впрочем, по-видимому, без особого успеха, так как явилась моя хозяйка, явно недовольная столь безрассудными затеями. Она сказала: «Вы не знаете еще какой-нибудь мелодии, мистер Твен?» Я скромно ответил, что не знаю. «Раз так, — сказала она, — придерживайтесь ее в точности, не добавляйте к ней разных вариаций, потому что она и без того достаточно действует на жильцов».
На деле же она действовала, по-моему, более чем достаточно, ибо половина жильцов съехала, а другая половина последовала бы их примеру, не отделайся миссис Джонс от меня.
На следующем своем месте жительства я задержался всего на одну ночь. Миссис Смит заявилась ко мне с утра, пораньше. Она сказала: «Сэр, вы можете уходить отсюда. Вы мне не нужны. У меня был тут один бедняга вроде вас, тоже сумасшедший, он играл на банджо и отплясывал так, что все окна дребезжали. Вы всю ночь не давали мне спать, а если вы собираетесь проделать это еще раз, я возьму и разобью эту штуковину о вашу голову». Я понял, что эта женщина не любит музыки, и переехал к миссис Браун.
Три ночи я без помех преподносил соседям «Застольную» в чистом виде, без всякой фальсификации, разве только с несколькими диссонансами, по-моему, даже улучшавшими общее впечатление. Но едва я принялся за вариации, как жильцы восстали. Я ни разу не встречал человека, который мог бы спокойно перенести эти вариации. Все же я был вполне доволен своими успехами в этом доме и покинул его без сожаления. Под влиянием моей игры один жилец спятил почище мартовского зайца, а другой сделал попытку оскальпировать свою мать. И я уверен, что, если бы этот последний чуть дольше послушал мои вариации, он бы прикончил старушку.
Я переехал к миссис Мэрфи, итальянке, женщине весьма достойной. Сразу, как только я принялся за свои вариации, ко мне в комнату вошел осунувшийся, изможденный, бледный, как мертвец, старик и уставился па меня, сияя улыбкой невыразимого счастья. Затем он положил мне руку на голову, устремил в потолок благочестивый взор и с искренней набожностью произнес дрожащим от избытка чувств голосом: «Господь да благословит тебя, сынок! Да благословит тебя господь, ибо то, что ты сделал для меня, превыше всех благодарностей. Много лет я страдал от неизлечимой болезни, и, зная, что приговор мой подписан, что я должен умереть, я изо всех сил старался примириться со своей злосчастной судьбой, но тщетно — жажда жизни была слишком сильна по мне. Да пребудет с тобой благословение небес, благодетель мой! С тех пор как я услышал твою игру и эти вариации, я не томлюсь более жаждой жизни, я хочу умереть, точнее сказать — я тороплюсь умереть». Тут старик упал мне на шею и затопил меня счастливыми слезами. Я был удивлен этим происшествием, но не мог удержаться от некоторого чувства гордости за дело рук своих. Не мог я удержаться и от того, чтобы не послать вдогонку старику прощального привета в виде особенно душераздирающих вариаций. Он скрючился пополам, как большой складной нож, и в следующий раз расстался со своим ложем страданий уже навсегда — в металлическом гробу.
В конце концов, моя страсть к аккордеону изжила себя, испарилась, и я был очень рад, когда почувствовал, что свободен от ее нездорового влияния. Пока эта зараза сидела во мне, я был неким живым передвижным бедствием; куда бы я ни пошел, несчастья и запустение следовали за мной по пятам. Я разрушал семейные очаги, я изгонял веселье, я превращал грусть в отчаяние, я торопил недужных к преждевременному концу и даже, боюсь, нарушал покой мертвецов в могилах. Я причинил неисчислимый вред, неописуемые страдания окружающим своей жуткой музыкой, но во искупление всего этого я сделал и одно доброе дело, внушив тому усталому старцу желание переселиться в свой последний приют.
Однако я извлек и некоторую пользу из этого аккордеона, потому что, пока я упражнялся на нем, я ни разу не платил за квартиру, — хозяевам всегда было достаточно того, что я съеду до истечения месяца.
Так вот, все это я написал, имея в виду две цели: во-первых, примирить людей с несчастными горемыками, которые чувствуют в себе музыкальный талант и еженощно сводят с ума своих соседей, пытаясь вынянчить и развить его; во-вторых, я хотел подготовиться должным образом к рассказу О Маленьком Джордже Вашингтоне, Который Не Умел Лгать, и о Яблоне — или там Вишне, — не помню точно, хотя мне только вчера рассказали этот замечательный случай[9]. Однако, пока я писал столь длинное и всесторонне разработанное вступление, я позабыл суть этого рассказа; но уверяю вас, он очень трогательный.
ЗНАМЕНИТАЯ СКАЧУЩАЯ ЛЯГУШКА ИЗ КАЛАВЕРАСА
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из Восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел справки, как меня просили, о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не было, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что если я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и ненужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившейся таверне захудалого рудничного поселка Ангела и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия носит выражение подкупающего благодушия и простоты. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о преподобном Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангела. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что-нибудь сообщить о преподобном Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил своим стулом, а потом уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев чуть ли не гениями, ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по-своему и ни разу его не прервал.
— Преподобный Леонидас У… гм… преподобный Ле… Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что-то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной, — помнится, большой желоб был еще недостроен, когда он появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный, вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если находился, он сам держал против. Что угодно, лишь бы другой согласился, а за ним дело не станет; все, что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за, и против, как вам угодно. Идут конские скачки, он, в конце концов, либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах, собаки дерутся — он держит пари; кошки дерутся он держит пари; петухи дерутся — он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор, он и тут держит пари, которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание, он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах и, надо сказать, не зря; к тому же и человек был хороший.
Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда-нибудь, он сейчас же держит пари, скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз, и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли, есть кому о нем порассказывать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно — такой отчаянный малый. У пастора Уокера как-то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как-то утром входит пастор, а Смайли — к нему и спрашивает, как ее здоровье, а тот и говорит, что ей значительно лучше, благодарение господу за его бесконечное милосердие — дело идет на лад и с помощью божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: «Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет».
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее «Тише едешь дальше будешь», разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка; и вечно хворала: то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем-нибудь. Дадут ей, бывало, двести-триста шагов фору, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она всегда, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги кверху, и направо, и налево, и через забор, такую, бывало, поднимет пыль, и такой заведет шум — и кашляет, и чихает, и фыркает, зато всегда ухитряется прийти к столбу, почти на голову впереди, хоть меряй, хоть не меряй.
А еще был у него щенок бульдог, самый обыкновенный с виду, посмотреть на него — гроша ломаного не стоит, только на то и годен, чтобы шляться да вынюхивать, где что плохо лежит. А как только поставят деньги на кон откуда что возьмется, совсем не тот пес: нижняя челюсть выпятится, как пароходная корма, зубы оскалятся и заблестят, как огонь в топке. И пусть другая собака его задирает, треплет, кусает, сколько ей угодно, пусть швыряет на землю, Эндрью Джексон[10] — так звали щенка — Эндрью Джексон и ухом не поведет, да еще делает вид, будто он доволен и ничего другого не желал, а тем временем противная сторона удваивает да удваивает ставки, пока все не поставят деньги на кон; тут он сразу вцепится другой собаке в заднюю ногу, да так и замрет — не грызет, понимаете ли, а только вцепится и повиснет, и будет висеть хоть целый год, пока не одолеет.
Смайли всегда выигрывал на этого щенка, пока не нарвался на собаку, у которой не было задних ног, потому что их отпилило круглой пилой. Дело уже зашло довольно далеко, и деньги уже поставили на кон, и Эндрью Джексон уже собрался вцепиться в свое любимое место, как вдруг видит, что его надули и что другая собака, так сказать, натянула ему нос, он сначала как будто удивился, а потом совсем приуныл и даже не пытался одолеть ту собаку, так что трепка ему досталась изрядная. Он взглянул разок на Смайли, как будто говоря, что сердце его разбито и Джим тут сам виноват — зачем подсунул ему такую собаку, у которой задних ног нет, даже вцепиться не во что, а в драке он только на это и рассчитывал, потом отошел, хромая, в сторонку, лег на землю и помер. Хороший был щенок, этот Эндрью Джексон, и составил бы себе имя, останься он жив, талантливый был пес, настоящей закваски. Я-то это знаю, вот только ему случая не было показать себя, а не всякий поймет, что без таланта ни один пес не смог бы так драться в подобных затруднительных обстоятельствах. Мне всегда обидно делается, как только вспомню эту его последнюю драку и чем она кончилась.
Так вот, у того самого Смайли были и терьеры-крысоловы, и петухи, и коты, и всякие другие твари, видимо-невидимо, — на что бы вы ни вздумали держать пари, он все это мог вам представить.
Как-то раз он поймал лягушку, принес домой и объявил, что собирается ее воспитывать; и ровно три месяца ничего другого не делал, как только сидел у себя на заднем дворе и учил эту лягушку прыгать. И что бы вы думали — ведь выучил. Даст ей, бывало, легонько щелчка сзади, и, глядишь, уже лягушка перевертывается в воздухе, как оладья на сковородке, перекувыркнется разик, а то и два, если возьмет хороший разгон, и как ни в чем не бывало станет на все четыре лапы, не хуже кошки. И так он ее здорово выучил ловить мух — да еще постоянно заставлял упражняться, что ей это ровно ничего не стоило, — как увидит муху, так и словит. Смайли говаривал, что лягушкам только образования не хватает, а так они на все способны, и я тому верю. Бывало, — я это своими глазами видел, — посадит Дэниеля Уэбстера[11] — так звали лягушку, Дэниель Уэбстер, — на пол на этом самом месте и крикнет: «Мухи, Дэниель, мухи!» — и не успеешь моргнуть глазом, как она подскочит и слизнет муху со стойки, а потом опять плюхнется на пол, словно комок грязи, и сидит себе, как ни в чем не бывало, почесывает голову задней лапкой, будто ничего особенного не сделала и всякая лягушка это может. А уж какая была умница и скромница при всех своих способностях, другой такой лягушки на свете не сыскать. А когда, бывало, дойдет до прыжков в длину по ровному месту, ни одно животное ее породы не могло с ней в этом сравняться. По прыжкам в длину она была, что называется, чемпион, и когда доходило до этого, Смайли, бывало, ставил на нее все свои деньги, до последнего цента, Смайли здорово гордился своей лягушкой и был прав, потому что люди, которые много ездили и везде побывали, в один голос говорили, что другой такой лягушки на свете не видано.
Смайли посадил эту лягушку в маленькую клетку и, бывало, иной раз носил ее в город, чтобы держать на нее пари. И вот встречает его с этой клеткой один приезжий, новичок в нашем поселке, и говорит ему:
— Что это такое может быть у вас в клетке? А Смайли и говорит этак равнодушно:
— Может быть, и попугай, может быть и канарейка, только это не попугай и не канарейка, а всего-навсего лягушка.
Незнакомец взял у него клетку, поглядел как следует, повертел и так и этак и говорит:
— Гм, что верно, то верно. А на что она годится?
— Ну, — говорит Смайли вполне спокойно и благодушно, — по-моему, для одного дела она очень даже годится; она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец опять взял клетку, долго, долго ее разглядывал, потом отдал Смайли и говорит этак развязно:
— Ну, — говорит он, — ничего в этой лягушке нет особенного, не вижу, чем она лучше всякой другой.