Нравственно устарелыми считались фильмы, которые в прежние времена разрешались к показу, но по мере достижения народом намеченной степени моральной чистоты изымались из употребления и попадали под запрет.
Самый лучший выбор запрещённых фильмов был у торговца потерянными ключами. Над прилавком висели тяжеленные гроздья тёмного металлического хлама. Постоянный клиент Турбанов однажды не выдержал и полюбопытствовал: неужели кто-то покупает чужие ключи от неизвестных дверей и замков? Продавец ответил: ещё как покупают, даже чаще, чем фильмы. Он, кажется, и сам удивлялся, не понимал – зачем.
Турбанов добыл именно то, что искал.
Вечером того же дня с каким-то непонятным волнением он посмотрел фильм «Гибель Дон-Жуана», переписанный из пиратских закромов на стандартную «школьную» флэшку поверх учебника православной арифметики.
Досмотрев, он пошёл на кухню, заварил себе чёрного чаю и сел смотреть второй раз.
Это была наивная любовная мелодрама с участием популярного в то время эстрадного певца, похожего на кем-то обсосанный и выплюнутый леденец. Целых двадцать минут экранного времени он хватался за шпагу, холил свои мушкетёрские усики и пользовался милостями восторженных девиц, пока вдруг на двадцать первой минуте не встретил донну Анну, задумчивую бледную вдову. Здесь Турбанов прекращал ускоренную перемотку – и, наоборот, замедлялся, даже останавливал кадры, чтобы всмотреться в лицо, которое не успел разглядеть тогда в тёмном дворе. В фильме она была гораздо моложе и без той рыжеватой пряди, сдуваемой со лба.
Ему нравилось, что она плохо играет, то есть вообще почти не играет, а ведёт себя перед камерой скорее вынужденно: ну что поделаешь, такой вот убогий сценарий, надо же где-то сниматься!.. А то, что на сорок седьмой минуте она отвечала этому типу с усиками слабой улыбкой и чем-то вроде взаимности, можно было объяснить только режиссёрским произволом. Правда, за шесть минут до финальных титров она появлялась в кадре полностью обнажённая в полутьме – спиной к зрителю, но лицом к своему киношному жениху, и это вызвало у Турбанова болезненный приступ ревности, которого он сам от себя не ожидал.
Но ещё неожиданней была ослепительная уверенность, подобная запаху снега перед снегопадом, что вот теперь он встретил
В седьмом часу утра он еле удержал себя от того, чтобы не сорваться и не побежать к её дому. А то ведь она там живёт и до сих пор не знает, что самое главное уже произошло – они обречены друг на друга.
Потом он всё же сообразил, что может её напугать своим приходом даже сильнее, чем в прошлый раз, когда ей почудилось, что за ней следят. А пугать Агату (имя он прочёл в титрах) не входило в его планы. В его планы входило по возможности радовать и беречь эту женщину, чего бы это ему ни стоило, всю оставшуюся жизнь.
11
Мысль была такая: не надо ничего форсировать; если первая встреча произошла случайно (хотя с этим ему уже хотелось поспорить), то и вторую – нельзя вымогать у фортуны. Не смея вторгаться в её двор, он вечерами стал кружить в пределах двух ближайших продуктовых магазинов с интуитивными манёврами в сторону кофейни и салона красоты. То заходил внутрь, то выходил, курил у крыльца, ёжился, мёрз, вызывал на себя длиннофокусные взгляды охранников, отворачивался, шёл назад, возвращался – и так на протяжении целой напрасной недели.
В следующие выходные он снова поехал на рынок имени В. Клептоманова, чтобы найти другие фильмы с участием Агаты. Продавец потерянных ключей порылся в своей нравственно устарелой базе данных и сказал, что есть ещё четыре русских фильма и один английский, но их сейчас нет в наличии.
«Если очень надо, могу поискать, звоните через пару дней, вот телефон. Ну или просто звоните, в случае чего. Мы, кстати, ещё утилизацией занимаемся – старая мебель, плиты, холодильники, ненужные тела».
«В каком смысле тела?»
«Ну, там дохлые кошки, собаки, наркоманы, бомжи – вывезем кого хотите. Круглосуточно, за символическую плату».
Турбанов невольно попятился и ушёл ни с чем, если не считать утилизаторской визитки в кармане плаща.
Напоследок он прогулялся вдоль блошиных рядов – мимо фаянсовых кошечек, мельхиоровых ложек, железнодорожных подстаканников, выдохшейся «Красной Москвы» с рыжим осадком на дне флаконов и каких-то совсем уж бедных одёжек, растянутых на локтях и коленях, а значит, помнящих своих прежних владельцев.
Стоило Турбанову окончательно приуныть и двинуться восвояси, как в самом конце рыночных рядов он буквально нос к носу сталкивается с Агатой. Она узнаёт его, как ни странно, и отвечает со сдержанной приветливостью, когда он, даже забыв поздороваться, кидается к ней, будто пёс, который столько времени искал потерянную хозяйку и, встретив наконец, не может скрыть свой восторг.
На ней лёгкое вязаное пальто, шёлковый платок в горошек и тёмные очки, несмотря на пасмурную погоду. Турбанову кажется, что он улавливает запах её помады, и это уже весомая причина для счастья.
Она тоже собирается уходить, и они уходят вместе, и уже за воротами рынка, одолев зажим дикой робости, Турбанов начинает в анекдотическом ключе рассказывать историю о человеке, который сначала соврал незнакомой женщине про свой якобы любимый фильм, который даже не видел, а потом посмотрел и влюбился без ума в эту женщину, исполнительницу главной роли. Он это кино, что называется, залистал до дыр, а сегодня вот поехал покупать другие фильмы – лишь бы увидеть её.
Агата слушает молча, с серьёзным выражением лица и задаёт резонный вопрос: если этот мужчина сперва соврал про фильм, то и про влюблённость он ведь тоже мог соврать?
Не мог, с горячностью отвечает Турбанов, не мог! Потому что какая здесь корысть? Никакой. Откровенно говоря, он даже не рассчитывает на взаимность и довольно трезво оценивает себя.
Она соглашается зайти с ним в Кафе самообслуживания № 16, бывший «Макдоналдс», бывший ресторан «Нашатырь». Турбанов ставит на поднос картофельное пюре с рыбной котлетой, Агата – салат из огурцов.
А её что привело на Клептоманский рынок? Что хотелось купить, если не секрет?
Оказывается, она хотела не купить, а продать. Вот эти два старых советских фотоаппарата, собственность покойного мужа. Но зря пыталась, никто даже не посмотрел.
Он вопросительно молчит, и Агата поясняет светским бесстрастным тоном, будто делится парикмахерскими новостями, что она давно уже не снимается в кино, профессия кончилась, заработков почти нет. А с тех пор, как заморозили банковские вклады и отменили пенсии, ей ничего не остаётся, кроме как потихоньку распродавать свои скромные неприкосновенные запасы.
Турбанов тут же сознаётся, что он очень любит старые советские фотоаппараты. Прямо помешан на них. Можно взглянуть? Да, пожалуйста. У неё дома в кладовке, на антресолях ещё увеличитель пылится. И есть ещё ванночки для проявки и красный фонарь. Если ему это интересно, то она может их просто так отдать. Само собой, ему интересно! Ничего интереснее в природе не существует. Это, наверно, страшно дорого? Нет, не дорого совсем. Турбанов чувствует, как стремительно глупеет, но это волнует его меньше всего. Он решается спросить о «сеансах» – что она имела в виду, когда приняла его за другого человека и грозилась вернуть деньги за прошлый сеанс?
Лицо Агаты заметно тускнеет, она смотрит по сторонам и очень неохотно обещает, что расскажет про сеансы когда-нибудь в другой раз. Но ему в этих словах видится только счастливое обещание – значит, их ждёт «другой раз».
12
Потом они идут пешком в сторону центра, мимо заглохшего завода шарикоподшипников, мимо конного памятника маршалу авиации Крытову, мимо чудесного Агафуровского сада с облупившейся белой ротондой и красно-лимонной листвой. И уже посреди ветреной набережной он говорит Агате:
«Как хорошо, что вы есть. Вам, конечно, уже тысячу раз говорили, но всё равно. Если бы нужно было объяснить инопланетянам, что такое женщина, хватило бы одной только вашей фотографии. Вы же помните, как себя вели некоторые старые французские актрисы?.. Она могла совсем не играть, ничего не делать в кадре – просто сидеть молча. Но от неё невозможно оторваться, хочется смотреть и смотреть».
«Это, например, кто?»
«Ну, например, Изабель Юппер. Вы с ней даже внешне похожи».
«Приличный выбор, спасибо. Старых женщин уже не испортишь».
Тут он начинает неловко оправдываться, что имел в виду не возраст.
«Да ладно, – говорит Агата, – всё равно я старше вас».
На прощанье она даёт ему свой номер телефона, и уже спустя двое суток кромешного нетерпения он звонит ей, чтобы предложить культурную программу: он купил на пятницу билеты на спектакль «Манон Леско». Правда, оттуда изъяли все неприличные сцены.
Она удивляется: «Да? Там даже были неприличные сцены? Придётся идти».
В пятницу после работы он с грехом пополам утюжит костюм, без колебаний отбрасывает галстук и выходит из дому задолго до начала спектакля. Не менее получаса он ждёт во дворе Агаты, переминаясь с ноги на ногу и стараясь заслонить от ветра маленький букет ирисов, купленный вчера.
Через полчаса она звонит и просит её извинить: она не сможет пойти.
«Почему?»
«Вы уверены, что хотите знать эту жестокую правду?»
«Абсолютно уверен».
«Видите ли. У меня проблема с новым платьем и чулками, и я не успела её решить. А идти в старых я не могу».
Но, если он желает, он может сейчас подняться к ней в гости на восьмой этаж.
Да, он желает.
Квартира Агаты напоминает опрятный и светлый гостиничный номер, в котором никто не живёт. Хозяйка, будто угадав мысли Турбанова, говорит: «Я сейчас больше времени провожу у подруги, чем дома». – «А что, подруга больна?» – «Нет, она в отъезде».
Стена возле зеркала украшена географической картой какого-то южного острова. Фотографии в рамках: совсем юная, смешливая Агата показывает язык Михаилу Барышникову; обольстительно хмурая Агата, приобнятая Питером Гринуэем, заслоняется ладонью от слишком яркого софита.
Она предлагает Турбанову чай. На ней уютное домашнее платье, похожее на кимоно, и волосы убраны и заколоты, как у японки. Он говорит: «У нас тут прямо чайная церемония», – и пытается завести светскую беседу. Например, про Гринуэя.
«Питер пригласил меня сниматься в “Чемоданах”, но мы не сошлись уже на пробах. Я должна была стоять совершенно голая по стойке “смирно”, пока они будут снимать крупными планами отдельные части тела: низ живота, груди, ступни. Я сказала, что мне это неинтересно, он настаивал, даже уверял, что переделает сценарий. Всё равно не договорились. Там, кажется, потом Литвинова снялась».
После второй чашки они возвращаются к теме фотографических принадлежностей, и Агата заявляет о готовности сейчас же пойти в кладовку, чтобы совершить восхождение на антресоль. Хотя риск немалый, что греха таить. Турбанов предлагает себя на роль дублёра, потому что его тайные призвания – каскадёр и Бэтмен, но она даёт ему разрешение только страховать.
Табуретки, принесённой в тесную кладовку, явно недостаточно, и они вдвоём тащат из прихожей маленькую, но неподъёмную обувную тумбочку. Агата извиняется: «Это потому, что настоящий дуб».
Она снимает домашние шлёпанцы, влезает босая на тумбочку, потом – на табуретку и плавно уходит за облака. Турбанов страхует со всей ответственностью и с блаженным выражением лица. На первой же минуте восхождения табуретка даёт опасный крен, соскальзывая одной ножкой с тумбочки, и недремлющий Турбанов с такой силой обнимает колени и бёдра Агаты, что ей могут позавидовать все альпинисты всех времён. Ещё через минуту с антресоли со страшным грохотом падает ящик с фотоувеличителем. Но Бэтмен даже не вздрагивает и не ослабляет хватку.
Агата с заоблачной высоты очень тихо и осторожно трогает голову Турбанова, затем постепенно расслабляется и оседает ему на плечо.
В следующие сорок минут не произносится ни единого слова, но случается тьма чрезвычайно важных, ослепительных и нелегальных событий, заставляющих если не забыть, то уж точно отодвинуть в сторону всю предыдущую жизнь.
У них обоих внезапно сели голоса, поэтому сорокаминутное молчание прерывается хрипловатым шёпотом, как будто переговариваются два тайных агента, причём оба не вполне различают, кто из них кто:
«Мне нужно под душ».
«Мне тоже».
«Можем пойти вдвоём».
«Да, лучше вдвоём».
«Вдруг надо будет подстраховать».
13
Утро понедельника началось с пятидесятистраничной анкеты, которую он нашёл у себя на рабочем столе. Анкета называлась «Контроль за истинностью веры и православного благочестия».
Самые деликатные вопросы были такие: «Как часто ты забываешь прочесть молитву перед употреблением продуктов питания?» и «Сколько врагов национальной духовности выявил(а) лично ты?» Турбанов ставил галочки наугад, почти зажмурившись, пытаясь отдельные пункты как бы не заметить, проскочить, но сломался на последних страницах, где был выложен список всех сотрудников конторы – от министра Надреева до уборщицы Урядовой – и нужно было оценить степень благочестия каждого по пятибалльной шкале.
Он засунул анкету подальше в ящик стола и взялся читать новый исторический роман Рихарда Жабулаева «Девушка и СМЕРШ», где юная, но прозорливая санитарка днём и ночью тревожится о том, что солдаты и офицеры после войны беспечно разъехались по домам, а полчища двурушников и диверсантов нагло разгуливают по нашей земле. Как и следовало ожидать, санитарка отдаёт своё сердце майору контрразведки СМЕРШ, а потом они вместе, рука об руку, выводят на чистую воду растленного главного врача. Проходят годы, и майор, уже полковник в отставке, высоко оценённый командованием, повествует своим и санитаркиным внукам, как он самолично, вскрывая фронтовую почту, разоблачил некоего артиллериста Солженицына, который в частной переписке оскорблял государство и вёл пропаганду против родных властей. Да, его наказали, послали в лагерь. Но не расстреляли же! Хотя, скорее всего, расстрел пошёл бы ему на пользу, потому что он так и не одумался, а стал сочинять байки и пасквили, сбежал на Запад и выхлопотал себе там Нобелевский паёк.
Жабулаев уверенно владел пыльным наждачным стилем разгромных партсобраний. Подобных книг Турбанов уже прочёл вагон и маленькую тележку. Но жабулаевский опус как-то слишком густо был пропитан тухлятиной заброшенных овощехранилищ, погребальной сыростью и смертью. После него захотелось никогда больше ничего не читать. С холодным бешенством Турбанов поставил на титульном листе красный штамп и снизу приписал одну из самых резких формулировок, допускаемых министерской инструкцией: «Автор компрометирует сложную тему крайне примитивным подходом».
Под конец рабочего дня ему довелось ещё выслушать Надреева, который на правах старого друга, без начальственных церемоний иногда заходил поболтать. Надрееву не терпелось поделиться слухами чрезвычайной важности. Правда, осознать эту важность Турбанов не умел. Ему даже временами чудилось, что все руководящие персоны владеют неким особым кодом: язык вроде бы тот же самый, что и у всех, но смысл наглухо зашифрован и непостижим.
На этот раз, если отсеять рассыпчатые намёки и беззвучные выстрелы указательными пальцами в потолок, Надреев сообщил примерно следующее.
Городская власть переживает смутные времена. С тех пор как вице-мэр Грезин скоропостижно подавился варёной свёклой, достойная замена ему так и не нашлась. Не в каждом городе и не в каждую эпоху найдётся человек, который сумел бы так же вдохновенно командовать сразу тремя фронтами – религией, торговлей и культурой. На вакантное место Грезина может претендовать разве что Кондеев. Но Кондеев – это личный кошелёк мэра, его кассир, казначей и его банковская карта. Причём настолько хороший кошелёк и настолько ценная карта, что Кондеева могут не сегодня завтра забрать туда (выстрел двумя пальцами в потолок) – на такую же коронную роль, но уже для Высшей инстанции. Можешь себе это представить?
Нет, Турбанов не мог. Он мог только удивлённо вскидывать брови или с понимающим видом кивать, ощущая одну-единственную потребность – поскорей увидеть Агату.
Надреев между тем спикировал к семейным делам: тут ещё Рита, дура деревенская, заимела хрустальную мечту. Каждый день повторяет, уже плешь проела: надо купить четыре-дэ-принтер полного фабричного цикла. Сегодня без четыре-дэ-принтера не жизнь, а нищета и вчерашний день. А у него, между прочим, цена – как два самолёта. Дешевле будет машину раз в месяц менять.
14
«Давай попробуем не говорить о любви. Ладно? Ну просто обойдёмся без этих замученных слов. Они уже как посуда общего пользования. Или как там у древних греков огромный такой сосуд назывался? Что-то похожее на пафос. Ну да, пифос. Вот они такие же, эти слова, громадные и пустые. И в них каждый наливает и насыпает, что вздумается, что ему в голову взбредёт. Хоть вино, хоть зерно, хоть объедки и любой мусор. Но он думает: вот, значит, любовь. А там, может быть, один только физический зуд или какая-то любимая выгода. Хочешь пить?»
Агата лежит у него на руке, и, когда она привстаёт, чтобы дотянуться до стакана с водой, весь белый свет заслоняется её гладкой белой подмышкой, и Турбанову сильнее всего хочется, чтобы как можно дольше белый свет оставался таким же гладким и девочковым.
«По-моему, это даже честнее: не ожидать и не требовать друг от друга великой любви, а договориться по-взрослому, что нас теперь двое».
«Не “одна сатана”, а сразу две».
«И у нас такой тайный сговор – двое против всех».
«Да, точно. Как Бонни и Клайд. Всю жизнь этого хотела, с детского возраста. Правда, я в то время слишком часто врала. Но иногда вместо вранья получалась магия. А после одного случая я даже подумала, что я ведьма. Расскажу тебе потом?»
«Лучше сейчас».
Рассказ Агаты
У моей мамы был тяжёлый характер, и она меня без конца ругала. Иногда она так кричала, что я с испугу начинала сочинять всякую чепуху, просто лгать – лишь бы она успокоилась.
Когда мне было лет двенадцать или тринадцать, родители взяли меня с собой отдыхать в Прибалтику, на озеро возле Даугавпилса, и с нами поехала ещё одна семья с мальчиком Тёмой.
Там стояли домики между озером и лесом, людей никого, мы были единственными отдыхающими. Мама не пускала меня одну ни в лес, ни на озеро. Ну, её можно понять: когда мне было восемь с половиной лет, меня в парке Горького похитил маньяк – об этом лучше в другой раз. Или вообще не буду.
Ну, мы с Тёмой всё равно втихаря бегали на озеро, а чаще в лес, пока взрослые развлекали себя напитками и важной болтовнёй.
И вот однажды мама огляделась, не нашла меня поблизости и сразу в крик: «Агата! Агата!» Она так орала, что, наверное, вся Прибалтика оглохла. А мы же недалеко были, я сразу услышала – и мы мигом прибежали назад. Но мама никак не могла успокоиться, вопила, как ненормальная.
Ну, я испугалась, начала что-то лепетать, придумывать оправдания. Говорю что попало, наобум: «Мам, я же хотела сделать тебе сюрприз. Там такая чудесная сирень растёт – белая!» (это её любимая).
Она вдруг хватает меня за руку и говорит: «Идём! Покажешь свою сирень!»
Я пошла с ней в ужасе, как на казнь. Потому что мы с Тёмой бывали на той опушке уже сто раз, и там никогда не было ничего похожего.
Приходим – а там растёт огромная белая сирень!
Мы наломали целую охапку, и, когда вернулись в дом, папа меня сфотографировал с этими цветами.
Я некоторое время боялась вернуться на то место. А потом всё-таки пошла, подкралась, можно сказать. И – знаешь что? – там даже намёка не было ни на какую сирень. Вообще.
«Значит, её не было?» – осторожно и тупо спрашивает Турбанов.
Агата смотрит на него горестно и некоторое время молчит.
«Как же не было, если папа меня с ней снял! Фотография до сих пор сохранилась».
Он уже знает, что через несколько минут она посмотрит на часы и спохватится: «Прости, мне пора», и он снова прикусит себе язык, чтобы не спросить.