Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Война, которая покончила с миром. Кто и почему развязал Первую мировую - Маргарет Макмиллан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Конечно, теперь мы понимаем, что эта вера в разум и прогресс была, к несчастью, неуместна – а европейцы 1900 г. двигались прямо навстречу кризису 1914 г. Кризис этот они преодолеть не сумели, и последствия были ужасны: две мировых войны и множество войн поменьше, развитие тоталитарных уклонов как «справа», так и «слева», яростные межнациональные конфликты и военные преступления невообразимого масштаба. Это было нечто противоположное триумфу разума. Большинство европейцев, однако, не знало, что они играют с огнем. Мы должны отстраниться от нашего знания о грядущих событиях и вспомнить, что люди той эпохи по большей части не осознавали, что они (и их лидеры) принимают решения и делают шаги, которые в будущем ограничат их пространство для маневра и в конечном итоге подорвут европейский мир. Мы должны попытаться понять этих людей, живших столетие назад. Нам нужно, насколько возможно, разобраться в том, как они мыслили, каким опытом обладали, чего страшились и на что надеялись. Что они считали само собой разумеющимся настолько, что эти ценности и убеждения можно было даже не обсуждать, поскольку все и так разделяли их? Почему они не видели опасностей, нараставших вокруг них год за годом перед началом войны?

Справедливости ради признаем, что далеко не все европейцы, жившие в том утраченном мире 1900 г., разделяли общую уверенность как относительно будущего человечества, так и относительно его рациональности. Парижская выставка прославляла эти два столпа общественной мысли XIX в.: веру в прогресс и позитивизм с его убежденностью в том, что наука может решить все проблемы, – но оба этих тезиса уже подвергались критике. Постепенно возникало все больше сомнений в том, что наука может раскрыть все тайны вселенной, работающей при этом согласно четким законам. Работы Эйнштейна и других физиков, изучавших элементарные частицы, указывали на то, что в основе видимого материального мира лежат непредсказуемость и случайность. Впрочем, сомнению подвергали не только реальность – рациональность человека тоже вызывала вопросы. Психологи и социологи показывали, что бессознательное влияет на поведение людей в куда большей мере, чем думали раньше. В Вене молодой Зигмунд Фрейд разрабатывал новый метод психоанализа, который позволил бы погрузиться в бессознательное человека. Свою работу «Толкование сновидений» он опубликовал как раз в год Парижской выставки. Труд Густава Лебона о том, как неожиданно и иррационально люди могут вести себя в группах, произвел глубокое впечатление на современников и все еще применяется многими – включая американских военных. Его книга по психологии толпы вышла в 1895 г., стала популярна и была практически сразу переведена на английский.

Парижская выставка также прославляла и материальный прогресс, но и на сей счет тоже существовали сомнения. Карл Маркс приветствовал разрушительный потенциал развивающегося капитализма, поскольку последний сметал устои старого общества и нес с собой новые формы социальной организации и новые методы производства, которые в итоге должны были послужить бедным и угнетенным. Но при этом многие – как «слева», так и «справа» – сожалели о сопутствующем этому процессу ущербе. Великий французский социолог Эмиль Дюркгейм тревожился из-за распада прежних стабильных сообществ, которые разрушались по мере того, как все больше людей перебиралось в большие города. Другие мыслители, подобно Лебону, беспокоились о том, смогут ли разум и человечность выжить в массовом обществе. Одна из причин, по которым Пьер де Кубертен, основатель современных Олимпийских игр, так ценил спорт, состояла в том, что состязания развивали отдельную личность и позволяли ей противостоять уравнивающему воздействию демократической культуры модерна[25]. Возможно, скорость течения жизни просто слишком возросла? Медики диагностировали новую болезнь – неврастению, сопровождавшуюся нервным истощением и упадком сил. Считалось, что она вызывается беспокойным ходом современной жизни, ее напряжением[26]. Один американский посетитель выставки был поражен тем, как много в Париже новых автомобилей: «Они летят по дорогам, мчатся по улицам, как молнии, угрожая полностью вытеснить гужевой транспорт, особенно в области грузовых перевозок»[27]. На самой выставке посетители осторожно пробовали прокатиться на движущемся тротуаре, а зеваки собирались, чтобы поглазеть на частые падения.

И действительно ли европейское общество превосходило все остальные? Например, ученые, знакомые с историей Индии и Китая, оспаривали тезис о том, что Европа находится на переднем крае цивилизации, утверждая, что обе вышеуказанные культуры уже достигали больших высот в прошлом, но тем не менее склонились к упадку. Так что прогресс, возможно, вовсе и не был линейным. Что, если общества вместо этого развиваются циклически, то продвигаясь вперед, то распадаясь – и при этом совсем не обязательно становясь лучше? И что вообще можно считать цивилизацией? Действительно ли ценности и достижения Запада стояли выше, чем таковые у иных цивилизаций и в иные эпохи? О небольшой экспозиции японского искусства в путеводителе по выставке снисходительно говорилось, что японские художники закоснели в копировании традиционных стилей своей страны. Однако европейские авторы находили вдохновение в творениях иноземных культур. Винсент Ван Гог использовал в своих картинах приемы японских гравюр, а Пикассо много заимствовал из африканской скульптуры, но при этом они не рассматривали свои источники просто как нечто «мило примитивное» и старомодное – напротив! Они считали, что это искусство просто иное и содержит в себе озарения, которых европейской культуре не хватало. После того как граф Гарри Кесслер, культурный и воспитанный немец, посетил в 1890-х гг. Японию, он смог увидеть Европу в новом и невыгодном для нее свете: «Мы обладаем большими интеллектуальными, а возможно, также и моральными силами – хотя в последнем я и сомневаюсь. Но в том, что касается подлинной, внутренней цивилизованности, японцы бесконечно нас опережают»[28].

В ретроспективе можно увидеть, что уже Парижская выставка содержала в себе намеки на те трения, которые вскоре должны были разорвать Европу на части. Колониальные и национальные экспозиции были, в конце концов, только предметом хвастовства и указывали на соперничество между державами. Тогдашний известный германский художественный критик высмеивал претензии Франции возглавлять европейскую цивилизацию. В своем отзыве о выставке он писал так: «Франция не сыграла ни малейшей роли в тех колоссальных переменах, которые торговля и промышленность принесли другим странам, а особенно – опасным соседям французов: Англии и Германии»[29]. Франция, со своей стороны, построила целый павильон, посвященный исключительно экспедиции Жана Батиста Маршана, который двумя годами ранее пересек Африку и едва не спровоцировал войну с Великобританией. При этом Лубе, президент Франции, говоривший на церемонии открытия о справедливости и доброте, решил провести выставку в 1900 г. отчасти и потому, что хотел опередить Германию, планировавшую аналогичное мероприятие в Берлине[30]. Главный организатор выставки, инженер Пикар, заметил, что она не только продемонстрирует французский гений, но и «покажет, что наша прекрасная страна сегодня, как и всегда, находится в авангарде прогресса»[31].

И часть этого прогресса относилась к военному искусству. Дворец армий и флотов (здание, напоминавшее средневековую крепость) заключал в себе, согласно путеводителю, выдающиеся достижения, позволившие за предшествовавшее десятилетие сделать вооружения более разрушительными. Справедливости ради, возможности защиты тоже возросли – например, за счет появления более толстой брони. В секциях, выделенных другим странам, англичане построили «дом Максима», посвященный одноименному пулемету. Фасад этого здания украшали пушки и артиллерийские снаряды. Русские тоже привезли кое-что из своего нового оружия, а германский император прислал свою любимую галерею военной формы. Французская компания Schneider построила неподалеку отдельный павильон, где были выставлены производимые ей орудия. Даже официальный каталог выставки гласил, что война «естественна для человечества»[32].

На выставке можно было разглядеть и первые признаки той системы союзов, которая в итоге должна была подтолкнуть страны Европы к выбору «своей» стороны перед будущей войной. В день открытия президент Франции также открыл и новый мост через Сену, который был назван в честь предыдущего российского царя – Александра III. В путеводителе отмечалось, что российское правительство приложило огромные усилия, помогая в организации выставки, «этой выдающейся мирной инициативы». Франко-русский союз был тогда молод – договор подписали лишь в 1894 г. – и все еще заключал в себе определенные сложности, что было естественно для союза самодержавной России и республиканской Франции. Союз этот предполагался оборонительным, хотя его детали и держались в секрете. Тем не менее он тревожил Германию, хотя та сама состояла в оборонительном союзе с Австро-Венгрией. Новый глава германского Генерального штаба, генерал Альфред фон Шлифен, начал составлять планы войны на два фронта: против России на восточных границах и против Франции на западе.

Величайшая держава мира, Британская империя, ни с кем не состояла в союзе, и до того момента это ее не беспокоило. Но 1900 г. оказался неудачным. За год до того британцы беспечно ввязались в войну в Южной Африке, где против них выступили две небольшие бурские республики – Трансвааль и Оранжевая. Исход борьбы огромной империи против двух карликовых государств был, казалось, предрешен, но на деле англичане действовали крайне неудачно. К концу лета 1900 г. буры были опрокинуты, но сопротивление продолжалось до весны 1902 г. В равной мере тревожным было и то, что Англо-бурская война показала, до какой степени непопулярны были англичане среди большей части прочих наций. В Марселе местные жители тепло встретили направлявшуюся на выставку делегацию с Мадагаскара, приняв ее членов за «африканеров». Один парижский дом моды даже выпустил серую фетровую шляпу в бурском стиле. На самой выставке скромный павильон Трансвааля и гордо развевающийся флаг этой страны привлекли большую толпу, жаждущую, по утверждению путеводителя, «выказать свою симпатию героическому маленькому народу, борющемуся за свою независимость на юге Африки». Бюст Пауля Крюгера, бывшего президента страны, был окружен букетами цветов, адресованных ему как «герою», «патриоту» и «борцу за свободу»[33]. Эта симпатия распространилась по всей Европе, смешиваясь с удовольствием оттого, что британские войска терпели одно поражение за другим. Статья в Continent использовала аналогию с Давидом и Голиафом, а немецкий еженедельник Simplicissimus опубликовал карикатуру с изображением терзаемого стервятниками мертвого слона, к которому приближаются орды муравьев. Подпись гласила: «[Чем они больше], тем громче они падают…» Жестокие методы, с помощью которых англичане боролись с партизанским движением буров, также вызывали шок. Принявший командование генерал Китченер сгонял детей и женщин буров в концентрационные лагеря, чтобы никто больше не смог кормить и укрывать партизан. Из-за проявленной организаторами некомпетентности в этих лагерях распространились болезни, и погибло множество людей. Французская карикатура изображала Китченера в виде гигантской жабы, взгромоздившейся на груду тел убитых буров, – а кроме этого, по рукам ходили даже непристойные изображения королевы Виктории. Из-за этого ее сын и наследник престола принц Эдуард отказался от посещения выставки[34].

Великие державы зависели не только от материальных факторов военного и экономического потенциала, но и от престижа – от того, насколько могущественными их считали окружающие. В 1900 г. Британия выглядела ослабевшей и опасно изолированной. Действуя из защитных побуждений, ее правительство стало налаживать отношения с другими великими державами и искать союзников. Но даже и это можно рассматривать как один из шагов, приблизивших начало Великой войны. В Европе постепенно формировалась система союзов, разделившая регион на два лагеря, которые все лучше вооружались и относились друг к другу со все большим подозрением. Кроме того, существовали люди (пусть даже их и было меньшинство), которых не смущала перспектива войны. Напротив, они могли даже приветствовать ее, как благородное дело, необходимую и неизбежную часть человеческой истории – или как средство для решения внутренних проблем в собственной стране. На противоположном полюсе находились те европейцы, включая и многих политиков, кто полагал, что в современном мире всеобщая война попросту немыслима. Эта уверенность была не менее опасна, поскольку вела к ошибочной уверенности в том, что любые кризисы могут быть разрешены. В случае с Великобританией это дополнительно означало еще и веру в способность остаться в стороне от любых потрясений на континенте.

Глава 2

Великобритания и блестящая изоляция

Тремя годами ранее Британия, отмечавшая в 1897 г. шестидесятую годовщину правления королевы Виктории, выглядела могущественной как никогда. Повсюду в мире, где развевался британский флаг, бриллиантовый юбилей отмечался разнообразными мероприятиями: шествиями школьников, фейерверками и военными парадами. Празднование затронуло Индию, Австралию, Канаду, Цейлон, Капскую колонию в Южной Африке и множество других мест. В Рангуне освободили 600 осужденных, а в Порт-Саиде устроили стилизованное «венецианское празднество» с водными состязаниями. Поздравительные адреса и телеграммы стекались в Лондон со всех концов империи. В журнале The Spectator писали, что «это было похоже на единый приветственный клич, разда ющийся по всей земле». Корреспондент The New York Times утверж дал, что американцы разделяют общее восхищение королевой и должны радоваться тому, что отношения между Соединенными Штатами и Великобританией являются столь сердечными[35].

Было изготовлено предостаточно различных сувениров: игральные карты, кружки, тарелки, шарфы, памятные медали, Библии. В самой Англии жители превзошли самих себя в части организации банкетов и балов, а через всю страну протянулась цепь из 2500 костров. В Манчестере был организован завтрак для 100 тыс. детей, а в Лондоне Александра, принцесса Уэльская, устраивала в честь юбилея настоящие пиры, где каждый, как бы беден и жалок он ни был, мог отведать ростбифа с пивом. 400 тыс. лондонцев приняли это приглашение. В церквах служили особые праздничные службы, на которых хоры исполняли гимн «О king of kings», специально написанный для этого случая сэром Артуром Салливаном.

Под влиянием энергичного министра колоний, Джозефа Чемберлена, королева и премьер-министр лорд Солсбери решили, что юбилейные празднества должны были стать иллюстрацией могущества всей империи. Именно поэтому на них не были приглашены европейские монархи, в отличие от премьеров самоуправля ющихся колоний и индийских магараджей. Заодно это позволило не приглашать «проблемного» внука королевы, германского императора Вильгельма II, который, как опасались, только добавит хлопот. Принц Уэльский устроил торжественный обед для колониальных премьер-министров, а 21 июня и сама королева, впечатляюще крепкая для своих 78 лет, председательствовала на государственном банкете в Букингемском дворце. Она сидела между наследниками итальянского и австро-венгерского престолов: Виктором-Эммануилом и эрцгерцогом Францем-Фердинандом. Лишь один из этих двоих в итоге занял трон. Для этого банкета из Парижа были выписаны двадцать четыре шеф-повара, а в центре помещения располагалась корона выше человеческого роста, сделанная из 60 тыс. орхидей, которые были собраны в разных частях империи.

На следующий день, 22 июня, состоялся огромный парад, растянувшийся сквозь Лондон на 6 миль – от Букингемского дворца до собора Святого Павла. По словам The Times, парад отличался непревзойденным великолепием и должен был прославлять как долгое правление Виктории, так и ее огромную империю. То была впечатляющая демонстрация британской мощи. На кадрах кинохроники (тогда был создан один из первых образцов такого рода записей) видны нескончаемые ряды моряков, всадников, морских и обычных пехотинцев. Колонну имперских владений возглавляла Канада, а за ней шли индийские уланы, родезийская конница, легкая кавалерия Тринидада и конные стрелки из Капской колонии.

В открытых экипажах ехали члены королевской семьи и иностранные владетельные особы, большинство которых состояло в родственных связях друг с другом и с самой королевой. Наконец, появился главный экипаж, запряженный восьмеркой лошадей американской кремовой породы. В нем была видна невысокая фигурка самой Виктории, одетой в черное и в черном же берете. После смерти своего любимого мужа, принца Альберта, она всегда носила этот наряд. Подданные не всегда любили ее, но в тот день королеву встречали шумными и пылкими приветствиями. Тем вечером она записала у себя в дневнике: «Я полагаю, что никого еще не встречали такими овациями, как те, что ждали меня на протяжении этих шести миль… Ликование было оглушительным, и все лица, казалось, переполняла искренняя радость. Я очень тронута и довольна»[36]. Служба, включавшая и Te Deum, написанный покойным Альбертом, состоялась под открытым небом, поскольку королева не могла подняться по ступеням собора и отказалась от того, чтобы ее несли. (Она также отказалась и участвовать в расходах на юбилейные торжества.)

Самым великолепным мероприятием и наиболее ярким примером британского могущества был морской парад в Спитхеде, который состоялся в ближайшую к празднику субботу. Он прошел в спокойных водах пролива Солент, между южным берегом Англии и островом Уайт. Там выстроились рядами 165 кораблей, в том числе 21 линкор, 53 крейсера и 30 эсминцев. Энтузиазм публики был огромен – зрители собирались со всей Англии, наводнив собой окрестные городки, выстроившись вдоль берега и наняв множество экскурсионных лодок[37]. На трех пароходах прибыло множество немцев, которые были зачарованы этим показом морской мощи. На месте работало около 200 репортеров, и адмиралтейство впервые выделило особое судно для прессы[38]. Нарождающиеся морские державы – Япония и США – в качестве приветствия прислали по боевому кораблю каждая. Германия же выделила лишь устаревший броненосец. «Я глубоко сожалею, что не могу выделить ничего лучшего, – писал император Вильгельм своему брату-адмиралу, – в то время как другие нации блистают своими превосходными кораблями»[39].

Когда королевская яхта «Виктория и Альберт», на борту которой был представлявший свою мать Эдуард, принц Уэльский, вошла в пролив, весь флот дал общий салют. Яхта медленно продвигалась вдоль построения флота, а за ней следовали суда с гостями, яхта адмиралтейства «Чародейка» и пароходы, выделенные для членов обеих палат парламента[40]. Принц, одетый в адмиральский мундир, принимал приветствия тысяч моряков, выстроившихся на верхних палубах. Среди зрителей возникло внезапное волнение, когда на параде появился изобретатель Чарльз Парсонс, который привел туда свой новый корабль – «Турбинию». Названный так в честь установленной на борту новой паровой турбины, корабль Парсонса на высокой скорости легко уклонялся от более медленного военного судна, посланного для его поимки. (Адмиралтейство было, таким образом, вынуждено ознакомиться с проектом Парсонса, турбины которого впоследствии были приняты на вооружение и установлены на огромные линкоры.) Редьярд Кип линг, тоже присутствовавший на параде, говорил: «Никогда и не думал, что нечто подобное возможно под небесами. Это было превыше любых слов и любого описания!»[41] Когда зашло солнце, на кораблях эскадры зажглись ряды электрических огней – а лучи прожекторов плясали по всему флоту и по массам зрителей, которые все еще толпились на берегу. Как удачно выразился премьер-министр еще во время подготовки к юбилею: «Большой морской парад был бы наилучшим способом отметить праздник»[42].

Если королева Виктория символизировала стабильность и порядок, а королевский флот – британское могущество, то премьер-министр Роберт Сесил, третий маркиз Солсбери, казалось, воплощал спокойную самоуверенность – как своей страны в целом, так и класса британских землевладельцев, к которому он принадлежал. В течение веков земельная собственность была главным источников богатства и влияния практически во всех европейских странах. В Англии большая часть сельскохозяйственных угодий (а порой и городской земли, заводов и шахт) принадлежала примерно семи тысячам семей – от мелких джентри, имевших владения от тысячи акров, до видных аристократов, располагавших более чем 30 тыс. акров. Несмотря на все различия в уровне благосостояния внутри этой группы, вместе они образовывали политический класс, который так хорошо был описан Джейн Остин и Энтони Троллопом. Богатство и статус приносили с собой власть. Представителям класса землевладельцев доставались высшие посты в государственном аппарате, в церкви, в вооруженных силах, а также места в палате общин и – естественно – в палате лордов. Даже в 1897 г., после того как планомерные реформы расширили избирательные права населения и открыли путь в политику новым лицам, 60 % членов парламента все равно происходили из этой среды. И люди вроде Солсбери считали, что именно так и должно быть. «Каждое сообщество имеет своих естественных лидеров, – писал он в статье для Quarterly Review в 1862 г., – которым его члены, если они не введены в заблуждение безумным стремле нием к равенству, будут инстинктивно подчиняться. Признаками людей, к которым здоровое общество обратится для создания правительства, во всех случаях являются богатство, интеллект и манеры, а в некоторых странах – еще и происхождение». На этих привилегированных лиц возложена обязанность руководить своими менее удачливыми соотечественниками[43].

Сам Солсбери испытывал по этому поводу больше сомнений, чем можно предположить из сказанного выше. Его детство можно назвать спартанским и лишенным родительской любви даже по стандартам его класса. Первый опыт пребывания в закрытой школе, куда его отправили в возрасте шести лет, он позже описал как «жизнь среди дьяволов». Итон оказался ничем не лучше – над ним жестоко издевались, и отец в итоге забрал его оттуда, обеспечив сыну образование на дому. Вероятно, именно под влиянием такого жизненного опыта будущий премьер-министр стал с глубоким пессимизмом относиться к человеческой натуре и ее склонности порождать зло. Он также в течение всей жизни страдал нервными припадками – приступами депрессии, которые могли выводить его из строя на много дней[44].

В качестве компенсации жизнь подарила ему острый ум, твердый характер и выгодную стартовую позицию для карьеры – все же он принадлежал к господствующему классу в самой могущественной державе мира. Когда он решил, что его призванием (métier) является политика, его связи обеспечили ему место в палате общин (ему даже не требовалось беспокоиться о предвыборной кампании, так как больше кандидатов на его место не было). Ему также повезло со стабильным и счастливым браком – его супруга была ему ровней как в отношении интеллекта, так и силы духа. Гостей, посещавших его загородный дом в Хэтфилде, встречали картины счастливой семейной жизни, причем неугомонным детям маркиза разрешалось свободно общаться со взрослыми, что было нехарактерно для викторианских времен.

Скучая в блестящем обществе и часто забывая имена собеседников, Солсбери все равно был учтив, хоть и рассеян. На званых обедах со своими соратниками по партии он считал нужным непременно поговорить с каждым гостем на важную для этого человека тему – но все же он порой признавался своему личному секретарю, что «все же одного я не узнал – ну, того, который, как вы говорили, делает горчицу»[45]. Он уделял мало внимания обычному досугу аристократов: охоте и стрельбе по мишеням. Лошадей он считал всего лишь транспортным средством – и притом довольно неудобным. В пожилом возрасте он, укрепляя здоровье, начал ездить на трицикле. Надев фиолетовое бархатное пончо, он катался около Букингемского дворца, а в его поместье для этого даже проложили специальные дорожки – причем молодой лакей подталкивал трицикл в горку, а потом, на спуске, вспрыгивал и ехал сзади. Внуки лорда с удовольствием поджидали его на маршруте с припасенными кувшинами воды[46].

Он был глубоко религиозен и одновременно очарован наукой. Часовня в Хэтфилде уже имелась, а потом к ней добавилась и лаборатория, где хозяин ставил свои эксперименты. Его дочь Гвендолин говорила, что жена маркиза «разделила тот неприятный опыт, который объединяет родню всех химиков-самоучек». Однажды супруг леди Солсбери надышался только что изготовленным хлором и потерял сознание прямо у нее на глазах. Был еще случай, когда в лаборатории произошел сильный взрыв. Маркиз вышел оттуда «весь в крови из глубоких порезов на лице и руках, после чего – с видимым удовлетворением оттого, что химические законы сработали в точности – объяснил охваченной ужасом семье, что он просто экспериментировал с натрием в недостаточно сухой реторте»[47].

Семья испытала некоторое облегчение, когда Солсбери перешел к экспериментам с электричеством, хотя и в этом случае результаты опытов были не всегда удачными[48]. Поместье Хэтфилд было оснащено одной из первых в Англии собственных систем электроснабжения – впрочем, там приключился и первый в стране смертельный удар током, когда один из рабочих прикоснулся к проводу под напряжением. Все началось с того, что семья маркиза и их гости стали ужинать при свете пары ранних дуговых ламп. Вскоре их дополнил ряд более современных изобретений. «Бывали вечера, – вспоминала Гвендолин Сесил, – когда домочадцам приходилось ощупью передвигаться в полумраке, разгоняемом лишь тусклым красноватым свечением, как от угасающего очага… Но бывало и так, что яркий свет таил в себе опасность, и после вспышек миниатюрных молний наступала полная темнота». Когда появились первые телефоны, гостям Хэтфилда приходилось передвигаться с осторожностью, чтобы не споткнуться об один из множества кабелей, тянувшихся по полу. То были примитивные устройства, способные передавать только медленно и четко произнесенные фразы. Гвендолин утверждала, что голос ее отца эхом отдавался по всему дому, когда он с различными интонациями и выражением повторял в трубку: «Тили-бом, тили-бом. Пляшут кошка со щенком. А корова разбежалась – перепрыгнула луну!»[49] Своим импозантным обликом и длинной бородой Солсбери, как многие считали, смахивал на своего современника и известного игрока в крикет Уильяма Гилберта Грейса. Другие сравнивали его с «одной из версий Бога в исполнении Микеланджело»[50]. Солсбери, впрочем, было по большей части все равно, что о нем думают другие. В бытность свою премьер-министром он даже отказался поселиться на Даунинг-стрит. Когда его отец посетовал, что Солсбери женится на девушке ниже по положению и из-за этого общество отвернется от него, тот просто ответил: «Люди, которые отвернутся от меня из-за женитьбы на мисс Олдерсон, – как раз те самые люди, от общества которых я бы и сам с удовольствием избавился»[51].

В конце концов, он был одним из Сесилов, знаменитого в Англии семейства. Один из его самых известных предков, Уильям Сесил, первый лорд Берли, был доверенным советником королевы Елизаветы I в течение большей части ее правления. А сын лорда Берли – Роберт – стал государственным секретарем сначала при ней же, а потом и при ее преемнике, Якове I. В течение веков это семейство накапливало титулы и богатства. Именно Яков I сделал Роберта Сесила графом Солсбери и подарил ему дворец в Хэтфилде. Роберт сразу же снес его и использовал полученный кирпич при сооружении той беспорядочной постройки, что стоит там и по сей день. Король Георг III еще больше возвысил деда будущего премьер-министра – и всего с одним условием[52]: «Теперь, лорд Солсбери, я надеюсь, что вы будете маркизом на английский, а не на французский лад»[53]. Сын этого первого маркиза женился на молодой и очень богатой наследнице и тем дополнительно укрепил семейное состояние.

Хотя наш герой уделял мало внимания личному комфорту и славился своей манерой одеваться в старье (из-за этого его даже однажды не пустили в казино в Монте-Карло)[54] – но все же он имел годовой доход порядка 50–60 тыс. фунтов и был очень богат. Конечно, Хэтфилд-Хаус уступал в великолепии поместьям Бленхейм и Чатсуорт, но все же был роскошной резиденцией с галереей, мраморным залом, библиотекой, студиями для рисования и десятками спален. Кроме того, у маркиза был также лондонский дом с бальным залом и дача «шале Сесил» в предместьях Дьепа. Несмотря на все свои странности, лорд Солсбери в глазах соотечественников и иностранцев был истинным представителем класса, который повсюду вызывал зависть и восхищение. Богачи и знать всей Европы нанимали английских нянек и грумов, носили тартан и ели джем на завтрак. Например, в романе Миклоша Банфи «They Were Divided» («Их разделили») действие происходит в среде довоенной венгерской аристократии, и один молодой дворянин, до того любивший Англию заочно, наконец по лучает возможность посетить Лондон. Он говорит послу, что единственное, что ему нужно, – стать временным членом самого закрытого лондонского мужского клуба St James's. И вот герой в течение двух недель сидит в клубе у окна, чувствуя себя «словно на небесах». И не имеет значения, что больше в Лондоне он ничего и не видел и что он даже не может ни с кем заговорить, поскольку слишком плохо знает английский[55].

Престиж британской аристократии отчасти основывался на ее богатстве. Знатные семьи Великобритании могли равняться с богатейшими германскими и русскими фамилиями, но англичан было больше. Более того, материальное преуспеяние распространялось и на более мелких землевладельцев, а также затрагивало и незнатные круги выходцев из торгово-промышленной среды. В 1877 г. дочь королевы Виктории и мать будущего германского им ператора Вильгельма II писала своей матери: «Вы знаете, как малы в Германии состояния и как мало здесь привычны к роскоши и train du grande monde». Между тем высшие классы Европы – особенно те, благополучие которых опиралось на земельные владения, испытывали опасения, наблюдая за переменами в окружающем мире. Сельское хозяйство в Европе утрачивало свое значение и становилось менее доходным по мере того, как шла индустриализация, а могущество Европы подчиняло себе весь мир. Поставки дешевого продовольствия из обеих Америк и Австралии были благом для рабочего класса и промышленной буржуазии, но отнюдь не для землевладельцев. Прибыли этой отрасли в последние два десятилетия XIX в. резко упали, что вызвало и соответствующее падение цен на землю.

Некоторым землевладельцам посчастливилось иметь городскую недвижимость, которая росла в цене. Скажем, из доходов Солсбери только четверть приходилась на прибыль от его земельных владений, все прочее он получал за счет инвестиций и недвижимости в городах. Землевладельцы крупнее спасались тем, что открывали собственные дела, вкладывали деньги в промышленность или вступали в выгодные браки с представительницами богатых, но незнатных семейств. Так, принц де Полиньяк женился на наследнице состояния, возникшего благодаря швейным машинкам «Зингер». Но все большему числу аристократических семейств приходил конец. Реалии того времени отражались в литературе – «Вишневый сад» Чехова и «Трансильванская трилогия» Банфи вполне достоверно описывали заложенные и перезаложенные поместья, где доживали последние дни старые дворянские фамилии.

В течение нескольких десятилетий перед Великой войной земельная аристократия и более мелкое дворянство не только терпели поражение как экономические классы – во многих частях Европы они проигрывали и в других отношениях. Растущий рабочий класс, а также средний класс и новые обладатели крупных состояний бросали вызов привилегиям дворянства и боролись с ним за политическую власть. Некогда могущественные классы уже не господствовали в обществе так, как было раньше. Богатые выходцы из среды торгово-промышленного капитала – такие друзья Эдуарда VII, как Ротшильд, Липтон и Кессель, – могли поспорить с любым лордом по части красоты резиденций и расточительного образа жизни. В государственном управлении и в политике интересы землевладельцев тоже уже не учитывались в прежнем объеме – даже в таких странах, как Германия. Расширение избирательных прав (в Великобритании реформы 1884–1885 гг. увеличили число голосующих с 3 до 6 млн человек) и изменение границ избирательных округов разрушило множество старых раскладов, которые позволяли местным магнатам распоряжаться местами в парламенте[56].

Хотя Солсбери явно принадлежал к числу тех аристократов, кому повезло больше прочих, он все равно не одобрял происходящие перемены. «То, что прочно стояло веками, – заявлял он, – теперь в опасности». Массовая демократия подрывала господство традиционных господствующих классов, что было, с его точки зрения, вредно для общества. Лорд Джордж Гамильтон, коллега Солсбери по политической деятельности, говорил: «Он боролся за свой класс и оберегал его не для того, чтобы просто обеспечить ему привилегии и льготы, а потому, что верил – сохранение этой социальной среды позволяет сохранить и кадровую основу для надежного и дееспособного правительства». Гамильтон был убежден, что Солсбери стремился к получению высоких должностей исключительно в интересах блага для страны[57].

Если это так, то ему сопутствовал успех. К моменту бриллиантового юбилея Солсбери успел трижды побывать премьер-министром, трижды – министром иностранных дел и дважды – государственным секретарем по делам Индии. К счастью, маркиз отличался исключительной трудоспособностью и не менее ценным умением справляться с нервным напряжением. Он говорил племяннице, что заботы не мешают ему крепко спать, а семье заявлял, что всегда старается принимать наилучшие решения, даже если речь шла о том, брать ли на прогулку пальто. «То же самое – и не более – я чувствую при составлении депеши, от которой могут зависеть война или мир. Степень моего напряжения зависит лишь от того, какими наличными данными я располагаю, но ни в коей мере не от важности возможного результата моих решений. Результат здесь значения не имеет»[58].

Когда в 1895 г. Солсбери в последний раз стал премьер-министром, он, как это бывало и прежде, решил одновременно быть и своим собственным министром иностранных дел. В своем выступлении через несколько месяцев после бриллиантового юбилея он сказал: «Наша главная обязанность состоит в том, чтобы служить народу этой страны, защищать его права и интересы; но вслед за этим идет наш долг перед человечеством»[59]. Поскольку Солсбери считал, что британская гегемония в целом благотворна для мира, указанные выше обязательства не выглядели в его глазах противоречивыми. Его стратегия в международной политике была простой – он стремился защищать Великобританию, ее интересы и положение в мире, причем предпочитал избегать ненужных сложностей – таких, как союзы и секретные договоры. Он не любил того, что в разговоре с королевой назвал «активными мерами». Возможно, он косвенно намекал на своего великого соперника, Уильяма Гладстона, который, как и его Либеральная партия, считал возможным британское вмешательство за границей для устройства европейских дел или, при необходимости, из гуманитарных соображений. С точки зрения Солсбери, лучше всего было использовать влияние Великобритании для того, чтобы не давать соседним державам «хватать друг друга за глотки»[60], поскольку такой исход был обычно невыгоден для всех. Но там, где, как он полагал, на кону стояли британские интересы, премьер-министр был готов проявить твердость – вплоть до того, чтобы грозить войной. Когда с открытием Суэцкого канала Египет стал ключевым пунктом для обеспечения связи Великобритании с Индией и Дальним Востоком, британское правительство столкнулось с необходимостью контролировать эту страну независимо от того, что думали по этому поводу другие державы. К концу 1890-х гг. кабинет Солсбери оказался из-за этого на пороге военного противостояния с Францией.

Как и многие его соотечественники, маркиз был склонен думать, что иностранцы более эгоистичны и менее достойны доверия, чем англичане, а латинские народы – еще и более эмоциональны. Греков он считал «шантажистами Европы», а когда французы вошли в Тунис, то Солсбери саркастически назвал это делом «вполне соответствующим обычным французским представлениям о кодексе чести»[61]. Когда в 1880-х гг. Британия и Германия боролись за сферы влияния в Восточной Африке, премьер-министр следующим образом наставлял молодого дипломата, посылаемого на остров Занзибар: «Проблема Занзибара является одновременно и трудной, и опасной, поскольку в данном вопросе мы вынуждены иметь дело с немцами, политическая этика которых во многих отношениях отличается от нашей»[62]. Хотя Солсбери и мог порассуждать о «тщете» расширения империи, он был убежден в том, что Британия должна получать свою долю при любой возможности: «Инстинкты нации никогда не будут удовлетворены, если не давать ей возможности завладеть долей добычи, которую у нее на глазах жадно делят соседи»[63].

Нельзя сказать, что Солсбери особенно недолюбливал какой-нибудь определенный народ – если, конечно, не считать американцев. В них он видел воплощение всего того, что ему не нравилось в современном мире, – жадности, материализма, лицемерия и вульгарности. Кроме того, американцы считали демократию наилучшей формой правления. Во время Гражданской войны в США он был пылким сторонником Конфедерации – отчасти потому, что южан считал джентльменами, а северян – нет. Тем не менее он также опасался и роста могущества США. В 1902 г. он мрачно писал: «Это очень печально, но я боюсь, что Америка вот-вот вырвется вперед и ничто более не восстановит равенства сил между нами. Если бы мы вмешались в войну Конфедерации, то получили бы возможность уменьшить потенциал Соединенных Штатов до приемлемого уровня. Но ни одной нации история не дает подобного шанса дважды»[64].

Такие взгляды на иностранцев не мешали Солсбери руководить внешней политикой и достигать конкретных целей в отношениях с другими державами. В частности, в конце 1880-х гг. он заключил с Италией и Австрией соглашения по обеспечению status quo в Средиземноморье. Чтобы обезопасить Египет от французов, которые не простили Англии его захвата в 1882 г., Солсбери поддерживал хорошие отношения с Германией. Хотя маркизу и не нравилась растущая роль общественного мнения в международных вопросах, он порой находил его полезным там, где нужно было избавиться от нежелательных обязательств или союзов. Когда в 1890-х гг. Германия предлагала единым фронтом выступить против Франции, Солсбери на словах сожалел, что его руки связаны: «Ни народ, ни парламент ни при каких обстоятельствах не примут того, что правительство несколькими годами ранее подписало секретный договор, обязывающий страну вступить в войну»[65]. Кроме того, он воспользовался отсутствием у Великобритании кодифицированной конституции, заявив, что закон в принципе запрещает заключать в мирное время соглашения, которые могут привести к войне[66]. Впрочем, более важным в таких делах оставался тот факт, что наличие крупнейшего в мире военного флота и преимущества островного положения позволяли Великобритании проводить относительно независимую международную политику.

Изо всех сил стараясь сохранить для страны свободу маневра, Солсбери также пытался предотвратить и возникновение направленных против Англии политических блоков. В 1888 г. он произнес в Карнарвоне речь, где говорилось, что нации должны вести дела с соседями так же, как это делают здравомыслящие домовладельцы: «Если вы хотите поладить с людьми, живущими поблизости, не стоит постоянно искать возможностей что-нибудь выиграть за их счет; нужно воспринимать их и свои притязания с точки зрения справедливости и добрососедства. С одной стороны, никогда нельзя жертвовать существенными и подлинными правами, на которые, с вашей точки зрения, кто-либо покушается. Но с другой стороны, не следует и раздувать незначительные противоречия в ожесточенные конфликты, принимая всякое расхождение во взглядах за угрозу первостепенной важности».

Те же, кто пренебрегает осторожностью и ведет себя с соседями неразумно, должны были, с точки зрения Солсбери, «обнаружить, что им противостоят объединенные силы этих соседей»[67].

В соответствии с давней традицией британской политики, Солсбери считал, что если уж союзы и должны существовать, то пусть их тогда будет два или больше и пусть они будут лучше направлены друг против друга, нежели против Великобритании. Отношения последней с Европой обычно устраивались тем лучше, чем больше было держав, с которыми Британия находилась на дружеской ноге. Равновесие сил на континенте также шло на пользу Лондону, который благодаря этому мог маневрировать между различными группировками. Солсбери смог убедить себя в том, что, действуя подобным образом, Великобритания служит общему благу – хотя трудно сказать, думают ли так правительства других стран. В Карнарвоне он заявлял: «Нет вещей более противоположных друг другу, чем добросердечное стремление поддерживать хорошие отношения с соседями и высокомерный дух угрюмой изоляции, скрывающийся под маской «невмешательства». Мы являемся частью европейского сообщества и обязаны действовать соответственно»[68].

Хотя Солсбери сам и не любил того, что называл «трепом об изоляции»[69], но его внешнюю политику все же охарактеризовали как изоляционистскую. Когда в 1896 г. королева Виктория указала на то, что Великобритания кажется несколько изолированной, маркиз резко возразил ей, сказав, что изоляция «заключает в себе куда меньшую угрозу, чем опасность быть втянутыми в войны, которые нас не касаются». Эту точку зрения разделяли и его товарищи по Консервативной партии. Выступая в 1896 г. на собрании консерваторов, лорд Гошен, первый лорд адмиралтейства, сказал: «Наша изоляция не вызвана слабостью или самоуничижением; мы ступили на этот путь намеренно, чтобы иметь возможность действовать по собственному выбору в любых возможных обстоятельствах»[70]. В том же году сначала некий канадский политик, а затем и Джозеф Чемберлен добавили к слову «изоляция» прилагательное «блестящая», и это новое выражение распространилось с удивительной быстротой. «Блестящая изоляция» и искусное управление балансом сил были, как утверждалось, не просто сознательным политическим выбором, но выбором, освященным традицией, восходящей по меньшей мере к временам Елизаветы I, лавировавшей между Францией и Испанией в целях обеспечения безопасности своей страны[71]. Исследователь ее правления писал: «Равновесие сил на континенте соответствовало ее интересам так же, как оно обычно соответствует интересам нашей страны». Монтэгю Берроуз, чичел-профессор[72] современной истории в Оксфорде, наделил концепцию «баланса» почти мистическим значением и одобрительно цитировал Эдмунда Берка, говорившего, что среди всех держав Британия в наибольшей мере пригодна к тому, чтобы этот баланс поддерживать. «Не будет преувеличением сказать, – с гордостью заявлял Берроуз, – что это (деятельность Британии по сохранению равновесия сил на континенте) было спасением Европы»[73].

В ретроспективе такая позиция выглядит крайне самонадеянной. Даже в то время она отчасти отрицала реальность. Праздновавшая в 1897 г. бриллиантовый юбилей Великобритания и правда находилась в изоляции, но ее положение в мире трудно было назвать особенно блестящим. Надежных друзей в Европе у нее не было, а сама она была втянута в целый ряд противостояний по всему миру: с США в Венесуэле, с Францией в разных частях света, с Германией в Африке и на Тихом океане, а с Россией в Китае и Центральной Азии. Само наличие империи имело как плюсы, так и минусы. Да, это добавляло державе престижа и обеспечивало британскую промышленность гарантированными рынками сбыта. Теоретически империя должна была быть источником могущества. Примерно в одно время с описанным выше юбилейным морским парадом в журнале Punch появилась карикатура, изображавшая, как старый британский лев отправляется посмотреть на военный флот и везет с собой в лодке четырех молодых львов: Австралию, Канаду, Новую Зеландию и Капскую колонию[74]. Однако эти «молодые львы» не всегда проявляли энтузиазм, даже когда речь шла о самозащите, не говоря уже о том, чтобы оборонять империю в целом.

Между тем империя продолжала расти по мере того, как Великобритания обзаводилась все новыми и новыми колониями и протекторатами по всему миру – отчасти лишь ради того, чтобы удобнее было защищать уже имеющиеся. По мере того как другие державы вступали в схватку за территории, британские владения становились все более уязвимыми. Сэр Томас Сандерсон, бывший постоянным помощником министра иностранных дел, заметил несколькими годами позже: «Мне иногда казалось, что в глазах иностранца, читающего наши газеты, Британская империя должна была выглядеть огромным монстром, распространившимся по всему земному шару и тянущим во все стороны скрюченные пальцы, – так что даже приблизиться к нему без крика ужаса было невозможно»[75]. Термин «имперское перенапряжение» еще не был изобретен, но к началу 1890-х гг. Великобритания уже страдала этим пороком. После того как Киплинг стал свидетелем грандиозного морского парада, он написал стихотворение «Отпустительная молитва», где содержалось следующее предостережение:

Тускнеют наши маяки, И гибнет флот, сжимавший мир… Дни нашей славы далеки, Как Ниневия или Тир. Бог Сил! Помилуй нас! – внемли, Дабы забыть мы не смогли![76]

Хотя Великобритания все еще была крупнейшей промышленной державой мира, ее индустрию теснили более молодые и динамичные конкуренты из Германии и США, которые также старались пробиться на английские колониальные рынки. Рассказы про то, что игрушечных солдатиков для английских детей производили в Германии, вероятно, неправда, но они отражали растущее беспокойство в обществе и тревогу из-за того, сможет ли Британия себя защитить.

Будучи островом, Англия могла позволить себе обходиться крошечной сухопутной армией и полагалась на флот в том, что касалось обороны как самой страны, так и империи в целом. Развитие технологий делало военные флоты все дороже, и их содержание ложилось на экономику все более тяжким грузом. Джозеф Чемберлен описывал эту ситуацию так: «Утомленный титан, шатающийся под непомерным грузом своей судьбы»[77]. Сверх того, существовали опасения, что британский флот был слишком сильно рассредоточен по всему миру, тогда как сами Британские острова оказались недостаточно хорошо защищены. С конца 1880-х гг. пессимистически настроенные военные предупреждали, что Франция, если пожелает, сможет легко вытеснить британские военно-морские силы из Ла-Манша и переправить в Англию экспедиционный корпус. Сам Солсбери в 1888 г. набросал для правительства меморандум с подобным сценарием. Французы, руководимые «одним из тех военных, что приходят к власти на волне революции», должны были высадиться вечером в субботу, пока англичане наслаждались выходными. С помощью «двух-трех ирландских патриотов»[78] захватчики могли перерезать телеграфные провода и достичь Лондона раньше, чем британские силы смогли бы отреагировать. Впрочем, эта перспектива (а верил ли в нее он сам – большой вопрос) не мешала ему, как и раньше, проводить отпуска во Франции.

Напряженные отношения с этой страной доставляли немало хлопот последнему сформированному Солсбери правительству – действительно, в 1898 г. прокатилась новая волна военной тревоги. Нарастающее сближение между Францией и еще одним британским соперником – Россией – тоже добавляло поводов для беспокойства. Работа, которую Солсбери предпочитал вести с Тройственным союзом Германии, Австро-Венгрии и Италии, больше уже не казалась адекватным противовесом новому блоку. В середине 1890-х гг. на востоке нынешней Турции произошла резня армян, и этот эпизод показал, как мало можно рассчитывать на Тройственный союз.

Армяне, эти несчастные христианские подданные Османской империи, беспощадно уничтожались своими соседями-мусульманами, а турецкое правительство ничего не делало, чтобы помешать этому, – либо намеренно, либо по причине простой некомпетентности. В течение большей части XIX в. британская политика в регионе подразумевала поддержку турок – это было средством помешать России завладеть выходом из Черного моря в Средиземное. Однако государственный интерес не всегда хорошо уживался с мнением общественности, которая приходила в ярость всякий раз, когда Османская империя начинала притеснять ту или иную христианскую общину. Гладстон даже повел всю свою предвыборную кампанию, отталкиваясь от жестокостей в Болгарии и необходимости заставить международное сообщество что-нибудь по этому поводу предпринять. Хотя Солсбери отрицательно относился к самой идее вмешательства во внутренние дела других стран, он всегда недолюбливал турок и с радостью отвернулся бы от них еще раньше, если бы Великобритании не был нужен союзник на восточном побережье Средиземного моря. Для оказания давления на Османскую империю он в 1895 г. попытался заручиться поддержкой других держав: Австрии или Италии, возможно – Германии или даже России. Так он рассчитывал прекратить нападения на армян, но ни одна держава не захотела в этом участвовать. Из-за этой ситуации Солсбери не мог ночами сомкнуть глаз, но в итоге вынужден был признать, что в данном случае Британия бессильна что-либо сделать. Он также пришел к заключению, что правительству нужно найти другие способы обеспечить британские интересы в Средиземноморье и в районе стратегически важного для связи с Индией Суэцкого канала. Поддержка умирающего и коррумпированного турецкого правительства для этих целей больше не годилась. Оставалось лишь понять, как следует поступить, – и этот вопрос оставался открытым в течение нескольких лет. Увеличить дорогостоящее военное присутствие в Египте и в Средиземном море? Заключить союз с другой державой, имеющей свои интересы в данном регионе, – такими, как Франция и Россия? Ни один из вариантов не выглядел подходящим – особенно с учетом наличия очагов напряженности в других местах.

Османская империя вызывала тревогу и в другом аспекте. В эпоху империализма это государство привлекало к себе хищников. Государства и народы измеряли свой вес в мировой политике числом принадлежащих им колоний, но при этом количество «ничейных» земель неуклонно сокращалось. В 1890-х гг. были почти полностью поделены Африка, Дальний Восток и острова Тихого океана. Но в мире оставались еще регионы, где традиционные государства переживали кризис, – Китай, Персия и Османская империя. В 1898 г. Солсбери произнес в Альберт-Холле ставшую знаменитой речь. Обращаясь к членам Консервативной партии, он сказал: «Нации нашего мира можно подразделить на живые и умирающие. С одной стороны мы видим великие державы, обладающие большим могуществом, территориями, богатством и преимуществами в организации, которые год от года только возрастают». С другой стороны находятся естественные жертвы этих держав – страны, гибнущие от коррупции и дурного управления. Солсбери считал, что вытекающие из этого обстоятельства процессы могут быть потенциально опасны: «Живые нации постепенно проникнут на территории умирающих, и там вскоре возникнут источники конфликтов между цивилизованными народами»[79].

И они уже возникали. В 1880-х гг. Великобритания и Франция враждовали из-за Египта, который номинально по-прежнему оставался частью Османской империи. Французы и итальянцы соперничали из-за Туниса. Турецкое правительство трепыхалось как рыба в неводе, но сети стягивались все туже. Во-первых, свою роль играли кредиты, выданные европейскими правительствами и банками, желавшими получить все больше контроля над финансами страны. Во-вторых, европейские фирмы получали в Турции железнодорожные концессии, что было полезно для торговли, но также способствовало распространению европейского влияния. В-третьих, Европа вмешивалась в турецкие дела под гуманитарными лозунгами, вступаясь за права турецких подданных-христиан. В-четвертых, европейские правительства требовали от Турции реформ. Можно было с уверенностью ожидать, что в тот момент, когда Турция больше уже не сможет справляться с этим давлением, ее владения – включая часть Балкан и Арабский Ближний Восток – станут лакомой добычей.

Распространение Российской империи на юг и восток привело к тому, что Персия оказалась затронута великой игрой – противостоянием Великобритании и России в Центральной Азии. Русские наращивали свое влияние на севере страны, тогда как англичане старались обеспечить себе позиции на юге и вдоль побережья Индийского океана. При этом обе стороны обхаживали шахиншаха. Игра продолжалась в Афганистане, который оказался буферной территорией между Россией и Британской Индией; находившиеся восточнее Тибет и Китай тоже были вовлечены в нее.

В Азии почти неодолимое искушение вызывал Китай, слабость которого по сравнению с европейскими державами была очевидна. Здесь к ним присоединились Соединенные Штаты, несмотря на то что в культуре последних глубоко укоренились идеи противостояния «империализму». Гровер Кливленд, бывший президентом США в середине 1880-х, а потом снова – в период 1893–1897 гг., являлся главным противником «колониального» пути развития страны. В своей первой инаугурационной речи он заявил, что США останутся верны своим революционным традициям и не имеют намерения захватывать территории на других континентах. Тем не менее Соединенные Штаты уже были предрасположены к тому, чтобы вмешаться в ход событий на своем «заднем дворе» – в странах Карибского бассейна. Вскоре они овладели Филиппинами, Гавайскими островами и Пуэрто-Рико. В китайском вопросе руководители США считали единственно верной политику открытых дверей, подразумевавшую, что повсеместный доступ к китайской территории должны иметь все державы, а области исключительного влияния создаваться не должны.

К удивлению и заметному восхищению западного мира, Япония, которая за счет ускоренной модернизации избежала превращения в еще одну колонию, тоже проявила в регионе империалистические амбиции. Мировые державы выдавливали из обреченного пекинского режима одну уступку за другой. Возникли экстерриториальные порты, где иностранцы могли жить и работать, находясь под юрисдикцией своих правительств. Строились принадлежащие иностранцам железные дороги, причем в Китае их еще и охраняли иностранные войска. В определенных местах иностранцам также принадлежали исключительные права на горные разработки и торговую деятельность. Китайцы справедливо опасались, что если так пойдет и дальше, то их страну буквально нарежут как дыню.

Великобритания занимала господствующее положение в торговле с Китаем, особенно в долине реки Янцзы. В Лондоне не особенно стремились к присоединению китайских территорий, которыми потом пришлось бы еще и управлять. Но разве можно было просто наблюдать, как другие державы проникают в страну, готовясь, вероятно, завладеть ее территориями? Когда Солсбери стал премьер-министром в 1895 г., Россия уже угрожала британским интересам на севере Китая. А с присоединением новых игроков – таких, как Германия, – борьба за сферы влияния в Китае должна была только обостриться.

К еще большей тревоге Солсбери, отношения с США, которые всегда были сложными, в то время особенно обострились. Затянувшийся территориальный спор Великобритании и Венесуэлы по поводу границы с Британской Гвианой внезапно привлек к себе внимание администрации президента Кливленда. В июле 1895 г., спустя месяц после того, как Солсбери стал премьер-министром, американский госсекретарь Ричард Олни направил англичанам воинственную ноту, где утверждалось, что США имеют право вмешаться в решение спорного вопроса. Олни опирался на принципы так называемой доктрины Монро – удивительно туманной и бесконечно гибкой декларации, предостерегающей внешние силы от вмешательства в дела Нового Света. Конечно, в прессе по обе стороны Атлантики поднялся большой шум. Американский посол зачитал Солсбери длинную депешу от своего правительства, которое поддерживало претензии Венесуэлы на значительную часть Британской Гвианы и требовало от британцев согласия на арбитраж.

Премьер-министру понадобилось четыре месяца, чтобы определиться с ответом. Прежде всего, он не согласился с тем, что доктрина Монро давала США какие-либо полномочия в отношении британских владений в Новом Свете. Он также заявил, что пограничный спор между британским владением и третьей страной «очевидным образом никак не касается» американцев. Президент Кливленд, по собственному выражению, «был взбешен до глубины души», и в обеих странах какое-то время напряженно обсуждалась возможная война между ними. У англичан, однако, было множество проблем в других частях света, из-за чего они не проявили желания воевать, а в самих США мнения разделились. В итоге был достигнут компромисс: Солсбери перестал возражать против расширительного толкования американцами доктрины Монро, а начертание границ при арбитраже 1899 г. было несколько изменено в пользу Великобритании. Венесуэла, которую американский посол в Великобритании пренебрежительно называл «государством-дворняжкой», добилась очень немногого (президент Венесуэлы Уго Чавес до самой смерти претендовал на спорные территории, и его последователи продолжили этот курс)[80].

Солсбери доводилось уступать и в других конфликтах. Когда Франция в 1896 г. аннексировала Мадагаскар, где у англичан имелись значительные интересы, маркиз не стал протестовать. Тем не менее он все еще сопротивлялся любым идеям насчет того, что Великобритании следует найти себе постоянных союзников. При этом премьер-министр, как всегда, не хотел бесцельно тревожиться из-за событий в каждом уголке мира – он предпочитал сосредоточивать внимание на пунктах, обладавших первостепенной важностью для империи. Когда однажды возникли опасения по поводу обстановки в Красном море, Солсбери сказал проконсулу[81] Египта, сэру Эвелину Бэрингу (будущему лорду Кромеру): «Я бы не стал придавать слишком большого значения тому, что военные говорят вам по поводу стратегической важности этих мест. Если бы мы предоставили им полную свободу действий, то они потребовали бы послать гарнизон на Луну, чтобы защитить ее от Марса»[82]. Коллеги премьер-министра считали его отношение к делу слишком беззаботным и тревожились из-за отсутствия у него ясной внешнеполитической линии. Если же она у него все же имелась, то он не спешил ей ни с кем делиться – склонность Солсбери к секретности с годами только возрастала. Лорд Керзон, бывший его заместителем в министерстве иностранных дел, позже описывал маркиза так: «Этот необыкновенный, могущественный, непостижимый, выдающийся… лежачий камень у нас во главе»[83]. Керзон считал, что Солсбери слишком часто «бросал собакам кости», а в результате они лишь лаяли, требуя еще большего, – и это было особенно очевидно в случае с Францией и Россией. Не все коллеги маркиза были настроены настолько критически, большинство полагало, что Солсбери уже больше не мог совмещать должности премьер-министра и министра иностранных дел. В конце 1890-х гг. начал сказываться его возраст, а сам он был подавлен затяжной болезнью жены, которая скончалась в 1899 г.

Еще до того, как он в 1900 г. официально подал в отставку с поста министра иностранных дел, Солсбери начал постепенно передавать все больше внешнеполитических полномочий своему племяннику, Артуру Бальфуру, который был руководителем парламентского большинства, и Джозефу Чемберлену, министру по делам колоний. Трудно было бы вообразить двух более разных людей. Бальфур был родственником Солсбери и представителем высших кругов британского общества. Будучи старшим сыном богатого землевладельца, он располагал обширными владениями в Шотландии. Он был красив, умен и обаятелен, хотя многие считали его человеком холодным и уклончивым. Один его знакомый говорил, что улыбка Бальфура «напоминала отблеск луны на могильном камне»[84]. Ходили слухи, что его сердце было разбито, когда его возлюбленная скончалась от тифа, но близкий друг Бальфура подозревал, что тот буквально «истощал свои силы в этой сфере» и предпочитал поверхностные романы с замужними и потому безопасными женщинами. Его главной страстью была философия и, что довольно любопытно, в ходе Великой войны у него возникло увлечение сионизмом. Хотя Бальфур и упорно трудился, окружающим он старался этого не показывать. Он покидал палату общин, чтобы сыграть в гольф, а на поздних заседаниях появлялся в вечерних костюмах. На парламентской скамье он откидывался так далеко, что, по словам журнала Punch, «будто бы хотел выяснить, можно ли сидеть, опираясь на лопатки»[85].

Чемберлена Бальфур счел интересной, но неприятной личностью. «Джо, пускай мы все его и очень ценим, – писал он любовнице, – почему-то не может до конца влиться в наши ряды, образовать с нами прочное химическое соединение»[86]. Чемберлен был пробившимся наверх фабрикантом, одним из тех людей, чье возвышение так огорчало маркиза Солсбери. Он родился в семье среднего достатка, бросил школу в шестнадцать лет и устроился в Бирмингеме на работу в семейной мастерской по производству винтов. В отличие от Бальфура Чемберлен был женат – причем даже три раза. Первые две его супруги умерли, принеся ему двоих сыновей – Остина и Невилла, причем последнему предстояло стать знаменитым – или печально известным – в связи с «политикой умиротворения» в конце 1930-х гг. Третья жена Чемберлена, американка, была примерно вдвое его моложе и приходилась дочерью военному министру в администрации президента Кливленда. Это был по любым меркам удачный брак.

Энергичный и амбициозный, молодой Чемберлен развивал свое предприятие, сделав его одним из крупнейших в отрасли в Англии. В 36 лет он отошел от дел, будучи уже очень богатым человеком. Он не интересовался спортом и не имел хобби, если не считать невероятной страсти к орхидеям, которые он выращивал в специальных оранжереях. Одну из них он неизменно носил в петлице. Он стал мэром Бирмингема, обратившись к политической деятельности с такой решимостью, как до того – к бизнесу. Он занялся вопросами всеобщего начального образования, развитием канализации и водопровода, расчисткой трущоб и организацией библиотек. Даже избравшись от Либеральной партии в палату общин, он остался бесспорным главой города. В парламенте он сразу удивил коллег, ожидавших, что он окажется яростным демагогом, – на деле он вел дебаты с большим изяществом, а его речи отличались краткостью и точностью. Британский журналист Д. А. Спендер отмечал, что «выступления [Чемберлена] можно было бы счесть даже слишком совершенными». Однажды Чемберлен обратился к одному старому члену парламента за советом по этому поводу, и тот ответил ему: «Все очень хорошо, очень хорошо, мистер Чемберлен… Но палате было бы в радость, если бы вы время от времени запинались»[87].

Чемберлен остался радикалом и выступал за социальные реформы, критикуя такие привилегированные социальные институты, как крупное землевладение и англиканская церковь. Вместе с тем он был страстным патриотом Британской империи, которую считал источником блага для всего мира. В 1886 г. эти убеждения привели его к разрыву с либералами, предложившими ввести в Ирландии так называемый гомруль[88]. Чемберлен и его сторонники утверждали, что это подорвет единство империи. Постепенно «либеральные юнионисты», как их тогда называли, сблизились с консерваторами[89]. Чемберлен никогда не оправдывался перед бывшими коллегами, он просто шел дальше. По словам Спендера, он занимался любым делом с «убийственной концентрацией» – и политики это тоже касалось: «В его глазах все было черным или белым, с резкими контурами и безо всяких полутонов»[90].

Став министром по делам колоний, он в первые годы должен был отвечать на вызовы и бороться с кризисами по всему миру – будь то конфликты из-за лова трески у берегов Ньюфаундленда или из-за добычи золота в Южной Африке. Чемберлен остро осознавал, насколько изолированной и уязвимой была Великобритания, – более того, общественное мнение, ставшее в международных делах новой и непредсказуемой силой, требовало отстаивать британские интересы по всему земному шару. Изоляция, полагал Чемберлен, больше уже не идет на пользу Британии, и Бальфур тоже стал постепенно склоняться к этой точке зрения. Франция в союзники не годилась – только не с учетом текущих трений в Африке и исторического соперничества двух стран. Что касается России, то в 1898 г. Чемберлен в своей речи выразился о ней так: «Если садишься обедать с дьяволом – бери длинную ложку». Все больший интерес у него вызывала Германия, с которой у Великобритании было относительно мало разногласий. И он был в этом не одинок – другие ключевые политические фигуры: министры, адмиралы, работники министерства иностранных дел и известные писатели – понемногу тоже начинали обдумывать этот вопрос[91].

После вялого одобрения со стороны Солсбери Чемберлен начал обсуждать условия возможного соглашения с германским послом в Лондоне. В 1899 г. он провел в Виндзорском замке дружеские беседы с самим кайзером и его министром иностранных дел, Бернгардом фон Бюловом, – и это убедило Чемберлена в том, что союз – возможно, включающий в себя и США – все же может быть заключен. На следующий день после отбытия германской делегации он выступил в Лестере с публичной речью, описывая «новый тройственный союз между тевтонской расой и двумя атлантическими ветвями расы англосаксонской, что окажет мощное влияние на будущее мира»[92]. Были и другие многообещающие признаки. В 1898 г. Британия заключила с Германией соглашение по поводу португальских колоний – Мозамбика, Анголы и Тимора. Поскольку их прежний владелец был практически банкротом, то эти земли, казалось, снова должны стать доступны для дележа.

Обе договаривающихся стороны (представителей Португалии не пригласили) решили совместно оберегать остатки Португальской империи от чужаков и разделить ее между собой. На следующий год англичанам удалось разрешить и смехотворный конфликт с Германией из-за островов Самоа на юге Тихого океана – главный остров архипелага был передан немцам.

В 1901 г. Чемберлен сообщил сотруднику германского посольства, что является сторонником более тесного сотрудничества с Германией и даже готов рассмотреть присоединение Великобритании к Тройственному союзу Германии, Австро-Венгрии и Италии[93]. Бальфур тоже не возражал – ему казалось, что наиболее вероятным противником англичан был бы союз России и Франции. «Вопросами величайшего значения для нас является то, чтобы не допустить падения Италии, расчленения Австро-Венгрии и, как я полагаю, гибельного сокрушения Германии между русским молотом и французской наковальней»[94].

Германия в принципе не возражала против этих идей, но вовсе не спешила подписывать полноценное соглашение или допускать Великобританию в Тройственный союз, особенно в связи с тем, что, как казалось немцам, англичане нуждаются в них больше, чем они сами – в помощи Великобритании. В октябре 1899 г., всего через два года после триумфального бриллиантового юбилея, началась Англо-бурская война, нанесшая значительный урон британскому престижу и уверенности в себе. В первые месяцы войны, после одного унизительного поражения за другим, в Англии всерьез начали опасаться, что Франция воспользуется случаем и совершит вторжение в метрополию… Или что Россия вместе с Францией станут угрожать положению Великобритании в Индийском океане[95]. В 1901 г. умерла королева Виктория – возможно, это было еще одним признаком того, что старому порядку приходит конец.

Послевоенное расследование показало, что британские командующие были некомпетентны, войска посылались в бой без четких приказов, надежных карт и достаточной разведки. Оснащение армии также оказалось полностью непригодным. Например, после неудачи в сражении при Спион-Коп Лео Амери, военный корреспондент The Times, писал: «Не было принято никаких мер к тому, чтобы заранее оценить начертание атакуемых позиций или чтобы снабдить назначенных для атаки офицеров такими сведениями. Сами же эти офицеры недостаточно разведали вершину, на которой они стали окапываться»[96]. Война вызвала масштабные реформы в армии, но требовалось время, чтобы они дали результаты.

Сверх этого в конце XIX в. сохранялась крайне нестабильная ситуация в Китае, что угрожало обширным интересам Великобритании в этом регионе. В 1897 г. Германия, воспользовавшись скандалом из-за убийства двух миссионеров, принудила слабое китайское правительство уступить в виде концессии порт Тяньцзинь[97] и железные дороги на Шаньдунском полуострове. Этот шаг, казалось, положил начало серьезной грызне из-за Китая. Россия в одностороннем порядке завладела на юге Маньчжурии незамерзающим портом, названным в честь британского морского офицера Уильяма Артура. Кабинет министров рассматривал вопрос о посылке на север военных кораблей эскадры китайской станции, но в итоге идея изгнать русских была оставлена из страха перед возможной реакцией Франции как союзника России. Несколько месяцев спустя Россия захватила еще один порт к северо-востоку от Порт-Артура – оба этих порта в итоге были переданы ей китайским правительством в аренду сроком на 25 лет.

Пресса и коллеги, включая Чемберлена, понуждали Солсбери к тому, чтобы Британия хоть что-нибудь предприняла. Тот мрачно заметил, что «общественность потребует какой-либо территориальной компенсации в Китае, что не принесет никакой пользы, но будет связано с большими расходами. Однако из сентиментальных соображений нам придется пойти на это». Так что Великобритания потребовала себе гавань Вэйхайвэй на северном берегу Шаньдунского полуострова и прямо к югу от русских портов в Маньчжурии. В итоге этот пункт оказался бесполезен в качестве порта, но зато там имелся превосходный пляж для купания[98]. Хорошая новость состояла в том, что в 1900 г. Германия и Британия договорились по поводу своего курса в Китае и стали вместе добиваться внедрения «политики открытых дверей», что дало к региону свободный доступ всем другим державам. С точки зрения англичан, эта мера была по сути направлена против русских в Маньчжурии, но Германия, имевшая в Европе протяженную сухопутную границу с Россией, была менее всего заинтересована в конфликте с соседом. Результаты «Боксерского восстания» это ясно показали.

В 1900 г. в Китае возникло движение, изначально направленное против маньчжурской династии, но ловко повернутое последней в русло борьбы с иностранцами. По всему Северному Китаю начались нападения на западных миссионеров, дипломатов и ком мерсантов, а летом 1900 г. был осажден посольский квартал в Пекине. Великие державы, у которых наконец появилась причина для совместных действий, поспешно сформировали деблокирующий корпус. Восстание было подавлено, Пекин – разграблен, а китайское правительство принудили возместить крупные издержки и примириться с еще более активным иностранным вмешательством в свои дела. Русские воспользовались этой возможностью, чтобы ввести войска в Маньчжурию, а после окончания восстания нашли основания, чтобы оставить их там. Пошли слухи о том, что Россия ведет с Китаем тайные переговоры о возможности постоянной оккупации Маньчжурии. Когда британское правительство обратилось к Германии с просьбой поддержать его в противостоянии этим планам, то ему был дан вполне ясный ответ. Выступая в рейхстаге 15 марта 1901 г., Бюлов заявил, что англо-германское соглашение по Китаю «Маньчжурию никоим образом не затрагивает»[99].

Было вполне очевидно, что Германия не была готова оказать Великобритании помощь, защищая ее имперские интересы ценой ухудшения своего положения в Европе. И потом, спрашивали себя многие англичане, действительно ли Британия должна влезать в европейское противостояние Германии, Франции и России? Немцы, однако, по-прежнему полагали, что Британия сблизится с ними – как только в конечном счете поймет, что это для нее наилучший вариант. В октябре 1901 г. Бюлов сказал своему подчиненному Фридриху фон Гольштейну: «Нам не следует проявлять ни спешки, ни беспокойства. Пусть надежда брезжит над горизонтом…»[100]

Лорд Лансдаун, который к тому времени занял место Солсбери в качестве министра иностранных дел, пытался продолжать консультации с Германией, но не преуспел. Он также предпринял разрозненные и столь же неудачные попытки наладить отношения с Россией. Тем не менее он, как и многие его коллеги, уже был убежден в том, что Британия не может больше придерживаться проводимой Солсбери политики отстраненности от европейских дел. Лорд Джордж Гамильтон, бывший в то время министром по делам Индии, рассказывал о мрачном разговоре, который был у него с лордом Бальфуром летом 1901 г.: «Он сказал мне, что вынужден признать – на деле мы в настоящий момент являемся третьестепенной державой; однако интересы этой третьестепенной державы переплетаются и сталкиваются с интересами великих держав Европы. В этой упрощенной форме слабость Британской империи, как она есть сейчас, состоит в следующем. Мы обладаем огромной силой – как в наличии, так и потенциально, – если только сможем сконцентрировать ее… Но рассредоточение наших имперских интересов [по всему миру]… делает это почти невозможным»[101].

Той осенью лорд Селборн, первый лорд адмиралтейства, сообщил своим коллегам по кабинету, что Британия располагает на Дальнем Востоке лишь четырьмя линкорами, тогда как Россия и Франция вместе скоро будут иметь девять[102].

Однако к этому времени общественное мнение стало значительным фактором как в Англии, так и в Германии. Например, осенью и в начале зимы 1901 г. в обеих странах вспыхнуло раздражение, вызванное довольно глупым публичным конфликтом между Чемберленом и Бюловом, который к этому времени стал канцлером. Выступая в Эдинбурге, Чемберлен защищал британские войска от обвинений в слишком жестоком обращении с гражданским населением в Южной Африке. Чемберлен дошел до заявлений, что представители других наций поступали куда хуже – в частности, Пруссия во время Франко-прусской войны. Германские националисты сочли это серьезным оскорблением, и Бюлов настоял на том, чтобы британскому правительству была передана официальная нота протеста. Англичане попытались разъяснить свою позицию, но формальных извинений не принесли. Тогда Бюлов в январе 1902 г. обратился в рейхстаге к германской общественности с вызывающей речью. Его встретили овациями, когда он процитировал известную фразу Фридриха Великого, говорившего, что всякий, осмеливающийся критиковать германскую армию, может с тем же успехом «грызть гранит». Три дня спустя Чемберлен с не меньшим энтузиазмом ответил ему, выступая в своей «цитадели» – в Бирмингеме: «Я сказал то, что сказал. Я ничего из этого не беру назад. Я ничего не уточняю. Я ни за что не оправдываюсь. Я не собираюсь читать нотации министру, но и от него тоже их не приму». Служившему в германском посольстве барону Герману фон Экардштайну Чемберлен частным образом сообщил: «С меня хватит подобного отношения – и вопрос о сближении между Великобританией и Германией можно считать закрытым»[103].

Британское правительство также пришло к заключению, что союзников надо искать где-то еще. С молчаливого согласия дряхлеющего Солсбери изучались перспективы оборонительного союза с Японией. Это было не так странно, как казалось. Могущество Японии возрастало – в 1890-х гг. она с легкостью взяла верх в войне с Китаем. В 1897 г. лорд Керзон, хорошо разбиравшийся в азиатских делах, писал Солсбери: «Если уж европейские державы объединяются на Дальнем Востоке против нас, то, возможно, рано или поздно мы будем вынуждены действовать совместно с Японией. Через десять лет она будет крупнейшей военно-морской силой в тех морях…»[104] Эта последняя ремарка касалась британского судостроения, которое обладало могущественным лобби и всецело одобряло обширные японские заказы. Адмирал Чарльз Бересфорд отвлекся от своей флотской карьеры, чтобы стать членом парламента и возглавить Морскую лигу[105]. В 1898 г. на ежегодном обеде японского общества в Лондоне он заявил: «…Между нашими нациями много общего, и наш союз многое даст миру во всем мире»[106]. Более того, интересы Японии удобным для англичан образом ограничивались Дальним Востоком – благодаря этому не возникало опасности, что союз с ней втянет Великобританию в европейскую войну, как это мог сделать союз с Германией. Британцы могли противопоставить Японию России – особенно в Китае – и, возможно, заставить Санкт-Петербург дважды подумать, прежде чем продвигаться по Центральной Азии в индийском направлении.

С японской точки зрения Англия была самой дружественной из великих держав Европы. В 1895 г., в конце японо-китайской войны, Россия, Германия и Франция объединились против Японии, чтобы принудить ее отказаться от ряда своих завоеваний в Китае – особенно в Маньчжурии. Вскоре после этого Россия сделала свой ход, захватив порты на Ляодунском полуострове и начав на севере Маньчжурии постройку южной ветки Транссибирской магистрали. Во время «Боксерского восстания» Британия и Япония плодотворно сотрудничали. При этом Япония, как и Британия, тоже изучала альтернативные возможности, ведя переговоры с Германией и Россией. Как и англичане, японцы пришли к выводу о том, что это ни к чему не приведет.

Незадолго до Рождества 1901 г. князь[107] Ито Хиробуми, один из тех видных государственных деятелей, при участии которых Япония реформировалась после 1868 г., остановился в Лондоне по пути в Россию. Как и Солсбери, он трижды занимал пост премьер-министра. (Но, в отличие от последнего, был знаменит своей не удержимой тягой к женскому полу.) Официально было заявлено, что он посетит Англию исключительно для поправки здоровья – тем не менее он был принят Эдуардом VII, который вручил ему Большой крест ордена Бани. Лорд-мэр Лондона устроил в его честь большой банкет. Когда Ито поднялся, чтобы ответить на тост, его, по описанию The Times, встретили «продолжительными овациями». В своем выступлении Ито говорил о длительных дружественных отношениях, которые «почти столетие» связывают Британию с Японией, и о своих собственных счастливых воспоминаниях, оставшихся с тех времен, когда он в молодости приезжал в Англию учиться. «Вполне естественно для меня, – продолжал он, – питать искреннюю надежду на то, что наши дружеские чувства и взаимная симпатия сохранятся в будущем… На то, что эти дружеские чувства и взаимная симпатия, что существовали между нами в прошлом, в будущем станут только крепнуть с каждым днем»[108]. Тут снова последовали овации. Он посетил Солсбери в Хэтфилде, а лорда Лансдауна – в его поместье Бувуд, причем с Лансдауном Ито вел чрезвычайно интересные неофициальные переговоры.

Уже 30 января был подписан союзный договор. Хотя англичане и надеялись, что в нем будет затронута Индия, японцы настояли, что он должен быть ограничен Китаем. Обе стороны обязались придерживаться политики открытых дверей, хотя за Японией признавались ее исключительные интересы в Корее. Договором подразумевался нейтралитет одного из союзников в случае войны второго с третьей державой – но если одному из участников соглашения пришлось бы воевать с двумя и более государствами одновременно, то союзник был обязан прийти к нему на помощь. Также имелся секретный протокол, касающийся военно-морских сил в регионе. Командования флотов обеих стран должны были обсудить подготовку к совместным действиям на Тихом океане. Потенциальными противниками считались Франция и Россия. Известия о заключении договора были встречены в Японии большим ликованием и массовыми демонстрациями в его поддержку. В Англии реакция была более сдержанной, и ее правительство это вполне устраивало.

Великобритания, таким образом, отказалась от политики, которая до того исправно ей служила, пусть и не была такой уж древней или совсем уж изоляционистской. В течение большей части XIX в. Англия могла спокойно строить свою империю и налаживать свою торговлю, не беспокоясь при этом о возможных враждебных союзах других держав. Но мир изменился, и Франция с Россией вместе превратились в грозного противника. Британскую мировую гегемонию также подрывали и новые державы – такие, как Германия, Япония и Соединенные Штаты. Договор с Японией был пробной мерой, способом проверить свою готовность еще больше погрузиться в переплетение союзных обязательств. В 1902 г. дела Британии, казалось, пошли на лад. В мае наконец закончилась война с бурами, а Трансвааль и Оранжевое свободное государство вошли в состав Британской империи. Да и надежды на то, что Германию можно будет сделать более надежным другом, определенно не исчезли окончательно. В самой Германии англояпонский договор был изначально встречен с мягким удовлетворением. Заключив его, Великобритания сделала в Азии еще один шаг навстречу конфликту с Россией – а то и с Францией. Когда английский посол в Берлине сообщил кайзеру о новом соглашении, первой реакцией Вильгельма были слова: «Кажется, у этих дурней выдался момент просветления»[109].

Глава 3

«Горе тебе, земля, когда царь твой отрок!»[110] Вильгельм II и Германия

«То, что я не могу присутствовать при крещении первого внука, едва не разбивает мне сердце, – писала весной 1859 г. королева Виктория, обращаясь к своему дяде, бельгийскому королю Леопольду, – ничто другое не огорчало меня так, как это! А особенно меня уязвляет то, что речь о столь радостном событии, которое так сближает две нации!»[111] Ребенком, которого родила в Пруссии старшая дочь королевы, был будущий Вильгельм II, германский император, – и надежды, которые гордая бабушка возлагала на него и на будущую дружбу между двумя народами, казалось, должны были сбыться.

Англо-германское сотрудничество имело смысл. Германия была мощной сухопутной державой, а Британия господствовала на море. Германские интересы лежали преимущественно в Европе, а британские – за океанами. До 1890-х гг., то есть пока Бисмарк был у власти, Германию вполне удовлетворял ее континентальный статус, так что две страны могли не соперничать из-за колониальных империй. Делу помогало и то, что у обеих имелся общий враг на континен те – Франция, амбиций которой в равной мере опасались и в Берлине, и в Лондоне. В конце концов, Пруссия и Британия совместно противостояли Наполеону. Когда Пруссия под искусным руководством Бисмарка объединила в 1871 г. германские государства, в Англии заняли позицию благожелательного нейтралитета. Выдающийся интеллектуал Томас Карлейль, автор апологетической биографии Фридриха Великого, выразил мнение многих своих собратьев, когда как-то заявил: «То, что эта благородная, терпеливая, набожная и благонадежная Германия должна в итоге слиться в единую нацию и стать королевой континента вместо хвастливой, тщеславной, жестикулирующей, драчливой, беспокойной и чересчур чувствительной Франции, кажется мне самым вдохновляющим фактом нашего времени»[112]. Рост благосостояния Германии, который позже вызывал в довоенной Англии тревогу, изначально приветствовался, так как торговля между странами становилась более прибыльной.

Конечно, общие черты немецкого и английского народов также демонстрировали их принадлежность к «тевтонской расе», вероятно всегда разделявшей ценности здравого смысла и трезвого ума. Некоторые историки указывали, что обе ветви – и островная, и континентальная – стойко сопротивлялись римскому завоеванию и в течение веков развили собственные общественные и политические институты. В XIX в. еще имела большое значение религия – и она тоже связывала немцев и англичан, во всяком случае, если вести речь о протестантском большинстве населения этих стран. Более того, элиты обеих стран также состояли преимущественно из протестантов[113].

Каждый народ находил в другом достойные восхищения черты. Англичане уважали германскую науку и культуру. Немецкие университеты и высшие технические школы стали образцом для британской системы образования. Английские студенты ряда специальностей (например, медики) должны были учиться в Германии, если желали идти в ногу с новейшими научными достижениями. Немцы господствовали в таких областях, как библеистика и археология, а германские историки, при их склонности к работе в архивах, сбору фактов и поиску свидетельств, казалось, описывали прошлое точно таким, каким оно было. Со своей стороны, немцы восхищались английской литературой, особенно Шекспиром, и британским стилем жизни. Даже строившийся для кронпринца в Потсдаме во время Великой войны дворец Цецилиенхоф сделали внешне похожим на дом в тюдоровском стиле. И по сей день на полках его книжных шкафов стоят книги популярных английских авторов – от Вудхауза до Дорнфорда Йейтса.

Имелось и большое количество личных связей – от совместных коммерческих предприятий до англо-германских семейных пар. Мать Роберта Грейвса, этого самого английского из поэтов, была немкой. Известный позже в министерстве иностранных дел решительный противник Германии Айра Кроу родился в Германии же – у смешанной пары. Там он получил и образование. Представительница высших слоев британского общества, Эвелин Степлтон-Брезертон, родившаяся в Суссексе, вышла замуж за князя Блюхера, потомка великого прусского маршала, а Дэйзи Корнуоллис-Уэст, из Северного Уэльса, стала княгиней Плесской, супругой одного из самых знатных и богатых людей Германии. Все это венчали связи августейших фамилий. Королева Виктория происходила сразу из двух германских владетельных семей – Ганноверов по отцу и Саксен-Кобургов по матери. Затем она вышла замуж за своего родственника по этой линии – Альберта. Вдвоем они стали родственниками практически всех правящих фамилий Германии и большинства европейских. Когда в 1858 г. их дочь вышла за будущего наследника прусского престола, то казалось, что к паутине, связывающей Германию с Великобританией, добавилась еще одна нить.

Почему же дела в итоге пошли настолько плохо? Политологи могли бы сказать, что вступление Германии и Англии в Великую войну на разных сторонах было предопределено, став следствием столкновения интересов слабеющего мирового лидера и набирающего силу претендента на эту роль. Такие события, как они утверждают, редко обходятся без кровопролития. Господствующая мировая держава обычно высокомерна и склонна указывать другим странам, как тем вести дела. Кроме того, там часто пренебрегают страхами и тревогами меньших государств. Такие державы, как Великобритания в те дни (а США – в наши), обычно игнорируют намеки на то, что их могущество не вечно, а усиливающиеся нации с нетерпением ждут возможности получить заслуженную долю всего и вся – идет ли речь о колониях, ресурсах, влиянии или роли в торговле.

В XIX в. Британия обладала крупнейшей колониальной империей, господствовала на морях и на рынках всего мира. Вероятно, можно понять, почему она проявляла столь мало симпатии к стремлениям и заботам прочих государств. Уинстон Черчилль, всегда тонко чувствовавший историю, писал незадолго до начала Великой войны: «В то время, когда прочие великие нации были парализованы варварством или внутренними войнами, мы завладели совершенно непропорциональной долей мирового богатства и торговли. Мы захватили все земли, какие хотели, и наше желание в безопасности наслаждаться огромными и прекрасными владениями – приобретенными и оберегаемыми в основном насилием – другим часто казалось менее обоснованным, нежели нам самим».

Более того, Британия часто раздражала другие европейские державы уверенным стремлением свысока руководить политикой на континенте. Англия неохотно участвовала в «европейском концерте», а в европейские конфликты ввязывалась с осторожностью и лишь тогда, когда видела для себя очевидную выгоду. В ходе борьбы за колонии британское руководство нередко утверждало, что захватывает новые территории исключительно для того, чтобы обезопасить уже имеющиеся владения или даже ради блага покоряемых народов – тогда как прочие нации движимы только жадностью.

С другой стороны, Германия демонстрировала разом и слабости, и амбиции укрепляющейся мировой державы. Она была чувствительна к критике и постоянно озабочена тем, что ее недостаточно принимают всерьез. Все же речь шла о большой стране в сердце Европы – стране, которая была в военном и экономическом отношении более сильной и быстрее развивающейся, чем ее ближайшие соседи – Франция, Россия и Австро-Венгрия. И все же в особенно мрачные моменты ее руководство видело себя окруженным. Германская внешняя торговля в мировом масштабе росла и теснила английскую – и все же этого было мало. У нее не было колоний и сопутствующих военно-морских баз, угольных станций и телеграфных узлов, которые в те времена считали признаком державы мирового значения. При этом, когда Германия пыталась приобрести заморские владения – в Африке или на юге Тихого океана, – Британия неизбежно вмешивалась и выдвигала возражения. Так что, когда в 1897 г. новый министр иностранных дел, Бернгард фон Бюлов, произнес в рейхстаге зажигательную речь, в которой говорил, что Германия требует себе места под солнцем, соотечественники приняли его слова благосклонно.

Британия, как и прочие державы-гегемоны до и после нее, осознавала, что мир меняется и нужно отвечать на вызовы времени. Ее колониальная империя была слишком большой и обширной – что провоцировало империалистов внутри страны требовать захвата все новых территорий, чтобы защитить имеющиеся владения, а также морские пути и телеграфные линии. Хотя промышленное производство Великобритании по-прежнему было очень развито, но его доля в общемировом – уменьшалась, поскольку новые державы (Германия и США) быстро догоняли ее, а некоторые старые (Россия и Япония) как раз стремительно вступали в период индустриального развития. Лидирующие позиции могут стать источником проблем в длительной перспективе – промышленная инфраструктура Англии была стара и недостаточно быстро модернизировалась, а ее система образования давала слишком много специалистов по классическим языкам, но недостаточно инженеров и ученых.

И все же остается вопрос – почему главным врагом Британии стала все же именно Германия, хотя на месте последней легко могли оказаться многие другие страны? В конце концов, Германия была лишь одной из целого ряда угроз британскому господству в мире. Другим странам тоже нужно было «место под солнцем». В годы, предшествовавшие 1914 г., война на почве колониальных споров могла начаться между Британией и США, Британией и Францией, Британией и Россией – и во всех этих случаях едва не началась. Тем не менее эти опасные коллизии удалось преодолеть, разобравшись с основными источниками конфликтов. В наши дни нужно надеяться, что США и Китай проявят в этом отношении не меньше здравого смысла и добьются не меньшего успеха.

Верно, в отношениях между Германией и Великобританией в течение многих лет существовала напряженность, склонность подозревать другого в сомнительных мотивах и слишком легко оскорбляться. В 1896 г. кайзером была послана «телеграмма Крюгеру» – Вильгельм практически сразу направил президенту независимого Трансвааля свои поздравления в связи с отражением так называемого рейда Джеймсона, нападения банды английских авантюристов, пытавшихся захватить контроль над этой страной. В Великобритании этот факт вызвал раздражение: «Германский император сделал очень серьезный шаг, – писала The Times, – который должен быть расценен как явно недружественный по отношению к нашей стране»[114]. Когда Солсбери сообщили о телеграмме, он был на званом ужине, и утверждают, что он сказал своей соседке по столу (одной из дочерей королевы Виктории): «Какая дерзость, мадам, какая дерзость!»[115] Британское общественное мнение было в ярости. Совсем недавно Вильгельма сделали шефом полка Королевских драгун – теперь же офицеры этого полка изрезали его портрет и бросили части в огонь[116]. Германский посол Пауль фон Гацфельд сообщал в Берлин: «Общее настроение было, вне сомнений, таково, что если бы [британское] правительство потеряло голову или на каком-либо основании стремилось бы к войне, то имело бы в этом полную поддержку народа»[117]. Накануне Великой войны сэр Эдуард Гошен, британский посол в Берлине, сказал своему коллеге, что «телеграмма Крюгеру» была, по его мнению, начальной точкой раскола между Великобританией и Германией[118].

Даже после того как вопрос удалось урегулировать, эти события оставили осадок горечи и недоверия. Когда в 1898 г. по вине англичан возникли трудности в ходе переговоров из-за португальских колоний, кайзер написал сердитый меморандум: «Лорд Солсбери ведет себя по-иезуитски, чудовищно и высокомерно!»[119] Британцы, со своей стороны, были глубоко возмущены тем, как Германия пользуется их трудностями, вызванными ухудшающейся ситуацией в Южной Африке. Действительно, именно это обстоятельство и позволило вообще вызвать Британию на переговоры. Солсбери, не разделявший энтузиазма Чемберлена по поводу более широкого союза с Германией, говорил германскому послу: «За свою дружбу вы просите слишком многого»[120].

В следующем году Солсбери отказался поддержать германские притязания на острова Самоа, и кайзер угрожал отозвать из Лондона своего посла. Вильгельм поспешно отправил своей бабушке исключительно грубое письмо, в котором раскритиковал ее премьер-министра: «Такое отношение к интересам и чувствам Германии словно громом поразило всех нас и создало впечатление, что лорду Солсбери до нас не больше дела, чем до Португалии, Чили или патагонцев». В письме была и угроза: «Если столь высокомерное отношение правительства лорда Солсбери к делам Германии сохранится, то я опасаюсь, что это станет постоянным источником недопонимания и взаимных обвинений между двумя нациями – а это в итоге приведет к вражде»[121]. Проконсультировавшись с Солсбери, старая королева отвечала очень твердо: «Тон, в котором вы пишете о лорде Солсбери, не может быть оправдан ничем, кроме вашего минутного раздражения, поскольку я не думаю, что иначе вы стали бы писать в такой манере. Я сомневаюсь, что какой-либо государь когда-либо писал в подобных выражениях о премьер-министре другого государя, да еще и собственной бабушки»[122].

Англо-бурская война стала источником новых трений. Фактически германское правительство помогло англичанам, отказавшись присоединиться к коалиции государств, которая должна была принудить Великобританию заключить мир с двумя бурскими республиками. Германия не добилась этим той благодарности, на какую могла бы рассчитывать, – отчасти из-за того, что Бюлов, вслед за другими странами, обращался к Британии в снисходительном и высокомерном тоне. Как позже говорил тогдашний фактический глава министерства иностранных дел, Фридрих фон Гольштейн: «Действуя в дружественной манере, а выражаясь в недружественной – мы провалились между двух стульев (под «мы» подразумевается Бюлов)»[123].

Более того, тот факт, что германская общественность, начиная с императрицы, была настроена главным образом пробурски, подтверждал убежденность Англии в том, что Германия активно способствует британским неудачам. Ходили слухи, что германские офицеры вступают в бурские отряды добровольцами – тогда как на самом деле кайзер запретил им принимать участие в войне. В первые месяцы войны Британия захватила три немецких почтовых парохода, заподозренные (несправедливо, как выяснилось позже) в транспортировке военных грузов для буров. Согласно германскому дипломату Экардштайну, самым опасным грузом на борту одного из них были ящики со швейцарским сыром. Англичане не торопились отпускать суда, и германское правительство в угрожающих выражениях обвинило Великобританию в нарушении международного права. Бюлов, заинтересованный в дальнейшем продолжении переговоров с Чемберленом, писал тогдашнему канцлеру Гогенло[124]: «Острота и глубина той неприязни, которая так неудачно вспыхнула в Германии по адресу Британии, крайне опасна для нас. Если английская общественность ясно осознает, что в Германии сейчас доминируют антибританские настроения, то отношения между нашими странами будут серьезно испорчены»[125]. На самом деле «английская общественность» была стараниями английской прессы отлично осведомлена о настроениях немцев. В элитном клубе Athenaeum была даже специальная экспозиция германских карикатур и антибританских статей[126].

В те времена еще не проводилось опросов общественного мнения, но складывается ощущение, что к началу XX в. позиции элит обеих стран постепенно ожесточались, что затронуло как дипломатов и парламентариев, так и военные круги[127]. К этому добавлялся новый фактор, смущающий умы многих представителей правящих кругов, – общественное мнение. В 1903 г. граф Пауль Меттерних, сменивший Гацфельда в качестве германского посла в Лондоне, со общал домой: «Наименьшую неприязнь к нам испытывают высшие классы общества и, возможно, самые низшие его слои – то есть основная масса рабочих. Но представители тех групп населения, что лежат посередине, и люди умственного труда – в большинстве своем нам враждебны»[128]. Громкие призывы общественности обеих стран к тому, чтобы их правительства предприняли какие-нибудь шаги друг против друга, не только оказывали давление на ответственных лиц, но и устанавливали пределы тому, как далеко они могли зайти при возможном налаживании отношений.

Например, кризиса в вопросе о Самоа вполне можно было избежать, поскольку на кон не были поставлены какие-либо значимые национальные интересы сторон. И все же он оказался довольно тяжелым – безо всякой нужды, но лишь по причине возбуждения общественности, особенно в Германии. Экардштайн говорил: «Хотя громадное большинство наших «кабацких политиков» даже не знало, что вообще такое Самоа: рыба, дичь или иноземная королева, – тем громче они кричали, что, чем бы оно ни было, – оно немецкое и должно навсегда таковым остаться»[129]. Германская пресса внезапно решила, что Самоа является ключевым пунктом для обеспечения национальной безопасности и престижа[130].

Однако общественное мнение неустойчиво. Вспомним резкую перемену настроений в США, когда в 1972 г. Никсон побывал в Пекине и Китай из злейшего врага превратился в нового друга. Когда королева Виктория в последний раз тяжко заболела, кайзер поспешил к ее постели, хотя Англо-бурская война еще шла, и германское правительство опасалось, что Вильгельма могут встретить враждебно. Он пробыл с ней два с половиной часа до самой ее смерти, а позже утверждал, что помог своему дяде, тогда уже королю Эдуарду VII, поднять ее тело в гроб. Ее тело было, как он позже вспоминал, «таким маленьким – и таким легким»[131]. The Daily Mail назвала Вильгельма «другом, который познается в беде», а The Times отметила, что германский император «займет в нашей памяти прочное место, сохранит нашу привязанность». The Telegraph напоминала своим читателям, что Вильгельм – наполовину англичанин: «Мы никогда не переставали втайне гордиться тем, что одна из наиболее поразительных и одаренных личностей, рожденных среди европейских монархов со времен Фридриха Великого, в значительной мере приходится нам родней». Во время прощального обеда перед своим отбытием кайзер призвал к дружбе: «Нам следует создать англо-германский союз, в котором вы контролировали бы моря, а мы – отвечали за дела на суше; при таких условиях ни одна мышь не пробежала бы в Европе без нашего разрешения»[132].

Экономическая конкуренция, напряженные взаимоотношения, в которых взаимные подозрения порой сменялись открытой враждебностью, давление общественного мнения… – всем этим можно объяснить то, что пожелания Вильгельма не сбылись и перед 1914 г. Британия с Германией двинулись расходящимися путями. Но все же если бы Германия и Австро-Венгрия снова стали врагами – каковыми они и были до 1866 г. – или если бы между Британией и Францией началась война, то можно было бы с такой же легкостью найти и основания для сближения. И если бы Германия с Британией все же заключили союз, то точно так же легко можно было бы найти объяснения и этому. Так что, при всем сказанном выше, остается вопрос – почему же эти две державы стали так враждебны друг другу?

Отчасти это можно объяснить тем, каким образом Германия управлялась. Сложный и в чем-то удивительный человек правил этой страной с 1888 по 1918 г., имея в своих руках слишком много власти до того самого момента, когда его принудили к отречению. Союзная пропаганда обвиняла Вильгельма II в том, что он начал Великую войну, и победители какое-то время всерьез собирались привлечь его к суду. Это, вероятно, было бы несправедливо: Вильгельм вовсе не желал всеобщей европейской войны и во время кризиса 1914 г. он, как и прежде в подобных случаях, был склонен сохранить мир. Наблюдательный граф Лерхенфельд, представлявший в Берлине Баварию до Великой войны, считал, что намерения императора были чисты: «Кайзер Вильгельм ошибался, но не грешил по своей воле»[133], – однако его жесткая риторика и возмутительные для многих заявления создавали ошибочное впечатление о нем. Тем не менее он внес решающий вклад в формирование процессов, которые разделили Европу на два хорошо вооруженных враждующих лагеря. Решив построить военный флот, который мог бы бросить вызов британскому могуществу, он вбил в англо-германские отношения клин, что привело к значительным последствиям[134]. Кроме того, эксцентричное поведение Вильгельма, его изменчивые увлечения и склонность к необдуманным заявлениям только помогали возникновению образа «опасной Германии», своего рода волка-одиночки, который не станет придерживаться правил международных отношений в своем стремлении к мировому господству.

Вильгельм II – германский император, король Пруссии, первый среди прочих германских монархов, потомок великого короля-воина Фридриха II и внук своего тезки Вильгельма I, при котором Германская империя, собственно, возникла. Новый император жаждал влияния не только у себя в стране, но и на мировой арене. От природы он был человеком беспокойным и неугомонным, с живыми чертами и быстро меняющимся выражением лица. «Беседовать с ним, – говорил барон Бейенс, бельгийский посол в Берлине перед войной, – означало играть роль слушателя, давать время, чтобы он в своей живой манере развернул перед вами свои взгляды. Время от времени можно решиться на отдельные комментарии, за которые его гибкий ум, легко перескакивавший с предмета на предмет, немедленно ухватывался». Когда Вильгельма что-то забавляло, он смеялся во весь голос, а в минуты раздражения его глаза сверкали «подобно стали».



Поделиться книгой:

На главную
Назад