Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Маленькие победы. Как ощущать счастье каждый день - Энн Ламотт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К Богу не попасть силой воли. Готовность исходит из движения мудрости и доброй воли – или того, что в безумные моменты импульсивности я называю благодатью

Я покончила с непрощением отца или Ди, и это было началом, но я чувствовала себя, как трясущийся посиневший ребенок, которому велят прыгнуть в холодное озеро.

Ужасно, но когда хочешь избавиться от боли, надо на нее настроиться – и подключиться напрямую. Чтобы узнать, сколько токсина в тебя просочилось.

Ужасно, но когда хочешь избавиться от боли, надо на нее настроиться – и подключиться напрямую. Чтобы узнать, сколько токсина в тебя просочилось.

И я начала дышать в кулак, словно ослабляя узел. Воздела очи к отцу, который пребывал на небесах, и это открыло мне его в настоящем свете: он больше никогда не будет живым. Он расплатился сполна. Какой ущербный и сложный человек – какой эрудированный и блестящий! Он смотрел на следы дорожек от уколов на руках моего пятнадцатилетнего брата и делал вид, что ничего не видит. Стоял бдение в Сан-Квентине, когда кого-нибудь казнили в газовой камере. Выстраивал теплые активные отношения между своими детьми и любовницей. Брал нас собирать моллюсков в сильный отлив, копался совочком в пропитанном водой песке, а потом готовил похлебку из собранной добычи. Фантастически писал и зарабатывал на жизнь творчеством, однако умер в долгах. Предал свою давнюю любовницу, с которой еще раньше предал нашу мать, – и жил по словам Эмерсона: «Воистину счастлив тот, кто научился уроку поклонения от самой природы». И встретил смерть с великим достоинством.

Я никогда не узнаю, откуда пришла эта готовность увидеть его настоящего, хотя бо́льшая часть прозрений возникает из разговоров с друзьями. Когда мое сердце слегка смягчилось, нутро, этот престол боли, поднялось и удивленно сказало: «Эй, погоди-ка… я это поддерживаю. Я поддерживаю тебя».

Увидев отца истинным, я смогла собраться с мужеством, чтобы противостоять негодованию и сказать себе: больше не лишаюсь чувства скромного великодушия.

Люди любят говорить: «Прощение начинается с прощения самого себя». Как мило! Спасибо, что сообщили. Так – да не так. Прощение определенно не начинается с логических доводов. Рациональное настаивает, что мы правы, стремится к нападению и защите. А это означает, что мира не будет. Оно любит сказочку на ночь – о том, как нас обидели. Рациональное клаустрофобно, поэтому выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.

Выбор таков: хочешь ли ты застрять в своей правоте, но не быть свободным или признать, что слегка потерялся и стал доступен для долгого, глубокого вдоха – великого, как Вселенная.

Я призвала дух, который обычно рисую себе либо как бриз, либо как Исаака Стерна, но в тот момент увидела женщину-психиатра с планшетом. Она выслушала меня, сказала «Хм-м», кивая, пока я все это выплевывала: обиду, обвинения, изнеможение. Хм-м. Если кто-то очень внимательно тебя слушает, можешь свалить свою ношу к ногам нужного бога, презреть арифметику прибавления вреда, положить гроссбух на колени – и поднять глаза. Взгляд вверх – выход наружу. И «хм-м» очень похоже на «ом-м» – звук Вселенной. Хм-м, сказала она, хорошая работа.

Я чувствовала себя так, будто вызволила ногу и часть плеча из стеклянного колпака. Руми писал: «За границей представлений о грехе и праведности есть поле. Я встречу тебя там». В этом поле ты оказываешься под широкой просекой неба, так что эта история становится почти беспредельной – вместо повести о двух маленьких чокнутых людишках с их претензиями и страшилками. Однако приходится вылезти из клети: этого не случится в зоне комфорта. Но если сумеешь сбежать в это поле, возможно, забудешь все детали и краски истории, в которой (уверен!) ты был прав, но с которой ты обречен.

Итак, жертвуешь потребностью быть правым, потому что тебя несправедливо обидели, – и откладываешь бухгалтерские счеты, которые всегда помогали следить за ходом вещей. Это быстро освобождает от судорог и дрожи: можешь разжать пальцы, протянуть руку, раскрыть ладонь.

В какой-то момент этого процесса припомнилось, что ветеринар сказал много лет назад, когда умирала моя старая собака Сэйди. Он сказал: «Бо́льшая часть ее в порядке, и ей по-прежнему очень нравится быть здесь. Больна лишь очень небольшая ее часть». И я стала осматриваться по сторонам в поисках любой здоровой ткани. Опубликовала роман, который представлял собой любовное письмо к моей семье и Ди. Я почтила их, охватила самые прекрасные и самые забавные моменты в жизни родителей – и с этого романа началась моя писательская карьера. Погрязала в болоте воспоминаний, отматывая их назад от смерти отца, через все эти годы – вплоть до первого воспоминания, когда мне было два или три года и он застегивал пуговицы на моем свитере. Разматывала их вперед через годы, когда часто гуляла с ним после того, как он заболел, и как долго он отказывался признавать, что его мозг поврежден, даже когда стал писать для себя заметки прямо на кухонном столе своей подруги, минуя потребность в бумаге или карточках – и сохраняя при этом все тот же профессорский вид. Даже когда он расчесывал кошек щипцами для барбекю – до чего, возможно, и мне остались считаные недели (кошки, кстати, это обожали). В один из его последних амбулаторных визитов к врачу, когда нам с Ди пришлось поддерживать его на пути из машины, словно он был вдребезги пьян, онколог спросил, есть ли у него какие-нибудь проблемы с ходьбой. Отец обдумал вопрос и сказал: нет, он ничего такого не замечал. Потом повернулся к нам, ко мне и Ди, озадаченный этим странным вопросом, и спросил: у нас есть проблемы? Мы обе пожали плечами, не желая ранить его чувства. Нет-нет, мы ничего такого не замечали.

К определенному возрасту уже знаешь, что, несмотря на видимость, все мы – чудаки: с нашей угловатостью, пинками, отрицанием, осуждением, душевной глухотой, но при этом можем быть настолько славными, что сердце разрывается.

Через несколько месяцев после получения дневника я написала Ди письмо, извиняясь за то, что потребовалось так много времени, чтобы поблагодарить ее. Я написала «с любовью» от чистого сердца, что было истинным чудом.

Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам

Прощение необязательно означает, что ты хочешь обедать вместе с прощенным. Просто пытаешься расстегнуть тугую застежку-липучку. Льюис Смидис выразил это, как никто другой: «Простить – значит отпустить на свободу узника – и обнаружить, что этим узником был ты сам».

Жаль, что нет коротких путей: для того чтобы исцелить рану, нужно ее обнажить. Отсутствие прощения казалось мне чем-то вроде друга, двигателем, справно тащившим мою жизнь, пылким маленьким моторчиком. Это помогало.

Позднее Ди прислала мне фотографии своих дочерей и внуков. Я была пристыжена и рада за нее. Она заботилась об отце почти два года у себя дома, а последние месяцы – в нашей семейной крохотной хижине над тихоокеанским рифом. Я начала ощущать нечто вроде осторожной нежности.

Я послала ей фото братьев, своего сына, его сына. Мы вышли за пределы старого уравнения. Я видела корочки на ее пирогах. Вспоминала прогулки с ней и с папой, когда мы уходили в лес так рано, что кролики еще продолжали играть в покер.

Всплывали шипучие пузырьки абсурдности. Я перестала жертвовать собой тому, что больше не существовало – тому, что придумала. Кто знает, какая часть наших историй истинна? Когда перестала жертвовать, отец вернулся – и я поняла, как отчаянно тосковала по нему!

Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу.

Прощение – это освобождение от себя самой; долгожданное возвращение к своему лучшему светлому образу. Теперь, когда больше не надо предаваться ядовитой трескотне, пререкаться и сеять страдания, туча жизненных невзгод уже не выглядит такой темной и плотной. Ее раздуло на струйки – дыма, снега, океанских брызг.

Прах и пепел

Пепельная среда в этом году была ранней. Ее назначение – подготовка пути к Пасхе, к воскресению и обновлению. Она дает шанс прорваться сквозь то, что не дает жить основной идеей Пасхи – идеей любви и жизни в чуде, а не в сомнениях. Для некоторых людей пост – символ солидарности с голодающими и жажды по богу. (Я не большая поклонница поста: мысль о том, что придется пропустить хотя бы одну трапезу, заставляет меня сломя голову мчаться на поиски мятного печенья.)

Есть немало способов почтить этот день, но насколько я знаю, ни в Писании, ни в традициях нет указаний, выделяющих эту среду как день, когда нужно вызвериться на собственного ребенка, а потом заниматься самобичеванием, пока он забирается на дерево и кричит сверху, что никак не может решить, что лучше – повеситься или броситься вниз.

Полагаю, каждая семья отмечает его на свой лад.

Начну с начала, если позволите. Видите ли, я пыталась за завтраком заинтересовать Сэма Пепельной средой. Приготовила ему какао и произнесла пламенную речь о том, что этот день означает. Мы помазываем свои лбы пеплом, объясняла я, потому что он напоминает о том, как сильно мы тоскуем по тем, кто уже умер, и как мы их воспеваем. Пепел – прах – напоминает нам об окончательности смерти. Как говорят теософы, смерть – это божье «нет» в ответ на самонадеянность человека. Мы порой напоминаем персонажей пьесы «В ожидании Годо», где единственное видимое искупление – появление во втором акте четырех-пяти молодых листьев на хилом деревце. Как можно сотрудничать с благодатью на такой сцене? Как открыть ей себя – и освободить место для чего-то нового? Как возделать поле? Люди ставят на себе пепельную метку, показывая, что верят в алхимическую реакцию, которую проводит бог, чтобы разбудить нас, побуждая к большему вниманию, открытости и любви.

Сэм очень вежливо прослушал мое маленькое выступление. А потом, когда думал, что я не вижу, включил телевизор. Я заставила выключить. Объяснила, что в честь Пепельной среды этим утром мы не смотрим мультики. Сказала, что он может порисовать, если хочется, или поиграть с «Лего». Я налила себе чашку кофе и начала просматривать альбом с фотографиями. Одна из них сразу завладела вниманием. На ней в черно-белых тонах была изображена большая меннонитская семья: муж, жена и пятнадцать детей, собравшиеся вокруг отполированного до блеска овального стола, на глянцевой поверхности которого сверхъестественно четко отражались их лица. Они выглядели сюрреалистичными и серьезными: в вытянутых торжественных лицах слышалось эхо Последней Вечери. Мне захотелось показать эту фотографию Сэму. Но тут внезапно и отвратительно Элвин и бурундуки запели песенку на свой гнусавый демонический манер – в телевизоре, который снова включил Сэм.

И я попросту лишилась разума. Казалось, вот-вот начну крушить все вокруг. Включая Сэма. Я завопила во всю мощь легких, употребила слово «долбаный» – типа «чертов долбаный телевизор, от которого мы избавимся». Схватила сына за тонкое плечико и потащила в комнату, где он провел следующие десять минут, заливаясь горючими слезами.

Это так ужасно – набрасываться на своего ребенка! Это худшее из всего, что я знаю – громко орать на двадцатипятикилограммовое существо с огромными доверчивыми карими глазами. Это – как дать пощечину спилберговскому Инопланетянину.

Я проделала все, что делают в таких случаях хорошие родители: успокоилась, чтобы пойти извиниться, одновременно выражая глубокую озабоченность его характером. Он сказал, что я самый злой человек на земле. Мы поговорили, и он вернулся к рисованию. Я безмолвно корила себя, моя после завтрака посуду, но потом настало время идти в школу, а я нигде не могла найти сына. Искала повсюду: в шкафах, под кроватями – и наконец услышала его крики из кроны нашего дерева.

Я умаслила его, уговорив спуститься вниз, отвезла в школу и чувствовала себя ужасно весь день. Повсюду, где бы ни оказалась, вокруг были бизнесмены и бизнес-леди, целенаправленно марширующие по своим делам со святым пеплом на лбу. Я никак не могла пойти в церковь до вечера, чтобы получить свой собственный пепельный тилак – напоминание о том, что я прощена. Я подумывала о том, чтобы забрать Сэма из школы и еще немножко поизвиняться. Но у меня хватило мозгов держать руки подальше от сына. Теперь, в свои семь лет, он отделяется от меня изо всех силенок – и ясно дает понять, что надо предоставить ему больше свободного пространства. Ныне даже не разрешается говорить ему, что я его люблю. В этом он твердо стоит на своем.

– Ты все время говоришь, что любишь меня, – объяснил он недавно, – и я больше не хочу, чтобы ты это делала.

– Вообще? – уточнила я.

– Я хочу, чтобы ты говорила мне только, что я тебе нравлюсь.

Я пообещала, что очень постараюсь. В тот вечер, укладывая его спать, я сказала:

– Спокойной ночи, золотко. Ты мне очень-очень нравишься.

В темноте повисло молчание. Потом он отозвался:

– Ты мне тоже нравишься, мам.

Так что я не стала забирать его из школы. Несколько раз выходила гулять и думала о пепле. Было грустно оттого, что я ужасный человек, самая злая мать в мире. Становилось еще грустнее. И я принялась думать о прахе мертвых.

Дважды я держала в руках прах людей, которых обожала: моего папы и подруги Пэмми. Почти двадцать лет назад поздним вечером развеяла прах отца над водой неподалеку от острова Энджел; мне было двадцать пять лет, я была сильно пьяна – и скорбь была притуплена. Открывая ящичек с его прахом, я думала, что он будет красивым и нежным и… в общем, пепельным, как тот пепел, которым мы помазываем лбы в Пепельную среду. Но человеческий прах – чрезвычайно зернистый, скрипучий материал, как не очень качественный ландшафтный гравий.

В тот день я ссыпала горсть Пэмми в воду за мостом Золотые Ворота, вместе с ее мужем и родственниками; к тому времени я уже несколько лет была трезвенницей. И на сей раз сумела разглядеть глубоко противоречивую природу праха: он одновременно и тяжелый, и легкий. От него невозможно избавиться полностью. Он ко всему липнет – к пальцам, к свитеру. Я слизала прах подруги с ладони, чтобы ощутить его вкус, чтобы ощутить ее вкус – вкус того, что остается после пожирающего пламени. Он отдавал металлом и летел во все стороны. Мы пытались романтически развеять его с борта катера, под рев морских котиков с прибрежных скал, но он не желал с нами сотрудничать. Прах редко так делает. И это расстраивает, когда надеешься на счастливую концовку или, по крайней мере, маленькое завершение; этакий киношный момент: ты подбрасываешь его в воздух, а он трепещет и рассеивается. Прах так не делает. Он липнет, он преследует. Он забивается в волосы, в глаза, в одежду.

Это один из даров, которые приносят дети: после того как рождается ребенок, все становится куда как менее упорядоченным и рациональным, чем прежде.

К тому времени как я погрузила руку в ящичек с прахом Пэмми, у меня был Сэм, так что можно вытерпеть чуть больше таинственности и отсутствия порядка. Это один из даров, которые приносят дети: после того как рождается ребенок, все становится куда как менее упорядоченным и рациональным, чем прежде. Как странно – и здорово! – смотреть в лицо этого совершенного существа и понимать, что получил его в результате изматывающего приступа секса… А потом, имея вес среднего арбуза, они продолжают расклинивать твое сердце. (А еще помогают понять, что ты чокнутая, безумная, сумасшедшая – и способна на насилие только потому, что Элвин и бурундуки запевают свою песенку, как раз когда ты пытаешься поймать славный духовный момент, размышляя о пепле.) К тому времени как я набрала в горсть прах Пэмми, мне почти нравилось то, что он укореняет меня во всей этой печали и таинственности; удавалось найти в этом утешение. Существуют особого рода нежность и внимание, которые ты можешь, наконец, уделить крохотным крупинкам жизни, после того как зароешься пальцами в прах человека, которого любила. Поэтому я слизала его с пальцев. Пэмми была самым крепким и сладким человеком, какого я знала.

Сэм после школы вернулся с другом, поэтому я видела его всего несколько минут, пока он не ушел ужинать со своим Большим Братом Брайаном, как делает каждую среду. Я отправилась в свою церковь. Лучшим во всей вечерне было то, что мы пели старые гимны а капелла. Присутствовали всего семь человек, не считая меня, в основном женщины – чернокожие и белые, в основном хорошо за пятьдесят, в платочках, с подкрашенными губами. Одна из пожилых женщин была в плохом настроении. Я обнаружила, что это меня очень пугает, словно я – стюардесса, у которой на руках одна расстроенная пассажирка, не позволяющая себе помочь. Я пыталась привести ее в лучшее расположение духа лестью и лавиной вопросов о работе, о ее саде и о собаке, но она не желала ничего слушать.

Поначалу это обескураживало, пока я не вспомнила другую женщину из нашей церкви, очень пожилую южанку, чернокожую, которая носила поддельные наряды от Коко Шанель, свитера из полиэстера, дакроновые шляпки-таблетки. Словом, денег у нее не было. Она всегда была образцом жизнерадостности – пока ей не исполнилось восемьдесят и она не начала слепнуть. Вера ее была чрезвычайно сильна, и все полагали, что она приспособится и найдет смысл в утрате – смысл, затем принятие – и радость. Всем этого хотелось, потому что, давайте смотреть правде в глаза, это так вдохновляет и приносит облегчение, когда люди способны выносить невыносимое – а ты можешь организовать все так, чтобы казалось, что произошло маленькое чудо: любовь в очередной раз оказалась больше страха, смерти и слепоты. Но женщина не желала ничего слышать. Она погрузилась в глубокую депрессию и в итоге ушла из церкви. Наши старейшины понесли ей причастие в первое воскресенье месяца – домашний хлеб и виноградный сок для таинства, и еще немного хлеба, чтобы приготовить тосты, – но она больше не желала быть частью общины. Должно быть, ее раздражало, что все пытались манипуляциями превратить ее в более стойкого бойца, чем она была способна. Я считала это героическим поступком – отказ от притворства, чтобы люди осознали: утраты бывают невосполнимы.

Я считала это героическим поступком – отказ от притворства, чтобы люди осознали: утраты бывают невосполнимы.

И все же в Пепельную среду я пела – пела о вере, о любви, о покаянии. Мы разорвали надвое тканевые коврики, символизируя покаяние, нашу готовность разорвать прежние шаблоны и предвкушать новое; мы погрузили пальцы в пепел и помазали им лбы. Я просила у небес стойкости, чтобы вытерпеть таинственность и неподвижность. Молилась, чтобы сын смог мне доверять – и чтобы я вновь доверяла себе.

Когда пришла домой, Сэм уже спал. Брайан уложил его в постель. Хотелось разбудить сына и сказать, что я не возражаю, если он не желает быть тем, кем я пытаюсь его видеть, и это нормально, что он общается со мной не все время. Но не стала. Он лежал в моей кровати, когда я проснулась следующим утром, лежал на левом боку, плоский и неподвижный, точно лучик света. Я стала наблюдать, как он спит. Рот был открыт. За последние две недели он отрастил два огромных передних зуба, широкие и белые, точно подушечки жевательной резинки. Он храпел – громко для такого маленького мальчика.

Мне снова припомнилась меннонитская фотография. В лицах тех пятнадцати детей, отражавшихся в столешнице, видна была хрупкая свирепость их взаимных уз: было ощущение, что может налететь ураган и сдуть этих людей с глянцевого полированного стола. И свет, сиявший вокруг них там, где они стояли, был таким эфемерным, что казалось: если исчезнут отражения, исчезнут и дети.

Больше всего на свете я не хочу, чтобы когда-нибудь ветры унесли Сэма, но знаете что я вам скажу? Его унесет. Его прах будет липнуть к пальцам человека, который его любит. И, может быть, приведет его в такое место, где все наперекосяк – и невозможно выстроить жизнь по ранжиру. Но вдруг он увидит несколько молодых листочков на голом деревце.

– Мам? – внезапно позвал он во сне.

– Да, – прошептала я, – я здесь.

И он вскинул руку на мой голос, забросив ее мне на плечи.

Эта собачья жизнь

Любовь к собаке – как всякая истинная любовь – безгранична и слепа. Так что неудивительно, что из нас с Сэмом буквально вышибло дух, когда умерла Сэйди. Я обещала ему, что когда-нибудь мы купим щенка, но втайне решила никогда не заводить собаку. Я не хотела больше боли, не желала, чтобы сердца – мое и ребенка – были разбиты вновь. Но то, чего желаешь, дается не всегда: хочешь защитить свое дитя от боли – и вдруг получаешь благодать. И хотя богословы утверждают, что дается она бесплатно, расплачиваться порой приходится втридорога.

Начать с того, что нам вообще не следовало заводить собаку, ибо они умирают. Это – горькая правда. Когда сердце разбито смертью домашнего любимца, в этом нет никакого трагического благородства.

Когда Сэму было два года и президентом был Джордж Герберт Уокер Буш, я заметила, что бо́льшую часть времени мучаюсь депрессией и страхом. Я решила сменить место жительства, выйти замуж за вооруженного мужчину – или найти свирепую, но благовоспитанную собаку. Однако мужчины, в которых влюблялась, были весьма далеки от ношения оружия. Так что я уцепилась за идею о собаке.

Некоторое время обращалась к людям, которые давали объявления о продаже собак в местной газете. Они говорили, что у них идеальные собаки, но – для кого? Для Квентина Тарантино? Хозяйка одного пса уверяла, что тот обожает детей, но пес, рыча, набросился на Сэма. Другие собаки облаивали нас. Одна поспешила спастись бегством и описалась от страха. Так что я взяла инициативу в свои руки и дала объявление о том, что требуется добродушная сторожевая собака, и на следующий же день позвонила женщина и сказала, что как раз такая собака у нее есть.

Как оказалось, у нее действительно была великолепная собака: роскошная двухлетка по кличке Сэйди – наполовину черный лабрадор, наполовину золотистый ретривер. С виду она была похожа на черного ирландского сеттера. Я всегда говорила людям, что она смахивает на Иисуса в черном меховом тулупе или на Одри Хэпберн в шубке от «Блэкглама»: элегантная, ласковая и глупенькая – настоящая леди!

Поначалу она была очень стеснительна. Наш ветеринар сказал, что ее, должно быть, обижали в детстве, потому что она ужасно боялась не угодить. Пришлось ложиться на пол и медленно на нее надвигаться – чтобы она видела, что мы не затеваем ничего дурного, а просто играем. Она пыталась казаться беспечной, но видно было, что ее что-то тревожит. Изо всех сил старалась нас полюбить – и училась играть (вежливо).

Сэйди, всеобщая любимица, прожила с нами больше десяти лет, помогая справляться с радостями и утратами. Утешала во время болезней друзей, после смерти дедушки и бабушки. Мы каждый день водили Сэма в школу. Она была матерью, отцом, психотерапевтом. Помогала переживать моих бойфрендов и оловянное пустое одиночество. Поддерживала Сэма после предательства его первой неверной подружки. Позволяла моей матери бесконечно гладить ее по голове. Учила утешению – и давала его.

Незадолго до того, как Сэму исполнилось тринадцать, у нее развилась лимфома: на шее вздулись лимфатические узлы размером с мяч для гольфа. Ветеринар сказал, что она проживет еще месяц, если мы не будем ее лечить. Какая-то часть меня хотела позволить ей умереть, чтобы мы могли с этим покончить, оставив позади боль. Но мы с Сэмом обговорили этот вопрос и решили дать ей половинную дозу химиотерапии: хотели, чтобы она прожила еще одну великолепную весну. Спустя два дня Сэйди стало лучше. Должно быть, она обладала великой способностью к исцелению: еще два года – восемь сезонов – у нее время от времени случались ремиссии. Ближе к концу, когда она снова сильно заболела и, похоже, о выздоровлении уже речи не шло, ветеринар сказал, что проведет нас через ее смерть. Он сказал, что, даже когда живое существо крайне тяжело больно, 95 процентов его на самом деле по-прежнему здорово и благополучно – и лишь пять процентов чувствуют себя дерьмово. Поэтому нам следует сфокусироваться на тех частях, с которыми все в порядке, которые доставляют Сэйди удовольствие: прогулки, обнюхивание разных разностей и общение с нами.

Наш ветеринар не любит усыплять животных, если только они не страдают; Сэйди, похоже, не испытывала боли. Он сказал, что однажды она заберется под кровать и не выйдет оттуда, и для этого момента он даст нам седативные препараты, чтобы помочь собаке оставаться по возможности спокойной. И однажды она заползла под кровать…

Там была такая прохладная темная пещера – под моей кроватью, с большим, мягким, точно мох, ковром. Дышала Сэйди с трудом. И выражение морды было извиняющееся.

Я позвонила ветеринару и спросила, не нужно ли мне ее привезти. Он сказал, что она будет чувствовать себя в большей безопасности, умирая дома, со мной, но я должна приехать, чтобы забрать лекарство. Он дал мне три заряженных шприца. Я взяла их с собой под кровать, вместе с телефоном, у которого был выключен сигнал, легла рядом с ней и стала уверять, что она хорошая собака, хоть и не сможет, похоже, больше о нас заботиться. Я молилась, чтобы она умерла быстро и без боли – ради нее же самой, но и потому, что мне хотелось, чтобы это случилось до того, как Сэм вернется из школы. Я не хотела, чтобы он видел ее мертвое тело. Она задерживалась. Я дала ей лекарство, молилась, нежно разговаривая с ней, и позвонила ветеринару. Он попросил меня положить телефон возле ее головы и с минуту прислушивался.

– Право, ей неплохо, – уверил он меня. – Это тяжелый труд, все равно как схватки. Но у нее есть вы, Иисус и наркотики. Всем бы нам так везло!

Я оставалась рядом с ней на ковре под кроватью, а потом она приподняла голову, чтобы оглядеться, точно черная лошадь, – и вздохнула, и положила голову, и умерла.

Я не могла поверить, что Сэйди ушла, несмотря на то, что она так долго и тяжело болела. Но чувствовалось, что нечто огромное, как приливная волна, нахлынуло – и снова отхлынуло.

Я плакала и плакала и позвонила своему брату и невестке; Джейми сказала, что Стиво нет дома, но она оставит ему записку и прямо сейчас едет ко мне. Я снова стала молиться – о том, чтобы мой брат приехал сюда до того, как придет из школы Сэм, чтобы он смог увезти тело Сэйди, чтобы пощадить Сэма, чтобы избавить меня от Сэмовой утраты.

Я то и дело бросала взгляд на часы. Уроки должны были закончиться через полчаса.

Джейми и их собака Саша прибыли через семнадцать минут после того, как умерла Сэйди. Я вытащила ковер из-под кровати. Сэйди была так же прекрасна, как всегда. Мы с Джейми уселись на ковер рядом с ней. Саша – маленькая беленькая собачка с чайного цвета пятнами, ушками торчком, нежными глазками и ярким танцевальным талантом (мы называем ее чехословацким цирковым терьером); перед ее очарованием невозможно устоять. Она облизывала нас и подбегала к Сэйди, и ее вылизывала тоже. Потом возвращалась к нам, словно говоря: «Я – жизнь, и я здесь! И ушки мои торчат под таким залихватским углом!»

Наконец приехал Стиво, всего за несколько минут до того, как должен был прийти из школы Сэм. Я хотела, чтобы Стиво поспешил и отнес Сэйди в машину, но было слишком ужасно думать о том, что Сэм застанет его тайком выносящим Сэйди – как взломщика, крадущего телевизор. Я жалобно вздохнула и стала молиться, чтобы у меня хватило сил достойно выполнить эту задачу. Стиво сел рядом с Джейми. Затем пришел Сэм и нашел нас. Он горько заплакал и сел один на мою кровать, над Сэйди. Глаза у него покраснели, но спустя какое-то время Саша его рассмешила. Она то и дело подбегала к Сэйди – мертвой, почившей на ковре. Она прыгала на кровать, чтобы расцеловать Сэма, а потом позаботиться и о нас – словно доктор, обходящий пациентов.

А затем началось нечто невероятное: приехала моя подруга Нешама. Я позвонила ей и сообщила горькую новость. К Сэму забежал приятель, проезжавший мимо, и отец его тоже зашел и точно тень проскользнул позади Сэма, сидевшего на кровати. Потом звякнул дверной звонок – это оказался еще один друг Сэма, который просто проходил мимо, а потом парнишка, который живет выше по холму, забежал, чтобы попросить велосипед. Он тоже остался. Это было как сцена в парадном зале из «Ночи в опере». Пятеро взрослых, четверо детей, один белый чехословацкий цирковой терьер и одна большая мертвая черная собака.

Один из Неизменных законов человеческого бытия состоит в том, что, кто бы ни объявился, это – нужный в тот момент человек.

Но один из Неизменных законов человеческого бытия состоит в том, что, кто бы ни объявился, это – нужный в тот момент человек, и, клянусь, это были нужные люди. Сэйди была похожа на собаку-остров, а мы – на плáвник, образовавший кольцо вокруг нее. Жизнь и смерть – мы пытались удержать вместе то, что не желает удерживаться, но потом – вдруг – чудесным образом складывается.

Иногда мы сконфуженно умолкали, словно играли на полу в детском саду, а нам следовало прилечь и подремать, но воспитательница куда-то вышла. Наконец, мальчишки поднялись на второй этаж и включили на всю катушку рок-н-ролл. Взрослые задержались еще на некоторое время. Я принесла с кухни пакет шоколадных конфет, и мы ели их, поднимая – словно бокалы в тосте. По мере того как Сэйди остывала, мы начинали понимать, что ее здесь больше нет – она не собиралась ни двигаться, ни меняться. Так что Стиво вынес ее, закатанную в ковер, в мой минивэн. Это было так неуклюже и так мило: большой нескладный сверток размером с машину – погребальная ладья и саркофаг Сэйди.

Мы еще много дней слышали фантомные звуки Сэйди – стук по дереву когтей и хвоста, частое дыхание. Сэм был попеременно то отстраненным, то липучим, то злым, поскольку я – первый человек, которого он пинает и к которому льнет. Я оставалась достаточно близко, чтобы он мог меня оттолкнуть. Сэйди постепенно уплывала прочь.

А потом с бухты-барахты друзья подарили нам пятимесячного щенка по кличке Лили. Она была мила и благовоспитанна. Не ошеломительная красавица, какой была Сэйди, но душка, и любит нас, и мы ее обожаем. Однако порой все еще бывает больно оттого, что потеряли Сэйди. Это было подобно плавучим гирляндам художника Энди Голсуорси: желтые, красные и зеленые листья, соединенные шипами и уплывающие прочь по течению. Они кружились и подплывали к берегу, попадали в ловушки водоворотов – и снова плыли, освобожденные. Ты точно знаешь, что они распадутся, как только скроются из виду, но никогда не исчезнут окончательно.

Мама

Часть первая. Норат

В сверхчеловеческом шоу духовной зрелости я не так давно переместила прах матери от задней стенки шкафа, куда засунула его через несколько недель после того, как она умерла. Передвинула на 12 дюймов вперед, в переднюю часть шкафа, поставив рядом с тремя маленькими сосновыми ящичками, в которых в прошлом году нам вручили комковатый прах наших домашних любимцев, после того как они прошли реинкарнацию и сделались ударными инструментами. Прах матери отдали в коричневой пластиковой коробке, запаянной наглухо, на которой имя было написано неверно: Дороти Норат Уайлс-Ламотт. Ее звали Нора, а не Норат. Она терпеть не могла имя Нора, которое я люблю, да и «Дороти» быть не пожелала. И звалась «Никки» – именем персонажа радиопрограммы, которую любила слушать в детстве, в Ливерпуле.

Я была учтиво-сердита на нее на протяжении большей части жизни, даже после того, как она умерла. Когда убирала ее прах в заднюю часть шкафа, это было принятие желаемого за действительное: смогу, наконец, с ней покончить. Размахивающая рукавами фигура в белом не восстанет из праха и не скажет: «О малышка моя, моя дорогая доченька, я теперь здесь – наконец-то!»

И только передвинув ее на фут вперед, в священное пространство рядом с животными, начала молиться. Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно, и в сердце моем обитали двойственные чувства.

Я молилась об умягчении своего сердца, о прощении и любви к матери за то, что она мне дала: жизнь, великие ценности, множество уроков тенниса – словом, все лучшее, что могла. Увы, это лучшее было ужасно.

Итак, я оставила ее в шкафу на два года, пока работала над прощением за то, что она была запуганной, неистовой и ненасытной утробой психологической зависимости и высокомерия. Пожалуй, это звучит резко. Я полагала, что Иисус хочет, чтобы я простила ее, но я также знаю, что Он любит честность и прозрачность. Не думаю, что Он нетерпеливо закатывал глаза, пока она пребывала в шкафу. Думаю, Его мало чем удивишь. Так совершаем мы важные изменения – по капле, неуклюже, медленно. И все равно Он победно воздевает кулак.

Я всю жизнь пыталась справиться с тем, что у меня была такая мать, как Никки, и должна сказать, что с первого же дня мне было легче с мертвой матерью, чем с живой. Я называла ее Норат – в качестве nom de mort. Одни вещи я ей простила, другие – нет: не простила за то, что оставалась в браке, похожем на лихорадочный бред, за то, что фанатически толкала нас к достижениям, за то, что позволила себе из яркой красавицы превратиться в чудовищно разжиревшую тетку в убогой одежде и безвкусной маске косметики. Не все было черно-белым: я очень любила ее, и заботилась о ней, и гордилась некоторыми героическими поступками, которые она совершила в жизни. Она заставила себя окончить юридическую школу, вела славные добрые битвы за справедливость и гражданские права, выходила на марши против войны во Вьетнаме. Но ее можно уподобить человеку, который сломал мне ногу, а она плохо срослась – и мне предстояло хромать вечно.

Невозможно притворяться, что она не причинила мне значительного ущерба – это называется отрицанием. Но я все равно хотела танцевать, пусть и с хромой ногой. Знаю, что прощение – составляющая свободы, но даже после смерти матери я не могла даровать ей амнистию. Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.

Прощение означает, что ты уже не хочешь ударить в ответ. Необязательно проводить вместе отпуск, но, продолжая отвечать злом на зло, ты остаешься в ловушке кошмара.

Я хранила ее в шкафу рядом с нашими любимцами – ее и ее темно-синюю сумочку, которую отдали медсестры, когда я навещала ее в пансионате месяца за три до ее смерти. Время от времени я брала в руки ее прах и говорила: «Привет, Норат». А потом ставила обратно. Моя жизнь стала весить на двадцать фунтов меньше после того, как она умерла, и это было освобождающее ощущение – испытывать такой гнев после того, как была хорошей и верной дочерью. Но спустя много месяцев я по-прежнему думала о ней так же, как думаю о Джордже У. Буше – с недоумением: как такой человек мог стать главным, и со смятением, и с чем-то похожим на ненависть. Я решила проверить, удастся ли отыскать какие-то пятнышки света. Друзья советовали молиться и не делать резких движений: учитывая, как велика была ярость, сумела бы я увидеть светлячков в языках пламени? Следовало продвигаться как можно осторожнее и как можно глубже в тайну наших отношений. Я не могла развеять прах – коробка была запечатана навечно. Так что я стала пересматривать содержимое ее сумочки.

Она была похожа на докторский саквояж, потрепанная и пыльная, с двумя ручками. Я раскрыла ее и начала вытаскивать пачки «Клинекса», как фокусник вытаскивает из рукава бесконечные ленты. Как это угнетало – и сказать нельзя. Материн «Клинекс» угнетал страшно: всегда пах худшим, что было в ней, всеми ее стараниями замаскироваться косметикой, духами, лосьоном, помадой, пудрой, и все это – тошнотворное. А еще она вытирала нас своим «Клинексом», чтобы отмыть от грязи, смочив его своей слюной. Это было отвратительно. В последние годы единственное, что она делала, – шарила рукой в поисках салфетки, а найдя, забывала, зачем. Она почти никогда не плакала – ее родители были англичанами; салфетка осталась неиспользованной, а мать тонула в невыплаканных слезах.

Синдром невыплаканных слез сделал мою мать гипербдительной, не способной внутренне успокоиться, или, пользуясь психиатрическим термином, неадекватной.

Она таскала эту сумку повсюду. Это был груз, балласт; он привязывал ее к земле, в то время как разум уплывал прочь. Сумка была ее здоровьем и ее подготовленностью – ко всему. Например, там был пластырь в товарных количествах. Никогда не знаешь, когда тебе понадобится пластырь, известно только, что в этом мире без него не обойтись. Там были кубарики бумаги с клейкой полосой; они придавали уверенности в том, что она сможет следить за ходом вещей – если бы она не забывала записывать важное и куда-нибудь приклеивать записки. А потом не забывала взглянуть на них.

Там были ключи от дома, и это заставило меня опечалиться из-за того, что я отняла у нее свободу. Но у моей матери была невероятная жизнь для человека, больного болезнью Альцгеймера и диабетом 2-го типа – столько, сколько мы могли это тянуть. Мы помогали ей сохранять независимость, и прекрасный вид из окна, и кошку, и друзей – вплоть до самого конца. Когда мы поместили ее в лечебницу, свободы она так или иначе лишилась. У нее была лишь свобода падать, когда вставала пописать, свобода лежать на мокрых простынях, свобода застрять на балконе и не помнить, как попасть обратно…

В ее сумке были зеркальца, чтобы видеть, что она все еще здесь: я еще здесь? Ку-ку! Вот она я. Там был десяток чеков из супермаркета, расположенного прямо через улицу от «деревни пенсионеров», где она жила. Ей полагалось сидеть на строгой низкоуглеводной диете, чтобы держать в узде диабет, но все чеки до единого были за хлеб и печенье, которые она тайком покупала, убегая из пансионата, когда медсестры или я уходили. Мне вообще-то нравится такая черта в женщинах. Она также покупала десятками тюбики «Хрустального света» – сильно ароматизированного диетического растворимого напитка, который смешивают с водой. Должно быть, надеялась, что он влетит прямо в ее мозг…

Я все откладывала и откладывала момент, когда открою ее бумажник. Там должны были быть фотографии.

Еще в ее сумке нашлось несколько квитанций из нашей организации медицинского обеспечения. Медсестры время от времени передавали ей их и велели держать при себе до востребования, и она слушалась, поскольку была хорошей девочкой. Она любила своих медсестер и своего врача, так что эти квитанции были словно любовные письма, которые никогда не выбрасываются. У нее была карточка с прямым номером медсестры, которая помогала ей подстригать чудовищные носорожьи ногти на ногах. Люди всегда дарили ей что-нибудь особенное, вроде своего прямого номера, потому что она была такой ищущей признания, и полной достоинства, и бедняжкой – хотелось вознаградить и помочь ей. Люди выстраивались в очередь, чтобы обслуживать ее, чтобы служить ей – всю жизнь.

Еще там была большая, тяжелая туба зубной пасты. Может быть, она купила ее однажды в супермаркете да так и забыла выложить. Может быть, ей нравилось, когда люди бросали беглые взгляды на содержимое ее сумки; оно говорило о ней: пусть я и заблудилась, зато дыхание мое свежо – или могло бы быть свежим. Там были три бутылочки лосьона «дорожных» размеров, тюбик губной помады, компакт-пудра и шесть визиток компаний такси – «безопасно, дружелюбно, профессионально». Как раз то, что нужно человеку в этом мире. К тому же она всегда могла добраться домой, если заблудилась – что случалось с ней все чаще и чаще.

Наконец я открыла ее бумажник. Он был заполнен карточками. Она хранила библиотечные карточки, которым исполнилось не одно десятилетие, членские карточки демократической партии, ACLU (американский союз защиты гражданских свобод. – прим. ред.) и клуба «Сьерра». Там были две кредитки, срок действия которых истек намного раньше, чем у ее разума. У матери были безумные, деструктивные отношения с деньгами – как у людей с расстройством психики. Ей всегда было мало: она набрасывалась на вещи, набирала полные сумки, забивала шкафы – только чтобы вырваться из дискомфорта и страха. Совершала разбойничьи набеги на магазины.

У матери были безумные, деструктивные отношения с деньгами – как у людей с расстройством психики. Ей всегда было мало: она набрасывалась на вещи, набирала полные сумки, забивала шкафы – только чтобы вырваться из дискомфорта и страха.



Поделиться книгой:

На главную
Назад