И мы завоюем их.
Англичане, помня, как мы покрывали поля кровавой росой, били Германию, оттаскивая ее от Парижа, дадут нам в долг еще шинелей и ботинок, чтобы мы могли скорее добраться до Москвы.
И мы доберемся.
Негодяи и безумцы будут изгнаны, рассеяны, уничтожены.
И война кончится».
Подобные строки в конце ноября 1919 года должны были восприниматься читателями как издевательство. Разгромленные под Орлом «герои-добровольцы» вместе с разгромленными под Воронежем донцами Мамонтова и кубанцами Шкуро продолжали свой стремительный бег к морю, и думать забыв о походе на Москву. Булгаков, конечно же, просто уступал требованиям военной цензуры и редактора. В романе Слезкина «Девушка с гор» Алексей Васильевич вспоминает редактора деникинской газеты, «в английском френче», говорившего: «Мы должны пробуждать мужество в тяжелую минуту, говорить о доблести, о напряжении сил». Эти слова почти буквально совпадают с оптимистической частью «Грядущих перспектив», где еще утверждается, что «придется много драться, много пролить крови, потому что пока за зловещей фигурой Троцкого еще топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы, жизни не будет, а будет смертная борьба». Все эти строки, точно отражающие редакторскую установку, явно не соответствуют взглядам Булгакова и не умаляют общего безрадостного чувства от фельетона, возникающего у читателей, а фраза насчет того, что «жизни не будет, а будет смертная борьба», скорее относится не к фантастическим победным сражениям с красными, а к будущей жизни автора и всей русской интеллигенции под пятой большевиков (именно так, «Под пятой», озаглавил Булгаков свой дневник 20-х годов).
Писатель вполне мог повторить слова Алексея Васильевича, которому послужил прототипом, о том, что «не мог петь хвалебных гимнов Добрармии, стоя на подмостках, как его популярный коллега, громить большевиков. Он слишком много видел…».
Булгаков действительно слишком много видел: бессмысленную бойню, трагедию мирного населения, жестокость контрразведки. Все это впоследствии отразилось на страницах его произведений. Вероятно, при переезде из Киева во Владикавказ он запомнил повешенного на фонаре в Бердянске рабочего «со щекой, вымазанной сажей», изображенного позднее в автобиографической «Красной короне». Рабочего повесили «после того, как нашли у него в сапоге скомканную бумажку с печатью». Автор ушел, «чтоб не видеть, как человека вешают». Этот эпизод стал причиной душевной болезни автора, как, вероятно, и болезни генерала, отдавшего приказ о казни. Здесь истоки трагедии генерала Хлудова из «Бега» и Понтия Пилата из «Мастера и Маргариты».
А в «Необыкновенных приключениях доктора» Булгаков как бы предупреждает об отмщении от имени себя, тогдашнего, участвовавшего в походах на Чечен-аул и Шали-аул: «Голову даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом – не жги аулов».
И даже на казенный, подцензурный оптимизм нет намека в фельетоне «В кафэ», опубликованном в «Кавказской газете» 18 января 1920 года. Здесь не осталось никаких надежд остановить «красную тучу», а власть, способная бросить на фронт раскормленную и наглую тыловую публику, существует лишь в авторском воображении. И не случайно в фельетоне упоминается «английская шинель (которая, к слову сказать, совершенно не греет)» – символ тщетности английской помощи, к которой взывал автор в «Грядущих перспективах».
В фельетоне «В кафэ» Булгаков, обозревая собравшуюся в кафе публику, мысленно обращается к «господину в лакированных ботинках», цветущему, румяному человеку явно призывного возраста с предложением «проехать на казенный счет на фронт, где вы можете принять участие в отражении ненавистных всем большевиков». Однако Булгаков прекрасно сознает, что не в воображении, а в жизни – такого господина и прочую кофейную публику на фронт не загонишь кнутом и не заманишь пряником. Автор признается:
«Я не менее, а может быть, даже больше вас люблю спокойную мирную жизнь, кинематографы, мягкие диваны и кофе по-варшавски!
Но, увы, я не могу ничем этим пользоваться всласть!
И вам и мне ничего не остается, как принять участие так или иначе в войне, иначе нахлынет на нас красная туча, и вы сами понимаете, что будет…
Так говорил бы я, но увы, господина в лакированных ботинках я не убедил бы.
Он начал бы бормотать или наконец понял бы, что он не хочет… не может… не желает идти воевать…
– Ну-с, тогда ничего не поделаешь, – вздохнув, сказал бы я, – раз я не могу вас убедить, вам просто придется покориться обстоятельствам!
И, обратившись к окружающим меня быстрым исполнителям моих распоряжений (в моей мечте я, конечно, представил и их как необходимый элемент), я сказал бы, указывая на совершенно убитого господина:
– Проводите господина к воинскому начальнику!
Покончив с господином в лакированных ботинках, я обратился бы к следующему…
Но, ах, оказалось бы, что я так увлекся разговором, что чуткие штатские, услышав только начало его, бесшумно, один за другим, покинули кафе.
Все до одного, все решительно!
Трио на эстраде после антракта начало «Танго». Я вышел из задумчивости. Фантазия кончилась.
Дверь в кафе все хлопала и хлопала.
Народу прибывало. Господин в лакированных ботинках постучал ложечкой и потребовал еще пирожных…
Я заплатил двадцать семь рублей и, пробравшись между занятыми столиками, вышел на улицу».
То, что журналист-автор тут в военной шинели, так же, как и редактор газеты у Слезкина – «в английском френче», указывает на его принадлежность, по выражению одного из мемуаристов, Александра Дроздова, к «милитаризованному Освагу», а не к вольным корреспондентам газет, по выражению того же автора, не скованным кандалами «осважизма».
Дроздов, наблюдавший деятельность Освага в Ростове, оценивал ее так: «Осваг имел несчетное количество газет во всех уголках освобожденной от большевиков территории, в губернских городах, в тихих медвежьих городишках, задавленных сплином, неповоротливой и тяжеловесной уездной сплетней и тупым равнодушием ко всему белому и всему красному, на Черноморском побережье и на Кавказе. Во главе этих газет, где их хватало, стояли журналисты, где же не хватало журналистов, там стояли люди тех профессий, которые не учат ослушанию декретов, исходящих из центра. Газеты велись в том направлении, которое можно обозначить словами: ура, во что бы то ни стало и при каких бы то ни было обстоятельствах… Первое время, время победоносного наступления добровольческих армий, можно было писать о том, что волнует, что тревожит, о том, что подсказывает вам ваша писательская совесть. Но когда Троцкий собрал крепкий коммунистический кулак и Буденный, переброшенный с Волги, прорвал фронт у Купянска, прив. – доц. Ленский (заведующий информационной частью Освага в Ростове. –
Конечно, эта мера не привела ни к чему, и население не верило уже осважному ура, громыхавшему в те дни, когда обывателю хотелось кричать караул. Авторитет Освага дал глубокий и безнадежный крен, обыватель увидел, что король ходит нагишом и тело его безобразно, а в войсках об Осваге говорили не иначе как приплетая его имя к имени матушки. Поняла это и власть, и началась беспощадная чистка. Но печальная роль была сыграна, и сыграна с таким треском, который не забывается. Бюрократизм победил: интеллигенция капитулировала.
Что же все-таки было создано громоздким и многолюдным (по замечанию мемуариста, в Осведомительном агентстве присутствовал «обильный, так называемый уклоненческий элемент». –
Интеллигенция, оказавшаяся в лагере генерала Деникина, агитационную войну с большевиками проиграла. Среди проигравших был и Булгаков, но свою вину в поражении он тогда наверняка не ощущал. По словам того же Дроздова, «писала в газетах интеллигенция en masse (в большинстве своем. – фр.), адвокаты и врачи, студенты и офицеры, дамы скучающие и нескучающие, недоучившиеся юноши, слишком много учившиеся старцы, бездельники, зеваки и дельные, умные порядочные люди». Таким же журналистом военного времени стал и Михаил Булгаков, однако он, в отличие от большинства, обладал недюжинным литературным талантом. Конечно, в его решении уйти в журналистику было и стремление избавиться от опостылевшей уже службы военного врача. В романе Слезкина вернувшийся к большевикам редактор признается Алексею Васильевичу: «Я журналист, но в боевой обстановке». Думается, таким журналистом был и Булгаков, совершавший поездки на фронт и после ухода из госпиталя. Намек на это есть в фельетоне «В кафэ».
Трусом Булгаков не был никогда, об этом свидетельствует и его участие в бою под Чечен-аулом и в последующем походе, где он получил контузию. Не исключено, что эта контузия и послужила причиной (или поводом) для увольнения с военно-медицинской службы. А может быть, болезнью, вызвавшей освобождение, стала названная в фельетоне неврастения (ни грыжей, ни сердечной недостаточностью писатель, насколько известно, не страдал, а вот неврастения, и по его собственным признаниям, и по свидетельству близких, писателя в дальнейшем мучила).
Булгаков, конечно, не принадлежал к активным участникам Белого движения. Он совсем не горел желанием принять участие в братоубийственной войне, признаваясь, что его «нисколько не привлекает война и сопряженные с нею беспокойства и бедствия». В противном случае у него была возможность значительно раньше, задолго до осени 1919-го, вступить в ряды добровольцев Корнилова и Деникина. Когда Булгаков начал писать в осваговских газетах, белые уже потерпели сокрушающий удар от конницы Буденного. Его статьи были правдивы, а не ура-патриотичны, хотя, конечно, приходилось Михаилу Афанасьевичу идти на уступки и цензуре, и осваговским редакторам. Характерно при этом, что в фельетоне «В кафэ», вышедшем после предпринятой властями, заинтересованными в более эффективной пропаганде, чистки Освага, подобных ура-патриотических мест и вовсе нет. Следует отметить язык булгаковских публикаций: простой, ясный, не вычурный и никак уж не простонародный, что выгодно отличает его статьи от большинства деникинских пропагандистских материалов.
В 1919–1920 годах Булгакову впервые пришлось сотрудничать в подцензурной печати в экстремальных условиях Гражданской войны, да еще при кабальной зависимости от всемогущего Освага – фактического Министерства по делам печати при деникинском Особом совещании. Осваг контролировал бумагу и типографии, и независимое издание основать без его благословения было практически невозможно. Когда Александр Дроздов задумал выпускать самостоятельно еженедельную газету и многие сотрудники Освага поручились, что он не имеет касательства к большевикам, бумагу по нормированной цене он так и не получил, поскольку «сильные мира сего» сочли, что у журналиста слишком либеральная репутация. Конечно, столь жесткой идеологической цензуры, как у большевиков, у белых никогда не было, но несвобода прессы ощущалась достаточно сильно. Однако Булгаков, как показывают его первые кавказские фельетоны, писал только «о том, что волнует, что тревожит», о том, что подсказывает «писательская совесть». И этому правилу он стремился неуклонно следовать и в дальнейшем, уже при Советах. При этом Булгаков признавал за большевиками определенное пропагандистское превосходство над другими. Достаточно вспомнить искусного большевистского агитатора в «Белой гвардии», который буквально иллюстрирует дроздовский тезис о том, что «агитация хороша, когда она дерзка и напориста, она хороша, когда кажет юркую свою рожу из-за плеч оратора противника». В булгаковском романе оратор-большевик выдает себя за сторонника Петлюры, а его сообщники Шур и Шполянский, прикрывая его исчезновение, подставляют полиции как карманника незадачливого украинского поэта со смешной фамилией Горболаз, который пытался задержать большевика. В «Мастере и Маргарите» Коровьев тем же приемом, крича: «Держи вора!», – останавливает Бездомного, преследующего Воланда.
Знакомство с деникинской армией сначала в пору успехов, а потом – разгрома убедило Булгакова в изначальной обреченности белого дела, которое неспособно было спасти геройство отдельных его участников. Ведь оно не могло заменить отсутствие четких и приемлемых для масс политических лозунгов. Разложение тыла и бесчинства контрразведки отвагой нельзя было остановить, заменить героизмом отсутствие позитивных программ в аграрном и национальном вопросе тоже не удалось. И полковнику Най-Турсу в «Белой гвардии», которого Булгаков характеризовал П.С. Попову как «идеал русского офицерства», даны перед смертью программные слова, которые повторит потом, умирая, любимый булгаковский герой полковник Алексей Турбин в «Днях Турбиных», обращаясь к брату Николке: «Унтер-офицер Турбин, брось геройство к чертям!»
В 1918–1920 годах Михаил Булгаков приобрел богатый опыт, став очевидцем и участником Гражданской войны. На протяжении всех 20-х годов осмысление трагедии революции и братоубийственной борьбы стало ведущей темой его творчества.
«Белая гвардия» – интеллигентная семья и революционная стихия
Роман «Белая гвардия» был задуман и написан Булгаковым в 1922–1924 годах. По свидетельству перепечатывавшей роман машинистки И.С. Раабен, первоначально он мыслилась как трилогия, причем в третьей части, действие которой охватывало весь 1919 год, Мышлаевский оказывался в Красной Армии, как Рощин из «Хождения по мукам» Алексея Толстого.
На наш взгляд, первая редакция романа «Белая гвардия», публикация которой не была окончена в журнале «Россия» из-за закрытия журнала, в наибольшей мере отражала авторский замысел Булгакова, тогда как позднейшая редакция 1929 года, в которой впервые было опубликовано значительно измененное по сравнению с первоначальным окончание романа, отражало влияние цензуры. Здесь, как и в пьесе «Дни Турбиных», содержался отсутствующий в первоначальном тексте намек на то, что Мышлаевский будет служить в Красной Армии. В действительности прототип Мышлаевского киевский друг Булгакова Н.Н. Сынгаевский в Красной Армии не служил ни дня, благополучно эмигрировав.
Роман был впервые опубликован не полностью: Россия. М.,1924, № 4; 1925, № 5. Полностью он появился во Франции:
Характерно, что отрывок из ранней редакции романа, названный «В ночь на 3-е число», в декабре 1922 года был опубликован в берлинской газете «Накануне» с подзаголовком «Из романа «Алый мах». В качестве возможных названий романов предполагавшейся трилогии в воспоминаниях современников фигурировали «Полночный крест» и «Белый крест». Булгакова мучили сомнения насчет литературных достоинств «Белой гвардии». В дневниковой записи в ночь на 28 декабря 1924 года он зафиксировал их: «Роман мне кажется то слабым, то очень сильным. Разобраться в своих ощущениях я уже больше не могу». А ведь еще в 1923 году в фельетоне «Самогонное озеро» Булгаков обмолвился, что «Белая гвардия» «будет такой роман, от которого небу станет жарко…» Этого, однако, не случилось, хотя в автобиографии же, написанной в октябре 1924 года, Булгаков зафиксировал: «Год писал роман «Белая гвардия». Роман этот я люблю больше всех других моих вещей». Но уже во второй половине 20-х годов в беседе с П.С. Поповым писатель назвал «Белую гвардию» романом «неудавшимся», хотя «к замыслу относился очень серьезно». Писателя все больше одолевали сомнения. 5 января 1925 года он отметил в дневнике: «Ужасно будет жаль, если я заблуждаюсь и «Белая гвардия» не сильная вещь».
Что ж, наверное, по сравнению с «Мастером и Маргаритой» «Белую гвардию» можно признать романом не до конца удавшимся. Но и современники и в еще большей степени потомки справедливо считали роман одним из лучших романов о Гражданской войне и едва ли не единственным, где события показаны объективно и в изображении и белых, и большевиков нет никакой карикатурности.
На «Белую гвардию» повлиял «Петербург» Андрея Белого, что отмечалось еще в предисловии к парижскому изданию булгаковского романа. Это сказалось в описании Города (родного для Булгакова Киева), в коротких рубленых фразах разговоров на улицах, в иногда возникающем ритме, активном использовании песенных текстов для выражения настроений героев. У Белого Петербург – это город-миф, олицетворяющий целую эпоху русской истории, эпоху господства бюрократии, при внешнем европейском лоске сохранившей азиатскую сущность. Отсюда, вероятно, и татарская фамилия Аблеухова, одним из прототипов которого послужил обер-прокурор Священного Синода К.П. Победоносцев. Для Булгакова Город в «Белой гвардии» олицетворял миф новой, революционной эпохи – миф вождей, вознесенных массами как отражающих будто бы народные чувства и чаяния, будь то Петлюра или Троцкий.
Все читатели очень хорошо знают, что семейство Турбиных в основном списано с семейства Булгаковых. Прототипами других героев «Белой гвардии» стали киевские друзья и знакомые Булгакова. Так, поручик Виктор Викторович Мышлаевский списан с друга детства Николая Николаевича Сынгаевского, в Первую мировую войну служившего в артиллерийской бригаде. Т.Н. Лаппа следующим образом описала Сынгаевского в своих воспоминаниях:
«…Мышлаевский – это Коля Сынгаевский. У них большая семья была. Варвара Михайловна дружила раньше с матерью Мышлаевского. Они жили на Мало-Подвальной улице. Маленький домик у них был, в саду… Он (Сынгаевский. –
Портрет персонажа во многом повторяет портрет прототипа:
«…И оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок».
Тут черты Сынгаевского сознательно соединены с приметами сатаны – разными глазами, мефистофелевским носом с горбинкой, косо срезанными ртом и подбородком. Позднее эти же приметы обнаружатся у Воланда в романе «Мастер и Маргарита». Любопытно, что, по свидетельству Н.К. Крупской, разные глаза были у Ленина. Булгаков, работавший под началом Крупской в ЛИТО Главполитпросвета, возможно, знал об этом факте, что могло подтолкнуть его к мысли сделать вождя большевиков прототипом Воланда. А в «Белой гвардии» с Аполлионом (Авадоном) – ангелом-губителем Апокалипсиса, повелителем бездны, смерти и ада, предводителем полчищ саранчи, отождествляется военный вождь и создатель Красной Армии Троцкий. Кстати сказать, в Средние века Авадона рассматривали как могущественного военного советника ада. К Троцкому же, в какой-то мере, восходит и Абадонна (Авадон) «Мастера и Маргариты», одинаково губительно относящийся ко всем воюющим сторонам.
Сестра Николая Сынгаевского Валентина послужила прототипом «роковой женщины» Юлии Рейсс. По воспоминаниям Т.Н. Лаппа, В.Н. Сынгаевская была «очень такая… своеобразная девица… крикливо одевалась. Не знаю, то ли замужем она была, то ли нет». Вспомним, что спасение от преследующих его петлюровцев Алексей Турбин находит в домике на Мало-Провальной, в таинственном домике в сиреневом саду у не менее таинственной Юлии Рейсс. Но был ли, как в романе, у Булгакова роман с Валентиной Сынгаевской, ничего не известно. Интересно только, что и у Мышлаевского, и у Рейсс – нос с горбинкой. Вероятно, это наследственная черта Сынгаевских.
Стоит добавить, что Сынгаевские в Киеве жили почти по тому же адресу, по которому в «Белой гвардии» проживает семейство Най-Турсов – Малоподвальная, 13 (в романе – Мало-Провальная, 21). У Николая было пять сестер, с одной из которых, Ириной, один из братьев Булгаковых имел роман. Не исключено, что она послужила прототипом Ирины Най-Турс в романе.
Прототипом же Юлии Марковны Рейсс, по мнению украинского историка Ярослава Тинченко, послужила Наталья Владимировна Рейс, дочь полковника Генерального штаба Владимира Владимировича Рейса, который в 1900 году вышел в отставку в чине генерал-майора и скончался в 1903 году. Как считает Тинченко, в «Белой гвардии» Булгаков очень точно описал обстановку квартиры на Малоподвальной, 14, по соседству с Сынгаевскими, где Наталья Владимировна после развода с мужем жила в начале 1910-х годов. По предположению Тинченко, у нее с Булгаковым мог быть кратковременный роман в 1910–1911 годах.
Интересно, что в том варианте окончания романа, который так и не появился в журнале, в образе Юлии Рейсс в большей мере подчеркивались порочные черты. Алексей Турбин, угрожая ей револьвером, взятым у Мышлаевского, пытается выяснить, была ли она любовницей Шполянского – предтечи антихриста Троцкого, а та вздыхает с облегчением, что вопрос не касается ее политической связи с руководителем «Магнитного Триолета». И здесь же во сне он видит Шполянского без лица, что выдает его дьявольское происхождение. Человек с онегинскими баками целует Юлию, и чей-то голос, то ли Шполянского, то ли автора, предупреждает: «Эх, доктор Турбин. Не нужно, забудьте Юлию, бросьте, плохая она женщина! Ждут вас лучшие, хорошие. Будут они у вас на пути, но не здесь, а далеко на теплом юге, куда кинет вас судьба». Впоследствии, когда стало ясно, что в «России» опубликовать окончание романа не удастся, а значит, о задуманной трилогии придется забыть, слова про будущих женщин Турбина на юге Булгаков вычеркнул. Из этой фразы можно предположить, что доктор Турбин в так и ненаписанном продолжении «Белой гвардии» должен был оказаться, как и доктор Булгаков, на юге России, на Северном Кавказе.
Во сне Турбин пытается застрелить Шполянского, но браунинг не стреляет: опасен этот окаймленный баками Онегин, и чувствуется за ним грозная поддержка… Турбин уже чувствует, что пришла чрезвычайная комиссия по его Турбинскую душу.
Прототипом поручика Шервинского послужил еще один друг юности Булгакова Юрий Леонидович Гладыревский. В этом же рассказе Елена Тальберг (Турбина) названа Варварой Афанасьевной, как и сестра Булгакова, послужившая прототипом Елены. Капитан Тальберг, ее муж, был во многом списан с мужа Варвары Афанасьевны Булгаковой, Леонида Сергеевича Карума, немца по происхождению, кадрового офицера, служившего вначале Скоропадскому, а потом большевикам, у которых он преподавал в Высшей военной школе имени С.С. Каменева.
Любопытно, что в варианте финала «Белой гвардии», доведенном до корректуры в журнале «Россия», но так и не опубликованном из-за закрытия журнала, Шервинский приобретал черты не только оперного демона, но и Л.С. Карума:
«– Честь имею, – сказал он, щелкнув каблуками, – командир стрелковой школы – товарищ Шервинский.
Он вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны. Туманы сна ползли вокруг него, его лицо из клуба входило ярко-кукольным.
– Это ложь, – вскричала во сне Елена. – Вас стоит повесить.
– Не угодно ли, – ответил кошмар. – Рискнете, мадам.
Он свистнул нахально и раздвоился. Левый рукав покрылся ромбом, и в ромбе запылала вторая звезда – золотая. От нее брызгали лучи, а с правой стороны на плече родился бледный уланский погон…
– Кондотьер! Кондотьер! – кричала Елена.
– Простите, – ответил двуцветный кошмар, – всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна и та не казенная, а моя собственная. Жить будем.
– А смерть придет, помирать будем… – пропел Николка и вышел.
В руках у него была гитара, но вся шея в крови, а на лбу желтый венчик с иконками. Елена мгновенно поняла, что он умрет, и горько зарыдала и проснулась с криком в ночи».
Вероятно, значимы для Булгакова инфернальные черты у таких героев, как Мышлаевский, Шервинский и Тальберг. Последний не случайно похож на крысу (гетманская серо-голубая кокарда, щетки «черных подстриженных усов», «редко расставленные, но крупные и белые зубы», «желтенькие искорки» в глазах, – в «Днях Турбиных» он прямо сравнивается с этим малоприятным животным). Крыс, как известно, традиционно связывают с нечистой силой. Кому-то из них, а, быть может, и всем троим, в последующих частях трилогии (а до закрытия журнала «Россия» в мае 1926 года Булгаков, видимо, надеялся продолжить роман) скорее всего предстояло служить в Красной Армии своего рода наемниками (кондотьерами), таким образом спасая свои шеи от петли. Глава же Красной Армии председатель Реввоенсовета Л.Д. Троцкий в романе прямо уподоблен сатане. Булгаков предсказал в финале романа два варианта судьбы участников Белого движения – либо служба красным с целью самосохранения, либо гибель, которая суждена Николке Турбину, как и брату рассказчика в «Красной короне», носящему то же имя.
В ранней редакции «Дней Турбиных», создававшейся в 1925 году, Мышлаевский посреди застолья предлагает выпить за здоровье Троцкого, потому что он «симпатичный». В финале же в ответ на реплику Студзинского: «Ты забыл, что предсказывал Алексей Васильевич? Помнишь, Троцкий? – Все сбылось, вон он, Троцкий идет!», – Виктор Викторович утверждал, и как будто вполне трезво: «И прекрасно! Великолепная вещь! Будь моя власть, я б его командиром корпуса назначил!» Однако к моменту премьеры «Дней Турбиных» в октябре 1926 года Троцкий был выведен из Политбюро и оказался в опале, так что произносить его имя со сцены в положительном контексте уже стало невозможно.
В данном эпизоде Булгаков совсем не пытался польстить бывшему председателю Реввоенсовета, а лишь отражал мнение, широко распространенное среди белого офицерства. Сошлюсь на свидетельство моего деда, кстати, как и Булгаков, доктора, Бориса Михайловича Соколова, которому в 1919 году в Воронеже довелось беседовать с остановившимся у него начальником контрразведки в корпусе Шкуро есаулом Каргиным. Есаул почему-то, без каких-либо на то оснований, считал дедушку красным, но настроен был весьма дружелюбно, пригласил его отобедать и за столом признался: «У вас есть один настоящий полководец – Троцкий. Эх, был бы такой у нас – мы бы точно победили». Любопытно, что под влиянием незаурядной, как бы к ней ни относиться, личности Троцкого в разное время оказывались люди, весьма далекие от коммунистических идей и партии большевиков.
Кстати сказать, в белом лагере в годы Гражданской войны склонны были преувеличивать политическую роль Троцкого, чуть ли не отдавая ему первенство перед Лениным.
Например, М.К. Дитерихс писал в 1922 году: «Ленин готов был снова продаться перед лицом создавшейся обстановки: он заговорил о необходимости сотрудничества с буржуазными классами, о допустимости свободного волеизъявления в окраинных областях бывшей России, о неизбежности всевозможных уступок народным массам. Он признавался в неудачности произведенных опытов и в тайных заседаниях со своими клевретами откровенно считал дело проигранным, высказывая мысль, что пора уходить.
А Лейба Бронштейн?
Создавшаяся обстановка нисколько его не потрясла; этот ад на земле Совроссии был именно той атмосферой, в которой ярче всего проявлялись сила воли, энергия, хитроумность и вся отрицательная гениальность этого человека-демона. Пока Ленин сидел безвыходно в своем кабинете и изыскивал способы наиболее благополучной и обеспеченной новой купли-продажи совести и… жизни, Бронштейн, как злой дух, метался по всем углам своего стонавшего, но официально облагодетельствованного им царства. Где он ни появлялся со своими опричниками, потоки крови, зарева пожаров, неописуемые пытки и зверства затмевали и заливали кровь, пролитую восставшими, искру протеста, брошенную исстрадавшимся народом. Не око за око и зуб за зуб, а сотни, тысячи человеческих жизней расплачивались за одну жизнь советского деятеля, за одну мысль противодействия ему – Лейбе Бронштейну. «Нет ничего лучшего, как вспыхнувшее восстание, – говорил Лейба. – Это как нарыв, вышедший наружу; один сильный и ловкий удар ланцета и – все кончено». «Никаких уступок, никаких послаблений; расстрел, огонь, пытка, террор – вот единственный ответ на всякие угрозы». Он прилетал на минуту в Москву, чтобы здесь определенно где-либо на митинге разгромить колебания Ленина, внести от себя тайные поправки в ленинские распоряжения, и мчался снова по России, неся с собою кровь, кровь и кровь без конца».
Дитерихс не знал, что непосредственно к решению о бессудном убийстве царской семьи Троцкий не имел прямого отношения, но, когда Свердлов сообщил ему, что это решение принимали они вместе с Лениным, Лев Давыдович, как он писал в своем дневнике в 1935 году, его целиком одобрил.
Дитерихс также утверждал: «Бронштейн и его сподвижники – это прямые потомки революционеров древнего Израиля; революционеров прежде всего против Бога, а затем против всех народов, исповедующих Единого Бога, в том числе и против своего еврейского народа. Их революционный фанатизм не остановился в древности перед разрушением ради борьбы с Богом своего народа, перед его рассеянием по всему миру, перед навлечением на него проклятия других народов мира».
Поэтому, наверное, в «Белой гвардии» поэт Русаков, в прошлом воинствующий атеист, после заражения сифилисом обратившийся к Богу, говорит Алексею Турбину о Троцком: «Он молод. Но мерзости в нем, как в тысячелетнем дьяволе. Жен он склоняет на разврат, юношей на порок, и трубят уже, трубят боевые трубы грешных полчищ и виден над полями лик сатаны, идущего за ним.
– Троцкого?
– Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит губитель.
– Серьезно вам говорю, если вы не прекратите это, вы, смотрите… у вас мания развивается…
– Нет, доктор, я нормален. Сколько, доктор, вы берете за ваш святой труд?»
Турбин к такому определению относится с определенной иронией, хотя с уподоблением большевиков аггелам (падшим ангелам, злым духам, служителям дьявола), которое делает тут же Русаков, соглашается. К 1924 году Булгаков уже прекрасно знал, что политическое значение Троцкого сошло на нет и что страхи насчет него оказались сильно преувеличенными, и понимал, что дело далеко не в Троцком.
Между прочим, фамилию Русаков Булгаков мог позаимствовать из книги Дитерихса. Там упоминается Николай Михайлович Русаков, рабочий Сысетского завода, в составе отряда особого назначения охранявшего Романовых в доме Ипатьева. Упоминает Дитерихс и рабочего Злоказовского завода Александра Корзухина, служившего в том же отряде. Сравнительно редкой фамилией Корзухин Булгаков наградил несимпатичного персонажа «Бега», имеющего, как мы убедимся в следующей главе, прямую связь с Лениным.
Фамилия Русаков, разумеется, широко распространена, чего, однако, не скажешь о фамилии Корзухин.
Не исключено, что писателю довелось слышать выступление Троцкого в Киеве в конце весны 1919 года. Знаменитый хореограф Серж Лифарь, учившийся тогда в Киевской школе младших командиров, описал эту речь и события, с ней связанные, в «Мемуарах Икара»: «Неожиданно объявили о прибытии в Киев пресловутого «Красного Наполеона» – Троцкого, знаменитого изобретателя «перманентной революции». На площади Софийского собора он намеревался выступить с пространной речью перед молодыми курсантами Красной Армии, с тем, чтобы воодушевить их и мобилизовать все силы на борьбу с белыми.
Будучи в первых рядах, мы должны были выслушать эту скучную речь. Однако большинство преподавателей… оставались до глубины души преданными старому режиму. Созрел заговор. Нам предстояло пробраться в первый ряд, встать в нескольких шагах от оратора и совершить покушение – бросить в него гранату. Набрали добровольцев. Я оказался среди них, так как прочно впитал идеалы верности олицетворявшему Россию царю, чье чудовищное убийство и уничтожение всей его семьи привело нас в глубочайшее смятение. Решено было бросить жребий среди добровольцев, дабы назначить исполнителя казни. Жребий мог пасть на меня, но этого не произошло. Он выпал на долю одного из моих товарищей. Может быть, ловкие привлекательные аргументы оратора взволновали его, или остановил страх за собственную судьбу, ожидавшую его в связи с поступком, который он намеревался совершить, но он воздержался от выполнения обещания, так и не вытащив гранату из кармана». Возможно, Булгаков был в тот день на Софийской площади и внимал «ловким привлекательным аргументам» Троцкого, незаурядного оратора, сумевшего, очевидно, даже потенциального террориста убедить отказаться от своего намерения. Во всяком случае, в последнем булгаковском романе «Мастер и Маргарита» Иешуа Га-Ноцри называет «добрым человеком» прокуратора Понтия Пилата, у которого репутация «свирепого чудовища», и хладнокровного палача кентуриона Марка Крысобоя, причем в ранней редакции Марк был назван не просто добрым, а «симпатичным». Вероятно, вольно или невольно Булгаков отразил в этом образе и свои впечатления от «зловещей фигуры Троцкого», как писал он в 1919 году в фельетоне «Грядущие перспективы».
Несомненно, автор «Мастера и Маргариты» был убежден, что начатки добра могут сохраняться у самых жестоких с виду людей, в том числе и у прославившегося в годы Гражданской войны своей беспощадностью Троцкого. Показательно, что Марк Крысобой выполняет функции военного командира при верховном правителе Иудеи Понтии Пилате – фактически ту же роль, что играл Троцкий при Ленине. Как мы убедимся далее, Ленин послужил одним из прототипов Воланда, функционально тождественного Понтию Пилату. Подчеркнем и то, что в белой армии именно Троцкого считали главным архитектором побед красных и испытывали к нему чувства ненависти и уважения одновременно. В «Мастере и Маргарите» Аваддон превратился в демона войны Абадонну, за которым при желании тоже можно увидеть фигуру Троцкого.
Для героев «Белой гвардии», как и для самого Булгакова, Троцкий нес хоть какой-то, пусть жестокий, но порядок, по сравнению со стихийной разнузданностью войск Петлюры, чья фамилия здесь превращается в зловещую «петлю».