Но он не спрашивал: была бы родня — вся бы деревня знала. Родством и свойством в деревнях, как нигде, дорожат, и беспамятных тут не бывает.
Между тем Августа Николаевна дошла до сочинения Сережиного соседа и похвалила его:
— Хорошая работа.
— А мы плохих не пишем! — польщенно отозвался Петр Паратиков.
— Бывает, что и вы пишете, — заметила учительница. — А на этот раз я бы сказала: «Приятное сочинение!»
Сочинитель покраснел, и сложное выражение его лица можно было расшифровать примерно так:
«А мы только такие и пишем!»
Учительница прибавила:
— Вот только в самом конце приписано что-то странное.
— Что такое? — насторожился Петр Паратиков, и класс замер от любопытства.
— Сочинение заканчивается так, — поверх очков учительница оглядела класс и зачитала концовку:
«Воспоминания о Лермонтове Петра Ильича Паратикова». Вот…
На этот раз класс засмеялся сам по себе. Уши сочинителя запылали малиновым огнем. Лицо учительницы было совершенно серьезным, и она мягко объяснила:
— …Воспоминания пишут о тех, кого вы знали лично, с кем встречались, разговаривали. Сейчас не осталось в живых тех людей, что встречались с Лермонтовым и дышали с ним одним воздухом. А отметку я тебе не снизила, Петя. Концовку, правда, подчеркнула и красным карандашом поставила знак вопроса. Возьми сочинение. Что касается других учеников, то…
В классе стало тихо.
Учительница говорила, а Петр Паратиков, шевеля пухлыми губами, про себя читал и перечитывал свое сочинение, словно труд знаменитого писателя. Разобрав работы остальных, учительница раздала их детям, и в классе установился устойчивый рабочий гул — по делу, а не от безделья или шалостей.
Гул нарастал, ослабевал, а Сережа с грустью думал, что скоро пройдет первый урок. А потом и весь школьный день. Тогда надо идти домой, где нет ни души: дедушка с ночевкой уехал на центральную усадьбу колхоза — ладить парниковые рамы.
Скорее бы он приезжал, что ли.
А гул нарастал, и Сережа, чтобы не выглядеть букой, тоже шумел, оборачивался, кому-то что-то говорил, смеялся чьим-то словам, и его словам смеялись тоже. Он опять что-то говорил, однако ни на мгновение не выпуская из виду Августу Николаевну, чтобы тут же притихнуть, как только она оторвется от книги и даст знать:
— Шуму конец! Начали другую работу.
Сережа притихнет, и вместе с ним мало-помалу успокоится весь класс и станет слушать, что скажет Августа Николаевна.
Сегодня она что-то не прерывает шум в классе и очень долго читает книгу. Сережа присмотрелся и увидел, что она только делает вид, что читает. Под стеклами очков прикрыла глаза, и веки у нее нынче тяжелые, а на лице лежат тени.
Темные тени, болезненные.
Сережа перепугался: а вдруг старая учительница умрет? Не прямо сейчас, а скоро. Что тогда?
Школу закроют?..
Пустота.
Но вот Августа Николаевна улыбнулась каким-то своим мыслям еле заметно, брезжущей улыбкой, и Сережа отозвался на нее широкой улыбкой мгновенно, как эхо. А Петр Паратиков, не зная, чему это улыбается товарищ, громко захохотал и тут же ладонями зажал себе рот. Учительница без укора посмотрела на него, и мальчуган пообещал клятвенным шепотом:
— Больше не буду, разрази меня гром!
«Августа Николаевна никогда не умрет, — мысленно успокоил себя Сережа. — Есть такие люди, которые никогда не умирают. Это, наверное, учителя и врачи. Кого только не учила Августа Николаевна в деревне Кукушка! Даже дедушка учился у нее. Сколько людей она пережила! Живет и работает год по году, и эдак будет всегда».
А как же иначе?
По-другому представить эту жизнь Сережа пока не мог.
Зазвенел звонок. Девочки окружили учительницу и принялись ее расспрашивать. О чем, понять было нельзя, потому что звонок все звенел, звенел и звенел, на что Петр Паратиков, затыкая уши, отозвался с неодобрением:
— Глухими нас сделает!
Когда наконец-то звонок замолчал, стали слышны голоса девочек:
— Платье на вас какое красивое, Августа Николаевна!
— А воротничо-оок!
— Манжетички.
— Сами шили?
Оглядывая себя, старая учительница не спеша ответила:
— Платье — не сама. Кружавчики мама плела, а я ей помогала. Я тогда молодая была. На свадьбу готовила…
Девочки заахали-заохали:
— Платье-то! Платье-то!
— С цветочками.
— Ни в одном магазине не купишь.
— В прошлом году Августа Николаевна в этом же платье приходила.
— Да не в этом!..
— Один раз в этом.
Петр Паратиков терпел-терпел и басом, неожиданным для его маленького росточка, рявкнул, перекрывая классный шум:
— Чего раскричались, пигалицы?
И в наступившей тишине произнес тихим, но внушительным голосом:
— Августе Николаевне на переменах тоже отдыхать надо. А вы-ыы!
Он сощурил узкие глаза, снизу вверх оглядел этих голенастых девочек, каждая из которых была на голову выше его, и припечатал:
— Вон в каких невест вымахали, а ни одна толковое сочинение написать не может.
Присвистнул, сунул руки в карманы штанов и при всеобщем молчании удалился из класса.
А вслед за ним вышел и Сережа.
— Слыхал, как я их? — победно спросил Петр Паратиков.
— Слыха-аал…
— Это я за смех. За хиханьки да хаханьки. Смеяться над умными людьми меньше будут. Нагнись.
Сережа нагнулся, и мальчуган зашептал ему в самое ухо:
— Ты мне завидуешь, что я маленький?
— Не особенно.
— Маленько-то завидуешь?
— Да и маленько не завидую.
Петр Паратиков вздохнул и признался:
— А я тебе еще как завидую…
— Ты еще вырастешь, — утешил Сережа. — Какие наши годы! Что ты дома-то делаешь?
— Из пластилина греков леплю, — громко ответил Петр Паратиков.
Сережа спросил:
— Древних или нынешних?
— Исключительно древних: очень умные люди были.
— Покажешь? — загорелся Сережа.
— Нынче? Нынче не могу: в Полетаевщину еду.
А сторожиха Вера Ильинична Кислицина уже звонила истово в старинный звонок — колокольчик «Дар Валдая», каких раньше было много в этом раздольном некогда ямщицком краю.
Уроки бежали быстро, как кони среди рассыпчатых снегов, и, уставая, Сережа смирился с тем, что скоро придется идти домой.
Последним уроком было пение. Здесь ученики все делали сами, без учительницы, тем более что штатного музыканта в школе не было — не прислали, и музицировал Петр Паратиков.
Для него девочки поставили стул посредине класса. На этом стуле, кроме Августы Николаевны и музыканта, никто никогда не сиживал.
Ноги мальчугана еле-еле доставали до полу, а на коленях покоился огромный баян, блистающий белыми и черными кнопками и металлическими уголками, на коих были вычеканены травы. Человека из-за инструмента не было видно, и он вытягивал шею, чтобы народ удостоверился, что баянист здесь и скоро будет музыка.
Вот Петр Паратиков надел на правое плечо ремень. Плечико было узкое, и ремень пополз вниз, но музыкант вовремя придержал ремень подбородком, подтянул к шее и сел прямо-пряменько. Его лицо с прозрачными оттопыренными ушами стало бледным. С неожиданной силой Петр Паратиков надломил баян и легко повел его вправо, обнажая алые мехи. Сперва баян шумно вздохнул, набрал воздуха и так заиграл, что Сереже захотелось петь и плакать от этой вольной, переливчатой, бьющей в душу музыки.
Лицо баяниста побледнело еще больше, а потом покраснело, сощуренные щелками монгольские глаза горели карим огнем. Девочки-длинноножки смотрели на Петра Паратикова с восторгом и страхом.
Музыка уводила в такие дали, что выносить ее стало трудно, и на правах дежурного Сережа взял классный журнал и понес сдавать в учительскую.
В коридоре сторожиха Вера Ильинична спросила его:
— Это Петр так хорошо играет?
— Он, — ответил Сережа, понимая, что сторожиха спрашивает, лишь бы поговорить. Разве она не знает, что, кроме Сережиного друга, в школе играть некому?
— Огонь-парень! — обрадовалась разговору сторожиха. — А ты, Сергей, чего на баяне не учишься? Боязно или неохота?
— Способностей нет.
— Тебе дедушка-то вертело покупать не собирается? — спросила сторожиха, понимая под вертелом магнитофон.
— На что мне оно? — пожал плечами Сережа.
А сторожиха поинтересовалась между прочим:
— Лидия-то Александровна ничего не пишет?
— Нету…
— Говорят, ее в Советске видели. Будто бы она в кружевной мастерской работает. Врать не буду, сама я не встречала ее, но слух идет.
Сережа догадывался, что ради разговора сторожиха может невзначай присочинить от себя, но сейчас ему верилось, что она говорит сущую правду.
— Отца и мать не забываешь?
— Нету…
— Ой, беда! Ой, беда-аа!
Дверь в учительскую была приоткрыта, и оттуда доносились сердитые голоса: низкий — учительницы, высокий — доярки Вдовициной, матери самой слабой ученицы в Сережином классе. Отсюда из коридора был слышен весь разговор:
— Валя, — выговаривала учительница. — Ты моя бывшая ученица. Разве я тебя этому когда-нибудь учила?
— Жизнь-то научит, Августа Николаевна. Она и не тому научит.
— Валя, ты не кричи, — увещевала учительница. — Не напрягай голосовые связки.
— Они у меня всю жизнь напряженные!