— А сена вам я накошу. Сейчас отобью косу и накошу.
— Да зачем же вы? Сережа мой сам умеет косить. Правда, Сережа?
— Пошли завтракать, — сказал Сергей. Ему впервые стало не по себе, оттого что Аня так весела, красива и болтлива. Кроме того, она почти слово в слово повторила то, о чем он уже просил Пашку.
Под вечер, когда исчезло солнце, а трава и кустарник возле избушки стали наливаться холодом и темнеть, из-за излучины реки выскочила узкая, как бревно, ульмага. Пашка бросился к берегу.
— Эй!
Ульмага свернула. На моторе сидел Савелий Курилов, орочон из Чуникана. Был он в солдатской застиранной гимнастерке, очень широкой в плечах, наглухо застегнутой под самое горло черными пуговицами.
— Давно не виделись, Савелий!
— Здравствуй, Пашка! — поблескивая маленькими, как семечки, глазами, улыбаясь, ответил Савелий.
— Куда на ночь глядя?
— В Соколовку.
— Что такое?
— Дочка заболела. Врач нужен. Такой жар, такой жар. Прямо огонь горит! — Савелий горестно вздохнул.
Пашка нагнулся и осторожно приподнял край брезентового плаща, прикрывавшего какой-то сверток на дне лодки. Девочка лет трех часто и хрипло дышала. Из-под белого платка на голове выбивались мокрые черные волосы.
— Чего ж на дно бросил? Застудишь еще больше.
— Нет, Пашка, там кухлянка. Тепло…
— Беда, — посочувствовал Пашка.
— Беда.
— Захватишь меня?
— Что случилось?
— Да так, — неопределенно сказал Пашка. Обмыл грязные кирзачи и полез в ульмагу. Устроился на носу среди тряпья, резко пахнущего рыбой, и, глядя в темное, засушенное страданием лицо орочона, добавил:
— Тоже беда, Савелий.
— Ничего, Пашка, пройдет.
Савелий врубил мотор и сделал плавный разворот, выводя лодку на стремнину. Быстро темнело. Высокие деревья по обоим берегам слились с потемневшей рекой, потемневшим небом. Открылись первые звездочки. Река подхватила их и понесла на легких волнах, рассыпаемых налево и направо лодкой.
Частенько сиживал Пашка в старой поповской баньке, доставшейся от дореволюционного прошлого, сложенной из толстенных почерневших бревен, с окошком провалившейся в чернозем. Тут тебе и морг поселковый, тут и каталажка. Однажды, в последнее сидение, уже под вечер, притащился Витька. В драной майке, с облупившимися под солнцем плечиками. Поскулил под дверью, распухшим носом пуская пузыри: побили.
Пашка сидел на корточках и в щель между разошедшимися бревнами глядел на сына. Хотелось драться.
С того вечера что-то сдвинулось в окаменевшей Пашкиной душе. Понял, что пацан тут ни при чем, а даже напротив, он-то главный страдалец в их семье и есть. В тот вечер они с Витькой и породнились. Нюрку старался не замечать. После работы заходил за Витькой в садик и уходил с ним на реку рыбачить. Потом Витька подхватил какую-то лошадиную болезнь — круп, а Пашка полтора месяца «рыбачил» под окнами амбулатории. Как-то взял чекушку, устроился на завалинке под Витькиным окошком — и в первый раз не пошла водка. Витька все время плакал.
Никуда уже от сына уходить не хотелось. Душа не пускала дальше реки, до которой могли только добегать Витькины ножки. Свой родной дом, в котором жила Нюрка, стал чужим, и если б не Витька, он в него бы и не заходил. Но Витька Витькой, а Пашка Пашкой. Понял Пашка, что и Нюрка нужна Витьке, может, побольше, чем он. Витька ничего, конечно, по понимал, но детское нутро ему подсказывало, что мать с папкой должны потеснее жить возле него. С одной игрушкой бегал между ними, стараясь подтащить на игре своей Пашку поближе к матери. В эти минуты Пашке было особенно тяжело. Уехал полтора года назад на Савеловскую гидроточку…
…Стемнело. Мотор работал ровно, рассыпая по корпусу едва заметную дрожь. Изредка звякнет в хозяйстве Савелия не то ложка, не то кружка. Небо темно и глухо, застегнуто на все застежки. Редко, в разрывах туч мелькнет луна, заходя то слева, то справа, в зависимости от того, куда положит руль Савелий. И тогда, слетев с ульмаги, пляшет по воде маленькая, кривая тень рулевого.
Слева на берегу залаяла собака. Быстро, быстро, торопясь. И вот она уже позади, лай как бы начал стихать. Но через минуту он раздался снова, близко — напротив перешел в протяжный вой. Впечатление было такое, как будто собака гналась за лодкой, потом словно споткнулась, поняла — не догнать. «Бедолага. Это надо же? Зверь, а как мучается», — подумал Пашка. Эту собаку он слышал всякий раз, как проезжал покинутую этой весной всем народом Комариху. Это сельцо в полную воду топило по крыши. Река здесь круто изгибалась, подминая слабый суглинистый берег. Сначала она съела луговину, потом пришел черед огородам. Этой весной полетели заборы.
Село переехало подальше от реки в тайгу. А собака осталась.
Несколько раз Пашка приставал к берегу, чтобы забрать собаку с собой. Она отбегала, настороженно глядя на него, время от времени помахивая хвостом, как бы теряясь, принять его или нет. Он приближался, держа в руке кусок хлеба, собака вроде ждала его, не трогалась, но стоило ему только заговорить с ней, как она одним прыжком срывалась с места и отбегала, все время оглядываясь на него, останавливалась, поскуливая. Когда он, взбив волну «Вихрем», уезжал, она выбегала на берег и крутилась на месте, принюхиваясь к его следам, пока поворот реки не обрывал эту картину.
На душе стало тоскливо. Показался себе маленьким, никому не нужным. Пропади Пашка в этой черной воде — и как не жил.
— Савелий! — позвал он, приподнимаясь на локте, — дай сменю.
Савелий, не заглушая мотора, перебрался на нос.
— Устал сильно, Пашка. Глаза не видят.
— Покемарь. Я за дочкой пригляжу.
В поселок приплыли под утро. Небо раздавалось, светлело, быстро набирая высоту. В сонных еще дворах покрикивали петухи, лениво перекликались собаки. Над рекой стлался туман, медленно выползая на берег. Девочка проснулась и заплакала. Савелий снял с нее плащ, словно изморозью покрытый капельками росы. Взял ребенка на руки и от этого стал еще меньше ростом.
— Ну давай, Пашка. Мы в больницу.
— Пошли вместе. Ты один с ней запаришься.
Больница располагалась в центре поселка на площади, изрытой тяжелыми лесовозами. Справа — барак сплавной конторы, напротив — магазин. Савелий занес дочку в больницу, а Пашка присел на завалинку отдохнуть. Голова после бессонной ночи распухла и давила. Домой идти было страшно. Страшно тащиться через весь поселок, показывая себя в каждое окно. О таких, как он, здесь говорили просто: «Наложила баба мужику в штаны». «Может, в круговую», — тоскливо соображал Пашка, косясь на широкую поселковую улицу.
— Здоров, земеля! Чего курим?
Припадая на левую ногу, из-за угла больницы вывернул Степан Совцов. Прошлой зимой на лесоповале полоснул себя «Дружбой» — спьяну валенок за кедрач показался. Плюхнулся рядом, далеко отодвинув кривую ногу. На рыжей голове будто кошки гуляли — волосы враздрыг, в углах губ — белесая похмельная запеканка. Кореш.
— Баба, зараза, домой ночевать не пустила. А всего делов-то — с получки погужевали с ребятами. В сеннике промучился. — Он стряхнул с брюк сенную труху. — Болит что или к Вальке мылишься? — Степан кивнул на магазин.
— Да нет.
Пашка обрадовался, что первым на него вышел Степан, а не какая-нибудь микитка.
Пашка положил посередке пачку «Севера», закурили.
— Что нового тут без меня?
— Да что нового?.. Работаем. Чего ж еще? А вот толпу зажали, дальше некуда. Бабы, и те туда ж. Вон моя — в дом не пустила. Ну ничего! Я тебя покидаю! — ерепенясь, выкрикнул Степан.
Пашка, пощупывая ус, усмехнулся. У Степана глаза помаргивают, тревожно шаря по площади. Маленький лобик напряжен, суетит головой, точно норовит оглянуться. Всем в поселке известна Степанова жена, Машка, здоровенная баба, руки — что у мужика ляжка. Известно и то, как она отхаживает за пьянство Степана. Мужики так не бьют.
— Да ладно тебе, — сказал Пашка, — новости какие тут без меня были?
— Да было тут еще… Городского этого… инженера, помнишь? Со сплавной конторы. Все сопли платком подтирал.
— Ну? — у Пашки загорелись уши.
— На прошлом месяце, только тебе уплыть — загремел. Он, понимаешь, что, зараза, устроил. Какой-то лес до Сальников по реке идет? Вот. А там его корешки городские. Ловят и — в город на дачи. Способствовал…
— Вот те на! Вроде мужик строгий.
Степан глубоко затянулся папироской и тут же поперхнулся.
— Их ты! Машка! — Он суетливо вскочил и юркнул за угол.
Да, в калитке Степанова двора показалась Машка. Громыхая ведрами, поравнялась с Пашкой.
— Здорово, соседка!
— Здорово, — косо глянув на него, ответила Машка.
— Чего нос крутишь, аль завонялся? — спросил Пашка с усмешкой.
— Вас, алкашей проклятых, впору в противогазах на люди пускать. Ишь расселся… Сторожите, как бы Валька не сбегла. Бельмы-то еще, наверно, после вчерашнего не просохли?
— Да чего ты, Машка! Я ж только приплыл.
— Знаем мы вас, как вы плаваете. Когда только захлебнетесь водкой своей.
— Водка — продукт медицинский. — После разговора со Степаном у Пашки отлегло сердце. Повеселее шли слова. — Чего ж ты ее так ругаешь?
Машка молча прошла к колодцу и загремела цепью.
— Вам хоть ведро налей — все глотки сохнут.
— Да что ты на меня кидаешься? Непьющий я больше. Ты вон своего прижучь. Скажи лучше, как тут мои?
— Да что им сделается. За таким-то все спокойней, все нервы не мотает. — Видно, Степан крепко вчера растревожил бабу — до утра отойти не может.
У Пашки окончательно отлегло от сердца. Если уж Машка — первая сорока в поселке — смотрит на него по привычке, поверх бровей, — ясно, зря душу рвал. «Ну встреться мне, дружок! — зло вспомнил он Гришку. — У самого не жизнь — горький пирог, так и другим горчицы наводит. Встречается же такая сволота».
— Чего сидишь-то здесь спозаранок, — спросила она уже помягче, возвращаясь с полными ведрами. — Иль дома нет?
— Пускай поспят. Чего будить?
— Тут поспишь… с такими… Нюрка-то чуть свет на ферму убежала.
— Какую ферму? — озадачился Пашка. Раньше Нюрка работала на лесопилке.
— «Какую ферму!» — передразнила его Машка. — Муж называется, не знает, что в доме делается. Огороды пошли, как ей одной управиться с хозяйством, если на лесопилке с утра до вечера мантулишь? На ферме-то со временем посвободней.
В дверях больницы появился Савелий. Потянуло не то нашатырем, не то спиртом. Короткими сухими ручками мял растерянно дочкины резиновые сапожки.
— Вот какие дела, Пашка. «Скорая» из района едет.
Пашка встал.
— Дела-а-а. Чего признали?
— Дифтерит. Температура очень большая. Такой жар…
— Температура — это ничего… У детворы это обыкновенно, — утешил его Пашка.
Савелий закурил, беспокойно поглядывая на дверь.
— Ну, ладно, Савелий, больно-то душу не мотай. Доктора свою науку знают. Чего переживать… Дочку проводишь, подождешь меня. К своим надо сбегать.
«Конфеток бы Витьке, — подумал Пашка, потоптавшись возле магазина. — Что за батька без гостинца?» До открытия магазина было еще далеко. Тогда он спустился к ульмаге и достал из дождевика жестяную баночку, в которой когда-то держал махорку. Теперь здесь халцедоны. Мутно-желтые, как квашеная капуста, малиновые, бордовые, цвета таволожника. Шел как-то берегом реки, галечником, и вдруг в серых голышах что-то мелькнуло. Поднял, вытер, сполоснул в воде, и камешек ожил, отяжелел, стыло мерцая желтыми боками, будто проснулась в нем ледяная душа этой реки. Обдуло ветерком — и сразу сжался, помертвел, стал сух и невзрачен, как прошлогодний лист. Формой напоминал маленькую сливку-желтобрюшку, которую пытался развести лет двадцать назад отец возле дома.
Чудные сливы поднялись. Лет до пяти шли в лист, ветки росли тесно, коряво, будто друг к дружке жались. Коротенькие, не выше веника, стволики лохматились в несколько слоев жухлой корой, которая весной, с первыми дождями лезла клочьями. Потом два или три деревца выдавили желтые, как огонек, свечи, десяток сливок. За одну ночь они побурели и попадали в траву. Те, что он находил, были усеяны рыжими крошечными муравьями. И все равно они были вкусными, сладкими, а их ядрышки — горькими. Но большинство сливок так и не зажгли ни одного огонька.
Он привязался к этим местам. Что-то тянули они в душе, напоминали… Или детские годы, которые последнее время стали затухать в памяти… какие-то радости детские… Или молодость… Вроде совсем недавно стояла рядом, в ушах звенела.
Обшарив берега возле гидроточки, уходил за камешками все дальше и дальше, благо время на точке терпит, а ног не занимать. Чаще всего он находил их после ледохода или сильного наводнения, когда река делала неузнаваемыми берега, словно меняла их местами.
По вечерам, при свете керосинки, раскладывал их на столе и разглядывал, пока глаза сами собой не начинали закрываться.
Пашка прошел поселковую водонапорную башню, от которой на деревянных козлах тянулась к реке ржавая водонапорная труба. С нее часто капало, и поэтому трава под ней была выше, ярче, да и сами козлы стояли как живые от зеленой слизи. Напротив — Пашкин дом. За палисадником гнулись на тоненьких высоких ножках золотые шары подсолнухов, заглядываясь на покойное, без единого облачка небо. Кучка пионов, выкопанная им когда-то в лесу, грелась у завалинки, опустив до земли тяжелые красные бутоны. Поленница березовых чурок, что накидал зимой в свой рост к забору, сильно поубавилась и по краям осыпалась. Рослый тополь, заслонивший своим туловом пол-окна, поднял скворечник заметно выше. Он темным комом проглядывал в трепещущей на ветру листве. Нижняя ветвь, подрезанная карнизом цинковой крыши, высохла и почернела. С нее тянулась и не могла достать до земли растрепанным, пухлым концом веревка, которую он подвязал под Витькины качели. Дальше, за домом, клубилась на ровных грядках картошка, прыская только что завязавшимся белым цветом. Обочь, заслоняя забор, стояли зеленые палки кукурузы, выбросившие пятый лист. В завалинке, выметая опилки на грядку с луком, возилась клушка с густым выводком недельных желтков.
«Хозяйка, — подумал Пашка, — а хозяйство прибрать до конца не может!»
Пашка посмотрел на замок, закурил и пошел дальше. Садик — единственное строение в поселке из кирпича. В прошлом году приволокли из райцентра на барже целую гору силикатника — клуб строить. Но тут старый садик сгорел. Решили, клуб — побоку. Подождет. Поставили садик. Работали днем и ночью, зло. Бабы домой не пускали. Избаловались садиками. А что садик? Лучше, если пацан при матери. Хоть и строили из городского, культурного материала, но — выше себя не прыгнешь. Напоминал своими линиями длинное, унылое здание сплавной конторы. Кирпича оказалось больше чем надо. Валялся кругом кучами, пока не растащили ребятишки из садика в кубики играть.
Детей после завтрака выводили прогуливать. Пашка среди детской коловерти пытался высмотреть сына.
— Витька! — вдруг на весь двор закричал парнишка, ерзавший в песочнике. — Папка твой!
— Папка! Папка! — откуда-то выскочил Витька и повис на Пашкиной ноге, крепко ухватившись за брезентовые штаны. — Чего долго не приезжал?
— Ну-ну, ну… — Пашка положил ему на голову руку. — Ты чего? — и смущенно огляделся. Ребятишки, бросив игры, рассматривали его.
— Смотри, папка, смотри! — Витька оторвался от его штанины, оставив на ней мокрое пятно. — Смотри! Это пароход. Я к тебе буду плавать.
Возле штакетника, ограждавшего детскую площадку, располагался клин силикатника, в центре которого стоял лопушиный куст.
— А почему без трубы? — спросил Пашка, садясь на корточки и заглядывая в заблестевшие, счастливые Витькины глаза. — Как же так, пароход — и без трубы?
— Я искал — нет у нас трубы. Славка Совцов говорил, что можно на парусе ездить, а ветра нет. Ну, значит, будем трубу делать.