(Молния, гром.)
Прошу запротоколировать гром под видом аплодисментов».
Представление заканчивается тем, что «корабль бюрократизма, попавший в бумажную бурю, гибнет в чернильном море. Порыв свежего ветра опрокидывает корабль».
И затем следует «общий танец физкультурного характера» — «Апофеоз».
1941‑й. Фильму «Волга — Волга» присуждена Сталинская премия. А Эрдман — на войне, сапер, отступает со своей частью от немцев и, пройдя пешком около шестисот километров, сваливается в госпиталь в Саратове. И там вдруг неожиданный вызов — в Москву!
Друзья похлопотали — он зачислен на новую службу. И куда — в ансамбль песни и пляски НКВД! Лучшие силы искусства, весь советский бомонд: композитор Дмитрий Шостакович, режиссер Сергей Юткевич, актер Юрий Любимов, художники Вильямс и Рындин, балетмейстер Асаф Мессерер. Вот только либреттистов не хватало!
В клубе Лубянки Эрдман, худой, изможденный, вместе с так же всплывшим из небытия Михаилом Вольпиным примеряет перед зеркалом чекистскую новую шинель.
— У меня, Миша, — говорит Эрдман, — у меня такое впечатление, будто я привел под конвоем самого себя…
И поселяют их тут же, при клубе, на Лубянке.
Ансамбль песни и пляски НКВД гремит на всю страну, ездит по фронтам, театрализованные представления следуют одно за другим — «Отчизна», «Русская река» и, наконец, «Весна победная»… А нереабилитированный сценарист все это время продолжает незаконно жить в Москве под крышей НКВД, в самой пасти зверя.
— Ну кому бы пришло в голову организовать Ансамбль песни и пляски гестапо? — горько иронизировал потом Эрдман.
Однажды получают задание: создать песню о железном наркоме — Берии.
— Есть такой и тексток, и мотивчик, — шутит кто–то. — Цветок душистых прерий, Лаврентий Павлыч Берия…
— А ну–ка все отсюда — брысь! — крик Эрдмана. — Ты что, спятил?..
Право жить в Москве он получил только в 1949 году, уже после того, как Ансамбль песни и пляски был расформирован. А вскоре на экраны вышел фильм «Смелые люди» по сценарию Эрдмана и Вольпина и тоже получил Гос. премию СССР. На сей раз их имена в титрах появились — это была негласная реабилитация (официальная случится только еще через полвека — в 1989 году).
Что известно о последних годах жизни Николая Эрдмана? Писал многочисленные сценарии фильмов, мультфильмов, либретто оперетт, скетчи для эстрады и цирка, инсценировал классиков для театра Юрия Любимова на Таганке. После смерти первой жены женился второй раз, потом третий. Был по–прежнему душой общества, самым остроумным собеседником. Играл на бегах, где называл себя «долгопроигрывающей пластинкой». Много пил. Говорил, что пишет пьесу. Не написал. И ничего конгениального своей молодости уже не создал. «Тот» Эрдман превратился в легенду, «этот» — прикусил язык, похоронил свой талант заживо.
Уже умирая, с больничной койки сказал Любимову, подвел невеселый итог:
— В-видимо, Ю-юра, вы были п-правы, когда втягивали меня все время в игру! Ведь, ну уж, я же долго играл на бегах, но почему–то вышел из игры в искусстве, а уж, наверное, так суждено, надо уж до конца играть.
Пьесы Николая Эрдмана «Мандат» и «Самоубийца» были впервые опубликованы уже в годы перестройки, первая книга его вышла в свет в 1990 году, через двадцать лет после смерти автора. Точно по «Самоубийце»: «В настоящее время то, что может подумать живой, может высказать только мертвый».
«Жили мы тихо, симметрично.
Нового поколения я не знаю. Старое поколение меня не знает.
Все попытки (а их было много) заработать на встречу с Тобой разбиваются в пух и прах. Красные карандаши Цензуры вычеркивают мою жизнь строчка за строчкой. Иногда мне кажется, что бумага может не выдержать и порвется.
Живем мы на этой земле, как стрелки на циферблате.
Кружимся на одном месте, а время уходит.
Кто есть Пушкин? Пушкин есть зарытый в землю талант?» (Н. Эрдман. Из литературного приложения к следственному делу).
Поэт Мариенгоф вспоминал о разговоре, происходившем в годы революции между Николаем Эрдманом и Сергеем Есениным.
— Поотстал ты, Николаша, в славе, — говорит Есенин. — Ты приколоти к памятнику «Свобода», что перед Моссоветом, здоровенную доску — «Имажинисту Николаю Эрдману»… Доска твоя все равно больше часа не провисит. А разговор будет лет на пять. Только бы в Чекушку тебя за это не посадили.
— Вот то–то и оно! — отвечает Эрдман. — Что–то не хочется мне в Чекушку. Уж лучше буду незнаменитым.
Эрдман все–таки стал знаменитым — и угодил в Чекушку. С тех пор он предпочел быть незнаменитым.
«Настоящие местности — душа и совесть»
«Когда я думаю о судьбе моих друзей и знакомых, я не вижу никакой логики, — говорил Илья Эренбург. — Почему Сталин не тронул Пастернака, который держался независимо, а уничтожил Кольцова, добросовестно выполнявшего все, что ему поручали?»
Действительно, почему?
Борис Пастернак прожил жизнь под жестким контролем и насилием власти. Гибельный удар мог последовать в любую минуту. Карательные органы не раз подводили его к этой черте — в лубянских архивах есть тому десятки свидетельств.
Пастернака могли арестовать в 1933 году, когда был взят и отправлен в ссылку его давний друг, писатель Сергей Бобров, взят вместе с уликой — рукописью «антисоветской, контрреволюционной» повести «Близлежащая неизвестность». Среди лиц, которым он читал эту повесть и которые приняли ее «как сатиру на положение в СССР», Бобров назвал Пастернака. Мало того, Пастернак способствовал распространению повести. В деле Боброва есть еще одна улика — подлинник неизвестного письма ему Пастернака (дата не поставлена, но письмо можно отнести к периоду между днем, которым датирована повесть Боброва, и днем его ареста: 5 октября 1931 — 28 декабря 1933 года):
«Арбат, Большой Николо — Песковский пер., д.5, кв.9. С. П. Боброву.
Дорогой Сережа!
Приходи, пожалуйста, не сегодня, а затра (8‑го) вечером в 9 часов. Будут Зелинский и Динамов (ред. «Лит. газеты»). Принеси, пожалуйста, рукопись «Близлежащей неизвестности», мне очень бы хотелось, чтобы она была при тебе, не предрешая того, будет ли чтение, в тот же ли вечер или в другой, и т. д. Но завести разговор о ней мне бы хотелось при Д., это одно, а другое — ее не знают Зина и Генр. Густ., — принеси, не забудь, пожалуйста. Приходи непременно с Марией Павловной, если свободна.
Твой Борис».
Налицо не только знакомство с опасной рукописью, но и пропаганда ее — Пастернак хочет дать повести ход, организует чтение ее, на которое приглашается целая компания: литературные критики Зелинский и Динамов, известный пианист Генрих Густавович Нейгауз с женой, жена Боброва — переводчица Мария Павловна Богословская.
Пастернака могли арестовать в 1937 году, по показаниям другого преступного писателя — Бориса Пильняка, который назвал его ближайшим другом и единомышленником. И в том же году Пастернак отказался подписать коллективное письмо литераторов, одобряющее казнь Якира, Тухачевского и других военачальников.
Тогда, в 1937‑м, арест предотвратила сама власть — просто взяла и поставила имя Пастернака среди других под опубликованным позорным писательским письмом.
Пастернака могли арестовать и в 1939 году, по показаниям Михаила Кольцова и Всеволода Мейерхольда, судимых и расстрелянных в один день.
После многомесячных пыток Кольцов дал показания (23 марта) об особо опасных связях Пастернака с буржуазными писателями Запада. Начал он с инцидента на Международном писательском конгрессе 1935 года в Париже:
«Председательствующий на Конгрессе Андре Жид всячески демонстрировал свои восторги перед СССР и коммунизмом, однако одновременно за кулисами проявлял недоброжелательство и враждебность к советским делегатам и иностранным коммунистам. Эренбург, являвшийся уполномоченным от Андре Жида и французов, заявил от их и своего имени недовольство составом советской делегации и, в частности, отсутствием Пастернака и Бабеля. По мнению Жида и Эренбурга, только Пастернак и Бабель суть настоящие писатели и только они по праву могут представлять в Париже русскую литературу. После первых выступлений советских делегатов А. Жид заявил, что восхваление хорошей жизни писателей в СССР производит на Конгресс очень плохое впечатление: «Получается, что писатели являются в России сытой, привилегированной кастой, поддерживающей режим в своих шкурных интересах». На третий день Конгресса Жид передал через Эренбурга ультиматум… или в Париж будут немедленно вызваны Пастернак и Бабель, или А. Жид и его друзья покидают Конгресс. Одновременно он явился в полпредство и предъявил… такое же требование. Пастернак и Бабель были вызваны и приехали в последний день Конгресса. С Пастернаком и Бабелем, равно как и с Эренбургом, у Жида и других буржуазных писателей ряд лет имеются особые связи. Жид говорил, что только им он доверяет в информации о положении в СССР — «Только они говорят правду, все прочие подкуплены»… Связь Жида с Пастернаком и Бабелем не прерывалась до приезда Жида в Москву в 1936 г. Уклоняясь от встреч с советскими деятелями и отказываясь от получения информации и справок о жизни в СССР и советском строительстве, Жид в то же время выкраивал специальные дни для встреч с Пастернаком на даче, где разговаривал с ним многие часы с глазу на глаз, прося всех удалиться. Зная антисоветские настроения Пастернака, несомненно, что значительная часть клеветнических писаний Жида, особенно о культурной жизни в СССР, была вдохновлена Пастернаком…»
Реакция органов на признания Кольцова была незамедлительной: «По его показаниям необходимо произвести дополнительные аресты названных им участников антисоветской организации».
Подобные же выводы сделаны и по делу Мейерхольда: «Уточнить обстоятельства его связи и привлечения к контрреволюционной организации Б. Пастернака и Ю. Олеши».
И нужные уточнения Мейерхольд дал. Правда, вскоре, едва придя в себя после истязаний, он откажется от них:
«Я не вел с Б. Пастернаком никаких разговоров… против партии и правительства… Я не вербовал в троцкистскую организацию ни Б. Пастернака, ни Ю. Олешу… ни Д. Шостаковича. Никакие задания перед этими лицами я не ставил. Группа этих писателей и музыкантов была сплочена на базе единства взглядов в области искусства, не носила на себе троцкистских влияний. Б. Пастернаку никаких заданий подбирать антисоветски настроенных писателей в троцкистскую организацию не давалось мною. Б. Пастернак никогда не говорил мне, что будто бы он вовлек в антисоветскую троцкистскую организацию С. Кирсанова и О. Брика…»
О том же Мейерхольд писал Молотову за месяц до казни: он под пытками дал показания на «троцкистов» Пастернака, Эренбурга, Шостаковича и других деятелей культуры, но когда «пришел в относительное равновесие», отказался от них как от «бредней».
Вполне возможно, что решительный отказ Мейерхольда от навязанной лжи спас Пастернака от, казалось бы, уже неминуемого ареста.
Арест готовился. И все–таки не состоялся. Не было на то верховной воли Хозяина.
Пастернака могли арестовать и позднее.
1947 год. Пастернак в это время переводит Петефи и Шекспира, работает над романом. И вдруг в газете «Культура и жизнь» статья Алексея Суркова: «Занял позицию отшельника, живущего вне времени… Субъективно–идеалистическая позиция… Живет в разладе с новой действительностью… С явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции… Прямая клевета на новую действительность…»
И вывод: «Советская литература не может мириться с его позицией».
Не статья — политический донос в центральной печати. Обвинение подхватывают другие газеты, Пастернака клеймят на собраниях — за «скудные духовные ресурсы… неспособные породить большую поэзию», и даже за то, что его творчество «нанесло ущерб советской поэзии».
Очередной виток травли. Пастернаку не привыкать к публичным нападкам. И как он ни уязвлен, сохраняет внешнее спокойствие, даже находит силы и время поддержать тех, кому еще хуже.
В лубянском архиве счастливо уцелел подлинник еще одного неизвестного письма Бориса Пастернака, адресованного в город Фрунзе, переводчице Елене Дмитриевне Орловской и ее другу, балкарскому поэту Кайсыну Кулиеву. Кайсын Кулиев в то время принял на себя добровольную ссылку в Киргизию, чтобы разделить участь своего балкарского народа, депортированного Сталиным. Как попало письмо в руки чекистов, было ли перехвачено, изъято при обыске или просто украдено, выяснить не удалось.
«Заказное
Фрунзе. Почтамт. До востребования. Елене Дмитриевне Орловской.
22 ноября 1947 г.
Дорогая Елена Дмитриевна!
Я не получил писем, о которых Вы упомянули в письме, полученном мною от Вас месяц тому назад. На это последнее я стал было тут же отвечать Вам открыткой, да раздумал отсылать ее, — я слишком скомкал в ней то, что скажу Вам и здесь.
В тот же день я справился у Скосырева по телефону о судьбе стихов, присланных Вами в «Дружбу…» (П. Г. Скосырев — писатель, сотрудник альманаха «Дружба народов». —
Вы очень добры ко мне и все преувеличиваете. При всем том Ваше письмо очень проницательно и талантливо и дышит большой посвященностью во все эти большие вещи, так что мне уместнее будет выразить Вам восхищение им, чем благодарить.
Но представьте, в одном отношении Вы не ошибаетесь. Неизвестно за что и с забвением всех моих недостатков и малости сделанного, мне освобождено или очищено на свете большое место, и теперь мое дело занять и оправдать его.
И хотя писание романа (мне на полгода ради заработка пришлось прервать его), хотя его писание является главным заполнением этого места в теории и идее, — на практике, в ежедневной, каждому обозримой жизни, мне приходится пока наполнять эту вакансию главным образом недоумением и страданием, да и как может быть иначе, когда так захлестывает стихия извращения и софизма, что захлебываешься. Одно хорошо, что мне не приходится и распространяться, даже если бы меня захлороформировали трусостью. Будут говорить мои ноги и руки, так все ясно, так определенно.
Не падайте духом, не воображайте, что скучно Вам. Различие между «шумною» столицей и глушью сейчас так несущественно, так призрачно. Везде более или менее одинаково. И ведь настоящие местности — душа и совесть, а не города. На столе письмо Ваше, и Вы тут больше, чем сотни презираемых мною лауреатов, и сейчас я с Вами обоими мыслью и душой.
У меня нет или не осталось удачных фотографий. Но одна, как бы то ни было неудачная (как еще она выйдет в репродукции!), будет отложена к книжке избранных стихов, выпускаемых «Сов. писателем». Как только книжка выйдет, я пошлю по экземпляру Вам и К. Кулиеву (уже отпечатанный тираж «Избранного» Пастернака будет уничтожен и не дойдет до читателя. —
Скажите Кайсыну, что его все здесь с любовью вспоминают. Пусть он легче относится к тому, что происходит с ним. После Есенина он самая яркая встреча на моей памяти, в смысле живой очевидности таланта и прямоты его обнаружения. Он должен знать, что нынешние его злоключения такая же ничтожная и преходящая условность, какою бы могло быть его начинавшееся тогда благополучие, — подумайте, какой бред пришлось бы ему повторять, если бы он попал теперь под полный «Юпитер»!
Нет предела творческим правам большой личности, одухотворенной истинною смелостью, то есть готовностью к жертвам. История души на свете едина и всенародна, что бы там ни говорили. Ничего не пропадает, ни о чем не надо жалеть, ничего не надо бояться.
Простите, что пишу Вам так на ходу и наспех. Половину этой мазни нужно было бы выразить глаже и точнее, но когда урвать время!
Будьте здоровы и счастливы тем, что Вы с ним такие настоящие.
Как только будет что–нибудь послать, не премину это сделать.
Благословляю Вас.
Ваш Б. Пастернак».
Пастернака могли «изъять» из общества и в 1949‑м, когда после разгрома Еврейского антифашистского комитета была арестована большая группа еврейской интеллигенции и развязана кампания против «безродных космополитов».
Одна из жертв — профессор, доктор филологических наук, литературный критик Исаак Маркович Нусинов 19 апреля был специально, подробно и пристрастно допрошен о Пастернаке. Следователю удалось получить несколько фактов о поэте, которых вполне хватило бы, чтобы и его причислить к сонму «врагов народа».
Нусинов сообщил, например, что Пастернак в 1941 году был приглашен главой Еврейского антифашистского комитета, артистом Михоэлсом принять участие в митинге и сначала дал на это согласие, но потом отказался. «Он сказал, — показывает на допросе Нусинов, — что считает нецелесообразным не только свое выступление на митинге, но и вообще его проведение, поскольку это может вызвать неблагоприятную реакцию в правительственных кругах Германии и в какой–то мере отразиться на судьбе евреев…»
Когда в октябре 1941 года писателей эвакуировали из осажденной немцами Москвы, Нусинов оказался в одном поезде с Пастернаком и другими литераторами — критиками Шкловским и Гурвичем. В дороге, как показал Нусинов, Шкловский и Гурвич допускали злобные антисоветские выпады против руководителей партии и правительства и возводили на них клевету. А что же Пастернак? «Пастернак хотя и отмалчивался, но из отдельных его реплик было видно, что он солидарен с антисоветскими высказываниями».
Затем судьба свела Пастернака и Нусинова в небольшом прикамском городке Чистополе, куда эвакуация забросила многих писателей. И тут враждебное лицо поэта проявилось полностью.
Он говорил о «невозможности создания большой литературы в советских условиях… сетовал на строгость советской цензуры и доказывал, что все редакторы и издатели вследствие «перестраховки» создают невыносимые условия для писателей… утверждал, что благодаря такому положению многие писатели или вовсе прекратили писать, или отписываются незначительными произведениями».
Дальше — больше. Следователь переходит от литературных взглядов поэта к политическим и тут тоже получает от затравленного узника богатую пищу.
«Пастернак считал, что к концу второй мировой войны в Советском Союзе будут проведены существенные демократические преобразования по буржуазно–парламентскому образцу, в основу которых будет положена атлантическая хартия… Только тогда станет возможным проявить свои писательские таланты не только ему, а и многим другим «молчальникам».
В одну из прогулок Пастернак… заявил мне, что в России, хотя и с некоторым опозданием, произошло повторение таких событий, которые давно пережиты западноевропейскими государствами… Во Франции — Робеспьер, а в Англии — Кромвель установили диктатуру, которая остановила жизнь страны, но эта их диктатура была непродолжительной и поэтому не нанесла большого ущерба народу. У нас же в России, говорил Пастернак, период диктатуры слишком затянулся и поэтому неблагоприятно отразился на росте культуры народов страны…»
…наконец, уже в 1959 году — в связи с публикацией романа за рубежом — сам Генеральный прокурор СССР Руденко в течение двух часов допрашивал поэта и запугивал: «Ваши действия образуют состав особо опасного государственного преступления и в силу закона влекут уголовную ответственность…»
Всю жизнь Пастернак прожил под угрозой ареста, под прицелом недремлющих Органов.
Больше семи десятилетий существовал — по точному определению Андрея Платонова — «Революционный заповедник имени Всемирного Коммунизма». И все это время в нем шла охота, облава на людей, отмеченных умом и талантом. Русская литература XX века состоялась в противостоянии диктатуре.
Заканчиваем публикацию глав из новой работы Виталия Шенталинского «Рабы свободы». Книга вторая. См.: «Новый мир», 1996, № 4, 7 — 8, 11; 1997, № 4, 10 — 11; 1998, № 5 — 6.