Эрве Базен
ЭРВЕ БАЗЕН И ЕГО ТВОРЧЕСТВО
Вступительная статья
Летом 1980 года выдающийся французский писатель Эрве Базен прибыл в Москву на церемонию вручения ему Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами». Выступая перед коллективом издательства «Прогресс», где за несколько дней до этого вышла его последняя книга — «И огонь пожирает огонь», писатель рассказывал о своем жизненном пути, делился творческими планами.
Слушая в тот день выступление знаменитого литератора, я невольно вспоминал о своих встречах с ним в бытность мою собственным корреспондентом «Правды» во Франции. Мне не раз доводилось бывать в гостях у Эрве Базена в его старом доме «Гран Куртуазо» в местечке Шаторенар под Парижем. Запомнилась мне и беседа с ним в одном крохотном ресторанчике неподалеку от Монпарнаса.
О чем говорили мы тогда? Конечно же, о литературе. О творчестве Базена. О его нелегкой судьбе.
Жан-Пьер-Эрве Базен родился 17 апреля 1911 года в городе Анже в департаменте Мен-и-Луара. Родители его были людьми состоятельными, представителями буржуазно-аристократического клана, двоюродный дед его, Рене Базен, — автор религиозно-нравоучительных произведений, удостоился титула «бессмертного», став членом Французской академии.
Все, казалось бы, сулило юному Эрве Базену безмятежную, обеспеченную жизнь, предопределенную самим его происхождением. Нужно было только смириться с ханжеством буржуазного общества, подавить в себе человеческое достоинство, урвать свою долю наследства и всеми правдами и неправдами сделать карьеру.
Но не таков был Эрве Базен, который, как он сам говорил, «никогда не стремился держать нос по ветру». С самых юных лет будущий писатель решительно порывает со своей чванливой и деспотичной семьей, в поисках заработка ему приходится переменить немало профессий: был он и лоточником, и мусорщиком, и столяром, и слесарем. (Кстати сказать, и сейчас, уже став всемирно известным писателем, он не забывает слесарного и столярного мастерства: в «Гран Куртуазо» очень многое — в том числе и мебель — сделано его руками.)
Интересно следующее определение Базеном труда писателя: «Разумеется, писатель в такой же мере является мастером-художником, как любой другой труженик: крестьянин, выращивающий добрый урожай, или столяр, изготовляющий прочную и красивую мебель. Но поскольку искусство в писательском ремесле занимает более очевидное и необходимое место, то он за свой труд несет большую ответственность перед обществом и людьми. Ведь его произведения могут глубоко влиять на сознание современников».
Эрве Базен вступил на литературное поприще еще до второй мировой войны. Начав как журналист-хроникер, в 30-е годы он выпускает первые сборники стихов и не очень удачный роман.
В лихолетье, в годы фашистской оккупации Франции, он примыкает к левому крылу движения Сопротивления. После окончания войны, в 1946 году, Базен вместе с другими молодыми писателями, поэтами и художниками основывает журнал «Ла Кокий». В 1947 году за стихотворный сборник «Дни», куда вошли лучшие его стихи, он был удостоен премии Гийома Аполлинера. В 1948 году, уже имея за плечами известный литературный и жизненный опыт, Базен выпустил роман «Змея в кулаке», который принес ему подлинную известность, выдвинул в первые ряды писателей-реалистов. Об огромной популярности Базена у французских читателей свидетельствует опрос, проведенный в 1956 году газетой «Нувель литерер», — писатель был признан «лучшим романистом последнего десятилетия». К этому времени Базен выпустил уже роман «Головой об стену» (1949), вторую книгу трилогии «Семья Резо» — «Смерть лошадки» (1950), сборник рассказов «Шапки долой» (1951), роман «Встань и иди» (1952). В 1957 году Эрве Базен был удостоен Большой литературной премии Французской академии, в 1958 году становится членом, а с 1973 года — президентом Гонкуровской академии.
Семейная жизнь Базена, так же как и его путь в литературу, отнюдь не была безоблачной. Писателю довелось пережить гибель в автомобильной катастрофе старшего сына, перенести смерть многих близких людей, испытать клевету и предательство.
Утратил ли он после этих потрясений вкус к жизни, веру в любовь, в справедливость? Отнюдь нет! В книге философских раздумий «Во что я верю» (1977), написанной писателем на пороге своего семидесятилетия и названной газетой «Юманите» «книгой мудрости», Эрве Базен утверждает истинные человеческие ценности и чувства: «„Нет счастливой любви“, — сказал Арагон. Я верю, что есть. И переживаю ее, изумляясь тому, как долго ждал ее… Я испытываю уважение к любви. В не меньшей мере, чем к справедливости. Чувство, которое так преображает человека, делает его не похожим на других, позволяет ощутить напряженное биение жизни, заслуживает огромного уважения».
Размышляя о жизни и смерти, писатель говорит: «С давних пор, едва приступая к работе над книгой, я задумываюсь, смогу ли закончить ее, спрашиваю себя, не появится ли она уже после моей смерти. И так вплоть до последней главы. Каждый раз, когда уходят мои дети, они вдруг становятся для меня еще дороже: как будто мне не доведется их больше увидеть (и одного из них я действительно больше не увижу). Эта нависающая надо мной опасность действует, как порыв ветра на горящие угли, воспламеняя мой труд и нежность… Смерть будет всего-навсего нашим отсутствием, нашим двойным небытием: для тех, кто нас любит, и для нашего дела. И пока я жив, я не примирюсь с ней.
Давайте жить. Защищаться. И не делать из этого проблемы! В конце концов, моя смерть — не конец света».
Таково, если угодно, жизненное кредо писателя, подтвержденное всей его биографией. Можно было бы сказать, что сама жизнь Эрве Базена — увлекательный и поучительный роман, а роман как литературный жанр — это и есть его жизнь.
Да, вся творческая биография писателя связана прежде всего с романом. И об этом, о судьбах и назначении французского романа, мне также посчастливилось беседовать с Эрве Базеном.
«Роман, — говорил он, — позволяет наиболее емко, полно отобразить действительность, могучее и непрерывное течение жизни во всем ее многообразии и сложности, показать бесконечную галерею персонажей, их внутренний мир, их отношение к обществу и друг другу. Словом, для меня роман, реалистический роман, — это бесценное средство познания психологии человека, отображения и, если хотите, постепенного совершенствования общества».
О романе вообще и французском в частности опубликовано в последние два-три десятилетия немало работ как во Франции, так и в нашей стране. Характерно, что большинство видных писателей и литературоведов отмечают огромное значение именно реалистического романа не только в литературном процессе, но и в культурной жизни Франции. Как бы в ответ тем горе-критикам, которые кричат о смерти романа, о гибели этого «отжившего жанра», звучит голос выдающегося писателя современной Франции Луи Арагона:
«Роман — один из самых удивительных способов познания мира. Чтобы познать мир, надо прежде всего познать свою собственную страну. Это познание и составляет то, что я называю „французским реализмом“… Французский реализм — это победа, ради которой наши писатели и художники веками отдавали все то лучшее, что у них было, это зрелый плод французской прогрессивной мысли, и те писатели, те художники, которые — хотят они того или нет — полномочно представляют сегодня нашу страну, уже не расстанутся с ним».
Что же касается Эрве Базена, то он достойно, на свой манер продолжает лучшие традиции французского реалистического романа, развивая и обогащая их.
Следует напомнить, что после второй мировой войны, когда пришел в литературу Эрве Базен, французский роман переживал годы и подъема и упадка. Писателям далеко не всегда удавалось правдиво и во всей полноте отразить в своих произведениях всю сложность, противоречивость, изменчивость жизни современной Франции.
Не все писатели сумели сохранить высокие патриотические и демократические идеалы, рожденные Сопротивлением в годы борьбы против фашизма и нацистской оккупации, не поддаться разочарованию, скептицизму, душевному упадку перед лицом наступления реакции. Не все сумели устоять против разного рода новомодных течений, идущих якобы на смену «давно устаревшему» реализму. И тут особенно отрадно отметить твердую позицию Эрве Базена, подчеркнуть устойчивость его творческих и политических взглядов. Словно мощный утес, он неколебимо противостоит натиску различных, внезапно появляющихся и быстро исчезающих литературных течений и «волн».
В этой связи мне хочется напомнить письмо Эрве Базена, обращенное в 1960 году к «Молодому писателю, который хочет получить Гонкуровскую премию». Это замечательное послание можно было бы, на наш взгляд, считать своеобразным литературным кредо Базена.
Говоря о некоторых французских писателях, заявивших о себе в период между двумя мировыми войнами и некогда считавшихся «властителями дум», Эрве Базен отмечал, что кое-кто из них «в вихре катастроф сбился с пути, другие замолчали. Те, кто нес в мир идеи, были взяты на подозрение. Их ближайшие последователи, пережившие бойню, спешили выплеснуть переполнявший их ужас, и оттого какое-то время печать питалась бунтом. Потом он иссяк. Испуганная, словно неуверенная в своих целях и в своей борьбе, новая волна укрылась в классических прибежищах Византии».
Эрве Базен употребляет слово «Византия» как символ изощренного и замкнутого на самом себе художественного творчества: «Во-первых, есть прибежище Маленького „я“, собственное нутро: Мсье, Мадам и третий, самолюбование, — до чего же мы одиноки вдвоем, до чего разочарованы!.. Есть и такое прибежище, как Лаборатория: давайте
Для представителей «новой волны» в литературе характерно не только «острое внимание к технике письма», но и, как с горечью отмечал Эрве Базен, «удивительное безразличие к важнейшим сторонам современной реальной жизни».
Более двадцати лет пролетело с тех пор, как Эрве Базен опубликовал свое письмо к молодому литератору. За это время одна «новая волна» с шумом сменяла другую, не оставляя сколько-нибудь заметного следа в культурной жизни Франции. А произведения Эрве Базена занимали все более прочные позиции не только во французской, но и в мировой литературе, вызывая живой интерес читателей многих стран. И основная причина растущей популярности писателя — жизнеутверждающий реализм его творчества, его огромный, прекрасный талант, редкое умение проникнуть в самую суть явлений, в глубины человеческой души, рельефно отобразить действительность во всей ее сложности и противоречивости. Ярким примером этого может служить и предлагаемая вниманию читателей трилогия «Семья Резо».
Литературные критики отмечали в образе и судьбе главного героя трилогии — Жана Резо — определенные автобиографичные черты, характерные приметы и события жизни автора. Действительно, основная канва, важнейшие персонажи романа нередко вызывают в памяти родословную семейства Базен. Нам думается, однако, что нарочитые поиски совпадающих фамильных черточек и «родимых пятен» в биографии автора и героев его произведений могут в какой-то степени увести от восприятия трилогии как чрезвычайно яркого обобщения конкретного социального явления и уклада, характерного для Франции периода между двумя войнами и послевоенной. Недаром Эрве Базен счел нужным предпослать заключительной книге трилогии «Крик совы» следующие строки: «Змея в кулаке» и «Смерть лошадки» — были уже романами. «„Крик совы“ — их продолжение — тоже роман: всякое отождествление персонажей с реальными лицами было бы заблуждением».
Уже в первом романе — «Змея в кулаке», — события которого относятся к 20–30-м годам нашего века, Эрве Базен показал чудовищную моральную деградацию буржуазно-аристократического рода, характерную для определенного социального уклада Франции наших дней. «…Я родился в семействе Резо, — говорит главный герой повествования Жан, — на последней, отдаленной ветви истощенного генеалогического древа, бесплодной смоковницы, посаженной в оскудевших кущах христианской веры».
Отец героя книги Жак Резо, судья, доктор права, женился «на большом приданом» богатой мадемуазель Поль Плювиньек, внучке банкира и дочери сенатора. Этот брак по расчету, без любви и взаимного уважения, этот союз обнищавшего и чванливого буржуазно-аристократического рода с денежным мешком никому не принес счастья — ни родителям, ни детям.
Глава семейства — папаша Резо, блеклый, безвольный человек, полностью порабощенный властью денег и деспотизмом своей супруги, занимающийся псевдонаучной деятельностью, о котором сын говорит: «Сущность моего отца можно определить в двух словах — бездеятельный Резо». Однако он строго придерживается внушенных ему религиозных и политических взглядов, гордясь их консерватизмом. Послушайте его мнение о народе: «Существует… народ (грубое простонародье), которому наплевать на гуманизм, который пьет красное вино, не разбавляя его водой, у которого излишне волосатая грудь и дочери которого грешат со студентами… и вот этому самому народу, этим глупым рожам радикалы предоставляют чрезмерную привилегию — столько же гражданских и политических прав, сколько имеет их любой из господ Резо…»
Политические симпатии мсье Резо четко выявляются и в такой, например, схватке с коммунистом-железнодорожником, случайно вспыхнувшей в вагоне. Отвечая на язвительную реплику мсье Резо, железнодорожник говорит:
«— …Я работаю. Если бы и господа буржуа работали, вместо того чтобы жить бездельниками, то есть паразитами, страна не дошла бы до теперешнего положения.
И тогда мсье Резо, воинственно ощетинив усы, воскликнул:
— Не клевещите на буржуа, сударь! Буржуа — это олицетворение благоразумия, рассудка и традиций Франции.
— Не Франции, а франка. Так будет вернее».
Таков, в нескольких чертах, папаша Резо. Что же касается мадам Резо, прозванной детьми за свой злобный нрав Психиморой, то, по определению ее сына Жана, ей «по ее натуре очень подошла бы должность надзирательницы в женской каторжной тюрьме». Жестокость, ханжество, скупость, мелкое тщеславие, ограниченность — все эти отвратительные черты в полной мере присущи мадам Резо, превратившей собственный очаг в сущий ад для своих детей и домочадцев, которых она всячески стремится запугать и унизить. «Количество килограммометров, израсходованных ее конечностями на мои щеки и зад, — горько иронизирует Жан, — представляет собой интересную проблему бесполезной траты энергии».
И постепенно в душе ребенка прорастает семя бунта, бунта, сначала направленного против деспотизма, жадности и жестокости матери, а позднее и против всего буржуазного класса, против социальной несправедливости, против мира наживы и подавления человеческого достоинства. Герой порывает не только со своей семьей, но и со всем буржуазно-аристократическим кланом, с этим отжившим, умирающим кланом. Весьма характерна надпись, сделанная Эрве Базеном на романе «Крик совы», подаренном им автору этих строк: «Это — конец серии о Резо, начатой „Змеей в кулаке“. Это также — вместе с концом Психиморы — конец определенного архаичного общества».
Против этого бесчеловечного и антигуманного общества, где нет места простым и естественным человеческим чувствам, даже таким, как материнская любовь, где все подчинено корысти и наживе, против лживой буржуазной морали, прикрывающей разбой, и выступает герой книги, юный Жан Резо.
Вторая книга трилогии «Семья Резо» посвящена окончательному становлению характера Жана, герой Базена постепенно приходит к утверждению и защите определенных моральных ценностей. Вот как он сам характеризует себя: «Я из тех, кто близок только с самим собой. Как вам известно, матери у меня не было, была только Психимора… лучше скажем так: у меня не было настоящей семьи, и ненависть для меня стала тем, чем для других любовь».
Порвав со своей социальной средой, без денег, без поддержки, герой самостоятельно пробивает себе дорогу в жизни, не гнушаясь никаким трудом, чтобы заработать на хлеб и иметь возможность продолжать учебу. Однако одной ненавистью жить нельзя, а у того, кто вырос в ледяной, бездушной атмосфере буржуазной семьи, особая тяга к теплу, к счастью. Жан Резо создает собственный очаг, основанный на любви и взаимном уважении. И это простое человеческое счастье — своеобразное отмщение за всю жестокость и ханжество буржуазного общества.
«— Вы счастливы? — с ненавистью бросает своему сыну мадам Резо. — Счастливы! А что это значит?.. Счастливы! Ну тогда…
Хриплый стон, вырвавшийся из самой глубины ее глотки и ее досады, пробивается сквозь брешь ее губ: мадам Резо уже не говорит, она лает:
— Ну тогда это конец всему! Значит, лошадка уходилась!»
И мадам Резо удаляется, унося с собой «зимнюю стужу», то есть холод и ненависть. «Смерть лошадки» означает избавление души Жана Резо от давнего груза ненависти. В этом смысл названия романа.
Заключительный роман трилогии — «Крик совы» — появился в свет почти четверть века спустя после опубликования первой книги. В биографии Жана Резо также пролетело почти двадцать лет. Многое изменилось за эти годы в его судьбе, в жизни других персонажей трилогии. Один из его братьев — Марсель — стал типичным представителем современного французского бизнеса: «Он держится непринужденно и даже здесь не может забыть, что он — солидный буржуа, набравшийся американского духа и ставший крупным предпринимателем».
Себя Жан Резо считает человеком деклассированным. «За отсутствием классового критерия, — иронически замечает он, — мгновенно появляются другие: теперь смотрят, у кого толще карман, кто как пристроился, какая у кого ванна, какой марки машина — ведь в этих приметах благополучия и заключается вся прелесть нашей эпохи».
Но и сам Жан Резо изменился, он уже не похож на прежнего юного бунтаря, хотя все так же ненавистна ему хищническая, стяжательская психология буржуа, его лицемерная мораль. Жан Резо достиг зрелого возраста, стал писателем, вокруг него — дружная семья и одна из самых больших его забот — подрастающее поколение. Он стремится создать атмосферу, благоприятную для роста детей, найти с ними общий язык, в семье даже существует некий совещательный орган — совет, где дети вместе с родителями обсуждают все возникающие перед семьей проблемы на основе полного равноправия. В этом последнем романе трилогии «Семья Резо» внимание писателя особенно привлекает проблема семьи, не той уродливой, буржуазной семьи, которую ему довелось узнать в детстве, а, казалось бы, дружной семьи, строящейся на основе демократических принципов, доброжелательства и взаимного уважения. Проблема поколений, их взаимопонимание — вот что волнует писателя. И это не случайно — ведь роман «Крик совы» вышел в свет в 1972 году, после так сильно потрясших Францию выступлений молодежи в мае 1968 года. Писатель пытается осознать корни и истоки этого бунта молодежи, проанализировать отношения между поколениями — эту вечно новую и вечно старую проблему. Сам бывший бунтарь, он не может не сочувствовать бунту молодежи, одержимой жаждой справедливости, но крайности, нетерпимость, нечеткость позиций вызывают у него законное беспокойство.
В несколько новом свете предстает в этом романе и старая мать Жана Резо, эта Психимора, неожиданно вновь вторгшаяся в его жизнь после двадцатидвухлетней разлуки. В характере ее появились новые грани, он стал менее односторонним, более трагичным, пожалуй, по-человечески более убедительным. Может быть, и оттого, что герой смотрит на нее более зрелым взглядом, глубже проникает в ее психологию. Как обычно, ею движут прежде всего корыстные интересы, борьба за наследство, в которой она хочет воспользоваться помощью Жана. В то же время ей становится уже не под силу одинокая жизнь в заброшенной усадьбе. Но вот происходит невероятное: старая Психимора беззаветно полюбила падчерицу Жана Резо — Саломею. «Значит, у холодного чудовища моего детства по жилам течет все-таки горячая кровь», — с удивлением констатирует ее сын. Правда, это необыкновенной силы чувство, которое способно победить даже чудовищную скупость мадам Резо, все же не меняет ни ее характера, ни тех способов, какими она старается добиться своего: она остается все такой же деспотичной, коварной, ни перед чем не останавливающейся для достижения своей цели — ни перед подкупами, ни перед наговорами, — для нее все средства хороши. Она вносит разлад в дотоле дружную семью своего сына, причиняет немало страданий своим близким, но и сама жестоко страдает. С удивительной проникновенной силой описывает Жан Резо последние часы Психиморы: «Глаза ее смыкаются, и передо мной душераздирающее зрелище воплощенного отчаяния. Облегчить ее муки может только то, что неизбежно надвигается. Я всегда думал: наказанием ей будет всеобщее равнодушие и презираемая всеми одинокая старость. Неправда! Покарает ее сама любовь, открытая ею слишком поздно и тут же утраченная…»
Какой потрясающий по своей неожиданности и правдивости финал! Такое по плечу только большому таланту, видящему жизнь во всей ее диалектической взаимосвязи и противоречивости!
Последние страницы романа пронизаны спокойной и мудрой философией, характерной для реалистического творчества Эрве Базена. Старый, опустевший дом семейства Резо продается на слом, и сын Жана Резо — Обэн — последний раз звонит в колокол, который некогда оглашал округу своим характерным звоном, призывая обитателей усадьбы домой. «Время будет течь дальше и без колокола и без нас, — грустно размышляет Жан Резо… — Я знаю: это мой родной край. Каким бы будничным он ни казался, чего бы мы ни натерпелись в нем от своих родственников, место, где мы открыли глаза на мир, незаменимо».
Да, можно порвать связи со своим родом, своим социальным кланом, но нельзя отречься от родной земли, от отчизны. Такой вывод также напрашивается из последней главы третьего романа о семье Резо.
Думается, наших читателей может привлечь в этой трилогии, как и во всем творчестве Базена, не только разящая, беспощадная критика буржуазного общества, но и нетерпимость автора к человеческим порокам вообще, так же как и отстаивание далеко не абстрактных гуманистических ценностей, таких, как любовь и уважение к человеку, вера в него, душевное благородство и доброта. И в этом заключено огромное воспитательное значение творчества Эрве Базена — качество, которое всегда было присуще настоящей большой литературе.
Хотелось бы сказать несколько слов и о языке Эрве Базена. Продолжая и развивая лучшие традиции французского реалистического романа, писатель показывает пример подлинного новаторства в области художественной формы, стиля произведений. Язык Базена, на редкость яркий и образный, вобрал в себя все особенности современной французской лексики и идиоматики, всего, что присуще живому французскому языку: мы встречаем здесь и профессионализмы, и арго, и неологизмы, зачастую созданные самим писателем. Его описания лаконичны, даже скупы, но чрезвычайно выразительны и нередко поэтичны.
Тема семьи, проблемы, возникающие между супругами, между детьми и родителями, которые занимают столь важное место в последнем романе трилогии о Резо «Крик совы», с разных сторон исследуются и в других романах Эрве Базена, таких, как «Ради сына» (1960), «Супружеская жизнь» (1967), «Анатомия одного развода» (1975). Но, подвергая внимательному анализу отношения в семье, конфликты, в ней вызревающие, Базен отнюдь не выступает в роли этакого бесстрастного летописца семейных нравов, он всегда предстает перед читателем как человек со своей четко выраженной позицией, как человек, обеспокоенный разладом, царящим в этой так называемой ячейке общества, что по-своему свидетельствует о неблагополучии всего общества в целом. Пассивность и равнодушие глубоко чужды писателю, да и характеры его привлекают сильные, активные. Бунтарь, человек-борец, отстаивающий свое человеческое достоинство, свои права, — вот кто интересует Базена, будь то Жан Резо, или туземцы с затерянного в океане острова, не могущие примириться с жизнью в «обществе потребления» («Счастливцы с острова Отчаяния», 1970), или мужественная девушка-калека Констанция Орглез, не желающая сдаваться и поддерживающая более слабых («Встань и иди»). Не случайно последний роман сравнивали с такими книгами советских писателей, как роман Николая Островского «Как закалялась сталь» или «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого.
Может быть, именно эти тенденции в творчестве Базена в какой-то степени объясняют появление такого на первый взгляд несколько неожиданного для писателя произведения, как «И огонь пожирает огонь» — остро злободневной повести на актуальную политическую тему. В связи с этой повестью мне хочется вспомнить еще об одной беседе с писателем, состоявшейся во французской столице в конце 1970 года. Я только что вернулся в Париж из кратковременной поездки в Чили, куда меня вместе с группой других представителей крупнейших газет мира пригласило правительство Народного единства на торжества, посвященные победе сил демократии. При встрече с Базеном я поделился с ним впечатлениями от пребывания в Сантьяго. Особенно заинтересовал писателя рассказ о короткой беседе с президентом Альенде на приеме во дворце Монеда. Во мне боролись тогда смешанные чувства: я находился под сильнейшим впечатлением от всенародного ликования, порожденного благотворными переменами, происходившими в тот период в Чили, но в то же время, как у многих из нас, у меня вызывал какую-то смутную тревогу даже сам вид чилийской армии, весьма напоминавшей гитлеровский вермахт. Извинившись за банальность вопроса, мы спросили Альенде, не испытывает ли он, как и мы, такое же чувство тревоги: ведь слишком часто во многих странах Латинской Америки реакционное армейское офицерство играло роковую роль в судьбах демократии. «Я понимаю ваше беспокойство, дорогие друзья, — ответил президент. — Но мне хочется верить, что в Чили этого не случится».
— Дай-то бог, — откликнулся на мой рассказ Эрве Базен. — Нам всем хочется этому верить.
«Нам всем» в устах писателя означало: всем сторонникам демократии и социального прогресса, которые повсюду горячо желали свободолюбивому чилийскому народу успехов на избранном им пути.
Увы, дальнейшие события обманули эти добрые пожелания и надежды. В результате кровавого переворота к власти пришла фашистская хунта. Демократия и законность в Чили были разгромлены, а президент Альенде и тысячи его соотечественников погибли от рук палачей.
Думается, что в этих условиях выдающийся французский писатель, президент Гонкуровской академии, отнюдь не случайно посвятил свое новое произведение чилийской трагедии. С юных лет он решительно выступал против всяческой несправедливости, насилия, жестокости, все его творчество пронизано идеями гуманизма и добра, ненавистью к мракобесию и реакции. Мужественный борец против фашизма, Эрве Базен и сейчас, в мирное время, продолжает в своем искусстве и на общественном поприще бескомпромиссную борьбу против реакции и войны: с 1950 года писатель является членом национального бюро Французского движения за мир и с 1974 года — членом Всемирного Совета Мира. Отвечая на международную анкету, проведенную в 1981 году в связи с полувековым юбилеем издательства «Прогресс», Эрве Базен писал: «В течение тридцати лет участвуя в борьбе за мир, я считаю, что культурные обмены, и в частности взаимные публикации, — это главное, что позволяет „понять другого“ и самому быть понятым. Толстой и Горький, назову только их имена, сделали больше, чем многие политики, то же самое можно сказать и о Диккенсе и Викторе Гюго: они являются „совестью мира“, и это справедливо для многих других писателей и поэтов». Вот почему повесть «И огонь пожирает огонь», беспощадно бичующая чилийских фашистов, хотя и представляет собой новую страницу в творчестве Эрве Базена, но, по существу, лишь продолжает и усиливает давнюю и основную идейную направленность его искусства. Глубоко прав коллега писателя по Гонкуровской академии Андре Стиль, когда он пишет, что в творчестве Базена «отчетливо проявляется присущее ему как человеку и как литератору чувство ответственности перед обществом, то, что можно назвать гражданственностью. Свой талант он отдал служению благородным целям».
В своей повести Эрве Базен не называет прямо страну, где развертываются трагические события, но в этом и нет нужды. После первых же страниц читателю становится ясно, что речь идет о Чили: такова точная «живопись», фактура книги. Но в то же время этот прием позволяет писателю как бы расширить «географию» произведения, словно бы предупредить читателей: «Угроза фашизма не исключена в любой стране капитала. Будьте бдительны, люди!»
К бдительности взывает судьба героя повествования, молодого сенатора, убежденного демократа Мануэля Альковара, за голову которого мятежные генералы сулят большие деньги. Еще вчера один из руководящих деятелей государства, блистательный народный трибун, он вынужден скрываться от путчистов в доме французского дипломата. Личная драма сенатора словно бы вплетается в трагедию, переживаемую всей нацией, на шею которой накинута фашистская петля. На чудовищном фоне кровавых преступлений фашизма развертывается печальная история любви Мануэля и девушки из мелкобуржуазной семьи Марии. Любви глубоко поэтичной… Недаром названием своей повести Эрве Базен избрал строки из «Ромео и Джульетты» Шекспира: «И огонь пожирает огонь». Верность героев, погибающих от рук палачей, своей любви, твердость и преданность Мануэля демократическим убеждениям составляют пафос произведения, вселяют веру в конечную победу светлого начала над темными силами реакции.
Мне хотелось бы закончить эту статью еще одним высказыванием Эрве Базена из его книги «Во что я верю». Касаясь современного общества, где еще существует капитализм, писатель заявляет: «Я предпочел бы быть составной частичкой будущего человечества, а не настоящего, все еще опозоренного страстью к наживе, привкусом крови, культом иллюзий, разнузданным насилием, терпимостью к несправедливости».
Эрве Базен не может и не хочет мириться с таким несправедливым обществом. И голос выдающегося писателя-реалиста звучит все громче и тревожней, заставляя прислушиваться к нему множество людей.
СЕМЬЯ РЕЗО
КНИГА ПЕРВАЯ
ЗМЕЯ В КУЛАКЕ
© Перевод Н. Немчинова
Лето, мягкое, но устойчивое в Кранском крае, согревало бронзовые завитки безукоризненно свитой спирали: это тройное кольцо живого браслета пленило бы ювелира, только в нем не было классических сапфировых глаз, потому что гадюка, на мое счастье, спала.
Она спала даже слишком крепко: вероятно, ослабела с годами или утомилась, переваривая лягушек. Геркулес в колыбели, удушающий змей, — вот он, воплотившийся античный миф. Я сделал то, что, очевидно, сделал и он: быстро схватил змею за шею. Да, за шею, и, конечно, совершенно случайно. Словом, произошло маленькое чудо, еще долго служившее предметом душеспасительных бесед в нашем семействе.
Я схватил гадюку за шею, у самой головы, и сжал ее, вот и все. Змея внезапно взвилась, как пружина, выскочившая из корпуса часов — а ведь этот корпус был для моей гадюки жизнью, — отчаянный рефлекс, в первый и в последний раз запоздавший на одно мгновение: она свивалась, извивалась, обвивала мне руку холодными кольцами, но я не выпускал своей жертвы. К счастью, голова змеи — это треугольник (подобный символу бога, ее извечного врага), и держится он на тонкой шее, которую легко сдавить рукой. К счастью, шершавая кожа гадюки с сухими чешуйками не обладает защитной скользкостью угря. Я сжимал кулак все крепче, нисколько не испугавшись внезапного пробуждения и дикой пляски существа, казавшегося во сне таким мирным, похожим на самую безобидную игрушку, я был даже заинтригован. Я сжимал кулак. Розовый кулачок ребенка может порой сравняться с тисками. И, сжимая кулак, я, чтоб получше рассмотреть змею, придвинул ее голову чуть ли не к самому своему носу, близко, на расстояние лишь нескольких миллиметров, но успокойтесь, этого оказалось достаточно, чтобы гадюка лишилась последней возможности в бешенстве вонзить в меня сочившиеся ядом острые зубы.
И знаете ли, у нее были красивые глаза — не сапфировые, как у змей на браслетах, а из дымчатого топаза с черными точками посередине, глаза, горящие искрами огня, который, как я узнаю впоследствии, зовется ненавистью; подобную ненависть мне доведется увидеть в глазах Психиморы, то есть моей матери, с той лишь разницей, что мне тогда уже не захочется играть (да и то не могу с уверенностью сделать такую оговорку!).
У моей гадюки были крошечные носовые отверстия и удивительная, широко зияющая пасть, похожая на чашечку орхидеи, а из нее высовывалось пресловутое раздвоенное жало — одно острие, нацеленное в Еву, другое в Адама, — знаменитое жало, которое просто-напросто похоже на вилочку для улиток.
Повторяю, я крепко сжимал кулак. Это очень важно. Это было так же очень важно и для змеи. Я сжимал кулак, и жизнь затухала в ней, ослабевала, тело ее повисло в моей руке, как дряблый жезл Моисея. Ясное дело, она еще дергалась, но все реже и реже, изгибаясь сначала спиралью, затем в виде епископского посоха, потом как вопросительный знак. Я все сжимал. И наконец последний вопросительный знак обратился в гладкий, бесповоротно неподвижный восклицательный знак — не трепыхался даже кончик хвоста. Два дымчатых топаза померкли, полуприкрытые лоскутками голубоватой тафты. Змея, моя змея, умерла — вернее сказать, для меня, ребенка, она вернулась к состоянию бронзы, в котором я обнаружил ее несколько минут назад у подножия третьего платана Мостовой аллеи.
Я играл с ней минут двадцать, укладывая ее то так, то этак, теребил, дергал ее безрукое, безногое тело извечного калеки. Змея была мертва, как может быть мертва только змея. Очень скоро она потеряла свой прежний вид, лишилась металлического блеска, стала просто тряпкой. И она показывала мне свое белесое брюшко, которое все животные из осторожности скрывают вплоть до смертного часа или часа любви.
Когда я обвязывал ее вокруг своей лодыжки, зазвонил колокол у ворот «Хвалебного» — детей сзывали к полднику, состоявшему из тартинок с вареньем. В этот день полагалось докончить банки мирабели, немного заплесневевшей за четыре года хранения в буфете, но куда более приемлемой, чем смородиновое желе, которое как-то особенно противно было мазать на хлеб. Я мигом вскочил на свои грязные ноги, не забыв захватить с собой гадюку — на этот раз я держал ее за хвост и очень мило раскачивал ее, как маятник.
Но вдруг мои первые научные размышления оборвал испуганный вопль, и из окна трусливой мадемуазель Эрнестины Лион донеслось до моего слуха исполненное ужаса приказание:
— Бросьте это сейчас же! — И еще более трагический возглас: — О, несчастный ребенок!
Я остановился в замешательстве. Откуда такая драма? Зовут друг друга, перекликаются, бешеный топот каблуков по лестнице. «Мадам! Господин аббат! Сюда! Скорей!» Где же остальные? Отчаянный лай нашей собаки Капи (мы уже прочли «Без семьи»). Звон колокола. Наконец, бабушка, вся белая, как ее батистовое жабо, откидывая носком ботинка подол своего неизменного длинного серого платья, выбежала из парадного. В ту же минуту из библиотеки (правое крыло здания) выскочила тетушка Тереза — графиня Бартоломи (титул, полученный в годы наполеоновской империи), вслед за ней — мой дядя, папский протонотарий, а из бельевой (левое крыло) гувернантка, кухарка и горничная… Все семейство, все слуги, чада и домочадцы высыпали из бесчисленных дверей дома, словно кролики из большого крольчатника.
Поистине осторожное семейство! Окружив меня плотным кольцом, родные все же держались на почтительном расстоянии от гадюки, которую я вертел за хвост, и это мое движение придавало ей вполне живой вид.
Тетушка Тереза. — Она мертвая?
Горничная. — Мне сдается, это простой уж.
Гувернантка. — Фреди, не подходите!
Глухонемая кухарка. — Крррхх!
Аббат. — Ну, и задам же я тебе порку!
Бабушка. — Детка, дорогой, брось этот ужас!
Отважный, гордый, я протянул свой трофей дядюшке протонотарию, по профессии своей врагу любого змия, но сей священнослужитель отскочил в сторону по крайней мере на метр. Остальные последовали его примеру. Однако бабушка оказалась храбрее, прочих (на то она и бабушка) и, подойдя ко мне, вдруг ударила лорнетом по моей руке, так что я выронил змею. Гадюка бессильно шлепнулась на крыльцо, и дядя, расхрабрившись, принялся добивать ее, весьма воинственно попирая змия пятой, подобно архангелу Михаилу, своему небесному патрону.
Как только всякая опасность миновала, четыре пары женских рук мгновенно раздели меня, четыре пары женских глаз осмотрели меня с ног до головы и установили, что я чудесным образом спасся от ядовитых укусов. На меня живо накинули рубашку, ибо не пристало отпрыску семейства Резо, даже малолетнему, стоять нагишом перед слугами. Оторвавшись от гадюки, превращенной в месиво, дядя в черной сутане, грозно размахивая руками, приблизился ко мне, суровый, как само правосудие.
— Что, укусила она этого дурака мальчишку?
— Нет, Мишель.
— Поблагодарим господа, дорогая матушка.
Вслух прочитаны были «Отче наш», «Богородица», мысленно каждый приносил какой-либо обет за чудесное мое спасение. Затем папский протонотарий схватил меня, положил поперек колен и, возведя очи к небу, методично отшлепал.
«Хвалебное». Великолепное название для падших ангелов, для мелкотравчатых мистиков. Однако поспешим пояснить: речь просто-напросто идет об искажении слова «Хлебное». Но добавим также, что «не хлебом единым жив будет человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих», и искажение наименования может быть оправдано, ибо, поверьте, в «Хлебном» ли, в «Хвалебном» ли всегда выпекали опресноки.
Переходя на более прозаический язык, скажем, что «Хвалебное» в течение двух с лишком столетий служило местопребыванием семейства Резо. Это скопище построек, началом которого явилась, вероятно, пекарня, стало в конце концов неким подобием замка. От хаотичности, если не от претенциозности, его спасал фасад, в жертву которому была принесена разумность расположения внутренних помещений; словом, «Хвалебное» характерный образец лжезамков, столь любезных сердцу старой буржуазии. Старинные семейства в наших местах страдают не меньше, чем женские монашеские общины, закоренелым пороком — и те и другие обожают строиться. Наши крестьяне, близкие родичи бретонских крестьян, ограничиваются тем, что прикупают землицы — если есть возможность, округляют свои поля. Самые богатые из них разве что позволяют себе построить прочный хлев из добротного камня, а камень — редкий у нас строительный материал, его доставляют из Беконской каменоломни, и перевозка обходится недешево. Но наши буржуа, по-видимому, чувствуют потребность нагородить побольше бесполезных комнат — соответственно количеству гектаров земли, на которые распространяется их право взимать поборы и охотиться на дичь.
«Хвалебное!» Тридцать две комнаты, с полной обстановкой, не считая часовни, не считая двух благородных башенок, в которых скрыты отхожие места, не считая огромной теплицы, нелепо обращенной на север, благодаря чему в ней каждую зиму замерзают олеандры, не считая маленькой фермы садовника, прилегающей к усадьбе, не считая конюшен, впоследствии ставших гаражами, не считая различных служб и множества беседок в парке, посвященных каждая какому-нибудь святому, скрючившемуся в нише, — во время крестного хода в канун дня Вознесения перед ними служили молебны о ниспослании хорошего урожая… Я еще забыл упомянуть о двух-трех голубятнях, давно уже отвоеванных воробьями, о трех колодцах, давно уже обвалившихся, но сохранивших шиферную кровлю, о двух парадных мостах, перекинутых через жалкую струйку воды, именуемую рекой Омэ, вдобавок к этому несколько шатких мостиков и десятка три каменных и деревянных скамеек, разбросанных по парку, чтобы дать приют изысканной усталости хозяина поместья.
Эта забота о хозяйских седалищах была единственным реальным стремлением к комфорту в нашем «Хвалебном». Телефон, центральное отопление оставались сказочной мечтой! Даже самые обыкновенные, самые простые удобства, о которых извещали объявления в местной газете, были там совершенно неизвестны. Питьевую воду весьма сомнительного качества доставали из старого колодца глубиною в сто метров, и бадью ставили на закраину всю в жирных слизняках. Только в гостиной имелся паркет, да и тот уложенный прямо на землю, так что половицы приходилось менять каждые десять лет, остальные же комнаты были вымощены терракотовыми плитками — именно «вымощены», так как плитки даже и не подумали сцементировать. А в кухне и того хуже: там полом служили большие плиты из сланца, добытого в Нуайан-ла-Гравуайер, кое-как скрепленные глиной. Печек мало, зато изобилие огромных каминов с чугунными подставками для дров. Добавьте к этому отжившие свой век проселочные дороги, усыпанные капустными кочерыжками, чисто местная, а следовательно, чисто крестьянская пища, — климат, весьма точно охарактеризованный старым девизом бывших сеньоров Соледо Кранского края: «Свети в водах, мое солнце!» — и вы согласитесь со мной, что наше «Хвалебное» было пригодно для жилья только летом, когда болота вокруг речки Омэ дымились на солнце, потом высыхали, покрывались корочкой, которая, растрескавшись, лежала широкими пластинами, и тогда по ним осторожно ступали легкими ножонками мальчишки, охотясь за яйцами славок.
Наша бабушка прекрасно это понимала и дважды в год, в точно определенный день, совершала переселение, не забывая захватить с собой пианино, швейную машинку и целую батарею медной кухонной утвари, имевшейся лишь в одном экземпляре. Однако позднее нам пришлось круглый год жить в Доме (с большой буквы) и довольствоваться им, как довольствовались местные небогатые помещики своими усадьбами, во всем похожими на нашу.