— Вертай рехтс!
На мызе, пощаженной боем, наскоро оборудовали пункт по приему военнопленных. На дворе спиной к фургону со сломанной оглоблей встали в шеренгу немцы, доставленные бойцом-казахом. Переводчик — маленький, черный, с большой головой — командовал по-немецки. Он вращал глазами так свирепо, что и боец-казах, и другие конвойные, отдыхавшие на дворе, и наши офицеры, приехавшие допрашивать пленных, невольно посмеивались при виде грозного маленького переводчика. Только немцы не смеялись. Без улыбки смотрели они на переводчика, и их лица выражали одно — покорность. И когда переводчик, сосчитав пленных, приказал повернуться, они быстро и четко повернулись, как одно многоголовое существо, не ощущавшее ничего, кроме слепой покорности. Только один пленный несколько выделялся из массы, и выделялся не столько безбровым бесцветным лицом, сколько поведением своим — чуточку менее спокойным, чем у остальных. В строю он следил за равнением и слегка подтолкнул вперед щуплого впалогрудого солдата, а как только прозвучало «разойдись», безбровый подошел к переводчику и сказал, что он перебежчик Руперт Грымжа и ему необходимо видеть командующего русской армией, чтобы сделать важное секретное сообщение. Переводчик пожал плечами и подозвал инженер-майора, прибывшего на приемный пункт, чтобы уточнить при допросе немцев кое-какие детали расположения минных полей.
— Вот адьютант генерала, — сказал переводчик.
Безбровый с минуту подумал, помялся в нерешительности и процедил:
— Прошу вас, не здесь…
Он намекнул, что хочет помочь русскому командованию, но другие пленные не должны об этом знать, так как это небезопасно: среди них ведь есть фанатики.
Медленно и осторожно выжимая слова, он сказал, что Грымжа — фамилия польская.
Лейтенант-переводчик и майор видали немало пленных, которые, ударяя себя в грудь, доказывали свое польское, чешское и даже русское происхождение. Но этот немец не бил себя в грудь. Это был вежливый, рассудительный, аккуратный немец средних лет, державшийся скромно и с достоинством, не заискивавший.
— Я был ординарцем у полковника Вальденбурга, — сказал он веско. — Вы знаете это имя. Начальник инженерной службы. Я был у него с октября по июнь, а потом меня послали на передовую, с моими больными почками. Но оставим это. При мне полковник спрятал ценные для вас чертежи, господин майор. Может быть, вы их нашли, я не знаю. Но я думаю, они хорошо спрятаны, господин майор. Если мы поедем в Аутсе, я укажу.
— Хорошо, — сказал майор.
Он посадил в свою машину пленного, красноармейца с автоматом и поехал в Аутсе.
В доме на Утренней Заре их встретил Лухманов. Он пристально взглянул на пленного и, узнав причину посещения, провел пленного и майора в комнату, служившую недавно читальным залом. На столике у окна еще лежали подшивки старых газет.
Пленный попросил позволения сесть и передохнуть. Он всю дорогу держался за поясницу. В машине растрясло, видно, опять расшалились почки. Повздыхав, он сказал, что два дня не курил.
Лухманов угостил немца «беломором». Немец взял папиросу, взял коробок спичек, зажал его между коленями и правой рукой чиркнул спичку.
Закурив, он шагнул к изразцовой печи, взял за крючки изразцы — первый и четвертый слева в верхнем ряду — и вынул их. Открылись две проволочные петли. Немец схватился за них, потянул — и о под печи стукнулся металлический ящичек.
Маленький черный переводчик до этой минуты непрерывно подмигивал, шутил, спрашивал немца, какая погода в Берлине, и вообще вел себя так, точно присутствовал на веселом представлении. Но когда в руках у немца появился ящик, когда он извлек из него ладью и начал развинчивать, переводчик притих и вытянул шею. И майор притих. Немец развинтил ладью, взглянул внутрь — и на лице его выразилось недоумение.
— Ах, боже мой! — сказал он.
Лухманов вышел вперед, положил немцу руку на плечо и спросил:
— Вы удивлены?
— Чертежи… кто-то взял.
Он медленно завинтил ладью и обвел всех подслеповатыми глазами. Лухманов сказал:
— Совершенно верно.
Наступила пауза.
— Они… у вас? — проговорил немец.
— Это обстоятельство вас совсем не радует, господин… господин, как вас…
— Грымжа.
— Господин барон фон Кнорре, он же Германрих — так будет точнее, — сказал Лухманов, повысив голос.
«Тони нет, — говорил я себе. — У меня нет больше Тони. Расстреляют ее или не расстреляют, это совсем неважно. Все равно, нет Тони».
И все же в глубине души еще шевелилось какое-то подобие надежды. А может быть, Тоня осталась на пароходе тогда, во время шторма на Ладоге, и шпионка врет? Уж очень она старается выгородить себя. Лухманов сказал ей: «Вы говорите половину правды». Тогда я не обратил внимания на эту фразу. Теперь она вспомнилась. Я повторял ее про себя. Интересно, что он имел в виду? С этими мыслями я ждал Лухманова в доме бывшей читальни.
Приехал он озабоченный, и я сразу заметил, что случилось что-то неладное.
Швырнув на стол куртку, он сказал, что фон Кнорре бежал из-под стражи.
— Эх, черт!
— Недаром он у них знаменит, — буркнул капитан.
— Фон Кнорре?
— Ну да.
— Тот самый фон Кнорре? Барон? Товарищ капитан, у него усадьба здесь…
Сразу вспомнил я подземелье, на которое набрел во время поисков «квакши», то самое подземелье, от которого ведет свое начало эта запутанная история. Неужели ей суждено и закончиться в нем? Я представил себе шпиона фон Кнорре, потомка баронов-крепостников, травивших людей медведями, — загнанного, злобного, притаившегося у ржавых прутьев медвежьей клетки или у надгробных камней с
позолоченными надписями: «Людвиг фон Кнорре», «Амалия фон Кнорре». Он там. Он, наверное, там. Он надеется, что никто, кроме него, не знает о подземелье. Лучшее убежище трудно подобрать. Шпион сидит там, пока его ищут, выжидает.
— Очень может быть, — сказал Лухманов, когда я истощил свои доводы. — Скрылся он, кстати сказать, как раз в районе усадьбы. Надо посмотреть.
— Товарищ капитан, просьба.
— Ясно. Не разрешаю. Желаете в одиночку. О поединке мечтаете, разведчик. Признайтесь — так?
— Так.
Не знаю, что собирался сказать мне капитан, — в эту минуту раздался телефонный звонок. Вызывал лейтенант Поляков из госпиталя и — насколько можно было понять по лухмановским репликам — просил начальника немедленно приехать. Лухманов опустил трубку и повеселевшим голосом сказал:
— Перов заговорил.
Я меньше всего думал в эту минуту о неведомом мне Перове. Подземелье, черный гранит надгробий, золотые буквы и крадущаяся фигура не. исчезли в моем воображении. Я спросил:
— Я пойду один?
— Заботкин, это очень серьезное дело, — сказал Лухманов, посмотрев мне в глаза, и я с радостью подумал, что в самом деле пойду один. — Это очень, очень серьезное дело. Это — экзамен для вас, понимаете? Но мне кажется… да нет, ничего мне не кажется. Я уверен, что теперь вы окрепли. Вы выдержите, — проговорил он твердо, сжал мои плечи и потряс. — Я может быть, нагоню вас. А если нет…
Он усадил меня и прочел обстоятельную инструкцию, затем дал мне под команду Петренко и еще двух бойцов, сказал где стоит «пикап», и умчался.
Я тоже не задерживался. Про себя я решил, что постараюсь справиться до приезда Лухманова, взялся было чистить свой старый пистолет, но не успел и вычистил его уже в машине. Я мечтал о поединке. Нетерпеливо, жадно с первых дней в госпитале мечтал я о том, чтобы дотянуться наконец до врага, таящегося в темноте, схватить врага… Это будет моим экзаменом. Очень хорошо. Я выдержу экзамен, я заглажу свои промахи, свою неловкость, всё заглажу, я доложу потом Лухманову: разведчик Заботкин задание выполнил. Думая о предстоящей встрече с врагом как о своем деле, как о долгожданном, нужном моим рукам, моему сердцу поединке, я не предполагал, что события развернутся несколько иначе, что в борьбу вступил мой союзник.
Он появился — этот союзник — в лице щуплого старичка в соломенной шляпе, который шел навстречу и, завидев нас, загородил нам путь.
— Здравствуйте, — сказал он, сняв шляпу.
— Будь здоров, дед! — крикнул Петренко. — Извини, седоков не берем.
Старичок не торопясь надел шляпу, подошел и спросил, выговаривая русские слова с некоторым акцентом:
— Вы ищете кого-нибудь?
— А в чем дело?
— Я запер немца.
Он сообщил эту новость совсем просто, по-домашнему, точно так, как говорят: «Я выкопал картофель» или: «Я вывез сено». Старомодные овальные стекла очков добродушно поблескивали, отражая крохотные искорки солнца, и глаза его отбрасывали такие же веселые искорки, и я сразу не совсем поверил. Прихрамывая, повел нас старик прямиком через выжатое ржаное поле к усадьбе, до которой оставалось уже немного, по пути поправил две скирды, сорвал колос и дал нам, и непрестанно говорил. И из его быстрой, тоже как бы прихрамывающей, перебегающей от паузы к паузе речи можно было вывести заключение, что и жатва, и тучный колос, выросший на возвращенной земле, и запертый в сарае немец — все веселит этого старичка-прибауточника, старого солдата, носившего шинель еще в первую гражданскую войну. Я спросил его, не в баронском ли доме он поселился, на что он, замотав головой, ответил:
— Нет, нет… Нехорошее место. Я коз своих пасу там. Козы любят там… там вот такая трава!
Он поднял руку, чтобы показать, какая там трава. Потом он начал расхваливать своих коз, и оказалось, что они сыграли немаловажную роль в поимке немца, они страх любят карабкаться по кручам над рекой и обгладывать листья.
— Козы полезли, и я за ними, — сказал старик. — Я их не отпускаю от себя, потому что кое-где есть мины. Да, есть мины, — повторил он и посмотрел себе под ноги. — Много мин. А он тоже лез наверх, — проговорил старик, и мы почувствовали сразу по его тону, что «он» — это немец. — Я в один момент решил: добрый человек тут не полезет, добрый человек будет идти по дороге, не правда ли? Зачем добрый человек полезет к старой баронской пещере? Он увидел меня, и ему не понравилось, что я тут. Он тогда сказал мне по-русски, что потерял тропинку. А тропинка заросла, и в усадьбе никого нет. Он сказал, что ему не нужна усадьба, а я подумал: «Ой, ты врешь». Немножко дальше усадьбы есть каменный сарай, пустой каменный сарай, там немцы держали бензин. Он пошел туда, в этот сарай, не знаю, зачем пошел, — наверно, чтобы спрятаться. Он там сидит. Сарай крепкий, каменный, он не может уйти.
— Как ты осмелился, папаша? — сказал Петренко. — Ты против него сморчок.
— Зачем сморчок?
— Выражайся культурнее, Петренко, — заметил я. — Приготовить оружие.
«Поединок будет. Поединок все-таки будет», — твердил голос внутри. Когда показался сарай с железной дверью коричневого цвета, старик молвил:
— Он не стучал, когда я запер. Он там спит, наверно.
— Неизвестно, — возразил я. — Отойди, нечего тебе соваться в драку.
Старик подозвал племянника — долговязого подростка, караулившего сарай. Подросток козырнул нам по-военному и тоже не хотел отойти от двери, так что мне пришлось приказывать. И тут произошло неожиданное: за железной дверью раздался глухой звук выстрела и вслед за ним — другой, менее отчетливый, но ни с чем не сравнимый звук падения человеческого тела. Петренко громко выругался:
— Кокнул себя. Ах ты…
— Очень может быть, товарищ разведчик, — произнес я лухмановскую фразу.
Он лежал теперь, прибитый к земле двумя пулями, а я стоял над ним и прерывисто, с наслаждением глотал воздух. Петренко перевернул его, вынул из кармана кителя желтую солдатскую книжку, а я смотрел, медленно-медленно соображая, что я в самом деле дотянулся, что передо мной действительно он — фон Кнорре, тот самый, кто убил Карен, кто стрелял в меня на мызе. Опаснейший враг. Затем что-то белое загородило его: Петренко совал мне записку, которую — как мы после выяснили — шпион написал для Синей Розы и не успел передать:
Тоня! Здесь Тоня!
Когда мы вернулись и Лухманов, сияющий и приглаженный, объявил мне с особенным ударением, что разведчик не должен ничему удивляться, а затем велел ждать и побежал в мезонин, я уже знал, что будет. Наперед переживая свидание, я мчался в Аутсе, повторял про себя слова записки, припоминая фельдъегеря Перова, который только что заговорил, и намек Лухманова относительно возможных вестей.
Конечно, я мысленно рисовал себе нашу встречу. Мы кинемся друг к другу, мы будем кричать и смеяться от счастья. А может быть, это будет совсем по-другому. Мы тихо, как люди, предельно уставшие от ожидания, от поисков, от разлуки, от сомнений, подойдем друг к другу, положим друг другу руки на плечи и долго будем смотреть, по-новому узнавая каждую черту, каждую морщинку дорогого лица.
Вырвавшись из Аутсе, машина мчала нас теперь по дороге к полустанку. Мы нагнали маленькую женскую фигурку, которая спешила в том же направлении. Она подняла руку с мольбой и отчаянием, я узнал санитарку Верочку, и водитель резко затормозил.
— Ой, как хорошо!
Она выпалила эти слова и больше ничего не могла сказать в течение нескольких минут. Она тяжело дышала и изо всех сил сжимала мою руку.
— К поезду? — спросил Лухманов.
— Как хорошо! — проговорила наконец Верочка. — Я так торопилась, я бежала. А вы всё знаете, да? Ой, как это получилось! Там Тоня. Санитаркой на поезде. На санитарном поезде. Ой… Это, конечно, она. Правда?.. Вы знаете? Я рассказала подруге, что вы ищете Тоню, а она и говорит: «Чудачка, да ведь у нас вчера была Тоня Ахмедова, приезжала с санитарного поезда, забрала раненых, расписалась даже в журнале, свою фамилию поставила». Я спрашиваю: «Есть у нее роза на руке?» — «Да, говорит, есть что-то такое, я как следует не разглядела». Ой, а поскорее нельзя ехать?
Мы вынеслись к полустанку, и я почувствовал вдруг, как сердце мое стало тяжелым, точно камень.
Поезда не было.
— Я не помню, как я выбежал из машины, встал на полотне. Поезда не было. Рельсы были еще теплые. Они бежали двумя сверкающими струйками стали на север и далеко-далеко соединялись в одной точке. И там, за этой точкой, за островерхой чащей темных елей, за пределами видимого мира, уходил Тонин поезд.
Над лесом таяло облачко белого паровозного дыма.
Чья-то рука легла на мое плечо.
— Что ж поделаешь, Заботкин, — услышал я голос Лухманова. — Война.
Только после войны, когда мы встретились с тем, чтобы уже не расставаться до конца жизни, я, узнал все подробности истории Тони. На Ладоге ее спасли краснофлотцы. Полумертвую от холода, ее сняли с буксира, переправили на катере в госпиталь, и там она два месяца металась в жару. Тем временем я, по случаю ранения, переменил адрес, и Тонино письмо уже не застало меня. Она поступила в армию санитаркой, служила сперва в танковой дивизии, затем училась на курсах при Волховском фронте и попала на санитарный поезд. Мои вызовы через Ленинградское радио, понятно, не доходили до нее. Во время наступления в Прибалтике Тонин поезд прибыл на участок нашей армии и остановился на полустанке возле Аутсе.
Тоня просматривала военные газеты. Она верила, что ее Мишка воюет храбро, — может быть, о нем пишут… Тоня расспрашивала раненых, выходила на дорогу. в надежде встретить меня или кого-нибудь знакомого, что-нибудь знающего обо мне. Вот почему она оказалась на дороге возле полустанка, когда проезжал на своем мотоцикле фельдъегерь Перов. Действительно, он учился вместе с Тоней на курсах самокатчиков, очень обрадовался встрече, сказал, что Тоня очень изменилась: возмужала и похорошела так, что не сразу и узнать ее можно. Вот только синяя роза на руке осталась прежней. Тоня пожаловалась, что давно хочет вытравить татуировку, да не знает чем. Перов предложил средство — тряпку с уксусом. От Тони он узнал, что она долго и безуспешно наводит справки обо мне, ищет мое имя в газетах. Перов, прибывший на фронт недавно, ответил, что ничем не может помочь, и упомянул о расположенной недалеко читальне. Тоня восхитилась маркой и отделкой мотоцикла Перова, и, когда он предложил ей прокатиться с ним и подвезти до читальни, она охотно согласилась. Через несколько минут она уже получила увольнительную, а заодно перевязала руку тряпкой, смоченной уксусом.
Они вдвоем поехали в Аутсе. Перов слез у метеостанции и передал мотоцикл Тоне, а она подрулила к читальне, села за военные многотиражки. Случайно внимание ее привлекли старые подшивки, лежавшие на другом столе. Уже давно, во время шторма на Ладоге, Тоня потеряла мою карточку. В «Известиях» была напечатана фотография «Московские студенты на Ленинских горах», причем один студент был удивительно похож на меня. Я и Тоня й все наши друзья знали об Этой фотографии. Положив вырезку в карман, Тоня в ожидании Перова пошла по дороге.
Она не слышала, как фон Кнорре, видимо следивший за домом, напал на Полякова. Шпион использовал появление Тони, чтобы направить нас по ложному пути. Тоню остановил негромкий оклик, незнакомый человек вынырнул из темноты и услужливо подкатил мотоцикл. Тогда Тоня, боясь опоздать, села на машину. Поравнявшись с метеостанцией, она возвратила машину фельдъегерю и пешком двинулась к себе.
На другое утро поезд, приняв раненых, ушел в Ленинград. Повязку она сняла. Уксус не помог. Через несколько дней поезд прибыл за новой партией.
Узнав от Перова, кто такая таинственная посетительница читальни, Лухманов помчался со мной на полустанок за Тоней. Если у Лухманова после этого еще оставалась тень подозрения относительно моей Тони, она, конечно, исчезла, когда я представил записку фон Кнорре: «Появилась Ахмедова. Остерегайся».
Выяснилось наконец и значение синей розы. Знак верной любви — вот что это такое. Волшебная синяя роза вянет, когда распадается союз двух любящих, когда они охладевают друг к другу, теряют друг друга. Так говорит старая дагестанская легенда. Шестнадцатилетней школьницей прочитала Тоня легенду, поклялась быть верной в любви и изобразила на своей руке синюю розу, что тотчас же переняли в ее классе подруги.
— Моя роза не завяла, — говорит Тоня.
Перов и Лухманов иногда бывают у нас. Лухманов теперь подполковник. Он ходит в новой кожанке, которая скрипит громче прежней. Всякий раз, как я пытаюсь выведать что-нибудь о его нынешних успехах, он уговаривает меня оставить службу в порту и перейти работать к нему. Мы часто вспоминаем пережитое во время войны, и чем дальше в прошлое уходит это пережитое, тем невероятнее кажется оно, тем больше удивляют озорные проделки неистощимого выдумщика — военного Случая, так запутавшего историю синей розы. Сейчас я пишу последние строки, а Тоня заглядывает через мое плечо и говорит:
— Сколько раз мы могли потеряться. Словно какая-то сила вела нас — меня к тебе, а тебя ко мне…
— Эта сила — родина, — отвечаю я. — Она не оставляет тех, кто верен ей. Она не дает им потеряться.