Рабство и свобода
Долг по отношению к государству нередко заставляет нас жертвовать общей пользе нашими личными побуждениями, но, чтоб человек приносил такую жертву охотно, надобно, чтоб он ее нес согласно своему собственному побуждению, а не по принуждению, которое может человека обратить в бессмысленную машину от страха, но никогда не будет в силах изменить его тайных чувств, покоящихся в глубине его сердца, недоступной никакой полиции.
Вместо предисловия: опальный историк
Так уж сложилось в нашей исторической науке, что в ней принято вешать на историков ярлыки. Ярлык, который в свое время повесили на Николая Ивановича Костомарова, был таков, что его труды, многочисленные и отнюдь не бесспорные, предпочитали замалчивать. Да, был историк Костомаров, но жившие в его время другие историки сделали для науки куда больше полезного. Так считалось в царское время, так считалось и после революции, так начинает считаться многими мозговедами и в современной России. Почему? Чем так не угодил какой-то историк всем властям, пребывающим во главе сначала Российской империи, затем Советского Союза, а теперь — и просто России? Почему при любом правительстве Костомаров тут же попадал в опалу — и при жизни, и после смерти?
Царским властям историк Костомаров очень не нравился по причине его революционных убеждений: когда бы надо, как все порядочные копатели прошлого, заниматься историей государства Российского, он, к вящему неодобрению, предпочитал заниматься сугубо историей народа. Можно сказать, он первым отказался разбирать государственные модели мироустройства и озаботился совершенно иным — как удалось выживать народу при всех его беспощадных правителях! Естественно, с таким вольномыслием в официальные историки этого самого государства Костомаров попасть никак не мог! При Советах мертвого Костомарова тоже пинали все кому не лень.
Но — за что? Разве не победила та самая революция, тот самый народ? Увы, если почитать труды Костомарова, то станет ясно — этой победившей якобы революции он был опаснее даже троцкистско-зиновьевского блока, потому что показал, как стихийные бунты берут под контроль те, кому это выгодно, и что в результате народ оказывается под новой властью, которая ничем не лучше старой. А в позднее сталинское время он и вовсе был не ко двору: добрых слов в защиту деспотов искать у Костомарова бессмысленно, но как раз деспоты и были возведены в ранг народных героев. Но в наши-то времена? А в наши времена несчастного Костомарова зачислили в… украинские националисты, хотя никаким националистом он никогда не был, но правду об отношениях Москвы и Малороссии сказал. А также имел несчастье объявить, что истинная свобода была в этой Малороссии только в казачьем стане.
Костомаров верил, что именно в этом общественном слое существовала демократия. Он, конечно, заблуждался насчет казачьей демократии. Но наши мозговеды не стали шибко разбираться в воззрениях Николая Ивановича, они просто объявили, что тот стоит на вражеском берегу. Беда еще в том, что выросший на Украине Костомаров любил язык, на котором говорили окружавшие его люди, и считал, что украинский народ имеет очень древнюю историю, но эту историю и этот народ безжалостными методами пытались истребить из столицы Великороссии — Москвы. Некоторые свои ранние произведения историк даже и писал-то на «мове», а это уж ни в какие ворота… это ж плевок в лицо государству Российскому, пусть и новой формации. В связи с усложнившимися отношениями с современной Украиной мозговедам тут же померещилось, что даже покойный историк может чем-то эти отношения сделать еще хуже, когда куда там — не в Костомарове дело. Украинские националисты в пику Москве тут же подняли имя Костомарова на свой щит! Ведь «мову» защищал и на «мове» даже и писал! Таким вот образом виднейший историк девятнадцатого века, оставивший труды по русской истории, то есть истории этой Руси, теперь России, оказался не только не нужен, но даже опасен. Смешно оно, если бы не было так печально. Историю, как мы знаем, всегда пишут победители. История, которую написал Костомаров, была историей побежденных. В этом-то и причина, по которой до сих пор существуют неизданные сочинения Костомарова. А ведь прошло более столетия с года его смерти и почти двести лет — с года его рождения…
Опасный историк всегда опальный историк. Но среди наших отечественных историков никого опальнее Костомарова вы не найдете. Он такой был только один. Опальный во все времена и при всех властях.
В основном имя Костомарова знают благодаря его «Русской истории в жизнеописаниях ее виднейших деятелей», капитального труда, охватившего историческое полотно от Владимира Святого до конца царствования Елизаветы Петровны. Кроме собственно властителей государства в эту историческую мозаику попали также духовные лидеры, полководцы, общественные деятели, вожди восстаний. Недаром, ох, совсем недаром, Костомаров посвятил целую монографию гетману Мазепе, которого одни считали предателем (русская сторона), другие героем (украинская сторона), и только историк видел, что четкое определение Мазепы как предателя или как героя условно, и он нарисовал портрет ловкого царедворца, который не столько заботился о русской или украинской победе, сколько о звонкой монете в собственном кармане. Такую же большую работу он посвятил и «песенному» народному герою казаку Степану Разину. А кроме всего прочего, он одновременно с Забелиным занялся изучением русского быта и оставил описание этого быта, почерпнутое из летописных и зарубежных источников. То есть он вторгался в области, которые считались «непривлекательными» для изучения. Быт, мифология, народные сказания сразу низводили историка с постамента «ученого» до практически дилетанта, хотя это слово и не было произнесено. Но, тем не менее, эти серьезные работы ценились куда меньше, чем, допустим, солидный труд по экономике Древней Руси.
Почему? Да потому что экономика была привязана к политике и развитию государственной машины, а народное творчество и народный быт — нет. Неудивительно, что эти важные исследования почитались как легковесные. Вот она, научная солидарность! Был и еще один недостаток трудов Костомарова: он пытался писать не для высоколобого меньшинства, а для всех, кому интересно читать исторические труды, справедливо считая, что историки собирают факты и восстанавливают ход событий не только для узких специалистов, но и просто для людей, которые не могут продраться сквозь наукообразие текста, потому и писать исторические исследования нужно так, чтобы они были понятны любому образованному человеку. Он даже тешил себя мыслью, что нужно издавать специальную историческую серию для совсем уж неподготовленного читателя, то есть для народа. Но дальше мечты это начинание не пошло: к Костомарову власть относилась с крайним опасением — вдруг что запретное расскажет он этому неподготовленному читателю, — так что исторические книжки для народа попросту запретили. Правильно, в устах Костомарова самый невинный исторический эпизод становился крамолой. Недаром после публикации полемических статей, написанных в пылу диспута с историком Погодиным в 1864 году, некий господин Аверкиев разразился статьей, которую я не могу не привести целиком. Статья Аверкиева называлась «Г. Костомаров разбивает народные кумиры», и эпиграфом к ней стояла следующая цитата: «И таков начала упивались граждане и ругаться некими образы безстудными». А ниже читайте и сам замечательный ругательный текст.
Г. Костомаров, ученый пользующийся в Петербурге большой известностью, любимец петербургской публики, написал, как известно по поручению здешней Академии Наук, статью для «Месяцеслова» на 1864 г. Эта статья успела в короткое время прославиться чуть ли не больше всех других трудов почтенного ех-профессора и по справедливости заслужила позорную известность. Статья эта вызвала замечание г. Погодина в 4 № «Дня» и таким образом повела к длинной полемике, окончившеися 2-го марта статьею г. Костомарова, напечатанной в № 62 «Голоса». В этой полемике приняли косвенное участие два петербургских журнала, выразившие своими замечаниями впечатление, произведенное спором двух ученых на петербургскую публику. Как самая полемика, так и замечания петербургских журналов весьма знаменательны и, по нашему мнению, заслуживают полного внимания читателей. Сперва скажем о менее важном. В Петербурге есть целый класс существ, которых русские, живущие в этом городе, прозвали
— Читали вы ответ Костомарова? — спрашивал меня один такой
— К несчастию, — отвечал я.
— Как к несчастию? Помилуйте, прекрасный ответ, — перебил он.
— К несчастию, — продолжал я, — ответ этот написан не на замечания Погодина; я готов отдать полную справедливость г. Костомарову: он весьма искусно отлынивает от ответа.
— Этого я не могу сказать; я не читал погодинской статьи, но Костомаров отвечал отлично. Димитрий-то, Димитрий каков молодец, а? Запрятался под дерево! Ха-ха-ха!
«Чему это он радуется?» — подумал я и стал было вразумлять общечеловека, но он не дал мне сказать и трех слов.
— Да разве вы занимались русской историей? — спросил он с изумлением.
Изумление это ясно говорило: а меня Бог миловал. Я почел излишним продолжать разговор. Я даже не спросил общечеловека на каком основании он произносит суждение о предмете ему известном, ибо сии существа делают то, что им
В чем же вина г. Погодина, по мнению этого увесистого, но весьма почтенного органа? В том, что он сказал, и совершенно справедливо, что г. Костомаров недолюбливает Москвы. Прежде чем мы перейдем к самому предмету этой статьи, мы считаем нелишним разъяснить и этот пункт. Г. Костомаров весьма обиделся на замечание г. Погодина о том, что он недолюбливает Москвы. Так, в первом своем ответе (Голос № 32) он говорит: «по крайней мере при описании таких отдаленных событий, как Куликовская битва, авторы
Разве не желание провести новый взгляд заставило г. Костомарова написать статью о происхождении Руси из Литвы? К несчастию, он не обладал и, вероятно, продолжает не обладать необходимыми для этого знаниями, и его ученая фантазия разлетелась в пух и прах. Он желал также доказать, что Поляне и Новгородцы одно и то же, но доказал единственно незнание основных правил филологии. Он писал и о Горе-Злосчастии, и о Сусанине — но к чему вспоминать старое? Вообще, у г. Костомарова всегда охота смертная сказать что-нибудь «новенькое». Он всегда схватится за один какой-нибудь факт, раздует его в гору, построит на нем целую статью, а на другие факты не обратит никакого внимания. И так желание сделать во что бы то ни стало открытие — весьма сильно мешает г. Костомарову. Во-вторых, у г. Костомарова есть какая-то идиосинкразия к Москве; в его статье о Куликовской битве, как нарочно, примеры этому встречаются на каждом шагу. Весьма может быть, что эта идиосинкразия в настоящем случае только кажущаяся; самое открытие, сделанное г. Костомаровым в этой статье, было такого рода, что под впечатлением его он поневоле видел все в черном свете. Но тем не менее, шпилек Москве в статье немало, и г. Погодин не мог не заметить этого. Если бы г. Костомаров ограничился только вышеприведенным нами намеком, то мы даже не обратили бы на этот пункт спора никакого внимания, но, к несчастию, г. Костомаров позволил себе, во втором своем ответе, сказать, что в статье г. Погодина есть
Мы спросим г. Костомарова для чего он писал свою статью о Куликовской битве? Какие новые истины он высказал в ней? Объяснил ли он ее значение лучше своих предшественников? Нового-то найдется весьма немного, да и то подлежит великому сомнению; при чтении ясно одно: желание бросить тень на Димитрия и на Москву вообще; желание это столь сильно, что автор сообщает только неблагоприятные для Москвы факты и для этого даже, как увидим, искажает слова летописей. Но, впрочем, любит ли г. Костомаров Москву, решительно все равно, и это никого ни опечалить, ни обрадовать не может. Весьма прискорбно только, что он недобросовестно обращается с фактами. Что против этого скажут рассуждения г. Костомарова о любви к отечеству, сравнение г. Погодина со старой лошадью, рассуждения о Пелисье, Канробере и других генералах? Или г. Костомаров полагает, что он сказал дельную мысль, объявив, что «дело историка не курить фимиам перед народными кумирами, а разбивать их»? О, какая великая мысль, достойная быть записанною как пример риторического красноречия! Разбивать кумиры, может быть, и приятно, не знаем; добросовестное изучение, конечно, не столь приятно, но, наверно, гораздо полезнее.
Приступим теперь к разбору самой статьи и поучимся у г. Костомарова тому, как ученые люди
Г. Костомаров между прочим забыл в своей статье упомянуть о том, что распавшаяся Орда соединилась под Мамаем и что Дмитрий начал борьбу со всею Ордою. У него просто сказано: «В то время Мамай перестал ставить кукол, называемых ханами или царями. Он сам назвался наконец царем». Забывчивость удивительная, особенно в историке, разбивающем народные кумиры. Впрочем, небрежность изложения не редкость у г. Костомарова. Так, на той же странице у него сказано: «Тогда (в битве на Воже) поймали Москвичи какого-то изменника; был он Иван Васильевич, тысячского сана сын, и шел из Орды с татарами на своих собратий. У него нашли целый мешок зелья, должно быть, как думали, лихого, и после расспроса послали его в заточение на Лачь-озеро в Каргополь, в Новгородскую землю».
Что за небрежность изложения! Г. Костомаров позабыл, что он сам говорил об Иване Васильевиче, и называет его «каким-то изменником». Притом вовсе не его поймали тогда; как же это г. Костомаров, писавши эти строки, не вспомнил, что Иван Васильевич был казнен в следующем году в Москве? Вероятно, он понадеялся на свою память и при писании статьи не справлялся с источниками. Иначе, как возможно было перековеркать такое ясное известие «изымаша же тогда на войне той некотораго попа от орды пришедша Иванова Васильевича, и обретоша у него злых и лютых зелей мешок; и истязавше его много, и послаша в заточение на Лачь озеро, идеже бе Данило заточенник»? Примеры подобной небрежности встречаются на каждом шагу; мы не станем нарочно отыскивать, но поневоле наткнемся на них.
Рассмотрим теперь отношения г. Костомарова к Дмитрию. Постарался ли он хотя несколько обрисовать характер этого великого князя? Ясны ли читателю поступки его? Увы! Даже и попытки объяснить характер Дмитрия нет у г. Костомарова. Две черты заметил он в Дмитрии: именно, что он «не отличался пылкой отвагою» и любил барыши. Насчет «пылкой отваги» после, а теперь насчет барышничества, тем более что и при этом г. Костомаров не мог не исказить факта, вероятно вследствие своей любви к Москве, исторического беспристрастия и других подобных причин, о которых он так красноречиво пишет. Вот что сказано у г. Костомарова: «В орде был тогда (1371) сын Михаила Александровича (тверского); он там задолжал; московский князь выкупил его, привез в Москву и отпустил только тогда, когда отец его, соперник Димитрия, заплатил ему за свободу сына десять тысяч рублей,
Г. Костомаров не понял характера Дмитрия, или даже просто не хотел понять. В первом своем ответе г. Погодину г. Костомаров говорит: «Вам бы хотелось, чтоб он (т. е. Дмитрий) был богатырь, герой, исполнен всевозможнейших добродетелей: что же?
Г. Костомаров, рассказывая о негодовании русских князей на тверского великого князя во время похода 1375 года за то, что он несколько раз «приводил ратью» зятя своего Ольгерда Гедиминовича на Москву и сложился теперь с Мамаем, — прибавляет: «но Дмитрий прежде сносился с тем же Мамаем, и это не представлялось опасным. Ясно, что московская политика умела представить князьям и вообще Русской земле предосудительным в других то, что оправдывала за собой». Что же предосудительного было в сношениях Дмитрия с Мамаем, приводил ли он врагов на Русскую землю, подсылал ли к Мамаю людей подобных Ивану Васильевичу и Никомату? Чего же было бояться русским князьям сношений Дмитрия с Ордою? Не потому ли, что он стал платить меньший «выход»?
Встречая беспрестанно подобные выходки, нисколько не удивляешься, когда г. Костомаров почти что сердится на Димитрия за то, что он поскупился и дал мало денег Мамаю. Немудрено, что при таком вникании в смысл фактов г. Костомаров дошел до мнения, что Димитрий трус.
«Димитрий, как показывают все дела его, не отличался пылкой отвагой», — говорит г. Костомаров. Что такое нужно разуметь под этой
Не пылкою отвагою, а твердым умом, выдержанностию воли, знанием обстоятельств и умением пользоваться ими отличались московские князья. В Дмитрии виден ясно внук Калиты; тип Калиты облагородился в нем. На его памяти нет такого пятна, как дело тверского великого князя Александра Михайловича. У Дмитрия больше смелости, прямоты в действиях, чем у его деда. Он сознавал свою силу. «Умными очами» смотрел он на дело. Соперников опасных между другими великими князьями ему не было; Михаил Тверской сам своею неумелостью портил возможный успех своего дела и постоянно «оставался в дураках», по выражению г. Костомарова. Олег Рязанский был в слишком исключительном положении и не пытался стать во главе Руси; но это был соперник сильный, умный, и Дмитрии действовал относительно его чрезвычайно осторожно и умно; неучастие Олега в Куликовской битве повело к заключению между ними мира. В 1386 г., видя неудачу Рязанской войны и в то же время задумав поход к Новгороду, — он заключил с Олегом, хотевшим, по летописному выражению, добра не Москве, «а своему княжению» вечный мир. Воспитанный митрополитом Алексеем, Дмитрий был богомолен, «от юныя вресты Бога взлюби и духовных прилежаше делех»; благочестив более на деле, чем на словах, что наивно выражено в витиеватом слове о его житии и преставлении: «аще и книгам не учен сый добре, но духовныя книги в сердце своем имаше»; хотя в назначении в митрополиты Митяя он и не совсем любезно обошелся с духовенством, за то и в рассказе об этом проглядывает явное неудовольствие духовенства; как Калита, он заставлял церковь помогать ему в делах мирских. В частной жизни, он «тело свое чисто сохрани до женитьбы», и после женитьбы; любил, как его соперник Олег, пиры (но не
«Димитрий, говорит г. Костомаров, как показывают все дела его, не отличался пылкой отвагой. Он оскорбел и опечалился зело (узнав, что Мамай идет войной) — говорит летописец — и начал прежде всего молиться». Затем г. Костомаров, не говоря ни слова о распорядительности Дмитрия; следует Никоновской летописи, где митрополиту Киприану приписывается не только мысль о походе, но и все распоряжения Дмитрия, все делается по совету Киприана; и собирается войско, и посылаются послы к Мамаю. Г. Костомаров полагает, что сношения с Киприаном подвергаются «сомнению именно потому, что, по известиям некоторых списков, Киприан приехал позже» (т. е. в следующем году, 1381). Известие это можно подвергнуть сомнению и по другим причинам. По расчету времени, нет ничего невозможного, что Киприан и мог быть уже в Москве, но он никак не мог в такое короткое время получить такое расположение Дмитрия (который недолюбливал его), чтобы он не только советовался с ним, но и исполнял все его советы беспрекословно. Если принять известие Никоновской летописи, то Киприян приехал в Москву 4 мая 1380 г. Мамай перешел через Воронеж летом, в конце июня или в начале июля (не позже), следовательно, влияние на великого князя он должен был приобресть в два месяца. Притом же это известие только в
Задавшись подобною идеею, г. Костомаров неверно смотрит и на игумена Сергия. «Верный православному смирению, предпочитавший лучше златом и сребром отделаться от врагов, чем отваживаться на кровопролитие, за столом преподобный Сергий сказал великому князю: „Почти дарами и честью нечестивого Мамая; Господь видит твое смирение и вознесет тебя, а его неукротимую ярость низложит"». Надо заметить, что раньше, по летописи, Сергий говорит князю «да даст тебе Господь Бог и Пречистая Богородица помощь; не от этой еще победы носить тебе венец с вечным сном; прочим же многим без числа готовятся венцы с вечною памятью». Этих слов у г. Костомарова не приведено, а между тем они оттеняют приведенные у него слова. И затем, г. Костомаров опять опускает слова Сергия, сказанные в ответ на слова Дмитрия «я уже поступил так, но он тем более с великою гордостию возносится», а именно: «если так, то ждет его конечное погубление и запустение, тебе же от Господа Бога и Пречистой Богородицы и святых его помощь, милость и сила».
На основании совета окончить дело мирно с Мамаем еще нельзя обвинять духовенство, что оно не заботилось о земном отечестве. 11реподобныи Сергии, по крайней мере, весьма о нем заботился. Он предсказал победу и таким образом придал Дмитрию более уверенности в успехе дела; он и в приведенном не вполне г. Костомаровым разговоре не очень упрашивает Димитрия примириться с Мамаем; он желал только увериться, вполне ли прав Дмитрий, не слишком ли самонадеянно, гордозаносчиво поступает он и, узнав, что Дмитрий поступает, хорошо обдумав дело, благословил его. Сергий и раньше и после доказывал, что он заботился о земном отечестве; пусть г. Костомаров вспомнит кто был послан в 1365 г. в Нижний Новгород объявить Андрею Константиновичу князю Нижегородскому, чтоб он ехал судиться с братом своим Дмитрием Константиновичем Суздальским к Дмитрию Ивановичу; кто уговорил в 1386 г. Олега Ивановича заключить с московским великим князем вечный мир? Что это за охота у г. Костомарова не обращать внимания на совокупность фактов. Чуть ему придет какая мысль в голову, он ее и печатает, не проверив предварительно.
Кстати, о почтении Мамая дарами. В календаре г. Костомаров говорит следующее: «Димитрий послал в орду посла Захария Тулчева (У г. Костомарова в календаре он назван Пулчевым, а в „Голосе“ Тульчиным.) с двумя толмачами. Он вез покорную грамоту и дань Мамаю;
Теперь об участии Дмитрия в битве и о его личной храбрости.
Собственно на этом пункте и основана полемика г. Костомарова с г. Погодиным. Беда, надо сказать правду, с обеих сторон. Г. Погодину нечего было сердиться и, главное, не за чем было пускаться в рассуждения о генералах Пеллисьи и Канробере. Врага следует поражать его собственным оружием. Доказательства мужества (но не пылкой отваги) Димитрия следовало основать на Николаевской летописи. Г. Костомаров весьма остроумно отвергает сказание о битве, помещенное в IV томе (оно и в Воскресной летописи) Полного Собрания Летописей. Там победа приписана помощи ангелов, там мало характеристических черт и все описание весьма похоже, напр., на описание битвы на реке Сальнице (см. Ипатьевскую лет.). Нас же интересуют не столько подробности полемики двух ученых, сильно понадеявшихся на память, сколько самая битва, хотя мы, по-видимому, будем следить по этой полемике за ходом битвы. Ошибки обоих ученых происходят от того еще, что они не уяснили себе характера Димитрия. Один смотрит на него по Карамзину; другой желает отыскать в нем отсутствие пылкой отваги. Вместо фактов оба пускаются в водянистые и ни к чему не приводящие рассуждения о храбрости вообще.
1)
Ясно показывают, что он был мужествен. Г. Костомаров не отвергает этого, но говорит, что если судить по речам, то и Фальстаф храбрый человек. Из этого заключаем, что г. Костомаров незнаком с личностью Фальстафа, ибо по речам сего последнего о его храбрости разве миссис Квикли заключить может. Что хвастливого нашел г. Костомаров в речах Дмитрия. Твердая уверенность звучит в них. «Лепо нам, братия, положить головы за православную веру христианскую, чтоб не запустели церкви наши, да не будем рассеяны по лицу земли, а жены наши и дети не отведутся в плен, на томление от поганых. Да умолит за нас Сына Своего и Бога нашего Пречистая Богородица». Это ли хвастливая речь? Какая простота и твердость! Великость предпринимаемого дела, сознание этой великости, твердая уверенность и упование — вот что заставляет говорить такие речи. Так ли говорили пьяные русские люди за рекою Пьяною?
«Находились многие, — повествует г. Костомаров, — у которых осторожность брала верх над отвагою; они все еще настаивали, чтоб оставаться», т. е. не перевозиться за Дон. Что же сказал им Дмитрий? Дмитрий сказал им: «честная смерть лучше злого живота. Уж лучше было вовсе не идти против безбожных татар, чем, пришедши сюда и ничего не сделавши, назад возвращаться». И вслед за этим г. Костомаров с воодушевлением продолжает: «И пристал великий князь к совету Олгердовичей, и решились переправляться за Дон, отважиться на крепкий бой, на смертный бой, победить врагов или без поворота всем пропасть. В первый раз со времени Батыева ига, Русь, собранная в виде воинственных детей своих, решилась предпочесть смерть рабству». О ком же г. Костомаров говорит с таким одушевлением? Неужели о князе, который, по его мнению, из трусости пошел на Мамая?
О, художественность, увлекающаяся первой фразой, первым фактом, неспособная создать типа, неспособная к спокойному изучению и созерцанию! Это самая низкая степень художественной способности; истинный художник умеет обуздывать себя; он заклинатель своих собственных сил. О, самолюбие, готовое двадцать раз переиначивать факт, единственно ради защиты своего меленького мненьица. Затем
2)
Г. Костомаров, начиная рассказывать о переодевании, уже предвкушает свое открытие и потому
Как у г. Костомарова легко это кажется перешло в
3)
Г. Костомаров рассказывает так: «Татары стали одолевать. Москвичи, небывальцы в бранях, как называет их Новгородский летописец, в страхе пустились врассыпную. Татары погнались за ними и, увидевши черное великокняжеское знамя, направили туда все свои усилия; добрались, изрубили знамя и убили Михаила Бренка, которого по одежде приняли за великого князя. Как мало строк и как много пылкой отваги — виноват — фантазии»!
Г. Костомаров
а) что перед этим: «много от сановитых великих князей и бояр и воевод, аки древеса клоняхуся на землю». Напрасно же он говорит в возражении, что князья, бояре и воеводы были убиты, когда все побежали.
б) что великого князя Дмитрия уже два раза сбили с коня и «уязвша зело, и он
в) что после этого сказано «Татарове же начата одолевати».
г) новгородский летописец и не думал называть москвичей «
д) что Татары направили все свои усилия и т. д. ученая фантазия г. Костомарова.
Итак, когда же был убит Бренок? Когда татары начали одолевать. Значит, он не в опасном месте стоял. Или г. Костомаров станет уверять, что Дмитрий знал вперед, что это именно случится? Если бы он и знал, все бы лучше ему поставить не любимца, а кого другого. Дмитрий был очень умен. Отчего бы ему не поставить на гибель, например, своего боярина большого Юрия Васильевича Кочевина Олешина, на которого он гневался по делу Пимена.
4)
В тех летописях, где победа приписывается ангелам, то что Димитрий не был ранен, приписывается чуду. Такого мнения и Карамзин держался. Но и в приводимых Карамзиным летописях, либо как в
Сам господин Костомаров упоминаете несколько раз, что великий князь был ранен, что не мешает ему сказать, что у князя не нашли ран на теле. Зачем тут пропущен эпитет: «смертных»? О, любовь к истине! И вот человека за то, что его не убили до смерти, величают трусом. Надо-де разбивать народные кумиры, которых у нас нет. Дай нам Бог понять свою историю, верно изобразить типы, а то наши исследователи только и дела делают, что разбивают Карамзина, да и то неумело, не обладая верным чутьем.
5) Участие Дмитрия в битве.
Мы уже указали на то, что он был дважды сбит с коня, весь изъязвлен, но не до смерти. Далее, есть свидетельства об этом отвечавших на вопрос Володимира Андреевича после битвы: не видел ли кто великого князя? У г. Костомарова эти известия перепутаны в двух местах, но дело главное в том, что он не отвергает, что Дмитрия видели
6)
У г. Костомарова сказано: «Димитрий почувствовал на своих доспехах
а) Идти через силу (изыде едва) не значит
б) «вниде» и «запрятался» никак не прийдутся в тоне;
в) «несколько ударов» не переводят «язвен зело» и «притруден»; и в тех местах, где г. Костомаров признает, что Дмитрий был ранен, он везде пропускает «зело» или «вельми».
г) «улегся без чувств»! — это по-русски бессмыслица; улечься можно с комфортом, но без чувств можно упасть только.
д) в рассказе о том, как нашли Дмитрия, у г. Костомарова не сказано «и наехаша великаго князя
Однако, как попал Дмитрий под новосрубленное дерево? В известии
Как попал Дмитрий под дерево не важно, но важно то, что его видели на побоище перед самым приходом Володимира Андреевича. Притом же не слишком, должно быть, хорошо спрятался Дмитрий, когда его нашли. Или г. Костомаров скажет, что он выполз перед этим, но в таком случае мы посоветуем ему предположить, что Дмитрий еще до сражения нарочно наметил где ему спрятаться и даже велел срубить на этот конец дерево. Торжество так торжество: валяй во все колокола.
6)
«Изыде едва в дубраву». По описанию поля сражения не видно, чтобы были две дубравы; а кто стоял с войском в дубраве? Пусть-ка припомнит это г. Костомаров. Не шел ли Дмитрий сказать, чтобы Володимир Андреевич и Боброк выходили из засады?
7)
В Никоновской летописи, как будто нарочно тотчас после того, как сказано, что Дмитрия «били, кололи и секли по голове, по плечам и по утробе», следует его портрет, где сказано, между прочим, что он был «чреват велми и тяжел собою зело». Ясно, что у человека такого сложения после такого утомления мог сделаться обморок. Да и не обморок, а просто человек был без чувств вследствие ран.
В доказательство трусости Дмитрия г. Костомаров приводит его бегство перед нашествием Тохтамыша. Г. Костомаров приводит для этого известие первой Новгородской летописи, сущность которого, что Дмитрий побежал на Кострому. То же известие и в Тверской. Оба известия краткие. Г. Костомаров полагает, что тирада об оскудении воинства в
Согласное свидетельство
Покончим счеты. О личности Олега Ивановича и плохой услуге, которую ему г. Костомаров оказал, сказав, что «даже с
Такая вот статья.
Но заметьте, какие обвинения против Костомарова выдвигает его оппонент: г-н Костомаров не понимает значения Москвы в истории земли Русской. И тут не столь важно, на какой вопрос обращал свой острый ум Костомаров, он всегда говорил вещи крайне нелицеприятные. Он посмел назвать Дмитрия трусом и скрягой, имел несчастье предположить, что в той ситуации, когда Олег Рязанский ожидал похода на его земли московского войска, тому имело смысл заключить соглашение с Мамаем (что в среде патриотов могло расцениваться только как измена, — но чему измена, вот ведь вопрос, — Москве!!!), он посмел назвать полемику со стороны Погодина полицейской, то есть верноподданнической (что для историка было синонимами) и объявил, что историк не должен обвиняться в неблагонадежности, когда говорит о событиях далекого прошлого. Но такова русская история, что тот, кто ее трактует, тут же оказывается либо на стороне власти, либо в оппозиции. Бедняга Костомаров желал этого избежать… и попал под статью Аверкиева, явно написанную по тогдашнему госзаказу. Впрочем, он всегда, с самой юности, попадал в «неблагонадежные». И хотя был прекрасным лектором, преподавать ему давали крайне редко и крайне недолго. Все что он мог — это писать статьи и книги. Он трудился по многу часов сутки, к концу жизни почти совсем ослеп, разбирая старинные документы, но стоило выйти новому его исследованию — и возникал скандал. Не умел Костомаров писать так, чтобы власть его историей осталась бы довольна. И все темы-то какие выбирал! Самые болезненные, которыми гордость московитов была тут же уязвлена. Где он нашел свободу и равноправие (пусть относительные)? В Новгороде, Пскове и Вятке, а совсем не в Москве. В казацком Запорожье, но не в Москве. В Литве даже, но не в Москве. Даже первых известных летописных князей он не желал связывать с будущими московскими властителями — вывел весь род Рюрика из Литвы, а не из варягов, то есть даже этим ущемил Москву, которая на протяжении нескольких веков Литву поминала примерно как черта. Там, где Карамзин патетически восклицал «аллилуйю», Костомаров с таким же пылом провозглашал «анафему». Он не был ни западником, ни славянофилом — в том, конечно, варианте, как развивалось это чисто московское течение. Скажем, он был «филом», но не Московской, а Днепровской Руси и двух феодальных республик, то есть демократом. А настоящему демократу очень плохо живется при любой тоталитарной власти.
Думаете, сегодня что-то кардинально переменилось? Да не смешите меня, как говорят в Одессе. Ничего не изменилось. За Куликовскую битву точно так же сражаются патриоты, для которых Дмитрий — самый умный, самый верный, самый освободительный князь, и не-патриоты, которые упоминают в пику первым все то же дерево, под которое заполз князь в ходе битвы, дабы ее избежать и уцелеть, и те же доспехи, которыми он поменялся с верным военачальником, и даже дальше идут, высчитывая реальное число участников искомого сражения, в пух и прах разбивая «точные» показания летописей, поскольку на означенном поле две вражеских армии упомянутого масштаба могли разместиться только так примерно, как селедки в бочке, — то есть стоя впритык друг к другу, не имея возможности даже поднять руки.
За что ругали Костомарова? За то, что он пытался рассматривать летописные тексты как судебный поединок, находя в них неправду. Ибо эта неправда и стала правдой для официальных историков, поскольку говорила не о трусости или лживости, не о предательстве или мошенничестве, а о славе русского оружия, славе и отваге князей, едином народном порыве костьми лечь за отчизну… Господи, то есть о том, что большей частью выдумано, потому что этого не было или было не так — не столь пафосно, а горько, больно и очень обидно. Он считал, что на протяжении всей истории России происходила жестокая борьба между удельно-вечевым, то есть демократическим устройством общества, и единодержавием, и Россия прошла путь от федерации к единому полицейскому по сути государству. Это государство он ненавидел, поскольку нормально жить и дышать в нем невозможно. Вот по всему этому Николай Иванович всегда и пребывал в опале. В ней он остается и сегодня. Ровно по тем же причинам. Причем опала на Костомарова была двухсторонняя — как из реакционного, так и из революционного лагеря. Первым, ясно, не нравились каверзные вопросы ученого и его нелицеприятные идеи. Вторым — тем не нравилось, что историк не идет далее истории, то есть в революцию. На этом предмете и поругались, собственно говоря, прежде дружившие Николай Костомаров и Николай Чернышевский. Чернышевский требовал, чтобы историк ясно обозначил свою позицию, а тот… тот не мог. Он только упорно повторял, что преобразование человеческих мозгов и мироустройства, которое эти мозги создают, может занять не пять — десять, а пятьдесят — двести лет, то есть он не верил, что единым махом Россию можно сделать идеальным демократическим государством. Более того, студенты считали Костомарова либералом и атеистом, однако сам Костомаров совершенно искренне считал, что он не либерал и тем более не атеист. Студенты были крайне разочарованы, что ученый, оказывается, посещает церковь. Но и в другом лагере Костомаров был чужим: его первая же диссертация (о чем речь ниже) по поводу церковной унии вызвала такое неприятие, что работу потребовали забрать и все ее экземпляры предать огню. Более ортодоксальные его современники упорно не слушали костомаровское «никакой я не либерал» и обвиняли его в неблагонадежных взглядах. Быть опальным сразу во всех лагерях — это нужно постараться.
Как же так вообще могло получиться? И тут нам лучше обратиться к первоисточнику, то есть к автобиографии ученого, которую он написал на склоне лет. Но, читая этот первоисточник, нужно сразу понять одну вещь: автобиография писалась не для потомков, а для современников, Костомаров в ней защищает и объясняет свои взгляды — но это его личное мнение. Мы с вами можем по прочтении текста прийти и к другим выводам. Для пользы дела я решила сжать эту автобиографию, но не выпустить важные для понимания взглядов историка факты и мысли.
Итак, автобиография Николая Ивановича Костомарова
Начинает рассказ о себе историк Костомаров издалека — с истории появления рода Костомаровых, к которому он принадлежал по отцу. Впрочем, дворянином ученый был всего лишь наполовину: его отец женился на крестьянке, более того: «он ни во что не ставил дворянское достоинство и терпеть не мог тех, в которых замечал хотя тень щегольства своим происхождением и званием», почему, собственно, и приглядел себе крестьянскую девочку, «отправил ее в Москву для воспитания в частное заведение, с тем чтобы впоследствии она стала его женою», но девочка получить образование не успела: началась война с Наполеоном, и отец Костомарова поспешил забрать невесту из разоренной Москвы. Отец женился на своей воспитаннице, но, тем не менее, брак был зарегистрирован только после рождения сына Николая. По тогдашним законам историк Костомаров был незаконнорожденным, бастардом. До самой своей смерти отец так и не озадачился узаконить этого ребенка. По словам ученого, отец принадлежал к типу старинных вольнодумцев, отличался крайним неверием, почитывал энциклопедистов XVIII века, хотя с молодости и служил в армии и даже участвовал в войске Суворова при взятии Измаила. Николай родился 4 мая 1817 года и до десяти лет жил в имении отца Юрасовке, получая несистематическое воспитание, а потом его отвезли в Москву в пансион, «который в то время содержал лектор французского языка при университете, Ге». Только там мальчик стал осваиваться, он тяжело заболел, отец явился в Москву и забрал его на год. Это был последний его год с отцом. В тот год лакеи отца сговорились его ограбить и убили.
«Вот уже 47 лет прошло с тех пор, — говорил Костомаров, — но и в настоящее время сердце обливается кровью, когда я вспомню эту картину, дополненную образом отчаяния матери при таком зрелище. Приехала земская полиция, произвела расследование и составила акт, в котором значилось, что отец мой несомненно убит лошадьми. Отыскали даже на лице отца следы шипов от лошадиных подков. О пропаже денег следствия почему-то не произвели». Все списали на несчастный случай. Матери пришлось оставить барский дом, а будущего историка отдали «учиться в воронежский пансион, содержимый тамошними учителями гимназии Федоровым и Поповым, — рассказывал ученый. — Пансион, в котором на этот раз мне пришлось воспитываться, был одним из таких заведений, где более всего хлопочут показать на вид что-то необыкновенное, превосходное, а в сущности мало дают надлежащего воспитания.
…Я пробыл в этом пансионе два с половиною года и, к счастию для себя, был из него изгнан за знакомство с винным погребом, куда вместе с другими товарищами я пробирался иногда по ночам за вином и ягодными водицами. Меня высекли и отвезли в деревню к матери, а матушка еще раз высекла и долго сердилась на меня. По просьбе моей в 1831 году матушка определила меня в воронежскую гимназию. Меня приняли в третий класс, равнявшийся по тогдашнему устройству нынешнему шестому, потому что тогда в гимназии было всего четыре класса, а в первый класс гимназии поступали после трех классов уездного училища.
…Число учеников гимназии в то время было невелико и едва ли простиралось до двухсот человек во всех классах. По господствовавшим тогда понятиям родители зажиточные и гордившиеся своим происхождением или важным чином считали как бы унизительным отдавать сыновей своих в гимназию: поэтому заведение наполнялось детьми мелких чиновников, небогатых купцов, мещан и разночинцев.
…Об охоте к наукам можно судить уже из того, что из окончивших курс в 1833 году один я поступил в университет в том же году, а три моих товарища поступили в число студентов тогда, когда я был уже на втором курсе…» В тот достопамятный 1833 год наконец-то открылась правда о смерти отца Костомарова: «Началось следствие, потом суд…Убийцы сосланы в Сибирь. Члены земской полиции были также привлечены к ответственности и приняли достойное наказание, но виновнейший из них, заседатель, во избежание грозящей судьбы отравился».
Из гимназии ученый был выпущен в возрасте шестнадцати лет и мечтал поступить в университет, однако оказалось, что подготовки ему не хватает, пришлось доучивать те предметы, в которых он считал себя слабым. Во второй половине августа 1833 года он отправился держать впускной экзамен и был принят в студенты. Началось время упорного овладевания знаниями.
Больше всего его манило языкознание: «В первый год моего пребывания в университете я усиленно занялся изучением языков, особенно латинского, который я очень полюбил, и вообще меня стал сильно привлекать антический мир… Я с жаром увлекся французским языком, а с зимы начал заниматься и итальянским». В то же время все больше и больше его привлекала к себе история: «Мне хотелось знать судьбу всех народов; не менее интересовала меня и литература с исторической точки ее значения… Я постоянно сидел за книгами, не имел в городе почти никаких знакомых и самих товарищей принимал редко. Такой образ жизни вел я до самых Рождественских святок, когда отправился в деревню к матери». Эти вакации едва не стали для студента Костомарова последними: приехав домой, он заболел оспой и пролежал более месяца, а потом выздоравливал до конца марта. «Болезнь моя была так сильна, — вспоминал он, — что несколько дней боялись смерти или, что еще хуже, слепоты. Глаза мои, и без того уже требовавшие очков для близоруких, с этих пор еще более ослабели». Эта слабость глаз мучила и пугала ученого на протяжении всей дальнейшей его жизни. Однако тогда, в юности, он поспешил назад, в университет, «с красными пятнами на лице и со слабыми мускулами; меня останавливали, но мне ни за что не хотелось пропустить экзамена и оставаться в университете лишнии год». Когда он приехал, оказалось, что его имя из списков было уже вымарано как умершего, но, тем не менее, Костомаров стал готовиться к экзамену и благополучно его прошел. Он ожидал, что получит звание кандидата, однако оказалось вдруг, что по Закону Божьему он имеет не пятерку, а четверку, а тем, у кого была хоть одна четверка, кандидатскую степень не давали. Ему пришлось снова проходить экзаменацию (отдельно сдать только богословие не разрешалось), он экзаменацию прошел. Далее следовало выбрать будущее поприще. Сдуру Костомаров записался в Кинбурнский драгунский полк юнкером. Ничего глупее, конечно, юный Костомаров придумать не мог, но судьба все решила за него: в городе Острогожске, где стоял полк, нашелся богатый казачий архив, так что вместо занятий на плацу будущий историк пропадал в архиве, за что и был отчислен из юнкеров.
«Это был мой первый опыт в занятиях русскою историею по источникам и первою школою для чтения старых бумаг, — вспоминал он. — Поработав целое лето над казачьими бумагами, я составил по ним историческое описание Острогожского слободского полка, приложил к нему в списках много важнейших документов, и приготовил к печати; но потом задумал таким же образом перебрать архивы других слободских полков и составить историю всей Слободской Украины. Намерение это не приведено было к концу: мой начатый труд со всеми документами, приложенными в списках к моему обзору, попался в Киеве между прочими бумагами при моей арестации в 1847 году и мне возвращен не был». Впрочем, до «арестации» было еще десять лет.
Эти годы Костомаров употребил на дополнительные знания: «я принялся прилежно слушать лекции Лунина, иногда же я посещал лекции Балицкого. История сделалась для меня любимым до страсти предметом; я читал много всякого рода исторических книг, вдумывался в науку и пришел к такому вопросу: отчего это во всех историях толкуют о выдающихся государственных деятелях, иногда о законах и учреждениях, но как будто пренебрегают жизнью народной массы? Бедный мужик, земледелец, труженик как будто не существует для истории; отчего история не говорит нам ничего о его быте, о его духовной жизни, о его чувствованиях, способе проявлений его радостей и печалей? Скоро я пришел к убеждению, что историю нужно изучать не только по мертвым летописям и запискам, а и в живом народе. Не может быть, чтобы века прошедшей жизни не отпечатались в жизни и воспоминаниях потомков: нужно только приняться поискать — и, верно, найдется многое, что до сих пор упущено наукою. Но с чего начать? Конечно, с изучения своего русского народа; а так как я жил тогда в Малороссии, то и начать с его малорусской ветви. Эта мысль обратила меня к чтению народных памятников. Первый раз в жизни добыл я малорусские песни издания Максимовича 1827 года, великорусские песни Сахарова и принялся читать их. Меня поразила и увлекла неподдельная прелесть малорусской народной поэзии; я никак и не подозревал, чтобы такое изящество, такая глубина и свежесть чувства были в произведениях народа, столько близкого ко мне и о котором я, как увидел, ничего не знал. Малорусские песни до того охватили все мое чувство и воображение, что в какой-нибудь месяц я уже знал наизусть сборник Максимовича, потом принялся за другой сборник его же, познакомился с историческими думами и еще более пристрастился к поэзии этого народа.
…Мое знание малорусского языка было до того слабо, что я не мог понять „Солдатского портрета“ и очень досадовал, что не было словаря; за неимением последнего служил мне мой слуга, уроженец нашей слободы по имени Фома Голубченко, молодой парень лет шестнадцати… В короткое время я перечитал все, что только было печатного по-малорусски, но этого мне казалось мало; я хотел поближе познакомиться с самим народом не из книг, но из живой речи, из живого обращения с ним. С этой целью я начал делать этнографические экскурсии из Харькова по соседним селам, по шинкам, которые в то время были настоящими народными клубами. Я слушал речь и разговоры, записывал слова и выражения, вмешивался в беседы, расспрашивал о народном житье-бытье, записывал сообщаемые мне известия и заставлял себе петь песни.
…О прошедшей истории Малороссии я имел сведения преимущественно по Бантышу-Каменскому. Несмотря на малое знакомство мое с малорусскою речью и народностию я задумал писать по-малорусски и начал составлять стихи, которые впоследствии явились в печати под названием „Украинских баллад".
В феврале 1838 года я принялся писать драматическое произведение и в течение трех недель сотворил „Савву Чалого Вслед за тем, не печатая своих малорусских произведений, раннею весною 1838 года я отправился в Москву вместе с Метлинским, получившим какую-то командировку по должности библиотекаря, которую он занимал в Харьковском университете. Пребывание мое в Москве продолжалось несколько месяцев. Я слушал университетские лекции тамошних профессоров и имел намерение держать экзамен на степень магистра русской словесности; но, отложивши этот план на будущее время, в начале лета отправился вместе с Метлинским в Воронежскую губернию… и с жаром принялся учиться немецкому языку, в котором чувствовал себя малознающим…Между тем наступала осень; я снова отправился в Харьков и принялся печатать своего „Савву Чалого". Печатание протянулось почти всю зиму, а я в это время учился по-польски у одного студента и по-чешски — самоучкой, причем тогда же перевел малорусскими стихами старочешские стихотворения, известные тогда под именем Краледворской рукописи. За „Саввой Чалым" я отдал в печать и свои стихотворения, давши им общее название украинских баллад, название, не вполне подходившее к содержанию всех помещенных там стихотворений. Обе книги после всех цензурных мытарств явились в свет весною 1839 года. Любовь к малорусскому слову более и более увлекала меня; мне было досадно, что такой прекрасный язык остается без всякой литературной обработки и сверх того подвергается совершенно незаслуженному презрению. Я повсюду слышал грубые выходки и насмешки над хохлами не только от великорусов, но даже и от малорусов высшего класса, считавших дозволительным глумиться над мужиком и его способом выражения. Такое отношение к народу и его речи мне казалось унижением человеческого достоинства и, чем чаще встречал я подобные выходки, тем сильнее пристращался к малорусской народности». Вот так, разрываясь между изучением литературы и истории Малороссии и подготовкой к экзамену на степень магистра, он провел 1840 год. За это время он успел напечатать стихотворный сборник «Ветка» и представить в университет диссертацию. Тему он выбрал сам: значение унии в истории Западной Руси. Закончив диссертацию, он отдал ее на факультет. Тут-то и разгорелись страсти.