В сарае все тихо и мирно. Кто храпит в углу на сене, сморенный крепкой брагой, кто развалился на лавке, лениво переговариваясь. Андрей сидит у стены на полу, потирает ушибленную ногу и смотрит в оконце на серые потоки дождя, за которыми смутно виднеется въезд в деревню и Кирилл, стоящий в грязи посреди дороги, между двумя верховыми. О чем они говорят — не слышно за дождем.
Скоморох осторожно трогает струны гуслей — каждую по нескольку раз — и подтягивает колки. Звучит одна струна, другая, третья… Надтреснуто и однообразно.
— Люди добрые! — раздается неожиданно хриплый голос.
Все оборачиваются. В дверях стоит беглый смолянин. Грязный, вымокший под дождем, с цепью, тяжело свисающей до самой земли, он выглядит жалким и беспомощным.
— Раскуйте меня, — просит он и обводит мужиков безнадежным взглядом. — Раскуйте меня, Христом богом… Не вор я…
Все молчат. Рыжий хочет что-то сказать, но беглец падает перед ним на колени:
— Мочи не стало, и сбег… Не вор я… За долги меня в рабы-то… пропаду ведь… запорют до смерти… Не вор я. Вольным был… Расклепайте, братцы…
Рыжий протягивает руку и, смущенно оглянувшись на мужиков, неловкими заскорузлыми пальцами щупает клепки ошейника.
Неожиданно с шумом распахивается дверь, и на пороге появляются несколько дружинников. Впереди высокий, широченный в плечах русый красавец. Беглый еле успевает вскочить с колен и, плюхнувшись на лавку рядом с рыжим, обхватить ладонями шею. Наступает мертвая тишина. Сидя на полу, скоморох смотрит на вошедших непонимающим и серьезным взглядом. Хозяин настолько растерян, что даже не встает навстречу княжеским людям, и продолжает неподвижно сидеть на лавке. Красавец дружинник знаком подзывает скомороха. Тот поднимается с пола и медленно идет к двери, с вопросительной улыбкой глядя на своих смертельных врагов. Дружинник делает шаг навстречу, берет скомороха одной рукой за шиворот, другой за штаны, легко приподнимает его над головой и швыряет о стену.
С хриплым выдохом ударяется скоморох о белую штукатурку, падает на пол и остается лежать лицом к стене. Сверху на него с грохотом падают вилы, деревянные грабли и тяжелое тележное колесо. Двое берут его за ноги и выволакивают на улицу. Высокий выразительно смотрит на хозяина, подбирает с земли гусли и выходит вслед за своими.
Все сидят потупившись и растерянно молчат. Тихонько скрипит дверь, и на пороге появляется Кирилл. Некоторое время он смотрит на притихших мужиков, затем присаживается у порога.
— Ты где был? — помолчав, спрашивает Андрей.
— На дворе.
— Где?
Кирилл поднимает на Андрея недоумевающий взгляд и спокойно повторяет:
— На дворе.
— Может, пойдем? — морщится Даниил.
Все трое молча поднимаются и выходят на дорогу, превратившуюся в широкий мутный ручей.
Чернецы бредут по пустынному, разбухшему от воды полю. Далеко впереди, сквозь мутную дождевую завесу маячит одинокое дерево. Монахи направляются к нему и через некоторое время останавливаются под дубком с блестящими твердыми листьями. У подножия его почти сухо.
— Весь грех в них заключен, — продолжает разговор Кирилл, — весь грех в бабах. Да вон и в Писании: Ева в искушение впала и Адама втянула… А на уме только одно, только одно на уме.
— Это у кого одно на уме? — спрашивает Даниил. — Ты, брат, баб лучше не тронь, раз так говоришь.
Кирилл сердито смеется и смотрит на Андрея:
— А кому можно?
— Любите вы говорить про то, чего не знаете. «Бабы»…
— Кто это мы? — удивляется Кирилл.
Даниил продолжает:
— Лет пятнадцать тому назад проходил я через Москву. И задержался. Иконы подновлял. И просидел я с этими иконками до осени. С апреля самого. Вот и считай. Собрался уходить. А тут нашествие… Обложили стены со всех сторон и стоят. Неделю стоят, две. Князь с семьей в Кострому уехал, говорят, дружину собирать. Ну, москвичи сами решили город защищать.
По всей стене люди стоят, дружина, все ждут, не спят, с ног валятся от усталости, а татары все тянут. Женщины, дети со стариками в соборе двенадцать дней, не вылезая, просидели. Все богу молились. Потом голод наступил и болезни сразу разные начались: первый день — занемог, второй — пятна по телу пошли черные, а на третий помер. Вот тут-то татары и потребовали выкуп — пять тысяч рублей денег и два обоза волос женских. Два обоза! Вот, говорят, если откупитесь — уйдем, а нет — так на себя пеняйте.
И вот, как сейчас помню, недалеко от города выстроились бабы и девки в длинный черед и двинулись между двух колод. У каждой колоды по татарину с саблей, а третий у точила стоит, сабли точит. Сабли от волоса быстро тупятся. Татары все поле окружили на лошадях, а за ними мужики стоят, больные, слабые, и смотрят, и я смотрю. Идут бабы, девки, и ни одной слезинки, будто окаменели. И перед всем миром платки снимают, позором за мужиков и Москву платят. Платки снимают, наклоняются к колоде, а супостат одной рукой за косу, а другой саблей — ж-ж-жик! И в огромную гору складывает. А тут же их мужья, отцы, сыновья! И ничего сделать не могут. И я стою и смотрю, и будто мне воздуха не хватает, отвернулся и как раз вот его и увидел. Стоит себе, во все глаза смотрит на женщин опозоренных… Помнишь, Андрей?
— Чего? — спрашивает Андрей, задумчиво глядя сквозь дождь.
— Помнишь девичье поле?
— Нет…
— А у тебя жена была? — спрашивает Кирилл.
— Была, — отвечает Даниил. — Умерла, а лет через пять я в монастырь ушел.
— Любил ты ее?
— Не знаю… нет, не любил, наверное…
Дождь льет не переставая, стучит по листьям, прыгает пузырями в лужах. Андрей вздыхает, оглядывается вокруг и неожиданно говорит:
— Скомороха ни за что убили…
Феофан Грек. Зима 1401 года
Крыши, крыши, засыпанные снегом, черные бревенчатые стены, бесконечные деревянные заборы, из-за которых время от времени доносится хриплый собачий лай. Путаница узеньких переулков и улочек. Московский посад. Зима. Идет снег.
По переулку, скользя в рытвинах разъезженной дороги, кривоногий мужичок, надрываясь от усилий, тащит огромную доску — заготовку для иконы. Рядом вышагивает коренастый детина и подает советы:
— Знаешь, почему тебе тяжело? Злишься ты и надуваешься, поэтому и тяжело тебе и устаешь быстро.
Маленький не отвечает, пыхтит и сосредоточенно смотрит себе под ноги.
— Ты не надувайся и не злись, тогда и нести легко будет. Попробуй!
Мужичок скользит на снегу и чуть не падает. Огромным напряжением сил ему удается сохранить равновесие.
— Вот почему я такой здоровый? — продолжает детина рассудительно. — Потому что я веселый, вот почему. Меня никакая печаль не берет. Ну, чего молчишь?
— Богатый ты тоже поэтому? — доносится из-под доски голос маленького.
— Какой же я богатый? А? Ну какой же богатый-то я? — не понимает здоровяк. — Чего молчишь?
Они выходят на перекресток, маленький ставит доску в снег, с трудом разгибается и говорит, тяжело дыша:
— Теперь до Зачатьевского ты тащишь. А молчу я потому, что доска тяжелая. Детина легко взваливает доску на спину.
— Какая же она тяжелая? Разве это тяжесть?
— Так я же слабый.
— А почему ты слабый? Потому что ты надуваешься и злишься все время. Они сворачивают за угол, а из соседнего переулка на перекресток выходят Андрей, Кирилл и Даниил.
— Шут его знает, нового понастроили… не пойму ничего, — озираясь, бормочет Даниил.
— Не скажешь, как к Вознесенскому собору пройти? — спрашивает Андрей у молодухи, которая возится у колодца с обледенелой бадьей.
— Можно так, — показывает та в сторону, куда ушли двое мужиков с доской, — а можно и туда.
И чернецы снова углубляются в лабиринт заснеженных переулков, с обеих сторон стиснутых черными заборами.
— А он по-русски говорит? — спрашивает вдруг Кирилл.
Ему никто не отвечает.
— Феофан говорит по-русски?
— Говорит, наверное, — отвечает Даниил, — он уже лет двадцать на Руси живет. Чего ж ему не говорить…
Андрей и Кирилл быстро идут по переулку, и Даниил с трудом поспевает за ними.
— А какой он… Грек? — спрашивает Андрей.
— Да разное говорят, — пытаясь догнать товарищей, говорит Даниил, — пока сам не увидишь, разве можно сказать? Нет, братцы, вы уж не бегите так, не могу я так быстро…
— Говорят, он маленький, нос — во-о! Горбатый и злой — ужас, — говорит Кирилл.
— Холодно… — замечает Андрей и хлопает себя ладонью по лицу. — Губы как деревянные…
Чернецы пересекают перекресток и скрываются за поворотом. Из соседнего переулка появляются мужики с доской, которую теперь тащит детина. Маленький идет рядом.
— Тяжело? — спрашивает маленький.
— Не приставай лучше.
— Неужели не тяжело?
Детину заносит на скользком повороте, и он прислоняется к забору.
— Последний раз с тобой работаю, — сквозь зубы произносит он.
— Эй, друг, подвези доску! Сродственник надорвался! — кричит маленький мужичок вслед пронесшимся мимо розвальням.
— Иди ты знаешь куда? — огрызается детина, с трудом оттолкнувшись от спасительного забора.
На перекресток выходят трое чернецов.
— Не пойму, как это он при народе может? — удивляется Андрей.
— А чего ему бояться? — смеется Даниил. — Он не вор. Что ему!
У всех лихорадочно приподнятое настроение.
— Так-то так, а при народе я бы ничего не смог написать, — говорит Кирилл.
— Ну, конечно, — соглашается Даниил, — мы тоже не воры…
— А вдруг нас не пустят? — улыбается Андрей.
— Это почему же? — удивляется Даниил. — Говорят, народ пускают, он пишет, а народ смотрит. Быстро будто пишет. Прямо набело. В Новгороде старушка одна пришла утром, ему только доску принесли. А к вечеру он икону уж кончил. Все уж разошлись, она одна осталась. Стояла, стояла, смотрела, смотрела и померла.
— Отчего? — изумляется Кирилл.
— От страха — отчего…
— От какого страха?
— Ну, страшно ей стало, и померла.
— Да ладно тебе! — озадачен Андрей.
— А вот собор, — останавливается посреди переулка Кирилл. — Видите, вон он!
Около входа в собор кипит взволнованная толпа. Здесь и дружинники, и богатые горожане, и челядь с боярских дворов. У дверей двое мужиков стараются протиснуть злосчастную доску в узкий проем церковного входа. Доска не проходит. Взмокшие мужики шаркают по паперти ногами, стукают звонким деревом о шершавый камень собора. Толпа шумит.
— Чего не пускают-то?!
Служка, который суетится вокруг мужиков с доской, испуганно кричит в сторону толпы:
— Да вы что?!.. Феофан только вчера из Новгорода вернулся, а ты — «не пускают»! Сегодня никого пускать не велено!
— Только приехал, и сразу не пускают! — огрызается кто-то из толпы.
— Да что мы доску-то его насквозь проглядим, что ли?! — злится длинный худой старик. — Загордился ваш Грек, вот что! — кричит он и презрительно отворачивается, но не уходит: надеется, что пустят.
Наконец мужикам удается протолкнуть доску в дверной проем, и они скрываются в соборе. Служка семенит за ними. Гремит тяжелый церковный засов.
— Вот тебе и посмотрели, — бормочет Андрей и, стараясь согреться, подпрыгивает на одном месте.
— Я говорил, не пустят, — усмехается Кирилл.