Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки Ивана Степановича Жиркевича. 1789–1848 - Иван Степанович Жиркевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Во время маневров в Вильне главнокомандующий 1-й западной армией военный министр Барклай де Толли сделал мне очень строгое замечание, что я принимаю маневры не в виде настоящего сражения, ибо, имея пред собой в нескольких саженях, небольшое возвышение, при наступлении открыл пальбу из орудия, не занявши этой высоты. Замечание вполне справедливое, по тактике; но если бы я, забыв равнение фронта, самовольно решился податься вперед и тем нарушил линию фронта, тогда, вероятно, дело со мной окончилось бы не замечанием, а арестом, и меня, верно, бы не спросили о самовольной моей выскочке, на сколько саженей впереди от меня находилось упомянутое возвышение…

До поступления моего в канцелярскую службу я пользовался необыкновенно хорошим зрением, чем даже хвастал. Приготовляясь ко вторым маневрам под Вильной, наша бригада ночевала под монастырем на Антоколе, где было назначено сборное место. Это, я думаю, около четырех верст от города. Собравшись в кружок, мы стояли несколько офицеров вместе. К нам подошел Ермолов и с видом нетерпения говорил о замедлении некоторых полков и обратил наше внимание, что по другую сторону города, несколько вправо, идет, кажется, какой-то полк, что можно было заключить по отблеску штыков на ружьях.

– Ну, господа, – сказал Ермолов, – кто угадает, какой это полк?

Взглянув в ту сторону, я отвечал:

– Должно быть, егеря!

– Почему ты это заключаешь? – сухо спросил он у меня.

– Другие имеют белые панталоны, – отвечал я, – а этот весь в темном.

– Ну, брат, на этот раз я поймал тебя, – возразил он мне опять очень сухо. – Сегодня у нас пятнадцатое мая,[138] и все полки в белых панталонах; нехорошо, брат, пули лить!

Я покраснел, но повторил:

– Может быть, я ошибаюсь, но еще раз подтверждаю, что идущие солдаты с ног до головы имеют одежду темную!

Прошло около часа времени; прошел мимо егерский полк и в зимних панталонах. Ермолов сейчас поехал навстречу и спросил, отчего не в летних панталонах. Затем подъехал опять ко мне.

– Виноват, товарищ, – сказал он, – признаюсь в этом и всем буду рассказывать, какое у тебя отличное зрение: чуть ли не за пять верст отличил одежду!

Егеря пришли прямо с караула, и потому одни они были в зимних панталонах.

После маневров мы опять отошли от Вильны, и штаб-квартира нашей бригады расположилась в Свенцянах, а мы по окрестным деревням. Во время стоянки здесь у Ермолова ожеребилась его верховая кобыла; он приказал хорошенько отпоить жеребенка, а потом зарезать и зажарить; приглашая офицеров на это жаркое, он говорил, что хочет заблаговременно приучить их ко всякой случайной пище, так как бог знает, что придется еще есть. Обстоятельство это мне тем памятно, что Ермолов к обеду этому приглашал не только всех офицеров из штаба, но даже из близквартировавших деревень, кроме меня, что меня ужасно потревожило и огорчило, ибо это было явное доказательство его ко мне нерасположения и небрежения.

Вот чем еще памятна для меня стоянка около Вильны. В 1808 г. к нам в гвардию переведен был из армии поручик Сухозанет[139] тем же чином, и как я был в это время четвертым подпоручиком, то он стал мне, как называют, «на голову». В 1809 г. я произведен был в поручики, следовательно недалеко от Сухозанета. В 1811 г., в первых числах февраля Сухозанет, числясь адъютантом при князе Яшвиле, переименован капитаном по артиллерии и назначен командиром роты Яшвиля. В конце февраля того же года артиллерии, инженерам и кадетским корпусам дано старшинство одного чина перед армией и вместе сделано производство и уравнение из майоров и капитанов в подполковники, причем также произведен Сухозанет. В 1812 г., когда мы были в Свенцянах, государь смотрел две роты: батарейную 1-й бригады, полковника Глухова,[140] старика лет 70-ти и имевшего орден Георгия 4-й степени, и конную – Сухозанета. Последняя ему так понравилась, а первая, напротив, так не понравилась, что он Сухозанета тем же чином перевел опять к нам в гвардию, а Глухова для исправления предоставил под команду Сухозанета, а потом и вовсе лишил бригады и роты, и Сухозанет стал у нас старше всех капитанов. В декабре при производстве по линии он произведен был в полковники,[141] а в мае за Бауценское дело[142] получил чин генерал-майора.[143] Он был из кадет; выпущен в 1804 г. 16-ти или 17-ти лет, а в 1813 г., т. е. через 9 лет, на 25-летнем возрасте, имел уже генеральский чин и за Лейпциг ленту св. Анны.[144] Не помню, кто-то весьма остроумно выразился на этот счет, что он одного человека знает только, который в чинах шел шибче Сухозанета, и этот человек был Барклай де Толли, который, в 1807 г., командовал полком в чине генерал-майора, а в 1814 г. был уже генерал-фельдмаршалом.

14 июня бригаду нашу собрали на тесные квартиры в штаб, в Свенцяны, и тут мы узнали, что французы перешли границу.[145] Вечером того же дня возвестили нам о скором прибытии государя и гвардии. Для государя заняли квартиру в небольшом домике графа Платера, на конце города. Для караула была поставлена пехотная батарейная рота его высочества. Все офицеры бригады стояли на фланге, когда подъехал государь и вышел из коляски. Еще выходя, он поздоровался с солдатами и громко объявил:

– Поздравляю, господа, с военными действиями, примемся работать! Французы перешли Неман в Ковно 12-го числа, а теперь к делу! – Потом, поцеловав Ермолова, присовокупил: – Будет работы, мы имеем дело не с обыкновенным человеком. Ну, как думаешь, Алексей Петрович, чья возьмет?

– Государь, – отвечал Ермолов, – мы имеем дело точно с необыкновенным человеком, но все-таки с человеком! Его надобно бить его же оружием!

– Каким? – живо спросил государь.

– Упрямством! Le plus opiniatre sera toujours vain-queur!» (Кто переупрямит, тот и выиграет!)[146]

– Ну, что касается до этого, – сказал весело государь, – то я с ним готов буду поспорить. – И потом сказал: – На что ты поставил мне целую роту молодцов для караула, отпусти; пусть отдыхают, для меня довольно и десятерых!

На замечание Ермолова, что сейчас пришел Преображенский полк и что не прикажет ли государь сменить артиллеристов.

– Не надо, – сказал государь, – и они сберегут меня, – что нам всем чрезвычайно польстило.

Я в этот день назначен был главным рундом.[147] По пробитии зари, когда я пошел с патрулем обходить посты, я имел обнаженную шпагу. Войдя в сад, у двери, выходящей туда и отворенной, я увидал, что часовой задремал… А между тем все окна в сад были отворены. С одной стороны, не слыша оклика себе, а с другой – при мысли о несчастии, которое должно неизбежно постигнуть задремавшего часового, если государь заметит сию небрежность, поставило меня на минуту в затруднительное положение. Концом шпаги разбудил я часового, но тот так смешался и испугался за свою вину, что от робости все-таки не сделал оклика, так что я был уже вынужден заговорить с ним об этом и, возвратясь на гауптвахту, приказал немедленно сменить этого часового, все еще не зная, довести ли о таком проступке до начальства или наказать его по домашнему порядку. Я пошел далее по городу и чрезвычайно обрадовался, встретив на улице государя в одном сюртуке и фуражке, выходящего из квартиры Аракчеева. По форме я окликнул государя и он, отозвавшись:

– Солдат, – сказал мне, улыбаясь: – Я говорил, молодцы артиллеристы, знают свое дело! – Это меня удивительно как облегчило; так что о вине часового я никому другому, кроме его ротного командира, не объявлял, и его очень милосердно наказали противу того, чего тот заслуживал за свой важный проступок. На другой день мы выступили на бивуаки, и для нас тоже началась уже действительная кампания.

Первые неприятельские выстрелы, в 1812 г., которые мы услыхали вдалеке, были под Видзами. Туда в числе прочих раненых привезли мне двоих знакомых: полковника Рахманова,[148] бывшего адъютантом при Барклае, до того издававшего «Военный журнал», и гусарского поручика Фигнера,[149] женатого на воспитаннице Мордвинова, с которым в феврале я виделся в Смоленске. Рахманов был весьма боек на язык. Государь посетил его и Фигнера. С государем был генерал-адъютант граф Ожаровский.[150] Тот, шутя над раной Рахманова, у которого картечью оторвало два пальца на правой руке, поострился, сказав государю: «Rakhmanoff est puni, par où il a pêchê» (Рахманов в том наказан, чем грешил).

– Берегитесь, граф, – возразил Рахманов по-русски, – этак не придется вам головы снести в эту кампанию!

Не помню, кто мне рассказывал это, Вельяминов или князь Горчаков, которые тут были у Рахманова, когда государь неожиданно посетил его и, несмотря на присутствие императора, который сам невольно улыбнулся, все находившиеся тут засмеялись; один граф Ожаровский, как заметно было по выражению его лица, не сообразив тотчас всю колкость ответа Рахманова, стоял с серьезным выражением лица.

Из лагеря под Дриссой[151] мы выступили в первых числах июля 1812 г. и шли через Полоцк к Витебску, где, как слышно было у нас, готовились дать сражение неприятелю. Первоначально мы расположились около большой дороги, идущей в Оршу, и с того места, где была расположена наша бригада, даже простым глазом видели происходившую под местечком Островной стычку с неприятелем,[152] а в подзорную трубу очень хорошо можно было различать даже передвижение войск. После дневки перевели нас на другую позицию, которая заслоняла проселочную дорогу, прямо идущую на Смоленск через Лиозну и Рудню, и тут уже мы были поставлены в боевую позицию; но, простояв одни сутки, потянулись на Лиозну. Все эти переходы и колебания так уронили дух в войске, что не только офицеры, но и солдаты начали роптать на главнокомандующего Барклая.

Государь из-под Полоцка отбыл от армии в Москву через Смоленск.[153]

Не помню теперь, какого числа, наверное между 10 или 15 июля, когда мы стояли под Лиозной, вечером, уже в совершенные сумерки, потребовали меня и моего ротного начальника капитана Гогеля[154] к генерал-лейтенанту Депрерадовичу,[155] командовавшему 1-й гвардейской кавалерийской дивизией. В его квартире были собраны уже несколько генералов и полковых командиров. Когда мы прибыли, как кажется, уже последними, он объявил нам, что он назначен начальником особого легкого отряда, отправляемого открыть дорогу армии к Смоленску[156] и, как предполагать должно, дорога эта, быть может, занята уже неприятелем; а потому все мы должны ожидать жаркой встречи с незваным гостем.

– Хотя я, – продолжал Депрерадович, – совершенно уверен, что каждый из нас готов жертвовать жизнью за государя и отечество, но решился предварить вас о нашем предназначении с тем, что если кто-либо не чувствует в себе твердости идти на видимую опасность, то лучше бы и не шел в этот отряд!

Разумеется, что подобного труса ни одного не оказалось.

Мы отправились к своим местам в 10 часов вечера; с особенной предосторожностью и тишиной снялись с бивуаков, как будто неприятельская цепь нас окружала в нескольких только шагах, и выступили в поход на Рудню. В отряде этом были полки: кавалергардский, конногвардейский, гвардейские егеря, лейб-гвардии Финляндский полк,[157] сводный гренадерский батальон, конная гвардейская артиллерийская рота и наша 2-я легкая рота. Этот отряд шел с такой быстротой, что когда приходили к месту отдыха, то из пехоты на бивуаки едва-едва вступало несколько человек, но через час или два молодцы-егеря и финляндцы бывали всегда уже в полном комплекте. На отдыхах мы обыкновенно стояли три или четыре часа и, сваривши кашу, опять подымались в поход. Жар был нестерпимый, и мы не более как в 38 часов прошли около 75 верст до Смоленска, без малейшей встречи с неприятелем. Третий роздых мы имели около удельного имения Приказ Выдры. Я знал, что в этом имении очень часто бывает мой внучатый брат Пирамидов, женатый на Лаптевой, сестре моей невесты, ибо он служил по удельному ведомству, поэтому я по прибытии на бивуак, отправился в волостную контору отыскивать голову и расспросить его, давно ли был у них Пирамидов и когда и куда он уехал из Смоленска, а также не знают ли чего-либо о Лаптевых, которых деревня была недалеко от Выдры. У головы квартировал Депрерадович. Каков же был сюрприз для меня, когда голова сказал мне, что Пирамидов только несколько часов как выехал от них в деревню к теще своей, за 12 верст от них, и что ни его семейство, ни семейство Лаптевых вовсе не думали выезжать никуда. Это меня так сильно озадачило и напугало, что я тут же пошел к Депрерадовичу просить позволения отправиться тотчас же к Лаптевым, вывезти оттуда мою невесту и всю родню в Смоленск. Депрерадович сделал мне вопрос: «В какую сторону лежит деревня?» – и когда я сказал, что к Днепру, он сперва мне решительно отказал, говоря, что хотя по другой стороне и тянется цепь казаков, но что на это полагаться никак нельзя, что неприятель местами может очень легко пробраться на нашу сторону для розысков и что я тогда могу даром попасться в плен. Но я стал его убедительно просить отпустить меня, и он благословил меня, подтвердив, чтобы я сам на себя пенял и не выдал бы известия о том, что отряд наш идет на Смоленск.

Взявши у головы подводу, часов в 10 утра поехал я в Нолинцы (деревня Лаптевых), куда и прибыл в самый полдень. Во двор господский я должен был въехать аллеей, так что можно было приезд мой видеть еще сажень за сто от дома. Первый предмет, бросившийся мне в глаза, когда я въехал на двор, была огромная масса сухарей, приготовленных для армии и сушившихся на солнце, а затем в окне я увидел все семейство Лаптевых, сидящих за обеденным столом, и в конце стола, прямо против окна, мою невесту, которая, вскочивши, закричала: «Ах! Иван Степанович приехал!» Тут и другие все бросились к окну, а потом и на подъезд, с вопросом, что значит мой приезд из похода. Этот вопрос мне показался весьма странным; но каково же было мое изумление, когда мать моей невесты и даже Пирамидов объявили мне, что они вовсе не имеют понятия ни о какой опасности; что они слышали, будто армия приближалась к Витебску или Могилеву; но что около этих мест где-то было сражение и французы уже прогнаны назад; что на днях государь был в Смоленске, смотрел там 12 армейских рот и рекрутов, всех успокоил и обнадежил; и что они вовсе не собираются и не думают куда-либо выехать. Я, объяснив им их ослепление, стал убедительно просить матушку тот же час собраться и ехать по крайней мере в Смоленск, что составляет не более 18 верст; там она сама могла удостовериться, что им никак нельзя долее остаться в деревне. Она же мне объявила, что это вовсе не так легко сделать, как я предполагаю, что она обыкновенно все лето живет в деревне, следовательно, на лето у нее в Смоленске вовсе нет запасу; теперь же пора рабочая, мужики все в поле, и от работы отрывать их грешно. В дальний путь, с семейством ей ехать и вовсе нельзя. «На это нужны деньги, а у меня их вовсе нет, – сказала она и потом прибавила: – Да что это, Иван Степанович, вы нас пугаете, вас, верно, послали по какому-нибудь делу в Смоленск и вы хотите, чтобы ваша невеста была ближе к вам и потому всех нас за собой и тянете? Раненько, молодой человек, вздумали надо мной шутить».

После долгих и долгих убеждений, она понемногу начала давать веру моим словам, обещала подумать и дня через два приехать в Смоленск на несколько дней. Пробыв часа два у них, отправился я к отряду своему, в деревню Ольшу. Когда я явился после к Депрерадовичу, он с любопытством стал спрашивать меня, что слышно около Днепра о французах, но я удивил его моим рассказом, и он мне серьезно сказал: «Напишите сейчас к вашим родным, что я вам велел их уведомить: они не могут оставаться в деревне и отправьте к ним нарочного». Разумеется, я поспешил исполнить приказание генерала, и будущая теща моя с четырьмя дочерьми, из коих две беременные, с двумя малютками, с дворней, человеке до пятнадцати, без денег, без гардероба, без запасов на другой день в 5 часов утра перебралась в Смоленск; а через полчаса после ее выезда в деревню наехали свои мародеры и весь дом повернули вверх дном, так что оставшаяся дворня, а частью и крестьяне, бегом прибежали в Смоленск и принесли весть о том…

Часть IV***1812

Смоленск. – Дер. Шеломец. – Барклай и Багратион. – Битвы 3 и 4 августа. – Предсказание об иконе Божьей матери. – Пожар и отступление. – Общая ненависть к Барклаю. – Ошибки начальства. – Бородино. – Партизан Фигнер. – Первая победа. – Кафтан Мюрата. – Выговор. – Рассказы о Кутузове. – Бедствия неприятельских и наших войск.

В тот же день, вечером, подойдя к Смоленску,[158] без всякого приказания мы расположились на Покровской горе, а на другой день ввечеру и армия подошла, и мы заняли следующую позицию: лицом к Петербургу, так что левый фланг упирал в Днепр, а правый – примыкал к дорой на Духовщину. По другую же сторону Днепра, у Красного, позицию занимала дивизия Неверовского.[159] Тогда носились слухи, что Наполеон действительно приказал одному корпусу идти от Орши, усиленным маршем, к Смоленску, но что сие не выполнилось из опасения, ибо французы получили сведения, что государь в Смоленске делает смотр большому числу войск, при котором было не менее 200 орудий артиллерии. Последнее было действительно справедливо. Это обстоятельство дало возможность 2-й армии, которой командовал князь Багратион,[160] соединиться с 1-й.[161] Багратион, в чине полного генерала, был старее Барклая; но последний, кроме звания главнокомандующего, носил еще звание военного министра. Когда князь, предупредив прибытие своих войск, приехал часом или двумя ранее в Смоленск, то в ту же минуту отправился к Барклаю; но тот, узнав, что приехал Багратион, сам поехал к нему на встречу,[162] и оба, один другому, предоставляли честь первенства. Но князь Багратион настоятельно сам подчинил себя младшему, утверждая, что тот, как военный министр, более облечен доверием государя. К несчастию, между сими двумя главными военачальниками согласие было непродолжительно.

Утверждение наше около Смоленска ознаменовалось тотчас событием, не имевшим до того времени подобного себе в армии… Беспрестанное отступление от границы до Смоленска, как я уже говорил выше, возбудило ропот, но сверх того, оставляя большое пространство родной земли неприятелю, солдаты привыкли не только равнодушно смотреть на разорение своего родного края, но даже и сами тому способствовали, рассуждая: «Лучше самим взять, чем отдать неприятелю». Они не считали для себя особенно важным преступлением, если по домам и оставленным усадьбам и брали что-либо, и вот источник мародерства, для которого на русском язык и названия не придумано. Около Смоленска оно дошло до чрезвычайности, и главнокомандующий, скрипя сердце, решился самой строгой мерой положить тому преграду. Около 20 июля при собрании отрядов от каждой части войск расстреляли 7 человек на Покровской горе. Говорили, что в числе их два человека, едва ли виновные на самом деле, подверглись той же участи. Они были уличены в грубостях военному полицеймейстеру, которому по своему понятию считали нимало не подчиненными, ибо военная полиция была еще новость для целой армии и как бы что-то ей чуждое.[163] Военные у нас привыкли смотреть на полицию презрительно, и этот взгляд был распространен начиная от солдата до высшего начальства.

До нашествия французов в самом Смоленске жил мой зять, Фролов, служивший там при военном госпитале смотрителем; сестра же моя скончалась в марте месяце, когда мы подошли к Смоленску. Зятя я застал еще в его доме, но он уже собирался выехать вслед за моей матерью, которую я успел найти у моей тетки Адамовичевой, за Смоленском, верстах в пятнадцати. Она перебиралась в Дорогобуж, к родному своему брату, весьма налегке; так мало думали, чтобы французы пошли далее Смоленска! Да и мы мечтали, что по соединении обеих армий дадут решительный отпор неприятелю. Конечно, были люди, которые рассчитывали и на противные результаты.

Деревня моей матери была за Днепром, верстах в шести от Смоленска и почти в одном расстоянии от наших бивуаков, не проезжая город. Мужички наши с усердием ежедневно таскали ко мне живность и другие запасы, пока мы стояли близко к Днепру, и не только я, но и мои товарищи в эту стоянку имели хорошее продовольствие; кроме того, я каждый день по несколько часов проводил с невестой, ибо семейство ее прожило в Смоленске дней десять, а потом отправилось через Ельну в Москву, не зная решительно, где и у кого со временем будут иметь пристанище.

Близ Смоленска мы простояли около двух недель. Раз пять нас подавали вперед по береговой дороге к Витебску на Рудню и два раза доходили до деревни Гаврики, следуя всегда на деревню Шеломец. А как в каждой дислокации похода встречалось это последнее название, то солдаты прозвали эти передвижения «ошеломелыми», и действительно, мы сами не могли понять причину наших маршей и контрмаршей. Впоследствии Алексей Петрович Ермолов при мне рассказывал, «что тогдашнее наше положение до такой степени было сомнительно, что один Бог мог распутать наши дела… Наполеона потеряли из виду: то думали, что он обходит Смоленск и тянется боковыми путями на Москву; то – что он заслонил нам Петербург и думает дать туда направление всей своей армии».

– Один раз в Гавриках, – говорил Ермолов, – я был в таком положении, что едва ли когда кто другой находился в подобном. Барклай сидел среди двора одного дома на бревнах, приготовленных для построек; Багратион большими шагами расхаживал по двору, и ругали в буквальном смысле, один другого. «Ты немец! Тебе все русское нипочем», – говорил князь. «Ты дурак и сам не знаешь, почему себя ты называешь коренным русским», – возражал Барклай. Оба они обвиняли один другого в том, что потеряли из виду французов и что собранные каждым из них сведения через своих лазутчиков одни другим противоречат! Я же в это время, – добавил Ермолов, – будучи начальником штаба у Барклая, заботился только об одном, чтобы кто-нибудь не подслушал их разговора, и потому стоял у ворот, отгоняя всех, кто близко подходил, говоря, что «главнокомандующие очень заняты и совещаются между собой».

Наконец 2 августа, когда мы стояли в параллель дороги на Духовщину, нам опять объявили поход на Шеломец и на Гаврики. Мы выступили вечером, часов в девять, всю ночь тянулись нога за ногу и едва прошли верст десять, как вдруг в третьем часу утра услыхали пушечные выстрелы за Днепром, и нас опять повернули усиленным маршем к Смоленску. Французы, маскируя свои движения, между Красным и Лядами, у местечка Рососны, сделали действительную переправу и ударили на Неверовского. Я не буду описывать то, что уже известно из реляций и чего сам не видал; но когда мы подошли к городу, то в глазах наших по другую сторону происходила жаркая свалка. Неверовский со своими остатками приперт был уже к самой стене города; гренадеры были высланы к нему на подкрепление и удержали французов. Справедливо ли, но как тогда, так и после слышал я, что возможностью подкрепления Неверовского гренадерами опять руководил случай. Гренадерами командовал принц Мекленбургский.[164] Вечером 2-го числа, когда была прислана в его дивизию дислокация о походе, он так крепко спал, что его долго не могли добудиться; будили в несколько приемов, что взяло времени около двух часов, и двумя часами дивизия запоздала выступлением; а это опаздывание вместо вреда обратилось к нашей выгоде. Если бы гренадеры были несколько верст далее на походе, французы, оттеснивши Неверовского, непременно бы заняли Смоленск и были бы уже в тылу наших.

Бой 3 и 4 августа происходил в виду наших армий, которые в течение двух недель стояли тылом к Смоленску, а лицом к Петербургу; теперь же, когда дрались за Смоленск, мы стояли, уже повернувшись на своей оси. Наша бригада в резерве стала на левом фланге, против Раевского пролома, и одна из рот, вместе с нами составлявшая резерв артиллерийский, подполковника Нилуса,[165] была отделена от нас и с этого берега Днепра фланкировала стену города у этого пролома с большей, конечно, славой, но без всякой для себя опасности; ибо в то время, когда французские колонны, пользуясь кустарниками и рытвинами, с этой стороны стали спускаться в обход стены к пролому, удачными выстрелами Нилусовой батареи были удержаны и не дошли до Днепра, а потому не могли на этот раз отрезать и уничтожить переправу для бившихся за Смоленском наших войск. Но до Нилусовой батареи не долетало ни одно неприятельское ядро, ибо она стояла гораздо выше той французской батареи, которая была направлена против нее.

Нашей бригадой за отделением Ермолова к важнейшим занятиям командовал полковник Эйлер. 3 августа, когда мы заняли нашу позицию, он, подойдя к моему бивуаку, вызвал меня и сказал:

– Ты хорошо знаешь, Иван Степанович, церковную службу и, верно, знаешь, какое читают Евангелие, когда служат молебен Божией Матери? Правда ли, что тут говорится, что она пробудет в отсутствии из дома три месяца и потом возвратится опять к себе?

Я отвечал, что хотя и говорится о трех месяцах, но это уже в прошедшем, а не в будущем отношении, и повторил ему буквально выражение этого текста Евангелия.

Он мне тут же прибавил:

– Ну, вот теперь на этом тексте основывают нашу надежду! Говорят, что мы Смоленск отдадим французам, но через три месяца опять будем тут же.

Тотчас вынесли чудотворный образ Божией Матери[166] из церкви, что над Днепровскими воротами, и при этом пели непрестанные молебны, причем все повторяли эти слова.[167]

В то время, когда происходила самая жаркая битва в Смоленске, который переходил на глазах наших несколько раз из рук в руки, и когда город весь был объят пламенем, я увидел Барклая, подъехавшего к батарее Нилуса и с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны в обход Раевского[168] и отдававшего свои приказания… Но какая злость и негодование были у каждого на него в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он нерусский! Все накипавшее у нас выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо, отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас. Тут вдруг увидели, что по мостам переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпой тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели; резерв наш передвинулся за пять верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение вперерез большой дороги, а позади расположились гвардейские кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия. Здесь я сам слышал своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами:

– Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы и больно, но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается.

Когда такие слова вырывались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?

Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не поколебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения по важности он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря.[169] В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же. А великий князь и Багратион были старее Барклая, и они оба роптали не менее других.

На этой позиции мы простояли только несколько часов, потом нас повели по дороге на Духовщину. Едва мы сделали несколько верст, как нас своротили по проселку на большую дорогу из Смоленска в Москву. Проселком мы шли около 20 верст и на дороге имели ночлег. Этот переход был до такой степени затруднителен, что колонны беспрестанно останавливались, ибо, кроме того, что по этой дороге едва-едва могла пробраться крестьянская телега в одиночку, – до такой степени она была узка, – она сверх того была вся в горах и пересечена источниками, на которых еле держались мосты, а другие таки просто обрушивались под орудиями. Наконец мы стали вытягиваться на большую дорогу в 16 или 18 верстах от Смоленска.

После слышал я суждение Ермолова, что здесь была самая важная ошибка в эту кампанию. Багратион шел уже по Московской дороге; мы были в гористых ущельях; французы хотя и не перешли Днепра, но уже стояли почти против того пункта, где мы гусем выходили из ущелья, и у них под носом был брод; так что, ежели бы Жюно[170] схватился и перешел через Днепр, мы все живьем были бы перехвачены или, самое лучшее еще, отрезаны опять от Багратиона и отброшены к Духовщине, тогда бы нам другого пути не было, как идти на Белую и оттуда искать случая вновь соединиться с Багратионом. Но, к нашему счастью, казаки, не помню теперь, под командой Исаева или Карпова,[171] цепью своей так хорошо закрывали наше критическое положение и удерживали натиски французской кавалерии, переправленной без пехоты за Днепр, что мы этому обязаны своим спасением. Когда мы вышли на большую дорогу, тогда гренадеры обращены были к Валутиной горе[172] и там твердостью своей загородили путь французскому напору в преследовании нас.

Выйдя на большую дорогу, мы благополучно следовали к Дорогобужу. Здесь со мной встретился странный случай. Года за четыре, бывши в отпуску, ездил я из Смоленска проселком к дяде моему, в деревню Михайловку, находящуюся верстах в восьми от Дорогобужа, в сторону к Смоленску. В Дорогобуже я не был и местности не знал. Когда мы теперь пришли к Дорогобужу, нас поставили в позицию: разумеется, армия впереди, а резерв – позади ее. Меня откомандировали фуражировать в тылу наших. Я поехал по проселку и сделал верст десять. Приехавши в одну деревню, приказал команде отправиться по дворам для отыскания овса и сена, а сам остался у входа в селение. Вдруг подходит ко мне человек и называет меня по имени. Не узнавши его, я спрашиваю, кто он и что ему нужно. Он отвечает, что он – человек моего дяди и что удивляется, как я приехал на эту дорогу за французами, ибо французы в двух верстах отсюда по дороге от Ельни к Дорогобужу. Из слов его замечая, что французы обходят уже Дорогобуж, я стал подробнее его расспрашивать, и зачем он сам тут, ибо я полагал, что деревня дяди, Михайловка, уже нами пройдена и находится впереди нашей линии. Как же я удивился и вместе с этим испугался, когда он удостоверил, что эта и есть самая деревня дяди и что я, вместо того чтобы ехать в тыл армии, сам теперь нахожусь впереди оной и почти на носу у французов! Собравши фуражиров, я пошел на рысях к роте, но роту уже не нашел на старом месте, а на новой позиции, и в проезд мой я уже перерезал передовую линию. Это обстоятельство долго было для меня загадкой; но в 1830 г., когда я служил в Туле и Ермолов был у меня, в разговоре с ним я коснулся этого обстоятельства, и он вдруг остановил меня вопросом:

– Как ты знаешь это? Ведь это наша государственная тайна! За нее Багратион настаивал, чтобы нашего тогдашнего генерал-квартирмейстера Толля[173] ежели не расстрелять, то по крайней мере облечь в «белый крест» (т. е. разжаловать в солдаты),[174] ибо он расположил под Дорогобужем армию так, что она стояла тылом к французам, а лицом – к Москве. Я объяснил Ермолову все мной написанное выше.

По прибытии к армии Кутузова дух солдат ожил, и мы положительно уже стали приготовляться к сражению. Около Бородина первая наша позиция, т. е. резерва, была левее, сзади оного, и 24-го числа я тут встретил Б. Н. Гольцова, мужа старшей сестры моей невесты; он сообщил мне последнее о ней сведение, которое я имел в России, и через него я написал к ней. В этот день французы делали большое обозрение наших войск и упорно нас атаковали, так что ядра их ложились даже у нас, в резерве, около наших орудий, хотя и без вреда нам. Того же числа нас подвинули вперед, к самой линии, и расположили нас на левом фланге армии, где мы и провели все 25 августа 1812 г.

26 августа поутру с зарей раздался первый пушечный выстрел, и этот звук уже не прерывался до захождения солнца. При самом начале рота наша хотя и не была в линии и стояла позади батарейной роты графа Аракчеева, но ядра долетали до нас и много нас тревожили; одно из них разбило колесо под одним орудием и, сделав рикошет, поднялось прямо над моей головой, так что повышение оного от земли мне было видимо и я, едва успев присесть, почувствовал, что воздухом от полета ядра как будто ударило меня в поясницу, отчего я весь согнулся. Солдаты закричали:

– Поручика убило! – но я, выпрямившись, отвечал:

– Погодите, ребята! Мы еще не у места. Вот посмотрим, что будет, когда сами будем в деле!

Часа два мы были на этом месте, потом нам приказано было отойти назад, сближаясь с центром. Тут мы простояли часу до первого вне выстрелов и успели даже пообедать. Но едва кончили нашу закуску, как подъехал какой-то адъютант. После мы узнали, что это был один из адъютантов Дохтурова – Дохтуров же.[175]

– Где здесь батарейная рота капитана Гогеля? – закричал он.

Я и поручик Столыпин вскочили и подбежали к нему, закричав: «Наша!» Гогель же начал объясняться, что хотя это рота и его, но она не батарейная, а легкая. Не различая этого, Дохтуров сказал нам, что мы должны идти на левый фланг, где нам он укажет место. Гогель стал было затрудняться, но мы, а вместе и все прочие офицеры настояли, чтобы идти туда. Дохтуров поехал вперед и повел нас кустарниками, почти без дороги; а как в этом пункте ядра ложились в учащенном количестве, то наш вожатый начал забирать левее и левее, дабы выйти из-под выстрелов. Но едва мы вышли из кустов, как по нас раздался залп, и мы прямо очутились пред двухъярусной неприятельской батареей. Адъютант поскакал назад. Гогель смешался, крича ему в след:

– Покажите нам место!

Я же, будучи впереди, при первом орудии, тронулся, скомандовав:

– Рысью! – и, втянувшись в интервал двух колон в линии, закричал: – Выстраиваться влево!

Нижнего яруса неприятельская батарея дала несколько выстрелов картечью, а верхняя пустила ядрами, так что в одно время ядром убило лошадь под Гогелем и оконтузило картечью подпоручика Ваксмута,[176] который был при соседних от меня орудиях. Мы распорядились сами и открыли огонь. Нижнего яруса батарея тотчас же отошла к верхней, но зато ядра просто посыпались на нас как град, и мы едва-едва простояли с час. Множество людей выбыло из фронта, довольно перебито лошадей и подбито 3 или 4 лафета.

Гогель давно уже послал известить о нашем трудном положении, и нас сменила другая легкая рота Вельяминова; но как и он получил контузию, то этой ротой командовал Лодыгин.[177] Когда под Гогелем убили лошадь, он был возле меня. Упавши вместе с конем, он едва выпутал ноги и, весь бледный, дотащился до меня.

– Что же это ты, Александр Григорьевич? – сказал я ему, – или тебе седла не жаль? Вели снять, а то после будет поздно! – И приказал это солдату сделать; сам же Гогель не в состоянии был и этого приказать.

Когда нашу роту сменили, мы пошли на прежнее место, но уже другим и гораздо кратчайшим путем. Тут перед сумерками подъехал какой-то адъютант, стал расспрашивать нас о наших потерях[178] и повреждениях, записывая все карандашом, и объявил именем Кутузова, чтобы мы назавтра были бы готовы сами атаковать французов, чему мы очень верили; но когда смерклось, то получили другое приказание – идти назад к Можайску.

Под Можайском, где все наши четыре роты сошлись опять вместе, возник спор у офицеров батарейной роты его высочества с Лодыгиным, который утверждал, что офицеры первой роты много прихвастывают, за что вступился подпоручик князь Михайла Горчаков и вызвал Лодыгина на дуэль. Они дрались на саблях, и Лодыгин получил рану в руку, и затем помирились. Поводом же к спору послужило составление реляции о сражении и представление к наградам.

Когда мы дошли до Москвы, то на бивуаках при деревне Фили 1 сентября Вельяминов, князь Горчаков, я и еще несколько из наших товарищей обедали у поручика Столыпина. Перед самым обедом зашел ко мне и к Вельяминову артиллерийский штабс-капитан Фигнер; мы его пригласили с собой к Столыпину, и тут зашел разговор, в котором Фигнер с горячностью стал утверждать, «что настоящая война есть война народная; что она не может быть ведена на общих правилах; что ежели бы ему дали волю и дозволение выбрать человек 50 охотников, он пробрался бы внутрь французского лагеря, до места пребывания Наполеона, и непременно бы убил его, и хотя уверен, что и сам бы жив не остался, но охотно бы пожертвовал жизнью!».

Против этих мыслей возникло много возражений, и предположение это называли варварством. Но когда кончился обед, Фигнер обратился с просьбой к Вельяминову, чтобы он вместе с ним отправился к начальнику штаба Ермолову и поддержал бы его вызов на партизанство, что тот охотно исполнил.

2 сентября 1812 г., против всякого ожидания в ночь мы оставили Москву и расположились по Рязанской дороге. Отсюда мы видели зарево пожара, уничтожавшего нашу древнюю столицу. Через несколько дней легкие роты были разделены на половины, и мне с одной из таковых пришлось состоять при Семеновском полку, которым тогда командовал полковник Посников.[179] Впрочем, это причисление ничего особенного не значило, ибо во время похода рота всегда соединялась вместе, а только при квартирном расположении на возвратном походе каждая половина располагалась вместе с полком. Полковник Посников был так ко мне внимателен, что несколько раз приглашал меня квартировать с собой.

С Рязанской дороги мы боковыми трактами перешли на Калужскую около города Подольска, а потом подались через Тарутино до деревни Латышевки, где была главная квартира Кутузова, а гвардия перед этой деревней – на бивуаках. Мы простояли на одном месте до 6 октября.

6 октября было известное дело под Тарутиным.[180] Как ни маловажно было это дело по своему исходу, как ни старалось все начальство путать, где без пользы погиб достойный сожаления храбрый генерал Багговут,[181] тем не менее мы все в лагере ликовали этой победе. Во-первых, это была, если можно сказать, наша первая победа над французами, которые от нас бежали, между тем как мы до сего времени все от них уходили, и, во-вторых, значит, чувствовали себя уже на столько сильными, а французов не такими грозными, что перешли в наступление.

В лагере много продавалось казаками из вещей, принадлежавших неаполитанскому королю Мюрату,[182] весь обоз которого был захвачен казаками и разграблен. Пришел мне на память один замечательный случай: в числе продаваемых вещей был какой-то темно-пунцовый бархатный кафтан Мюрата, вышитый на груди, на спине и по подолу золотом, отороченный каким-то мехом, и такого же цвета бархатная шапка, на манер конфедераток, но без пера; все это купил за ничтожную цену, кажется за пять рублей, офицер нашей бригады Добрынин, и после одной попойки, происходившей у князя Горчакова, когда уже порядочно нагрузились, пришла шутовская мысль нам одеть Добрынина в мюратовское платье, воткнуть в шапку вместо недостающего пера красный помпон музыкантский и в таком наряде пустить его по всему лагерю. Эффект произошел необыкновенный! Где мы ни проходили, все выбегали из палаток и с хохотом присоединялись к нам. Дежурный генерал Коновницын,[183] Кайсаров[184] и многие другие из штабных и близких лиц главнокомандующего разделяли нашу общую веселость.

Вдруг показались дрожки и на них Кутузов, который с изумлением глядит на эту толпу, которая с хохотом и шутками приближается к нему. Он остановился, зовет к себе Добрынина и спрашивает, кто он такой. Тот называет себя и на новый вопрос, офицер он или нет, отвечает, что он офицер.

– Стыдно, господин офицер, – громко и явственно заговорил Кутузов, глядя сердито на несчастного Добрынина, а равно и на всех нас. – Не подобает и неприлично русскому офицеру наряжаться шутом, а вам всем этим потешаться, когда враг у нас сидит в матушке Москве и полчища его топчут нашу родную землю. Плакать нужно, молиться, а не комедии представлять; повторяю вам всем, что стыдно! Так и передайте всем своим товарищам, кого здесь нет, что старику Кутузову в первый раз в жизни случилось покраснеть за своих боевых товарищей. Ступайте, так и скажите, что я за вас покраснел! А ты, голубчик, – продолжал Кутузов обращаясь к Добрынину, который стоял все время как ошпаренный, – ступай поскорее к себе домой, перемени это дурацкое платье и отдай его поскорее кому-нибудь, чтобы оно не кололо тебе глаза.

Можете себе представить, как мы себя чувствовали после такого неожиданного урока и как всем нам было совестно глядеть друг другу в глаза! Куда девался и хмель!

В ночь с 11 на 12 октября мы пошли к Малому Ярославцу, наперерез пути французской армии.

Под Малым Ярославцем сражение происходило в виду нашем,[185] и на походе одно неприятельское ядро упало на мою батарею. Это было единственное ядро, которое удостоило долететь до гвардии.

К ночи за моей батареей разбита была палатка, принадлежавшая Семеновского полка штабс-капитану Кошкареву,[186] в ней ночевал Кутузов. Около 10 часов вечера, когда он, вероятно, начинал засыпать, вдруг пальба, прекратившаяся совершенно у города часу в восьмом, внезапно открылась в большом размере. Кутузов вышел из палатки и с сердцем сказал:

– Ох уж этот мне Дмитрий Сергеевич (Дохтуров), и уснуть не даст! Оставил бы их, проклятых, в покое. Кашкаров! Пошли узнать, что это за тревога? – Потом, войдя в палатку, он проспал уже до рассвета, до нового похода.

На одном из маршей Кутузов, на дрожках подъехав к Семеновскому полку, впереди которого ехали верхом Посников, я и другие ближайшие офицеры, объявил нам, что перехвачен курьер, везший известие к Наполеону о маллетовском заговоре,[187] возникшем в Париже. Рассказав подробно обстоятельства этого дела, он прибавил: «Я думаю, собачьему сыну эта весточка не по нутру будет. Вот что значит не законная, а захваченная власть!»

Кутузов был вообще красноречив; но при солдатах и с офицерами он всегда говорил таким языком, который бы им врезывался в память и ложился бы прямо на сердце.

В одну деревню, где назначена была квартира для Семеновского полка и вместе главная квартира Кутузова, он приехал вперед один в крытых санях парой и с конвоем двух только казаков. Сани въехали во двор, а сам он вошел в избу и уселся на скамье. Квартиргер полка подпоручик Буйницкий,[188] прибывший туда незадолго для занятия квартир, внезапно вбежал в ту же избу и, найдя неожиданно главнокомандующего, оробел и спешил выйти. Кутузов остановил его и спросил:

– Какого полка и что тебе надобно, мой друг?

Буйницкий отвечал:

– Семеновского, прибыл для занятия квартир.

– Чего же ты испугался меня и бежишь вон, – продолжал Кутузов, – а еще гвардеец, и не нашелся! Обожди. Присядь со мной и побеседуем вместе. Успеешь еще занять квартиры – полк далеко. – Усадил его с собой и продержал с четверть часа.

Так как я пишу здесь не реляции, а то, что случалось со мной или что до слуха моего доходило необыкновенного, то, не вдаваясь в подробности преследования неприятеля от Малого Ярославца до Красного, в котором мне ни разу не пришлось действовать, перейду просто уже к Красному.

3 ноября мы подошли к Красному. Тут после сильных морозов, начавшихся от Вязьмы и продолжавшихся дней десять, сделалась сильная оттепель На дневке вечером, часу в пятом, Кутузов, объезжая бивуаки, подъехал к Семеновскому полку. За ним ехало человек пять генералов, в числе которых были принц Александр Виртембергский,[189] Опперман[190] и Лавров,[191] а позади их семь человек конногвардейцев везли отбитые у неприятеля знамена.

– Здравствуйте, молодцы семеновцы! – закричал Кутузов. – Поздравляю вас с новой победой над неприятелем. Вот и гостинцы везу вам! Эй, кирасиры! Нагните орлы пониже! Пускай кланяются молодцам! Матвей Иванович Платов[192] доносит мне, что сегодня взял сто пятнадцать пушек и сколько-то генералов… не помнишь ли ты, Опперман, сколько именно?

Опперман отвечал:

– Пятнадцать.



Поделиться книгой:

На главную
Назад