Привлекательная внешность нередко помогала молодым поэтессам «пробиться», попасть на страницы журналов и газет, обратить особое внимание на их творчество, доброжелательнее отнестись к их поэтической судьбе.
Друниной она — напротив — часто мешала в силу ее неуступчивого характера, ее бескомпромиссности…
В свое время нашумела история ее взаимоотношений с поэтом Павлом Григорьевичем Антокольским, который вел семинар в Литературном институте.
Сначала он очень положительно отнесся к ее стихам.
И вдруг не только объявил ее бездарной, но и предложил исключить из института как творчески несамостоятельную. Хорошо еще, что ей позволили перевестись в другой семинар, а то бы ей пришлось уйти из института.
А потом последовало резкое выступление Юли на собрании в Союзе писателей против П. Антокольского. Да еще оно совпало с тем временем, когда шел разгром так называемых космополитов. Это выступление многими было воспринято не только как неблагодарное и подловатое, но и как антисемитское. Некоторые литераторы до сих пор не только помнят его, но и не могут ей простить этого.
Даже на ее похоронах во время гражданской панихиды в Доме литераторов Григорий Поженян, стоя у ее гроба, в своем выступлении не упустил возможности напомнить об этом (не нашел лучшего времени и места!).
Вероятно, он не знал, или забыл, или посчитал незначительным одно обстоятельство: почему Антокольский так резко изменил свое мнение о ней как о поэте.
Дело в том, что Павел Григорьевич пытался очень активно ухаживать за ней, а когда она отвергла его притязания, проявив своеобразную отвагу — еще бы, такого мэтра! — он обрушил на нее свой гнев.
Буду конкретным.
В 1945 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла в свет под общей редакцией П. Антокольского первая книга стихов Вероники Тушновой, которая так и называлась «Первая книга».
Поскольку у нас были добрые отношения, Вероника пригласила к себе на ужин в честь выхода книги и меня с Юлей. Мы тогда еще не жили вместе, но уже были неразлучны.
Кроме Антокольского, приглашены были наши товарищи — С. Гудзенко, М. Луконин, М. Максимов, А. Межиров, М. Соболь, В. Урин.
По тем временам был очень неплохой стол. Мы уже основательно выпили. Где-то между тостами Юля вышла в коридор. Вышел и Антокольский. Вскоре я услышал шум и возню в коридоре и, когда вышел туда, увидел, как Павел Григорьевич тащит упирающуюся Юлю в ванную. Я попытался помешать ему. Он рассвирепел — какой-то мальчишка смеет ему перечить! — обматюгал меня. Впрочем, я ему ответил тем же, но настоял на своем.
Когда мы вернулись в комнату, сели за стол, рассерженный Антокольский закричал на меня:
— Какой ты Старшинов?! Ты — Младшинов!
Вероятно, он хотел не только подчеркнуть мой возраст (20 лет), но и малый поэтический ранг. Потом сказал полупримирительно-полуснисходительно:
— Ну ладно, читай что-нибудь свое!..
Я поупрямился, но потом под нажимом собравшихся прочитал свою небольшую поэмку «Гвардии рядовой».
Прослушав ее, Антокольский воскликнул:
— Это — великий идиотизм!
Я, конечно, был в недоумении и попросил его объяснить — что это значит.
Он сказал, что в поэме есть настоящие строки и строфы, но в целом она сумбурна и обрывчата…
Все это сегодня выглядит смешно. Но тогда это было всерьез.
И на Друнину за ее неповиновение он рассердился по-настоящему.
А ее реакция на его поведение, ее выступление против него можно оценить лишь как реакцию обиженной девочки на бесцеремонное обращение с ней. Не больше. Девочки, которую оскорбили… А ей долгое время приписывались бог знает какие грехи.
Шел последний год войны…
Юле позвонил Степан Петрович Щипачев, занимавший тогда пост заместителя главного редактора журнала «Красноармеец» («Советский воин») и одновременно являющийся членом редколлегии по поэзии журнала «Октябрь».
Он пригласил ее принести стихи, пообещав опубликовать их в обоих журналах…
В ту пору мы с Юлей были влюблены друг в друга и неразлучны: ходили повсюду только вместе. А если кто-то из нас вдруг появлялся один, это даже вызывало недоумение у наших знакомых.
Юля мне говорит:
— Давай сходим к Щипачеву.
— Но ведь он меня не приглашал.
— Ну и что? Мне одной идти как-то неловко. Придем к нему вместе, вдвоем.
Я согласился, и мы явились в Дом Красной Армии, где в ту пору находилась редакция «Красноармейца», довольно поздно вечером, как это назначил Степан Петрович.
Солдат, стоявший на посту, меня не пропускал, поскольку мне не был заказан пропуск. Юля позвонила Щипачеву, и он разрешил пропустить и меня.
Когда мы вошли в его кабинет, я понял, что он был очень недоволен моим появлением.
— Оставьте свои стихи, — сказал он Юле суховато, — я их к завтрашнему дню прощитаю и что-то отберу для пещати и в «Красноармейсе», и в «Октябре». А вы, — он снова обратился только к Юле, — завтра ко мне и приходите… В эти же щасы…
Говорил он именно так, произнося вместо «ч» — «щ», а вместо «ц» — «с».
На следующий день я не хотел идти в журнал, но Юля меня уговорила. В редакцию идти я отказался наотрез. Сказал, что буду ждать ее на улице…
Не прошло и четверти часа, как она выбежала ко мне, раскрасневшаяся и возмущенная:
— Ты представляешь, что придумал этот старый дурак? Только я вошла к нему в кабинет, он весь расплылся в доброй улыбке: «Ощень хорошо, Юля, что вы пришли вовремя. Садитесь, садитесь вот сюда на диван. Я уже прощитал все ваши стихи, ваши замещательные стихи. И мы их непременно напещатаем и в „Красноармейсе“, и в „Октябре“… Право, не знаю, щем вас и угощать… Да вот, пожалуйста, хоть попробуйте смородину…»
Он придвинул ко мне поближе блюдечко с красными ягодами, а сам сел рядом со мной на диване. Я немного отодвинулась от него, а он снова сблизился и обнял меня за талию. Я стала отстраняться от него. И тогда он произнес такую дурацкую речь: «Ну, щего вы боитесь, нашей близости? Но ведь об этом никто не узнает. А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки с большим совеским поэтом!..»
Я вскочила с дивана и стрелой вылетела на улицу от «большого совеского поэта…»
Вот и все происшествие. Можно только добавить, что стихи Юли не появились ни в «Красноармейце», ни в «Октябре». Видимо, «большой совеский поэт» был разгневан и таким образом отреагировал на непослушание молодого дарования. А новеллу эту можно закончить стихами самого «большого совеского поэта», которые лучше всего иллюстрируют его джентльменское поведение и созданную им самим ситуацию:
Где-то в сорок шестом году стихи Юли попали к Илье Эренбургу. Видимо, они ему по-настоящему понравились. Он позвонил ей и сказал, что, поскольку никаких постов в Союзе писателей не занимает и в членах редсоветов ни в каких издательствах не состоит, сам помочь ей опубликовать их не может.
— Но я передал вашу рукопись, — обнадежил он ее, — Константину Симонову, и он обещал вам помочь. Он тоже одобрил ее. Позвоните ему через несколько дней и скажите, что это я вас направил к нему.
Когда Юля дозвонилась до Симонова, он ей сказал:
— Юля, возьмите вашу рукопись и отнесите ее в «Советский писатель» главному редактору Анатолию Кузьмичу Тарасенкову. Скажите ему, что я познакомился с ней, одобряю ее и буду редактором вашей книги. Этого вполне достаточно, чтобы она быстро вышла.
Когда Юля пришла к Тарасенкову и передала ему разговор с Симоновым, Анатолий Кузьмич сказал:
— Юля, я же не хуже Симонова знаю ваши стихи, ведь я сам печатал их в журнале «Знамя», когда работал там. Зачем же нам прибегать к его помощи? Я сам и буду вашим редактором.
— Но, Анатолий Кузьмич, ведь Симонов может обидеться, может подумать, что я не захотела, чтобы он был моим редактором, может получиться очень неудобно…
— Не беспокойтесь, Юля, я сам поговорю с ним и все улажу…
Вероятно, он все-таки не поговорил об этом с Симоновым, и тот обиделся.
Когда вышла книжка «В солдатской шинели» (а вышла она действительно быстро), Юля подала заявление в Союз писателей с просьбой принять ее в эту организацию. Творческое бюро поэтов рекомендовало ее к приему. Приемная комиссия тоже отнеслась к ее заявлению положительно. Но когда дело дошло до секретариата, который утверждал приемные дела, она получила отказ. Выступивший на секретариате К. Симонов сказал, что она не без способностей, но сделала в поэзии еще очень мало. Есть у нее от силы пять-шесть стихотворений, которые заслуживают внимания. Но этого недостаточно для того, чтобы стать полноценным членом Союза писателей. И секретариат утвердил ее не в члены, а в кандидаты Союза писателей — был тогда такой институт…
Через четыре года у Юли вышла вторая книжка. Она подала заявление о переводе ее из кандидатов в члены Союза писателей. Снова прошла благополучно и бюро поэтов, и приемную комиссию. Но на секретариате снова выступил К. Симонов и опять отозвался о ней довольно неодобрительно:
— Во второй книжке Друниной мало нового, в основном это — повторение первой книги. У нее так и осталось пять-шесть хороших стихотворений. И переводить ее из кандидатов в члены Союза писателей нет оснований.
Помогло Юле лишь выступление Александра Твардовского:
— Здесь, на секретариате, присутствует несколько поэтов, и не у каждого из нас найдется пять-шесть хороших стихотворений! Так что, думаю, ее надо перевести в члены Союза писателей…
Только после его выступления секретариат принял решение перевести ее в члены Союза писателей…
Впрочем, Симонов не ограничился этим. Когда Союз писателей хотел дать ей творческую командировку, Константин Михайлович сделал все, чтобы секретариат не утвердил ее.
Очень жаль! К. Симонов казался мне крупной личностью, во всяком случае, человеком, не способным на суетливые незначительные игры, человеком, не способным заниматься такими пустяками. А тут он проявил такую мелочную мстительность…
Печально…
Не хочу идеализировать ее, делать из нее икону, не хочу ни обелять, ни очернять — хочу рассказать о том, какой она была. Поэтому должен отметить и то, что в ней было неприемлемым для меня, впрочем, думаю, и не только для меня.
Юля с достоинством прошла все испытания трудностями — войной, голодом, безденежьем, неуютом. А вот испытание благополучием, мне думается, прошла не без потерь…
В самом деле, когда наше материальное положение улучшилось — мы получили приличную квартиру, расстались с шинелями и гимнастерками, смогли более или менее нормально питаться, — Юля, в общем-то человек малообщительный, неконтактный, еще более ограничила свои знакомства. Она стала общаться лишь с людьми ее круга — равными по образованию и культурному уровню или даже стоящими в этом отношении выше ее. Хуже того — она не всегда стала понимать людей, стоящих ниже ее, их заботы, нужды, а значит, и поступки…
Лифтершей в нашем подъезде писательского дома была женщина средних лет — тетя Луша. Она во время войны, как писала Юля, «не баба была — герой». У тети Луши было несколько детей. Жизнь нелегкая. А на язык тетя Луша была острая и вредная.
Как-то у нее произошел такой забавный диалог с живущим в нашем доме литератором Б.:
— А вы, товарищ Б., женщин к себе водите.
— Ну и что?
— Как это что? Вот приедет с курорта ваша жена Настя, я ведь и сказать ей могу об этом!..
Профессор на мгновение озабоченно замялся, потом нашелся — достал из кармана десятку и протянул ее тете Луше:
— На, молчи, дура!
Тетя Луша с достоинством приняла этот дар, спокойно положила десятку в свой карман и вежливо поблагодарила щедрого профессора:
— Премного благодарна вам, товарищ Б.
Особенно же язвительной тетя Луша была по отношению к писательским женам, вслед которым она то и дело отпускала такие реплики:
— Ишь как накрасилась!..
Или:
— Ну и расфуфырилась!..
Вероятно, что-то подобное она отпускала и в адрес Юли. И вот Юля разразилась гневным стихотворением «Тревога!», клеймящим несчастную, но и зловредную тетю Лушу: «она сидит перед домом величественно, как Будда», она всех «судит, как трибунал». И в результате заключила:
Она даже с презрением отказывается пользоваться лифтом:
Прочитав эти стихи, я сказал Юле:
— В этом же стихотворении тебе давали «совет старухи»: «Не делай слона из мухи». И ведь правильный совет! Ну что ты набросилась на нее? Тоже мне месть — «пешком пойду»! Несерьезно все это. Получается, что чуть ли не все мировое зло сосредоточено в этой тете Луше — так она могущественна!.. Лучше бы ты написала стихи в защиту тети Луши, многодетной матери, участницы войны, призвала бы нас облегчить ее судьбу, помочь ей. Может быть, тогда бы она и подобрее стала…
Впрочем, убедить ее в неправоте было совершенно невозможно. Единственное, что она сделала, — это изменила название стихотворения: вместо «Тревога» поставила «Тетя Луша», несколько смягчив этим ситуацию…
Когда Юля стала женой А. Каплера, она попала в иное окружение — это были знаменитые режиссеры, писатели, актеры. И, казалось бы, можно было успокоиться на этом. Но нет, здесь не было той романтики неуюта, которая постоянно присутствовала в ее поэзии. И она пишет стихи «В закусочной»:
Для нее и идеалом рабочего кабинета поэта являлась — кухня:
Эти стихи и стихи «В закусочной» напечатаны рядом. Видимо, Юлю беспокоила эта проблема — благополучие и поэт:
Но кто добровольно откажется от житейского благополучия?..
В последние годы нашей совместной жизни от нее можно было услышать уже и сетование, что она не может одеться так, как ей хотелось бы, и что это несправедливо… Такого прежде она не говорила…
Ее можно понять как женщину. Это вполне нормально. «Но все же, все же, все же», — как сказал А. Твардовский… Однако ни о какой успокоенности ее души сказать невозможно, ее романтическая душа рвалась к тревогам, вступая в противоречие с бытом:
Это правда, не поселилась…