Финская миссия в Москве полагала, что нотой от 4 июня конфликт можно было считать разряженным и что ответной ноты ожидать не следует; полной неожиданностью для нее стало получение ответной ноты в 6 часов вечера 22 июня. Вестерлунд выдвинул несколько объяснений этому шагу советских властей. Их главным мотивом он считал соображения престижа («амбиции последнего слова»), к которым прибавлялось влияние других факторов – улучшение отношений СССР с Западом и политические процессы в Финляндии (недавние слухи о возможности войны с Россией, вызванные появлением у финских берегов советских военных кораблей; празднование «Дня лотты» и проведение финно-угорского культурного съезда, способствовавшие оживлению лапуаских настроений). Вестерлунд отмечал, что в Москве надеются: пораженные экономическим кризисом «карликовые империалисты» скоро встанут на колени перед нею[800].
21 июня 1931 г.
Опросом членов Политбюро
12/3. – О Варшавской конференции по лесу.
Командировать на конференцию т. Пора.
Свое согласие принять участие в конференции выразили все крупнейшие европейские страны-лесоэкспортеры, общий экспорт которых составлял 84 % всего лесоэкспорта. Если в начале 1931 г. шведские и финские экспортеры пытались придерживаться более высоких цен на свою продукцию, чем те, которые предлагались советским «Экспортлесом», то затем им пришлось пойти на снижение цен из-за выброса на рынок крупных партий польского и американского леса и резко ухудшившейся экономической ситуации в Германии. В результате «разразилась вакханалия цен» (по выражению «Бюллетеня Экспортлеса»). Единственный вопрос, по которому удалось достичь участникам согласия, – принципиальное одобрение введения контингентирования лесного экспорта[801].
8 июля 1931 г.
Опросом членов Политбюро
26/8. – О конвенции по экспорту ржи.
Принять с поправкой следующие предложения Наркомвнешторга:
а) Разрешить тов. Киссину приступить к переговорам с представителями польского и германского правительства о заключении со всеми основными экспортерами конвенции по экспорту ржи.
б) В ходе переговоров подчеркивать, что целью конвенции является нормирование рынков, а не повышение цены.
в) Соглашение должно быть заключено не более, как на один год, и построено на следующих условиях:
1) квота СССР – не менее 50 % мирового экспорта.
2) В случае неиспользования квоты отдельными странами – пропорциональное увеличение нашей квоты.
3) Отказ от фиксации цен.
4) В пределах квоты – сохранение за нами наших естественных рынков.
5) Сохранение самостоятельных организаций по ведению продаж.
6) Организация экспортерами банковского финансирования запасов нашей ржи в СССР.
Выписки посланы: т.т. Розенгольцу, Крестинскому, Микояну, Рудзутаку.
Начало обсуждения возможного соглашения с Польшей о координации поставок ржи на мировой рынок относится к 1930 г. и связано с заключением польско-немецкой ржаной конвенцией (17 февраля 1930 г.). К концу 1930 г. ведшиеся в Берлине советско-польские переговоры о ржаном экспорте были прерваны (по утверждению директора департамента внешней торговли министерства торговли и промышленности Польши Соколовского, из-за «полной неуступчивости» советской стороны)[802]. Дискуссии по этому поводу в Москве (с участием НКИД и НКВТ) в первой половине 1931 г. не привели к определенному решению, несмотря на «чрезвычайный интерес поляков», которые обращались с официальными запросами к председателю акционерного общества «Союзэкспортхлеб» Киссину во время его пребывания в Лондоне, Женеве, Берлине. При этом польские представители информировали немцев о якобы проявленной Советами инициативе в этом деле. Германские правительственные круги отреагировали заверением, что если СССР того желает, то Германия готова пойти на трехстороннее соглашение[803].
18 июня 1931 г. посланник Польши в Москве сообщил члену Коллегии НКИД Стомонякову о предложении министра земледелия Польши Я. Полчинского заключить трехстороннюю конвенцию Польши, СССР и Германии об их совместном выступлении на мировом рынке. С. Патек при этом упомянул, что при сложившемся соотношении экспорта ржи доля СССР примерно равна доле Польше и Германии вместе взятых[804]. Это побудило Стомонякова запросить наркома внешней торговли об «окончательном решении по вопросу о заключении ржаной конвенции с Польшей»[805]. Судя по имеющимся материалам, соответствующие предложения НКВТ не вызвали возражений в НКИД, что позволило Политбюро утвердить их «в бесспорном порядке» (т. е. опросом). Авторство и существо поправки к предложению Наркомвнешторга выяснить не удалось.
Месяцем позже А.И. Микоян поставил на заседании Политбюро вопрос «О соглашении с немцами по ржи». Из членов Политбюро на заседании присутствовали лишь Калинин, Куйбышев, Молотов и Рудзутак. Вероятно, в силу этого обстоятельства было постановлено лишь «предложить т. Микояну разослать материалы всем членам Политбюро и внести 10.VIII. с.г. в Политбюро»[806]. Существо и исход возникшей в Кремле дискуссии прояснить не удалось.
В ходе переговоров Киссина с польскими представителями Жмигродским и Бронским, состоявшихся в начале августа 1931 г. в Берлине и продолженных в конце сентября в Москве, определились разногласия по трем группам вопросов. Советская сторона настаивала на закреплении в конвенции следующих условий: (1) изменение соотношения квот советского и польского экспорта до уровня 3:1; (2) ограничение функций советско-польской комиссии исключительно контролем и регулированием сбыта (как то предусматривалось и германо-польским соглашением); (3) финансирование сделанных, но еще не вывезенных из советских портов партий ржи. Поляки ссылались на то, что в 1930 г. фактическое соотношение советского и польского вывоза составляло 2:1 и предлагали наделить комиссию оперативными функциями. Наибольшие затруднения выявились в связи с невозможностью для Польши выделить кредиты для краткосрочного финансирования советского экспорта. 20 сентября Киссин заявил Жмигродскому, что, если такое решение не будет достигнуто, «то навряд ли договор может быть осуществлен», тем более что часть урожая 1931 года «Экспортхлебом» уже реализована и интерес к достижению соглашения с Польшей уменьшился[807]. В ноябре-начале декабря 1931 г. Патек и Жмигродским возобновили предложение о начале официальных переговоров о ржаной конвенции. Член коллегии НКВТ Ш.М. Дволайцкий дал полякам согласованный со Стомоняковым ответ: находящиеся в Берлине заместитель наркома Вейцер и председатель «Экспортхлеба» Киссин, «в случае обращения к ним представителей польской стороны, готовы будут в любой момент приступить к переговорам»[808]. К этой проблеме Политбюро вернулось в начале 1934 г, санкционировав вступление Советского Союза в соглашение с Германией и Польшей о регулировании экспорта ржи[809].
До конца 1933 г. в советско-польских переговорах рассматривалась возможность взаимодействия лишь в одной из областей возможной координации экспорта; осенью 1933 г. Политбюро санкционировало вступление СССР в переговоры с Польшей о реализации некоторых лесных материалов[810]. Ведшиеся в начале 30-х гг. аналогичные переговоры с Германией охватывали более широкую номенклатуру сельскохозяйственного экспорта и, в отличие от дискуссий о тройственном ржаном соглашении, привели к конкретным договоренностям[811].
25 июля 1931 г.
11. – О Польше (Крестинский).
а) Принять предложение НКИД.
б) Вопрос о военных атташе поставить на рассмотрение Политбюро 30 июля с.г. с вызовом т. Богового.
Выписка послана: т. Крестинскому.
Вечером 11 июля представителями польской контрразведки была задержана машина торгпредства, в которой находился заместитель советского военного атташе В.Г. Боговой. Задержание Богового произошло во время его агентурной встречи с майором Демковским[812]. Конфуз усугублялся тем, что за три дня до очередной (и оказавшейся последней) встречи с Демковским В.Г. Боговой присутствовал на завтраке у С. Патека, в котором приняли участие заместитель министра иностранных дел Ю. Бек и начальник Восточного отдела МИД Т. Шетцель[813]. 16 июля польская пресса сообщила об аресте Демковского и о предании его чрезвычайному суду по обвинению в шпионаже, а 19-го июля – о его расстреле[814]. МИД Польши не выдвинул требований об отзыве Богового; о том, что Демковский вел шпионаж в пользу СССР в прессе первоначально также не сообщалось. 16 июля, с разрешения начальника IV Управления Штаба РККА Берзина и замнаркома по иностранным делам Крестинского, Боговой выехал в Данциг. Новая директива, выехать в Москву, пришла с запозданием и не застала его на месте. Исполнявший обязанности наркомвоенмора Гамарник счел поспешный отъезд военного атташе «большой ошибкой»[815]. 18 июля польская печать поместила сообщение о вызове атташе Богового в Москву. «Поведение поляков, хотя через прессу ясно указавших, что дело Демковского связано с нами, но не развернувших кампанию против нас, поведение Демковского на суде и расстрел его меняют нашу установку о том, что этот провал связан с провокацией со стороны Демковского», – подводил первые итоги этого дела временный поверенный в делах СССР в Польше[816]. Несколькими днями позже «к делу Демковского присоединилось еще дело инж. Станишевского, к нашему несчастью тоже связанного с т. Боговым». «В газетах не было помещено ни одной статьи с требованиями, призывами и т. д., – докладывал Бровкович, – Однако, благодаря тому, что упор в этой кампании был поставлен на обвинение в шпионской деятельности, даже и этой, скромной по форме, кампанией полякам удалось достигнуть цели, к каковой они на данном отрезке времени стремились, а именно изолирования нас [полпредства –
В середине июля вернувшийся в Москву С. Патек поставил перед исполняющим обязанности наркома иностранных дел H.H. Крестинский вопрос об отзыве заместителя военного атташе. В ходе трех бесед на эту тему (18, 20 и 23 июля) Крестинский заявлял (сначала по своей инициативе, а затем с санкции Сталина), что дело Демковского представляется ему провокационным, но НКИД воздерживается от заявления протеста и резервирует свой ответ за запрос Польши до представления Боговым соответствующего доклада[818]. Ситуация действительно неясна, писал Крестинский Сталину, «есть много оснований предположить провокацию». Он считал, что следовало бы «повременить с нашим решением до приезда сюда Богового, если бы не обстоятельство», что 20 июля, одновременно с сообщением о казни Демковского, польская печать «распубликовала» «всю историю с указанием фамилии Богового и с помещением в газетах его портрета». Первоочередной вопрос, который замнаркома представил на разрешение Генеральному секретарю, состоял в том, что «если мы при таких обстоятельствах не напечатаем у себя в прессе ничего обо всем этом деле, и не дадим никаких официозных или хотя бы исходящих от самих газет комментарий, то это будет равносильно тому, что мы признаем виновность Богового в шпионаже». Ответственный руководитель ТАСС Долецкий настаивал на немедленном «опубликовании сообщений польских газет и резком комментарии», против чего высказался Я.Б. Гамарник, указывавший, что исходящие из Москвы опровержения вызовут полемику в прессе, а «буржуазное общественное мнение поверит, конечно, не нам, а полякам». Сам Крестинский «склонялся все-таки к тому, чтобы в печати не выступать и дело, таким образом, замолчать»[819]. Получив это письмо, Сталин немедленно провел «обсуждение варшавского дела», и 22 июля «Правда» и «Известия» сообщили о расстреле Демковского и интерпретации, которую эта история получила в «фашистской» прессе. «Рабочие и крестьяне СССР, конечно, легко поймут, – выражал надежду центральный орган ЦК ВКП(б), – что дело Демковского является чудовищной провокацией польских фашистов из пресловутого 2-го отделения генштаба или другого гнезда польских фашистских охранников против СССР. Цель этой провокации – облегчить авантюристическим кругам польской военщины порвать мирную политику СССР»[820].
23 июля Боговой вернулся в Москву и немедленно предстал перед Гамарником, дав утвердительный ответ на вопрос о том, «существовала ли связь между ним и Демковским»; только тогда догадки на этот счет руководителей советских разведывательных и дипломатических служб переросли в полную уверенность[821]. «Теперь необходимо решить, – писал сразу вслед за этим Сталину Крестинский, – как нам поступить дальше, чтобы ликвидировать официально это дело». Он указывал, что не следует настаивать на возвращении Богового в Варшаву уже хотя бы потому, что «поляки вряд ли дадут ему визу», «но при этом мы не можем просто оставить его здесь, не сделав полякам никакого реабилитирующего т. Богового заявления». Поэтому Крестинский предлагал разрешить ему «вызвать Патека и заявить ему примерно следующее: тов. Боговой приехал в Москву и сделал доклад своему правительству. В результате этого доклада совпра пришло к полному убеждению, что т. Боговой никакого отношения к приписываемому майору Демковскому предательству не имеет, что т. Боговой ведет себя вполне лояльно по отношению к поль[скому] пра[вительству]. Советское правительство не видит поэтому никаких оснований для отзыва т. Богового с его нынешнего поста. Учитывая, однако; что при создавшемся в официальных варшавских кругах отношении к т. Боговому, последнему было бы трудно выполнять возложенные на него обязанности, сов[етскому] пра[вительству] пришлось дать т. Боговому другое назначение»[822]. На следующий день после того, как Политбюро приняло предложение Крестинского, он пригласил польского посланника и сделал заявление, почти дословно воспроизводившее эту формулу[823].
В соответствии со второй частью постановления, 30 июля Политбюро вернулось к вопросу о военных атташе, однако не приняло содержательного решения. Резолюция Политбюро поручала Молотову «переговорить с т. Боговым и внести конкретное предложение в Политбюро»[824].
5 августа 1931 г.
12. – Об обмене списками с другими государствами о состоянии вооруженных сил, (т. Литвинов).
Принять предложение т. Литвинова в части, касающейся обмена списками между СССР, Польшей и Италией.
Выписка послана: т. Литвинову.
Предложение об обмене официальными военными сведениями между СССР и другими государствами возникло вследствие противоречивого отношения Москвы к основным международным форумам европейской и мировой политики – Лиге Наций (деятельность которой до конца 1933 г. неизменно осуждалась) и Конференции по разоружению (в ее подготовке СССР активно участвовал с 1927 г.). По постановлению Совета Лиги Наций государства-участники Подготовительной комиссии представляли сведения о своих вооруженных силах мирного времени и военном бюджете для обеспечения последующих работ Конференции по разоружению. Советская дипломатия, заинтересованная в удержании завоеванных ей позиций в Подготовительной комиссии, была вынуждена искать пути выполнить постановление Лиги Наций, одновременно дистанцируясь от нее. 20 апреля Политбюро постановило «представленный НКИД проект ответа» Секретариату Лиги Наций «в основе принять» и поручило «окончательную редакцию ответа комиссии в составе тт. Ворошилова, Молотова, Калинина и Литвинова»[825]. Требуемые сведения о состоянии вооруженных сил СССР были направлены Совету Лиги Наций в апреле 1931 г. в конверте, адресованном Конференции по разоружению, и с пояснением, что Советский Союз не признает Совет Лиги в качестве инстанции по ее политической подготовке. Вследствие этого советские материалы не вошли в издаваемый Лигой «Военный Ежегодник».
В конце июля 1931 г., одновременно с обсуждением дела Богового, посланник Польши в Москве С. Патек информировал заместителя наркома Н.Н. Крестинского о письме, направленном его правительством в Секретариат Лиги Наций. В письме отмечалось, что в то время как «Военный Ежегодник» публикует официальные сведения всех государств о состоянии своих армий и военных бюджетах, об СССР в этой публикации имеются отрывочные и неполные сведения, полученные из неофициальных источников. Оговариваясь, что оно не делает упреков Советскому Союзу за возникшее положение, правительство Польши отмечало, что тем самым другие страны лишены возможности осведомляться о его вооруженных силах, и если оно и впредь не сможет знакомиться с официальными военными сведениями своего восточного соседа, то может счесть себя свободным от аналогичного обязательства. 30 июля 1931 г. Патек вручил Литвинову копию этого послания в Секретариат Лиги. Нарком напомнил о действительных мотивах действий советской дипломатии, приведшей к отмеченной в письме коллизии; «польское правительство должно было это понять». Больше всего руководителя НКИД беспокоило, что из-за утечки информации в Женеве и Варшаве польское письмо может быть опубликовано, после чего «возникновение полемики и неприятной полемики» (о недопущении которой Литвинов в июле 1931 г. договорился в Женеве с Залеским) станет неизбежно[826].
Желание избежать «возможных инсинуаций» явилось главным побудительным мотивом обращения наркома иностранных дел к Сталину и другим членам Политбюро. Полагая ненужным менять позицию СССР в отношении роли органов Лиги Наций при подготовке Конференции по разоружению, Литвинов видел выход в обмене «копиями посланных в Лигу Наций сведений с теми, которые этого пожелают», в первую очередь с итальянским послом, уже выразившим такую готовность. Относительно контактов по этому поводу с Польшей нарком выразился двусмысленно: «Можно было бы дать копию наших сведений также Патеку – в ответ на врученную мне копию письма в Лигу Наций». Оставалось неясным, имеет ли Литвинов ввиду, говоря об «обмене» с Польшей, лишь вручение ее представителю советских сведений либо также получение, наряду с письмом в Совет Лиги, ее собственной сводки. В проекте решения Политбюро Литвинов предлагал «разрешить НКИД обмениваться списками о состоянии вооруженных сил, предназначенных для конференции по разоружению с Италией, Польшей и другими странами, которые того пожелают»[827]. Политбюро отказалось предоставить НКИД право самому определять страны, с которыми может быть произведен обмен официальными военными сведениями[828], и поставило на первое место договоренность по этому поводу с Польшей.
6 августа, используя визит Патека в НКИД, Литвинов передал ему предложение об обмене военными сводками между правительствами Польши и СССР «в тех рамках, в каких предполагается давать эти сведения Лиге Наций для конференции по разоружению»[829]. МИД Польши ответил согласием; обмен сведениями предполагалось произвести в ходе встречи Литвинова с Залеским в Женеве в конце августа – начале сентября 1931 г. Это намерение не осуществилось из-за кампании, развернутой руководством НКИД по поводу вручения польским посланником «мнимого» проекта пакта ненападения между СССР и Польшей 23 августа[830]. В этих условиях нарком счел невыгодным просить Залеского о встрече, тогда как польский министр имел основания полагать, что инициатива должна исходить от Советов.
Удобный момент для обмена сведениями был упущен. По возвращению в Москву наркому пришлось выслушать сообщение поверенного в делах Польши в СССР о том, что польское правительство передало 15 сентября ответ по вопросам, предусмотренным решением подготовительной комиссии конференции по разоружению, сведения эти будут опубликованы Лигой Наций, а потому, по мнению Залеского, «специальное сообщение правительству СССР этих сведений будет лишено практического значения». Вину за создание положения, при котором августовская договоренность теряла смысл, МИД Польши возлагал на Литвинова. После неуклюжих усилий приписать Варшаве инициативу двустороннего обмена сведениями, Литвинов попытался поставить А. Зелезинского перед вопросом, отказывается польское правительство от своего решения обменяться с СССР военными сведениями. Поверенный в делах повторил, что польская сводка будет опубликована для всеобщего сведения, и заявил о согласии принять соответствующие советские материалы. «Тов. Литвинов закончил разговор тем, что заявил, что он придерживается решения правительства СССР об обоюдном обмене этими сведениями»[831]. О беседе с Зелезинским Литвинов информировал Секретаря ЦК ВКП(б) Кагановича[832]. Желая избежать обострения отношений с Москвой, МИД Польши согласился на выполнение первоначальной договоренности об обмене сведениями о вооруженных силах. 23 сентября в рабочем кабинете Литвинова, без тени торжественности, нарком и поверенный в делах обменялись сводками, составленными по идентичной схеме. Литвинов принес полуизвинения по поводу нелепости этой процедуры, заметив советнику польской миссии, что, «благодаря искажениям и неверному истолкованию польской прессой дипломатических шагов обоих государств», в конце августа – начале сентября «создалась обстановка, диктовавшая мне крайнюю осторожность и даже помешавшая моим встречам с Залеским в Женеве» и своевременному обмену официальными военными материалами[833].
20 августа 1931 г.
Решение Политбюро
13/18. – Об обмене нот с Литвой по вопросу о положении торгпредства СССР (т. Литвинов).
Принять предложение т. Литвинова об обмене нот с Литвой по вопросу о легализации торгпредства СССР в Литве.
Выписки посланы: т. Литвинову.
Фактически пользовавшееся правами экстерриториальности советское торгпредство в Каунасе не имело юридически закрепленного статуса, что порождало трения с органами местного самоуправления и налоговыми органами при попытках получения в аренду земельных участков под складские помещения для транзитных грузов и в вопросах об уплате налогов. Эта тема дважды поднималась литовской стороной в 1930 г., но, поскольку литовское правительство оказалось заинтересованным в помощи Москвы в устранении напряженности во взаимоотношениях с Германией и в поддержке в польско-литовском конфликте, то на время он был снят с повестки дня, хотя 2 февраля 1930 г. Стомоняков и направил в полпредство в Каунасе проект обмена нот, «оформляющий положение торгпредства»[834]. В начале 1931 г., под влиянием осложнения отношений режима Сметоны-Тубялиса с оппозицией, вопрос снова стал актуальным. Торгпредство было извещено о том, что его коммерческая деятельность подлежит налогообложению. Одновременно литовское правительство согласилось в январе сохранять статус-кво, пока не будет разрешен вопрос со статусом торгпредства. С учетом того, что объемы экспорта в Литву оставались незначительными и размеры возможных финансовых потерь при уплате налога были мизерными, советская сторона в феврале 1931 г. на переговорах полпреда М.А. Карского с министром Д. Зауниусом дала принципиальное согласие на его уплату в размере 0,2 % дохода и в «паушальной» форме (при которой начисление производится с суммы, установленной не налоговым инспектором, а самим торгпредством)[835]. Поспешность НКИД и НКВТ объяснялась необходимостью устранить препятствия в работе «транзитных складов» в Каунасе и Мемеле (которые, по признанию сотрудников торгпредства и полпредства, на деле были ориентированы на рост советского экспорта в Литву)[836]. Однако с февраля 1931 г. литовское правительство, по инициативе которого были начаты переговоры, стало их затягивать. Временный поверенный в делах СССР А.В. Фехнер объяснял это тем, что условие советской стороны, при котором она соглашалась пойти на эвентуальную уплату налогов – сохранение предоставляемой Литве уступки в тайне (фиксация ее только в обмене нот, полное содержание которых не станет достоянием гласности), не устраивало власти Литвы, желавшие продемонстрировать оппозиции, неоднократно критиковавшей деятельность торгпредства, способность отстаивать интересы страны. При конфиденциальности этой договоренности обмен нот о статусе советского торгпредства, по мнению Фехнера, представлял интерес для литовского правительства лишь как акт, демонстрирующий «вовне» упрочение советско-литовских отношений, но и тогда полученный политический эффект был бы несопоставим с эффектом от пролонгации договора 1926 г.[837].
Пауза в переговорах о статусе торгпредства затянулась до середины июня, когда этот вопрос в беседе с Зауниусом (и вопреки установке Стомонякова, требовавшего дожидаться инициативы со стороны литовцев) был поднят полпредом Карским, обеспокоенным появлением новых критических статей в литовской прессе о работе торгпредства и судебными исками, в результате одного из которых был арестован текущий счет торгпредства[838]. В начале июля министр иностранных дел Зауниус пригласил на свою летнюю дачу Карского, который имел указания НКИД в случае отказа от советских предложений пригрозить закрытием торгпредства и сокращением торговли с Литвой[839]. 14 июля в Паланге Карский обсудил с Заунисом проблемы статуса торгпредства и транзита[840]. Полпред категорически отказался обсуждать проект подготовленный директором Восточного департамента МИД Литвы Дайлиде, поскольку в нем было опущено положение о недопустимости ареста счетов торгпредства, зато были положения об уплате торгпредством налога за все прошедшие годы, об установлении принципа нетто-баланса в двусторонней торговле. Зауниус согласился отозвать проект Дайлиде и вести в дальнейшем переговоры на базе советского проекта[841]. К началу августа 1931 г. сторонам удалось в принципе достичь компромисса. Условия соглашения НКИД представил на утверждение Политбюро.
29 августа 1931 г. Карский и Зауниус подписали «Протокол о правовом положении торгового представительства Союза ССР в Литве», а также приложенные к нему ноты (одновременно был произведен обмен ратификационными грамотами о продлении договора 1926 г.). Согласно ст. 3 Протокола, торгпред и его заместитель признавались членами дипломатического корпуса с вытекающими из этого статуса правами и привилегиями. Наиболее важной для Москвы была ст. 6, устанавливавшая, что ответственность торгпредства распространяется только на заключенные им частноправовые сделки и за действия советских государственных хозяйственных организаций, в соответствии с их статусом по законам СССР, они отвечают сами. В приложенных к протоколу нотах фиксировалось согласие Москвы «благоприятно относиться к развитию транзита через Литву» и распространить на нее те права в отношении транзита по территории СССР, которыми обладали государства, заключившие торговые договора с СССР (советско-литовский торговый договор не был заключен)[842].
30 августа 1931 г.
Решение Политбюро
19/28. – О Польше (т. Крестинский).
а) Признать неправильным выступление НКИД с опровержением по вопросу о переговорах с Польшей без предварительной постановки вопроса в Политбюро.
б) Предложить НКИД представить на ближайшем заседании Политбюро о дальнейшем ходе этого дела, до этого полемики и обсуждения на страницах печати не вести.
Выписка послана: т. Крестинскому.
С марта 1930 г. руководители советской и польской дипломатии неоднократно рассматривали возможность возобновления переговоров о заключении гарантийного договора, что нашло отражение в зондажных беседах Антонова-Овсеенко с Залесским и Беком, Ольшевского с Сурицем и других контактах в конце 1930 г.[843] Впоследствии сообщения об инициативе советских представителей начать переговоры о советско-польском пакте ненападения или о ведении таких переговоров неоднократно опровергались в советской печати. 6 января по указанию НКИД газеты опубликовали «примечание ТАСС» к сообщению румынской газеты «Лупта». В материале ТАСС заявлялось, что «никакие переговоры о каком бы то ни было соглашении между СССР и Польшей за последнее время не имели места». 27 июля «Известия» снабдили телеграмму своего корреспондента в Париже редакционным добавлением: «Утверждение… о ведении между СССР и Польшей переговоров относительно заключения пакта ненападения не соответствуют действительности». 6 августа «по заданию НКИД» ТАСС послал за границу телеграмму: «Исходящие из Риги сведения, будто по инициативе французского правительства в Париже происходили переговоры между представителями СССР и Польши лишены всяких оснований». Сообщение «Chicago Tribune» о предстоящем заключении советско-польского пакта было передано в советских газетах за 23 августа с добавлением официозного примечания: «ТАСС уполномочен заявить, что в парижских переговорах ни в какой мере не затрагивались отношения договаривающихся сторон с третьими государствами, в том числе с Польшей; никаких переговоров между Москвой и Варшавой о пакте ненападения не ведется»[844]. Насколько удалось установить, эти разъяснения соответствовали действительности, хотя польская дипломатия пыталась создать впечатление, что если не официальные переговоры, то эпизодические беседы о заключении советско-польского пакта продолжались, и в июле 1931 г. Польша выдвинула новые предложения относительно условий его заключения[845]. Представители НКИД тем временем разъясняли, что завершение переговоров о договоре ненападения между СССР и Францией отнюдь не ставит в порядок дня вопрос о заключении аналогичного договора с Польшей и что, во всяком случае, французское посредничество в этом деле исключено[846].
23 августа посланник С. Патек вручил заместителю наркома Л.М. Карахану (временно заменявшему Б.С. Стомонякова) записку, озаглавленную «Текст договора о ненападении»[847]. Собравшаяся в тот же день Коллегия НКИД решила «не предпринимать с нашей стороны новых шагов в связи с документом»; «если в печати появятся сообщения о вручении поляками контрпроекта, выступить с опровержением и информировать корреспондентов о действительном положении вещей, подчеркивая, что документ, врученный Патеком 23-го августа представляет собой простое письменное изложение тех возражений, которые делались поляками в прошлом против нашего проекта пакта и которые только мешали заключению пакта»[848]. 25 августа в польской печати появилось сообщение телеграфного агентства ПАТ о том, что «в результате происходящего с 1926 г. обмена взглядов между польским и советским правительствами» польской стороной был передан новый проект договора о ненападении. Поскольку руководство НКИД считало проект Патека «образцом наглости» (из-за «требования» связать пакт СССР и Польши с заключением аналогичного советско-румынского пакта), то оно расценило демарш 23 августа не как проявление желания вступить в переговоры, а «наоборот», как свидетельство того, что «полякам нужен был этот шаг Патека для каких-то внешнеполитических маневров Польши – облегчение получения займа, шантаж Германии и Литвы, попытка примазаться к советско-французским переговорам, маневры по адресу Румынии или что-либо подобное»[849]. Особое беспокойство советских дипломатов вызывала реакция германских политических и правительственных кругов на противоречащие друг другу сообщения о польско-советских переговорах, и уже 26 августа советник полпредства С.И. Бродовский представил МИД Германии подробные успокоительные разъяснения относительно истории обсуждения пакта ненападения с Польшей в 1926–1931 гг.[850].
27 августа советские газеты опубликовали подготовленное в НКИД и утвержденное Литвиновым «Сообщение ТАСС»[851]. В нем не только отрицались утверждения о продолжении переговоров о пакте после их официального прекращения в 1927 г. (что соответствовало действительности), но и заявлялось, что врученный Патеком документ является «шагом назад» и уже потому не может привести к возобновлению переговоров. На следующий день ТАСС выступил с опровержением заявления французского агентства Гавас о якобы предпринятых в 1930 г. попытках советского правительства вступить в переговоры с Польшей о пакте ненападения[852]. Одновременно М.М. Литвинов (выехавший вечером 26 августа из Москвы в Женеву), находясь в Берлине для переговоров с министром иностранных дел Германии, сделал заявление представителям печати. Он повторил ранее сделанные опровержения и добавил, что «распространение слухов о несуществующих переговорах» «может вызвать лишь раздражение и полемику, чего надо избегать» в интересах советско-польских отношений[853].
Эти акции были предприняты без предварительного согласия Политбюро, работа которого в отсутствие находившихся в отпуске Сталина и Молотова, проходила под руководством Л.М. Кагановича. В письме о текущих делах, направленном Сталину 26 августа, Каганович не счел нужным упомянуть о демарше Патека и полемике, начатой вокруг него. Это вызвало резкий упрек Сталина. Дело заключения пакта ненападения с Польшей Сталин назвал делом «очень важным, почти решающим (на ближайшие 2–3 года)». «Вопрос о мире, и я боюсь, что Литвинов, поддавшись давлению так называемого “общественного мнения”, сведет его к пустышке. Обратите на это дело серьезное внимание, – поручал Сталин. – Пусть ПБ возьмет его под специальное наблюдение и постарается довести его до конца всеми допустимыми мерами. Было бы смешно, если бы мы поддались в этом деле общемещанскому поветрию “антиполонизма”, забыв на минуту о коренных интересах революции и социалистического строительства»[854].
Неизвестно, было ли мнение Генерального секретаря доведено до сведения членов Политбюро до их встречи. Вероятно, однако, что о позиции Сталина Кагановичу и находившимся в Москве его коллегам (Калинин, Куйбышев, Микоян, Орджоникидзе, Рудзутак, Чубарь) стало известно после 30 августа, а инициатива постановки вопроса «О Польше» родилась в Москве, причем не позже 29 августа. В адресованной Политбюро записке исполнявший обязанности наркома Н.Н. Крестинский предпринял всестороннюю защиту действий НКИД по опровержению заявлений польских и французских агентств о состоянии отношений СССР с Францией и Польшей. Крестинский уклонился от рассмотрения сути предложения польского правительства, расценив передачу его Патеком и сообщения об этом в прессе как «новый способ воздействия на Германию», который был «обезврежен» сообщением ТАСС от 27 августа, а повторное заявление ТАСС 28 августа «нейтрализовало» «последнюю попытку Польши» – переданную двумя днями ранее информацию агентства Гавас. Исполняющий обязанности наркома обходил вопрос о том, получил ли Литвинов разрешение ЦК ВКП(б) на публикацию заявления ТАСС от 27 августа. Что же касается официозного разъяснения, он «не согласовывал составленное в НКИД сообщение ТАСС’а с ПБ, потому что в одной своей части (о переговорах с Польшей) наше сообщение повторяло сообщения от 6/I, 27/VII, 6/VIII, 23/VIII и 27/VIII, а во второй своей части (о франко-советских переговорах) повторяло наши опровержения от 6/I и 27/VII, т. е. все это сообщение не содержало в себе ничего нового, не получившего в свое время санкции ПБ». Поскольку в своем ответном заявлении Гавас ограничился констатацией действительного обстоятельства («трижды за последние годы советское правительство предлагало Франции заключить договор о ненападении»), Крестинский заявлял, что «наше выступление от 28/VIII достигло своей цели». Интервью Литвинова немецкой печати (28 августа, Берлин) его заместитель оценивал как «исчерпывающее и очень убедительное», так что, говорилось в заключительной части записки в Политбюро, «мы можем не возвращаться больше официально и официозно к вопросам польско-советских и советско-французских переговоров»[855].
Несмотря на формальную неуязвимость аргументов НКИД, Политбюро не согласилось с основной предпосылкой его рассуждений – с тем, что предпринятая неделей ранее акция польского правительства не вносит ничего существенно нового в отношения с Польшей и потому не требует изменения советской внешнеполитической тактики. В точном соответствии с пожеланиями Сталина Политбюро взяло «это дело» под свой контроль, согласившись с НКИД лишь в том отношении, что с новыми выступлениями в печати следует повременить. Выжидательно-неопределенный характер резолюции Политбюро был, по-видимому, вызван растерянностью участников заседания, которые вынуждены были принимать решение по ключевому внешнеполитическому вопросу в отсутствие признанных лидеров – Сталина и Молотова.
3 сентября 1931 г.
Решение Политбюро
34/15. – О Финляндии.
Запросить т. Сталина.
3 сентября 1931 г. и.о. наркома Н.Н. Крестинский обратился к Л.М. Кагановичу, с просьбой, «не дожидаясь послезавтрашнего заседания» Политбюро, решить в срочном порядке опросом, стоит ли соглашаться на сделанное 26 августа министром иностранных дел Финляндии А. Юрье-Коскиненом полпреду Майскому предложение об обмене сведениями о вооружениях. Несколькими днями позже руководитель МИД Финляндии повторил это предложение в беседе с М.М. Литвиновым в Женеве. Нарком сообщил в НКИД об отсутствии у него возражений против предложенной акции[856].
Несмотря на то, что прецедент обмена официальными сводками о вооруженных силах Политбюро был ранее создан[857], Каганович и его коллеги, вероятно, не рискнули взять на себя ответственность за принятие окончательного решения, не говоря уже о проведении его «в бесспорном порядке» – опросом (как предлагал Крестинский), и дело было отложено[858].
3 сентября 1931 г.
Решение Политбюро
36/17. – О Польше.
1. Предложить НКИД через своих представителей заграницей прощупать, как реагируют правительственные круги, главным образом во Франции и особенности в Польше, на сообщения ТАСС от 27 и 28 августа и на интервью т. Литвинова.
2. Предложить НКИД представить в Политбюро к 10 сентября подробный доклад о создавшемся положении и о возможных и необходимых наших шагах с нашей стороны.
Выписка послана: т. Крестинскому.
2 сентября Н.Н. Крестинский направил «в Политбюро ЦК ВКП(б) тов. Кагановичу» «сводки откликов французской, польской и немецкой печати на нашу полемику с поляками и Гавасом по вопросу о польско-советском пакте». В обширной сопроводительной записке исполнявший обязанности наркома приводил дополнительные аргументы в пользу сделанных ранее официозных разъяснений относительно переговоров с Польшей. Первая группа этих аргументов была направлена на обоснование тезиса о том, что «Франция действительно не связывает подписание пакта с СССР с польско-советскими отношениями». Крестинский оговаривался, что «возможно… все переговоры о пакте являются чисто тактическим шагом со стороны Франции, что подписывать пакта с нами она не собирается, а ведет переговоры лишь для того, чтобы давить на Германию угрозой ее политической изоляции и толкать ее на политические уступки Франции». В любом случае, инициированные НКИД опровержения не нанесли ущерба «налаживанию наших отношений с Францией». Второй тезис Крестинского сводился к тому, что в результате публичных акций НКИД «отношения между нами и Германией лучше, чем когда бы то ни было»: «мы успокоили германские правительственные и политические круги, обеспечили себе полную поддержку Германии в Женеве и обеспечили благоприятную атмосферу для предстоящих в Германии импортных и экспортных переговоров, и для Согласительной Комиссии, на которую мы идем с худшим багажом, чем немецкая сторона». В записке Крестинского впервые признавалось, что «вопрос о переговорах» с Польшей все же может быть решен «положительно», но он отрицал, что августовские заявления СССР нанесли ущерб будущим переговорам с нею о пакте ненападения, напротив, «все возможности остаются»[859].
Неизвестно, состоялось ли 3 сентября обсуждение новой записки НКИД и было ли вынесено соответствующее решение. По свидетельству Л.М. Кагановича, рассматриваемое постановление было принято 5 сентября (т. е. в день проведения заседания Политбюро), после того как, «по получении Вашего [Сталина. –