— В кого?
— В террористы!
— Что ты, милый, плетешь. Какие еще террористы? — кротко поинтересовался дед.
— Ха–ха! Он еще спрашивает! Ты, дед, есть теперь у нас преступник, вредитель социалистического добра.
— Э, э! Вредитель! — передразнил его дед. — Ты, паря, если выпил, так сальца пожуй! Вредитель… Тебя поди еще на свете не произрастало, когда словечко это к людям прилеплялось. Ты, милок, сперва думай, а потом уж болтай, — дед со значением постукал себя пальцем по лбу.
— А молоко Тоньке кто спортил?
— Эва куда! Молоко! Да я молока, кажись, с майских не хлебал. Все чайком освежаюсь.
— Нет, дед, народ у нас не обманешь, — захохотал Колька. — Все уже про тебя известно. Как ты, старый хрен, Тоньку взялся в подсобке тискать, а когда тебе не отломилось, все молоко своей портянкой испоганил. Два бидона, как в копеечку!
— Тебе что, грязь в голову ударила! — огрызнулся дед. — Какое молоко, какие портянки?
— Все, дед, теперь не отопрешься! — заверил Колька. — У Тоньки документ на тебя имеется. А на документе — печать. Так что, старый, суши сухари. И как в песне: «Вдоль по тундре, по широкой дороге…»
— Типун тебе на язык! — сплюнул в сердцах дед и заспешил к магазину и мастерским.
Колька, нависая над затылком, закостылил следом.
В сельповском магазинчике к тонькиному дощатому прилавку стояла небольшая очередь из деревенских женщин. В магазин подвезли свежие конфеты «Старт», и Тонька в конце концов начала торговлю. И без того тусклый дневной свет почти не пробивался сквозь грязное оконце. Над прилавком свешивалась засиженная мухами голая лампочка.
— А вот он и сам, собственной персоной! — приветствовал старика кто–то из очереди.
«Уж все знают,” — упало сердце старика. Но он постарался не выдать свое смятение.
— Как же это вы так, Архип Платоныч? Очень нехорошо, — заметила Архипу стоящая первой бригадирова жена.
— Ну–ка, дед, сказани, вмажь им! — подначил деда стоящий за плечом Колька.
— Антонина, — по возможности строго начал Архип. — Встретил я тут дорогой Кольку — мелет балабол невесть что. Про бидоны какие–то, про портянки, прости господи…
В очереди кто–то прыснул.
Изрядно струхнувшая при появлении деда Тонька нервно рассмеялась. Ей было не по себе. Когда они с Нюркой писали бумагу, об Архипе всерьез никто не думал. И уж никак не представлялось, что придется смотреть ему в глаза и объясняться.
А вдруг Архип сейчас поднимет скандал и не оставит от их бумаги камня на камне?
— Антонина! Объясни, — повторил дед, и на этот раз слова получились у него какие–то жалобные.
— А что тут объяснять? — наконец развязно начала Тонька. — В подсобке перед праздником был? Был! Лампу винтил? Винтил! Молоко скисло? Скисло! Так что теперь получишь по заслугам. Мы уж бумагу прокурору отправили, в район, — для убедительности загнула она.
В очереди кто–то хихикнул в кулак.
Архип, чуя неладное, хотел было приструнить распоясавшихся девок, поставить их на место, сказать, что это нигде не видано, чтобы молоко скисало от таких причин, что сперва думать надо, а потом языком молоть, и что портянки на нем всегда чистые, а сегодня и вообще новые, только что нарванные из внуковых пеленок, — но вместо этого старик почувствовал какую–то непонятную слабость в коленках, нытье под ложечкой и сухость во рту. «Оговорили. Пропал! Теперь ничего не докажешь…» — с тоской пронеслось в его голове.
— Какому прокурору? — упавшим голосом спросил дед.
— Какому нужно. Самому главному! — сказала Тонька, поощряемая спрятанными улыбочками баб. — Пусть разберется. У нас народное добро никому портить не положено.
— Так где ж это видано, чтобы молоко… От портянок… — начал было дед.
— А вот прокурор и разберется, видано или не видано, — отрезала приободрившаяся Тонька.
— Так что, дед, готовь арестантскую рубаху! — расхохотался над ухом весельчак Колька.
— Тьфу на тебя, — плюнул в сердцах дед. Ему было не до шуток.
Он понял, что здесь ничего не докажешь, и, развернувшись, пошел вон из магазина.
«Председатель! — решил старик, выйдя на улицу. — На него последняя надежда».
А председатель как раз в это время, неприятно морщась, раскачивался внутри колхозного «газика» на ухабах деревенской улицы. Председатель ехал с фермы, где наконец разобрался с покинутыми в праздники телятами, отчитав, кого нужно, и распорядившись обо всем, что можно. На ферме, в целом, все обошлось. По крайней мере, могло бы быть и хуже.
Проезжая мимо сельпо, председатель увидел стоящего на крыльце и озирающегося в растерянности деда Архипа
— Ну-к, притормози, — вспомнив что–то и усмехнувшись, бросил председатель шоферу.
Тот лихо подрулил к крыльцу и осадил машину.
Председатель опустил стекло и строго посмотрел на деда.
— Что ж ты, Архип Платоныч? А?
Сердце у старика упало.
— Так, значит, Архип Платоныч. Мы тебе к празднику ватник новый выписали, а ты в ответ колхоз без молока оставил.
— Так не я же! — попытался оправдаться дед. — Алексей Михалыч, дорогой! Неужели ты этой шалаве веришь?
— А как же не верить, если у нее в документе черным по белому Архип Шинденков? — скорбно спросил председатель.
Шофер незаметно прыснул.
Дед пристально посмотрел на них обоих, потом вдруг сорвал с головы шапку и повалился на колени прямо в грязь.
— Леша, милок, — горячей скороговоркой зашептал дед. — Помнишь, как я вас с Ванькой моим, сорванцов, учил мальков рубахой ловить. — Не дай ты мне загнуться на старости лет. А я тебе чем хошь… Хошь деньгами — у меня на похороны припасено
— Ты что дед, пьяный, что ли, — оторопел председатель. — Иди проспись. Нашелся мне Ротшильд. Трогай, чего смотришь, — бросил он шоферу.
Последняя надежда укатила от деда по ухабистой улице.
Ночь, как и полагается, дед провел в мастерских, но работа, исполняемая обычно им с ответственностью и удовольствием, в этот раз тяготила и была некстати.
К ночи поднялся ветер. Он грохотал листом железа на крыше, задувал сквозь щель под кровлю и раскачивал под потолком электрический фонарь в жестяной юбке. Было зябко, знобило… Архип оглядывал стены мастерской, по которым скакали чудовищные тени, отбрасываемые кабинами тракторов, верстаками и колесами на осях.
«Вот тебе и ядрена вошь! — думал дед. — Угораздило же меня схлестнуться с этой Тонькой! Ради ее поганых трешек. Ей человека упечь — как сморкнуться! Дымоход–баба. Вся начальство у нее в кобелях ходит. Уж что у нее в магазине творится — а все с рук сходит. Оглянуться не успеешь — покатишь в казенном вагоне лес валить. А какой мне теперь лес? Сила уж не та! Загнусь где–нибудь под елкой, как собака! Если б десяток лет назад…»
Дед мерил старыми подшитыми валенками студеный цементный пол и кутал зябнущие плечи в ватное пальто с воротником. Ныло сердце.
В самый разгар ночи, в самый темный ее час, фонарь под потолком особенно закачался, забился на крючке, и лампочка в нем рассыпалась со звоном.
Дед вздрогнул, но лампочку менять не стал, а забился в угол на своем топчане и остался сидеть так, глядя в темноту и слушая, как бьется лист на крыше. Руки его мерзли.
Перед глазами Архипа встали почему–то похороны его жены, Елизаветы, и она в гробу, совсем чужая, непохожая на себя живую, строгая, холодная и, что поражало больше всего, совершенно равнодушная к Архипу и его горю.
А еще вспомнился Петька, его старшенький, ясный, как солнышко, умерший в голодный год от крупа, так и не дожив до трех лет. Вспомнилась его болезнь, весной, в распутицу, когда Петька начал задыхаться и у него посинели ноготочки. Соседская бабка сказала, что помрет, но Архип не поверил, схватился, как был, и с мальчишкой на руках пешком пустился в больницу, в район, за 16 километров. Пустился ходко, но сразу же за деревней почувствовал, как сделались ватными с голодухи ноги. Не было сил. Он отдыхал, прислонившись спиной к деревьям и тяжело дыша, и снова шел, увязая в грязи. А Петька задыхался на руках, кашлял отрывисто, будто лаял, а когда кашель немного отступал, начинал тихонечко плакать, беспомощно и доверчиво, будто бы жаловался Архипу, как ему плохо и больно, и надеялся, верил, что отец поможет, что отец не допустит беды. Архип бежал и шел, и брел еле–еле, и почти уже полз и не было из–за распутицы на дороге ни одной попутной телеги или грузовика. А парнишечка вдруг притих на руках, не кашлял, а лишь дышал с трудом, и наблюдал за лицом отца серым скорбным глазком, за двигающейся щетиной, за ручейком пота на кадыке, за губами, за парком изо рта. Он не плакал уже, последняя чистая слезинка сохла в уголке его глаза, и во взгляде его не было укоризны, а было понимание, и прощение, и от этого взгляда Архип понял, что все, конец, и сейчас в ангаре, как и тогда, на дороге, волосы зашевелились у него под шапкой.
Утром механики застали деда все в той же позе — с остановившимся взглядом и сбившимися набок волосами.
— Архип Платонычу — наше с кисточкой! — как всегда за ручку приветствовали механики старика.
Дед, не разбирая лиц, посмотрел на молодых мужиков и начал шарить вокруг себя в поисках ушанки.
— Ты что ж, Платоныч, так оплошал? — заулыбались они. — Всю деревню без молока оставил?
Ничего не отвечая, дед поднялся, зачем–то обхлопал ушанкой колени и бока, посмотрел на механиков скучным, невидящим взглядом и, не простившись ни с кем, двинулся вон.
Это больше всего и удивило механиков — равнодушный ко всему, скучающий вид деда.
Архип пришел домой много позже обычного, без шапки и без котомки. Прошелся не разуваясь по комнате, заглянул со скукой в кастрюлю на столе, но есть не стал.
— Где это вы, батя, все пальто перепачкали? — равнодушно поинтересовалась его невестка, нечесанная и вечно сонная баба, мать двоих вечно грязных ребятишек. — Или упали где?
Архип Петрович посмотрел на нее строго и ничего не ответил. Он поискал глазами ведро с водой и медленно напился из ковшика. После этого лег на диван в столовой и отвернулся к стене.
Обедать он не стал, несмотря на приглашение невестки. Пообедав, младший внучок Петька взобрался на дедов диван, перегнулся через его плечо и заглянул в лицо. Дед лежал с закрытыми глазами и скорбным выражением лица. На внука он никак не отреагировал, и тот отстал.
За окном стемнело.
Пришел с работы Сашка, архипов младший сын, единственный оставшийся в деревне. Пришел довольный только что закрытыми нарядами, но, заметив лежащего на диване отца, притушил голос.
— Чего это он, на работу не собирается? — вполголоса спросил он у жены.
Та равнодушно пожала плечами:
— Так с утра лежит.
Ужинать сели без деда. Ужинали картошкой вареной в мундире и постным маслом. Картошку брали из общей миски, и в ту же миску бросали очищенную шелуху. Масло, уже подсоленное, стояло рядом в блюдечке. Внучок Петька ленился чистить картошку и все норовил запустить ее в рот прямо в шелухе.
Когда Сашка, жуя на ходу, нес из кухни горячий чайник, дед вдруг поверну лицо к столу и громким голосом позвал:
— Лиза, а Лиза? Куда, бишь, я шильце свое положил?
Сашка замер с чайником и непрожеванной картофелиной во рту.
— Ты чего, батя?
— Мать, вишь, зову. Зову ее, зову, а она все не идет.
— Так ведь похоронили мы мать. Пятый год, как похоронили.
Старик посмотрел на него недоверчиво и печально.
— Ах, Лиза, Лиза, видела бы ты… — пожаловался он.
У него открылся жар, и к ночи он начал метаться.
Сашка бегал в сельсовет, звонить, чтобы приехала «скорая». Невестка походила вокруг больно, недоверчиво глядя на него и, посомневавшись, укрыла поверх одеяла двумя тулупами. Из–за порога в сенцы за дедом с любопытством наблюдали оба его внучка.
«Скорая» приехала только ночью. Ехала по ухабам улицы, раскачиваясь, как катер на волне, и полосовала фарой–искателем по спящим окнам. Сашка встречал «скорую» у магазина.
Совсем молоденький доктор с бородкой, отпущенной для солидности, с лицом намеренно важным и оттого немного обиженным, щупал значительно у деда пульс, слушал трубкой грудь и сделал какой–то укол.
— А грязища–то нынче, — важно заметил он Сашке, когда они курили на крылечке. И добавил: — Зря только мы и ездили, грязь месили…
Доктор отчего–то покраснел.
И в самом деле, Архип больше не приходил в сознание и к утру умер.
Тоньку в деревне, конечно, осудили и она две недели ходила всюду с независимым видом, давая понять, что виноватой себя не видит. Впрочем по прошествии времени посчитали, что и так прожил немало, сколько Бог дал. И перед смертью не мучился.
Его похоронили рядом с женой, как он и хотел. По деревне гроб везли в автобусе, который выделил колхоз, а за околицу, к кладбищу, выносили на руках, как того требует обычай. Сашка спустя время ездил в город и заказал у художника фотографию на эмали. Архип и Елизавета сидят на фотографии, склонив по тогдашней моде головы друг к дружке. Как голубки.
Могила их содержится в порядке. Сашка в Родительскую субботу и на Троицу, как положено, приходит посидеть на могилке и выпить свою стопочку. Да столичный художник, приезжающий каждое лето в Колупельки, чтобы писать натуру, полюбил навещать могилку Архипа и его жены. Посидеть на скамеечке рядом с крестом, поласкать взглядом березки, лезущие там и сям между оград, да пооборвать вокруг чертополох. Художники любят уединение. А кладбище в Колупельках отличное — песчаное и сухое.
А что еще нужно в этой жизни?