Папа побледнел и свирепо уткнулся в книгу. Мама закашлялась и принялась шарить в сумке, как будто ей срочно потребовался носовой платок.
И только Митька продолжал, как ни в чем не бывало, рассеянно обозревать пейзаж за окном. «Узнали? Что же тут поделаешь?» — говорил его вид. Тяжкое бремя популярности приходится нести всем артистам.
И это было только начало.
Еще через два дня папа пришел с работы совершенно обескураженный.
— Что случилось? — у мамы упало сердце: ожидали решения аттестационной комиссии в Москве о присвоении ученого звания, «черный рецензент» тянул с отзывом на последнюю книгу — плохим новостям было откуда появиться.
— Наш начальник факультета, генерал Астрахан… Ты знаешь его…
Папа, как был в шинели, опустился на табурет в кухне.
— Что такое? — как можно спокойнее поинтересовалась мама, присаживаясь рядом.
— В высшей степени уважаемый человек… В прошлом — боевой летчик… Одним словом… Вызвал сегодня меня в кабинет… Об одном спросил, о другом, как учебник двигается, как лекции. Я вижу, он на себя не похож, мнется… И знаешь, что?
— Что?
— Он попросил митину фотографию с автографом. Оказывается, его жена с внучкой собирают открытки с артистами. А тут Митя, почти знакомый… И откуда они все узнают?.. — с тоской проговорил папа.
А где–то под Новый год Митька весь день ходил загадочный и важный. А за ужином, выбрав подходящую минуту, небрежно спросил, подражая отцовским интонациям:
— Мама, у меня есть на завтра чистая рубашка?
Мы насторожились. От Митьки теперь можно было ждать всего, что угодно.
— У тебя все рубашки чистые, — осторожно ответила мама.
Митька замолчал. Бросив первый камень, он ожидал реакции.
— А что такое?
— Одеться нужно поприличнее, — рассеянно пояснил этот негодяй. — Иду интервью давать.
Возникла гоголевская немая сцена.
— Интервью? — растерялся папа.
— Да, — как ни в чем не бывало сказал Митя. — В газету Ленинские искры. Новогодние встречи. Звонили сегодня, просили зайти в редакцию к двенадцати часам. Так что на физкультуру завтра я не попадаю.
— А почему у тебя, а не у Табакова? — глуповато спросил я, и мне до сих пор стыдно вспоминать об этом вопросе.
— Почему–почему, — ласково передразнил Митька. — Табаков же в Москве! А им нужен ленинградский артист.
Родители обеспокоились не на шутку. Вся безвкусица, китч, пошлость, которые сопровождают популярность, грозили вторгнуться в дом вместе с новым митиным положением.
В мелодиях семейных завтраков зазвучали тревожные ноты.
— Лев Толстой говорил, что истинная ценность человека определяется дробью, в числителе которой его достоинства и добродетели, но в знаменателе — его мнение о своей персоне, — как мог веско и рассудительно излагал папа. — Чем выше достоинства, тем выше ценность человека, но его высокое мнение о себе сводит ценность к нулю.
Папа даже и не смотрел в митину сторону, а говорил это просто так, вообще.
При этом он с помощью ножа и вилки пытался на своей тарелке отделить косточку от маслины. Папа подлавливал маслину в углублении, где дно тарелки переходило в бортики, придерживал маслину ножом и старался вилкой проткнуть ее жесткую кожицу. Маслина выворачивалась и ускользала. Но папа не оставлял попыток, методично, раз за разом, подлавливая ее, придерживая ножом и стараясь проткнуть вилкой.
Все мы, слушая папины слова, следили, затаив дыхание, за его борьбой с непокорной ягодой и болели, естественно, за папу. Сами мы уже давно отправили свои маслины в рот целиком, а потом попросту выплюнули косточки на край тарелок.
— Успех, мишура, поклонники… Этим так легко увлечься! — продолжал как бы между прочим папа. — А ведь это всего лишь яркая обертка! Возьмите Чехова. Имел громадную славу, рассказы его печатали повсюду, пьесы ставили. А он жил в Мелихове, вдали от славы и суеты, и работал, работал, работал. Говорил, что писатель должен быть крайне беден, чтобы каждодневным трудом зарабатывать на кусок хлеба.
Маслина наконец покорилась; папа препарировал ее на две части, отделил косточку и отправил части одну за другой в рот. Его победа в наших глазах еще раз подтверждала торжество разума и порядка над хаосом и малодушием.
Митька слушал, прикидывал что–то в уме и мотал на ус. В конце концов ему было всего тринадцать лет. Он еще только присматривался к этому миру и отбирал для себя то, что подходило, а то, что не подходило, отбрасывал.
Еще не успели умолкнуть разговоры вокруг первой картины Гроссмана, как Митьку пригласили сниматься еще раз. На роль — небольшую — беспризорника в фильме о революции и нэпе. И почти одновременно — в эпизодах еще в двух картинах. Кроме того оказалось, что у Митьки здорово получается озвучивать отснятые внемую сцены, что у его голоса какой–то особенно кинематографичный тембр, так что звукооператор Гроссмана в первой картине, работавшая в то время в советско–венгерском фильме, позвала Митьку дублировать венгерскую травести.
— Надо же, как пошел мальчик, — озабоченно качала головой Милопольская, благоволившая к Митьке ассистент Гроссмана.
Безусловно, тут сработало везение. Счастливая митькина способность располагать к себе окружающих, его характерная внешность… Но и не только. Митька, ориентируясь на реакцию профессионалов, на замечания вскользь Гроссмана, интуитивно уловил какую–то свою манеру… внутреннее состояние, что ли… интонацию… Некую смесь философской задумчивости и иронии, простодушия и хитрости, которая вдруг придавала всем митькиным словам и жестам особенную выразительность и значение. Он вряд ли сам мог объяснить, как это происходило, но перед камерой или перед зрителями, или просто почувствовав на себе постороннее внимание, он вдруг становился интереснее, значительнее, чем обычно, таким, каким его хотели видеть.
Впрочем, это, наверное, и есть актерский талант…
Кроме того, Митька всегда был готов работать. В нем жило — наверное, отцовское — презрение к собственной слабости, к капризам. Нужно быть веселым в кадре, он был веселым, грустным — он был грустным. Если работа затягивалась допоздна, он работал допоздна. На морозе — значит, на морозе, простуженный — значит, простуженный. Он всегда готов был сделать все, на что способен. Потому что только трудолюбие и самодисциплина, как известно…
Митькина жизнь стала занятой. Ему постоянно нужно было репетировать, или сниматься, или переснимать, или озвучивать то в одном месте, то в другом, то в третьем. Если ничего этого не было, нужно было учиться, пересдавать пропущенное в школе или делать заделы на будущее.
Он жил бегом.
Почти каждый день, прибежав из школы и на ходу пообедав из приготовленного мамой термоса, он ехал скорее на студию. Его узнавали на проходной, вахтеры кивали и не спрашивали пропуск. В павильонах его уже ждали и торопили: «Скорее, скорее, где ты ходишь!
Казалось, он был нужен всем сразу.
Домой он возвращался уже вечером, чтобы сделать кое–как уроки и замертво повалиться спать.
Папа неодобрительно качал головой.
— Нужно что–то делать! — говорил он.
— Что? — спрашивала мама. — Что мы можем сделать?
Папа и сам не знал.
— Но нельзя же так, на самотек… Как у него с учебой? — озабоченно спрашивал он.
Мама пожимала плечами: как обычно, ничего примечательного.
— Может быть нужно проверять у него дневник? Или уроки? Как там принято делать? — неуверенно спрашивал папа.
Но как, посудите сами, можно было проверять у него уроки? Он жил вполне взрослой жизнью. Напряженной и трудовой. Митька похудел и потемнел; вечерами за ужином он от усталости с трудом ворочал языком.
Кинематографический мир все настойчивее вторгался в нашу жизнь. Мы невольно приглядывались к его порядкам, к людям, которые делали кино.
Среди киношников встречались самые разнообразные типы: веселые и меланхоличные, общительные и немногословные, легкомысленные и упрямые, бесшабашные и осторожные. Но всех их, без исключения, объединяло одно: это были люди больные кинематографом, отравленные наркотиком кино.
Даже трудно определить, что было причиной этой роковой привязанности. Ореол успеха и блеска, окружающий этот мир? Причастность к чему–то загадочному и вызывающему неизменный интерес окружающих? Непредсказуемость этого мира, магические взлеты в одночасье — из полной безвестности к вершинам успеха? Каждодневная близость к людям, имена которых с трепетом произносились всей страной?
Все это вместе, но не только это.
Сотни людей, людей взрослых, по большей части умных и специально обученных изо дня в день создавали мир, которого не существовало в действительности.
Они корпели над сюжетами, писали и переписывали слова, которые должны произнести выдуманные герои, строили целые города декораций, шили костюмы, выдумывали парики и грим, колдовали с пленкой, настраивали свет, изобретали звуковые эффекты. Они мучились творческими сомнениями, ссорились, спорили друг с другом, обижались… Актеры учили слова, репетировали, нервничали… Усилия десятков людей с трудностями и спорами сходились в конце концов в одной точке, раздавалась команда «мотор», делался дубль, еще один, и вдруг идея и сюжет обретали кровь и плоть: на пространстве перед камерой придуманная жизнь начинала пульсировать ничуть не хуже настоящей, выдуманные герои начинали любить, ссориться, сердиться и радоваться, совсем как живые люди. Более того, зачастую выдуманные люди перед камерой, воплощая мысли, чувства, мечты своих создателей, сердились и любили лучше, ярче, убедительнее настоящих!
Все, от режиссера до последнего ассистента, чувствовали: получилось!
Эти минуты торжества искупали все: раздражение, нервозность, ссоры. Обидные слова прощались и забывались, настроение повышалось, окружающий мир обретал сочность и смысл.
И вот ведь штука, они выходили из дверей студии, и всамделишняя жизнь, в которую они попадали, по большей части оказывалась менее интересна и ярка, в сравнении с той, которую они только что создали своими руками. В глубинах души киношники любили настоящую жизнь меньше, чем свою, выдуманную. Без своего мира они очень скоро скучнели, начинали томиться… Им оказывались малоинтересны житейские заботы, они робели перед бытовыми трудностями. Неудивительно, что среди них было много людей неустроенных, не умеющих наладить быт, несчастных в личной жизни. Одним словом, это были люди, жизнь которых отравила роковая страсть — кино. Те, кто не заражался этой страстью, находили себе другое, менее хлопотное и более прибыльное занятие.
Потерять связь с этим миром, оказаться вдруг ему не нужным оборачивалось для этих людей трагедией.
Вблизи их жизнь вовсе не была так заманчива и ярка, как это казалось издали.
Наш Митька был любимчиком в этом мире. Он был в самом его центре, на самой вершине, всем нужен, всеми любим, всем в радость.
Его хвалили режиссеры. И ставили его работоспособность в пример взрослым артистам. Одинокие студийные женщины испытывали к хорошенькому Митьке остро выраженные материнские чувства. В разнообразных экспедициях и поездках покладистый малый Митька всегда был готов делать то, что не хотелось другим: сходить за автобусом, или принести всем чай в купе, или сбегать в киоск за водой. Кроме того, Митька никогда не сплетничал и не принимал участия в интригах — и его любили коллеги–артисты.
Митька как–то очень легко, мимоходом принимал свою популярность. Не знаю уж, носила ли эта популярность общенациональный или, скажем, общегородской характер, но в масштабах микрорайона он был звездой. Девочки в классе ссорились, если на кого–то из них Митя смотрел дольше обычного. Его школьный приятель Сундуков объявил себя митькиным адъютантом и телохранителем, дежурил на скамейке у подъезда и по собственной инициативе заносил домой его портфель, когда Митька не успевал между школой и студией. Его фотография висела на стенде «Гордость школы».
Митька только махал рукой: ну их, совсем с ума посходили!
Ему завидовали… Говорили, что ему всего лишь везет, и ничего в нем нет особенного… Мол, таких тысячи. Мол, все дело в связях, вспоминали дядю Женю…
Митька не спорил и, кажется, даже не слушал. Пусть говорят! Он работал, это ему нравилось, и какая разница, были у него способности или ему просто везло..
Летом Митька со съемочной группой ездил в Среднюю Азию. А осенью снимался в эпизоде вместе со Смоктуновским. И мы как–то раз даже подвозили Смоктуновского до гостиницы.
Таким образом незаметно пролетело более года. И мы не сразу заметили, что бурная митина жизнь пошла на убыль.
Работа над картинами, в которых участвовал Митька, постепенно подходила к концу. Завершались последовательно этапы, с начальных, смутных и неуверенных, до последних, суматошных и торопливых, и все кончалось.
Наконец участники съемочной бригады в затянувшемся советско–венгерском фильме, продублировав финальный эпизод, наспех, прямо в павильоне звукозаписи распили несколько бутылок шампанского, вспомнили прошедшие месяцы, перецеловались и простились до новых работ.
У Митьки новых работ больше не было.
Поначалу он не придал этому большого значения: с кем не бывает, простои случаются у каждого артиста. Он положил себе за правило несмотря ни на что несколько раз в неделю ездить на студию — чтобы быть на виду, и в нужный момент оказаться под рукой. Кивнув, он проходил вахту, которая считала его за своего, и начинал ходить из павильона в павильон. Каждый день на студии встречались разные люди, зачастую известные, многие из которых узнавали Митьку, хлопали по плечу. «Привет, старик! Ты у кого?» — радовались они. «Пока ни у кого!» — в тон им отвечал Митька. Кроме того, в студийной неразберихе для желающих всегда находилось какое–то дело: например, размотать спутавшийся кабель или, стоя на табуретке, подержать над головой актеров светоотражающий экран, или просто сбегать найти кого–то. Иногда, при удаче, доставалось что–нибудь более интересное; например, спиной промелькнуть в кадре или выкрикнуть какое–нибудь «Держи его!» за знакомого артиста, у которого на сегодня выпала накладка и работа на радио (например) совпала по времени с дубляжем, в котором (представь, старик!) за весь эпизод только–то и нужно, что выкрикнуть один раз это самое «Держи его!». Впрочем Митька не привередничал и рад был самой возможности чувствовать себя нужным на студии.
Если где–нибудь начиналась новая картина и просматривали актеров, Митя всегда оказывался там. Смотрел, волновался за претендентов. Ревновал… Если подбирались подростковые роли, он смотрел с особым чувством, считал, что сам бы сделал то же самое в сто раз лучше, и пробами оставался, как правило, недоволен.
Его самого никто сниматься не приглашал.
Дело в том, что Мите тем временем исполнилось пятнадцать. Из непосредственного мальчика с характером он превратился в интересного подростка. У него сломался голос, лицо вытянулось и утратило детскую округлость. Чисто внешние данные перестали играть прежнюю роль. Старшеклассника пятнадцати–семнадцати лет без большой натяжки может сыграть выпускник театрального института, естественное обаяние которого закреплено актерской тренировкой. Профессионалу–режиссеру всегда проще найти общий язык с профессионалом–артистом. Чтобы брать на себя хлопоты работы с непрофессионалами, должны быть очень веские основания.
Кроме того, усложнившийся с возрастом митькин характер сломал его естественный типаж. Как человек (и, возможно, артист) Митька несомненно стал интереснее, но чтобы сыграть это в ролях, уже недостаточно было только приятного лица, нужна была подготовка.
Время от времени Митя ловил на себе удивленные или нетерпеливые взгляды студийцев, но, в основном, к нему относились терпимо. Старожилы видели не один десяток судеб, подобных митиной. Ему втайне сочувствовали. И не раздражались. Пускай себе… В общем не мешает… А парнишке забава.
Конец этому положил Гроссман.
Как–то, проходя по коридорам студии своим летучим нетерпеливым шагом и заглядывая во все двери подряд в поисках кого–то, он шагнул в один из павильонов и заметил Митю, который ползал на четвереньках у подножия камеры и дымовой шашкой создавал туман.
Гроссман не нашел, кого хотел, вышел и сделал несколько шагов дальше, но вдруг вернулся, вновь распахнул дверь и громко обращаясь к знакомому ассистенту, на весь павильон спросил:
— Виталий Львович, а что здесь Дмитрий делает? Он у кого работает?
Ответом ему было неловкое молчание. Виталий Львович смущенно развел руками.
— Если ни у кого, так вы, пожалуйста, распорядитесь, чтобы его не пускали на студию. Пускай идет учиться. Кончает школу. Рано еще ему с бутафорией ползать!
И Гроссман ушел.
В воцарившейся тишине Митька пожал плечами, развернулся и ушел.
«Ну и пусть! — решил он. — Не очень–то и хотелось. В конце концов, что у меня была за жизнь в последние годы? Что я видел? Только павильоны, камеры, работу с утра до вечера. А люди тем временем… Жили полной жизнью! Футбол во дворе… Дискотеки… Что там еще?..»
Митька достал велосипед и перебрал, наконец, заднюю втулку. Подклеил камеры — чтобы велосипед был готов к летнему сезону. Разобрал в письменном столе, выбросил ненужное и навел порядок. Достал старые подшивки журналов, чтобы прочитать наконец вещи, о которых все вокруг давно говорили.
Митька отправился к соседу и другу детства Сундукову. Узнать, как тот сейчас проводит время. Спросить, нельзя ли ему, Мите, с ним. Вообще, за эти годы Митя совсем оторвался от сверстников. Какие они сейчас? Чем интересуются кроме школы? Он смутно помнил, что раньше они любили играть в индейцев.
Сундуков обрадовался:
— И правильно! А то ты совсем… Ребята обижаются. Заносишься, говорят.
— Вовсе нет!.. — заверил его Митька. — Я как раз наоборот!
В ближайшую пятницу с Сундуковым и ребятами он отправился в «Шары» пить пиво.