– Сто восемьдесят восемь.
Понапрасну охрана не придиралась. Смуглолицый клюнул пальцами ячеистую панель, выдернул залитую прозрачной пластмассой картонку пропуска, сличил одним взглядом фотографию с лицом Николая – и летящим движением вынес пропуск в окно. Стукнула певуче педаль, освободив турникет. Николай поспешно миновал проходную и вышел на территорию.
Он шел торопясь, досадуя на неподвижность краснокирпичных стен, поднимавшихся по обеим сторонам обсаженной чахлыми тополями дороги. Слышно было, как один за другим, в догоняющий разнобой, в цехах включались станки. При сменной работе неудобно было опаздывать – сменщик был вынужден ждать. Небо еще даже не посерело; под фонарями и окнами дрожали желтые сумерки. Над водосточными люками вдоль дороги змеился молочный пар. Столовая. На бездонно-черном стекле смутно белела табличка – взгляд сам написал на ней до мельчайших неровностей букв знакомое: «Четверг – рыбный день» – и нарисовал губастого карася в поварском колпаке и с половником под плавниковою мышкой. «Сегодня – четверг, – вспомнил он. – Суп из ставриды… Ничего, завтра пятница – и выходной». У него сразу посветлело в душе, смутившейся было свежепамятной еще перспективой объяснения с табельщицей. На этот слабо забрезживший свет как будто заспешили со всех сторон огоньки, окончательно разгоняя душевные сумерки: со Светкой вчера было просто здорово – оттого и проспал; «Спартак» выиграл четыре – один; инспектор Лосев остался жив – то есть это было ежу понятно, но все равно хорошо; в проходную успел… он энергично, с удовольствием ускорил шаги – впереди, оранжевыми поясками горящих окон, уже тепло – по-домашнему – светилась подстанция. В июне у него будет мотоцикл: какой-нибудь час (и какой час!…) – и они на участке. Тесть обещался помочь с бетоном – залить фундамент и поставить пока хотя бы хороший хозблок; на хозблок деньги есть – тысяча у Светки на книжке; этого не только на хозблок – хватит и на забор, и на свет, и еще на воду останется… Сквозь ровный, певучий гул просыпающихся цехов пробилось торопливое сухое поскрипывание. Он повернул голову: кто-то приземистый, бесформенный, в незавязанном треухе с ушами торчком, спешил ему наперерез по лиловой на сером снегу тропинке. Шагах в десяти Николай узнал глубоко-морщинистое, носатое – вытянутое острогорлым кувшином – лицо: Михеич, из инструментального цеха… Садовые участки у них были рядом; Михеич уже сколотил на своем щелястый сарай.
– Михеичу – привет!
– А, Николай…
Ради Михеича он остановился, пожал ему руку. Михеич был славный старик. Участок его уже полностью был раскорчеван и вскопан – помогали зятья, – только в дальнем от дороги углу, на границе с землей Николая, буйно кустился многоствольный ольховый пень: за этот пень, хоронясь от жены – высокой, костистой, громогласной, как мегафон, пятидесятилетней бабы, – Михеич как будто невзначай заходил, вскопав огород, чтобы выпить чекушку водки.
– Ты чего, Михеич? Ночевал тут, что ли? Михеич торопился в сторону проходной.
– Я сегодня в ночь вышел… Филатов попросил. – Михеич коротко нырнул головой – и выбил длинными темными картечинами обе ноздри. – Да, дела-а…
– Дела у прокурора, Михеич, – весело сказал Николай, собираясь идти. – У нас что – делишки…
– Да теперь-то уж точно у прокурора будут, – сказал Михеич как будто с досадой и сморщившись посмотрел на него. – Как же это вы так, а?
Николай, сделавший уже было шаг, остановился… не от вопроса – от голоса.
– А чего мы?
– А ты чего, не знаешь?
У Николая в груди – неизвестно отчего, без участия сознания – вдруг запульсировал тонкий струйчатый холодок.
– Тьфу ты, тудыть твою… Чего я не знаю?
– А, ты же только на смену идешь…
– Ну!
Рот Михеича сплющился в глубокую, круто сломившуюся углами морщину.
– Сменщика твоего убило.
Николай не понял, – потом понял, – так растерялся, что перестал осознавать себя… снял шапку и вытер сразу вспотевший лоб.
– К-кто убил?…
– Да кто, кто, – рассердился Михеич. – Ток убил. Полез чего-то там ремонтировать, напряжение не выключил – ну, и… На месте. Ночью это было, часов в одиннадцать, что ли… не этот сменщик, что сейчас, а тот… Бирюков, Леша. Уже увезли. Немцов весь трясется, кричит: он выпивший был! Боится, что придется ему отвечать…
– Да ты что…
Николай представил себе Бирюкова, потом мертвого Бирюкова… мертвого представить не смог – получился спящий. Однажды он застал Бирюкова спящим – Савватеев, не предупредив, заболел, и Бирюков остался вторую смену: тонкие губы его распустились, угловатое лицо округлилось, обмякло щеками, жестковатый прищур серо-зеленых, холодноватых, в хорошую минуту чуть насмешливых глаз сменился беззащитной выпуклостью тонких, с голубоватыми прожилками век, – но все было – живое, и хрящеватый нос, подрагивая ноздрями, тонко свистел…
– Да как же так!… – Он махнул шапкой, рывком нахлобучил ее на голову. Все было по-новому, непривычно вокруг – и завод, и зима, и Михеич. Мир за секунду переменился. – Я пошел.
– Иди, иди… Вот так вот. Смотри, Николай…
Оставшуюся сотню метров до подстанции он почти добежал – спешил, не зная сам почему, – было страшно… рванул тяжелую дверь – петли загудели скрипуче, протяжно, резонируя в толстом железном листе. В коридоре никого и ничего не было, все было как вчера: льдистое бело-голубое мерцание люминесцентных светильников, ободранный соломенно-желтый стол с раскрытым журналом, щит управления с выключателями… нет, щита сейчас не было видно: крашенный серебрянкою шкаф был закрыт и заперт на висячий замок. Дверь, ведущая в цех, была как всегда приоткрыта: матово зеленели станки, горели масляно-желтыми лунками станочные лампы, долговязая, в черном халате фигура за ближним станком, вытянув шею, крутила, поигрывая локтем, суппортный маховик… Воздух дрожал от криков обдираемого металла. Это его потрясло: он остановился как вкопанный посреди коридора. Открывая дверь, он подсознательно ждал тишину… испуганную – или торжественную? – тишину, – быть может, лишь приглушенный гул голосов – какой бывает на кладбище, когда еще только идут к могиле, провожая покойного, – и еще он ожидал увидеть людей – много людей, толпы людей: конечно, директора, всех главных, своего Немцова, рабочих из цеха, электриков из соседних цехов, просто незнакомых людей, «Скорую помощь», милицию… Ничего этого не было: цех работал, пронзительно визжала фреза, хрипло гудели токарные, синими кольцами завивалась бесконечная стружка, снопы огненных искр бились, веерно отражаясь, в экраны; от станка к станку переходил неторопливо Борисов – с ярко-голубой, жизнерадостной папкой под мышкой, в неизменном галстуке тупорылой красной лопатой, с нисколько не изменившимся курносым, крутолобым, энергично-упрямым лицом… Цех работал, и по нему шел замначальника цеха Борисов, и никто и ничто не могло их остановить… Николай, не разбираясь в себе, тряхнул головой и прошел в дежурную. Третий сменщик, Савватеев – толстый губастый парень, добродушный тюлень, – сидел за столом торчком – напряженно, не откинувшись в кресле, – и гулко барабанил тупыми толстыми пальцами по столу.
– Ну, ты чего? – буркнул он, мельком взглянув на Николая. – От жены не мог оторваться?
– Извини, – пробормотал Николай, поспешно подходя к нему и неловко – все движения и слова казались ему сейчас неестественными, грубо искусственными, нелепыми – протягивая сменщику руку. – Что… что случилось-то?…
Василий как-то затравленно, снизу вверх, посмотрел на него – и вдруг тупо саданул кулаком по столу, вскочил и, с ожесточением выбрасывая короткие ноги, прошелся по комнате.
– Не знаю! – сипло выкрикнул он в потолок и резко остановился. Он был невысокого роста – по плечо Николаю, с незаметно переходившей в толстую шею глобуснокруглой, коротко остриженной головой; мясистые губы его приплясывали, влажно причмокивали, мяли друг друга. – Насмерть!…
В коридоре торопливо, отрывисто, зло застучали шаги. Николай машинально – и с каким-то облегчением (что кто-то еще идет) – не оборачиваясь, посторонился с прохода. Из-за его плеча вывернулся Немцов, начальник подстанции – маленький, нервный, худой, пружинисто резкий в движениях, с игольчатыми глазами…
– Пришел? – скрипнул он, кидая костистую руку. У него было острое, сухое, стремительное – а сейчас изможденное, колюче-неприязненное – лицо. – Слышал?…
– По дороге узнал, – глухо сказал Николай. Все казалось ему нереальным – болезненно ярким, звонким, тревожным – как после ночи без сна или с невыспанного похмелья.
– Вот так. – Голос у Немцова был тонкий, срывающийся, даже визгливый. – Под напряжением в кабель полез. Мне ночью позвонили, я приехал. Директор приехал. Матвеев приехал. Все приехали… Конечно! – сорвался – чуть не выкрикнул – он. – Кто виноват?! Шкаф нараспашку, резины нет, световой индикации нет… ни хера нет!
– Блокировки дверей тоже нет, – вдруг резанул Василий. – Стояла бы блокировка, Бирюков при включенном рубильнике до конца смены долбился бы в дверь. Месяц уже нет! Мы виноваты?!
Немцов окаменел тонким строгим лицом.
– Савватеев, – сухо и почти спокойно сказал он, – у меня в кармане замков блокировки нет. Я заказал, Карпухин подписал, к концу месяца должны были быть. – Он помолчал немного, поджал нитяные губы. – Все Немцов… жалко Алексея, – безо всякого перехода сказал он. – Жалко. Говорят, выпивший был…
– И-э-эх!… – крякнул Савватеев и тяжело посмотрел ему в спину.
– Так. – Немцов резко обернулся – взлетели полы серого пиджака, – уколол Василия взглядом. – Через две недели экзамен по ТБ. По полной программе. Если на дежурстве замечу хоть одно нарушение – пеняйте на себя. В тот же день пишите на увольнение. Я из-за вас… Конечно, жаль парня. Хороший был парень. – Он посмотрел на Николая. – Ты, когда встретил его… он уже пьяный был?
Николай сразу не понял – Немцов говорил быстро, он за его словами не успевал.
– Чего?
– Когда ты Бирюкову смену сдавал, он уже пьяным был?
– Я не заметил, Владимир Егорыч, – не думая сказал Николай.
– Ну, так уж и не заметил, – вздохнул Немцов.
Николай тоже вздохнул. Не хотелось ничего говорить – угнетала, утомляла немцовская рубленая суета. Когда они уже все уйдут… к чертовой матери. Он через силу покачал головой.
– Не был он пьяный, Владимир Егорыч. Точно вам говорю.
– Да от него пахло, – резко сказал Немцов.
– Да кто его нюхал? – буркнул Василий и уставился в пол.
– Ладно. – Немцов крутнулся на каблуках, как сорвавшаяся пружина. – Тебя, наверно, Елисеев вызовет, – сказал он Николаю. – Сегодня или завтра. Расскажешь ему… как и что. Правду говори, – сказал он вдруг изменившимся голосом – слабея лицом. – Бирюкову уже все равно… пенсия семье все равно пойдет, по случаю потери кормильца. А… ну, все.
Он повернулся и быстро вышел, пристукнув дверью.
– Завертелся, как уж, – со злобой сказал Василий и чиркнул спичкой – чуть не порвал коробок. Николаю тоже – вспышкой, нестерпимо – захотелось курить: он вытащил сигарету и прикурил. – Я слышал, как он тут перед Матвеевым распинался: «выпивал, выпивал, случалось…» И морда при этом… как ацетона хватил.
– Ну, он-то ни в чем не виноват, – сказал Николай. Все поведение Немцова шло как-то мимо него – не затрагивало его, он просто что думал, то и говорил.
– Он-то ни в чем не виноват… хотя это он должен был ж… рвать, чтобы новую блокировку поставили! Но зачем же еще покойника грязью-то поливать?! («Покойник», – повторил про себя Николай.) Ну ладно, кто-то видел его перед этим пьяным, но когда это он
– Нет, – сказал Николай – и вдруг с тоскливым ужасом осознал, что ему еще сидеть здесь восемь часов…
– Ну ладно, – сказал Василий. – Пошли расписываться.
Они вышли в пустой коридор, подошли к столу. Василий нацарапал булавочными головками: «Сдал», – и расписался – как будто завил длинную, с острым жалом пружину. Николай наткнулся взглядом на ученически-строго выведенную фамилию Бирюкова – и заспешил, скомкал свою подпись гармошкой.
– Ключ от щита. – Николай взял крестообразный маленький ключ на синем шнурке и спрятал его в карман. – Не дай Бог, если шкаф оставишь открытым. Немцов сказал, о прогрессивке тогда на полгода забудь. Эх, Леха, Леха… На похороны пойдешь?
– Не знаю, – смешался Николай. – Надо, наверное…
– Ну, ладно. Если что узнаешь, позвони. И я тебе.
– Хорошо. – Николай вдруг вспомнил, что у Бирюкова была… нет, она-то есть – дочка, лет пяти или шести. В садик за домом ходит. Он подумал – остался бы Сережка один… Эх!…
За углом коридора тягуче зашаркали чьи-то шаги. Появилась тетя Дуся, уборщица – кривоногая маленькая старуха, морщинистая и остроглазая, похожая на бабу-ягу.
– Здравствуй, тетя Дуся, – сказал Николай. Старуха покивала, глядя на них круглыми совиными глазками, – и вдруг лицо ее мелко задрожало и поползло, как Сережкина резиновая маска, – без звука и слез… Николай отвернулся.
– Мать, наверное, осталась… Василий вытащил сигарету.
– Детки-то у него есть?
– Есть, – с досадой сказал Василий, прикуривая.
– Ох, не жалеете вы себя, ребятки, – всхлипнула старуха и потащилась в цех. Василий – как будто взорвало его изнутри – резко развел руками:
– Ну что за… твою мать-то?! – Его пучеглазое лицо сделалось совершенно бабьим – плаксивым и злым. – Ну как можно лезть в разъем, не сбросив рубильник?!
Николай вдруг понял, что он не знает, как… погиб Бирюков.
– А как это случилось?…
Василий повернулся и ни слова не говоря зашагал в распределительный зал. Николай покорно пошел за ним. У щитов он остановился и опустил глаза: неприятно было смотреть на оскаленные черепа, пронзенные красными молниями… Василий рванул легкую, противно задребезжавшую – полоснуло по нервам – дверь.
В сумрачной глубине трансформаторной толстыми, продольно-ребристыми змеями извивались кабельные жгуты. Низкий, тягучий звон как будто размывал контуры стоек и шин мелкой упругой дрожью. Николай, не отрываясь, смотрел на массивные плоские коробки разъемов, змеиными головами присосавшиеся к щитам. В первый раз в жизни – он испугался тока.
– Отсоединил кабель, не выключив рубильника, – Василий ткнул издалека пальцем в матово поблескивающую коробку разъема. – Я не знаю, что он хотел сделать. Рядом, говорят, тестер лежал. Вывернул винты, снял корпус – и… Вот сюда упал, – он ударил каблуком по тяжелому тавру каркаса, вмурованному в бетон. – Все предохранители полетели. – Он лязгнул дверью, ему показалось: плохо закрылась – с грохотом впечатал ее ногой. – Коля, – как это может быть?
– Не знаю, – сказал Николай. Проклятая дверь закрылась, и он сразу пришел в себя. – Я не знаю. Не выключить рубильник? Об этом забыть нельзя.
– Вот и я про то. Разве что… Он что, действительно пьяный был?
– Нет. Он был с похмелья. Ну и перед выходом – сам мне сказал – принял сто пятьдесят.
Опять им овладело странное, тоскливое чувство.
– Может, добавил?
– Не знаю.
Василий засунул руки в карманы линялых джинсов и набычив голову уперся глазами в пол.
– Тут еще вот что… Щитовой шкаф был открыт, вот что странно. Я, например, если иду работать в сети, шкаф всегда закрываю. Выключил рубильник и запер шкаф. Обесточенный щит должен быть закрыт! Ну, мало ли что? Пьяный упадет или припадок с кем-нибудь случится, схватится за рукоятку… конечно, это один случай на миллион, но тебе этого хватит. А у него щит был открыт. Странно.
Николаю вдруг захотелось, чтобы сменщик ушел. Ему захотелось сесть и сидеть неподвижно. Он вдруг устал.
– Но этого не может быть, – сказал Савватеев, направляясь к выходу. – Никто его случайно включить не мог. К щиту никто и не подойдет, кроме электрика… А-а! – Он вяло махнул рукой. – Все. Я пошел, Коля.
IV
Николай вздохнул с облегчением, когда за сменщиком раскатисто громыхнула наружная дверь. Он был потрясен тем, что произошло, – потрясен даже как будто физически: какой-то механический звон стоял в голове – модулировал заунывное пение трансформаторов, бился по медленно, но неуклонно нарастающей амплитуде… Он опустился в кресло, опять закурил; последние полгода он старался меньше курить – считал сигареты, следил за интервалами перекуров, торопя бесстрастную стрелку часов, – но сейчас курил одну за одной, только что не прикуривая их друг о друга. На второй затяжке, перед тем как впустить колючую струйку в легкие, он привычно, выпятив губы, вытолкнул толстое волнистое голубое кольцо – и не отрываясь смотрел, как оно, неровно пульсируя, уплывает к противоположной стене. В сознании, успокоенном долгожданным одиночеством и тишиной, медленно ожил – казалось, бесконечно далекий – вчерашний вечер. Бирюков сказал ему: «Ну, я пошел…» – веселый был, первый раз за полгода. Пахло от него, конечно… Может, еще добавил. У него сумка с собой была. Но если в сумке была бутылка, ее бы нашли… потом. Хотя, если бы он выпил эту бутылку – стал бы он ее в сумку класть? А почему нет? Да потому, что бросил бы ее в мусорное ведро, и все. Ну да, и Немцов бы увидел. Конечно, спрятал бы в сумку. Но в сумке ничего не нашли, иначе Немцов так бы не спрашивал. Дочка осталась, жена… Вот так бы Светка одна осталась. Замуж, наверное, бы вышла… Вот ведь лезет в голову. Еще хоронить, вот что самое тяжкое. Как Юрку тогда хоронили… А мать? Жива у него мать? Ах ты черт… «Ну, я пошел», – и пошел, веселый такой. Похмелился. Я еще подумал… не помню, что я подумал, я тоже пошел. Расписываться. Бирюков аккуратно расписывался, из клетки не вылезал, не то что я.
Четвертый десяток, а расписываюсь, как… – он за что-то выругал себя матом. – Когда я подошел, он уже расписался. Не по правилам… По правилам – это как сегодня Василий: подошли вдвоем и расписались. А Бирюков расписался один. Передо мной. Я еще не сдал, а он уже принял. И ушел. Я больше и не видел его… и никогда не увижу. Я еще подумал: куда он пошел? В цех, наверное… У него там приятель, Гольцов. С фиолетовым пятном на щеке. В школе вместе учились… Да, я расписался – хвост до нового года. Расписался. И шкаф со щитом был открыт. Конечно, шкаф надо закрывать. Мало ли что. Я сам, дурак, его вчера открытым держал. Выключил рубильник и полез в кабель, не закрыв шкаф. Шкаф был открыт, а рубильник выключен. Мною выключен, потому что я сам хотел посмотреть этот разъем. Он мне не нравился, его какой-то сапожник с похмелья паял. Понасажал там усов. Но потом меня дернули в цех, я оставил его и ушел. Так он у меня обесточенный весь вечер и простоял. Нагрузка все равно еще не подключена, ну и пускай стоит. И шкаф был открыт. Действительно, кто-нибудь мог подойти и включить… ну да, и еще на голову рядом стать. Кому это нужно – запитывать чужой щит?! Никому это не нужно, никто бы не стал включать. В принципе, конечно, кто-нибудь мог подойти и включить. Шкаф-то открыт. Я расписывался, и шкаф был открыт. Ну понятно, я же его не закрывал. А Бирюков расписался раньше меня. А шкаф был открыт, и третий справа рубильник был выключен. Я его выключил, для себя, три часа назад. Бирюков расписался и ушел. А я… А я…
Ему вдруг стало трудно дышать… что-то мешало дыханию. Он вздохнул глубоко, что-то вспыхнуло ярко в мозгу – до дна осветило ячейку памяти, как молния ночную опушку, – и вдруг его сдавило со всех сторон, как тисками… Лицу стало жарко, как будто он близко наклонился к костру; все тело покрылось толстым слоем горячего липкого пота; он медленно, цепляясь, как утопающий за землю, глазами за глубоко вырезанную в столешнице фиолетовую надпись «Спартак», – пошел головою к столу…
Он включил третий справа рубильник!!!
Он ударом откинулся в кресло, задыхаясь. Он включил перед уходом рубильник!
Ты – убил его!!!
Он впился новой сигаретой в окурок. Сигарета сломалась, посыпалась табачная крошка. Всплыло в сознании – спасая на миг: «Пылью какой-то набивают, сволочи…» Он прикурил обломок; на третьей затяжке жаром лизнуло губы. Ты убил его! Он замер, сжался в кресле – боясь, не в силах пошевелиться. Ты убил. Убил. Убил. Убил… Я не убивал!! – дико закричало что-то внутри него. – Я не хотел! Я не знал! Он должен был проверить… ах ты с-сука!… мразь!., испугался? Испугался, гнида?! Убил – и испугался? Падаль!… Ты убил его, сволочь. Смотри прямо, в глаза! Ты убил, тварь. Ты. Запомни: ты сейчас пойдешь и всем скажешь, что ты убил. И сядешь. Сядешь. И сдохнешь в тюрьме!… Он рывком вскинул голову – хрустнули позвонки, боль плеснула в затылок. Что-о?… Больно? Ты убил – и тебе еще больно? Н-на!… У него дергалось, ломалось лицо; он скомкал его рукою, как тряпку. Какая же ты сволочь… Когда ты сам собирался работать с кабелем, ты проверял выключатели десять раз. Это вчера ты случайно оставил открытым шкаф – а так ты всегда запирал его на замок! – и ключ прятал в карман, в са-амый глубокий карман – чтобы не дай Бог не потерять, чтобы никто его не нашел, чтобы никто не открыл щитовой шкаф, не поднял рубильник, тебя – не убил… Как ты, сволочь, всегда дрожал за свою поганую жизнь – а чужую отдал за то, чтобы не идти и не искать Бирюкова! сказать ему, что рубильник включен… что кабель под напряжением! Ты просто включил и пошел. Включил и пошел, ни о чем не подумав. Еще бы – думать о другом! думать о возможной ошибке другого, за которой – другая жизнь!… И – все. Кончена жизнь. Твоя жизнь – кончена. Он снова взбесился: и сейчас ты думаешь о себе!!
Это была его последняя отчетливая мысль – дальше все утонуло в какой-то безмысленной муке. Что-то темное и бесформенное тяжко ворочалось в его голове, лишь иногда освещаясь короткой искрой:
Он закурил. Руки его подрагивали; это поразило его – возвращая к жизни: в первый раз он увидел свои
– Ну, ну, ну, ну… – пробормотал он с чувством еще непонятного разуму облегчения. – Ну что ты… Николай Иваныч? Ты что, Коля?…
Он чувствовал себя очень усталым – но мозг его, как будто очнувшись от сна, заработал быстро и ясно.
«Ты идиот, – сказал он себе – но сказал не зло, – потому что в том, что он идиот, было его спасение. – Твоя смена закончилась в четыре. Бирюкова ударило током (как будто кто-то внутри него услужливо подсказал: „ударило током“, – а не
Но его прямо распирало. Этот кит, эти три кита, на которых зиждилась его невиновность, казались неуязвимыми. Вокруг них могли бушевать ураганы и грозы, извергаться вулканы обвинительных несообразностей, несоответствий, его, Николая, ошибок, – но киты стояли незыблемо, потому что не признавать их – значило отвергать основу всея и всего: не мог электромонтер, взявшись за ремонт через семь часов после выключения рубильника – после того, как он увидел выключенным рубильник, – не подойти и не проверить его… Не мог! Это было ясно как дважды два… как Волга впадает в Каспийское море. За семь часов может случиться и можно забыть все, что угодно; через семь часов не проверить перед ремонтом, включен или выключен щит, – это… ну, большую дикость – нет, не дикость – нелепость – невозможно себе представить. Не мог Бирюков этого сделать. Не мог.
Единственное (уже неохотно подумал он), что… что электрик и не полезет в кабель, не выключив ток. Это тебе не станочная лампа. А Бирюков полез. Он подумал об этом – и снова запутался – и снова испуганно-злобно напрягся. Во всем этом была какая-то абсурдная, алогическая неясность, которая угнетала и раздражала его. С одной стороны, по прошествии семи часов Бирюков не мог не проверить щит… то есть с него, Николая, вину безусловно снимало то, что за семь часов Бирюков должен был подойти к щиту и проверить рубильник. Но… но если он не мог его не проверить, то, проверяя, он не мог его и не выключить! А рубильник оказался включен… и Бирюкова ударило током.
Мысли тупо, как слепые щенки, тыкались в как будто окольцевавшую его мятущееся сознание глухую, толстую стену. С одной стороны, не мог. С другой стороны, тоже не мог. Бред какой-то. Он как будто физически ощущал (начинало стучать в висках, увлажнялся лоб, болью тянуло затылок) неповоротливость своего бессильного перед этим противоречием, привычного к простому и ясному выбору мозга. Мог, не мог… Инстинкт самосохранения заставил его сдаться – махнуть рукой, – он не лицемерил перед собою, вполне добросовестно: главный кит – Бирюков не мог не проверить рубильника – оставался неколебимым…
(Единственное – виновато всплыло в мозгу: Бирюков погиб – вот что главное, в этом весь ужас. Не все ли равно, кто виноват? Не мерзко ли испытывать облегчение, что ты невиновен?…)