И все раздумываю, что бы они сказали, узнав, что сделал док, когда его единственный сын влюбился в вампира…
Когда Стив первый раз вернулся домой на каникулы, лето было невероятно жаркое — земля до волдырей обжигала. Стив вызвался водить машину и вообще помогать по хозяйству, но док сказал, что после первого, самого трудного года в медицинской школе всякий заслуживает каникул.
— Лето у нас — мертвый сезон, — объяснял он мальчишке. — Один ядовитый плющ, пока в августе не наступит сезон полиомиелита. Кроме того, не собираешься же ты оставить старого Тома без работы, верно? Так что, Стиви, помотайся лучше по окрестностям в своем тарантасе, поразвлекайся.
Стив кивнул и последовал совету. Всерьез последовал. Где-то через неделю он начал возвращаться домой в шестом часу утра. Спал он до трех, потом пару часов бездельничал и в полдевятого, как часы, укатывал на своей старой тарахтелке. «Кабаки, — думали мы, — или девочки…»
Доку это не нравилось, но мальчишку он воспитывал без строгостей и не хотел задавать лишние вопросы до времени. А вот я, старый поганец Том, — дело другое. Я воспитывал парня с тех пор, как умерла его мать, и драл каждый раз, когда заставал при налете на ледник.
Так что я начал подкидывать намеки и даже вопросы задавать, но не слишком настойчиво. С тем же успехом я мог разговаривать с каменной стеной. Не то чтобы Стив мне грубил. Просто он так глубоко втюхался, что на меня уже не обращал внимания.
А потом начались другие неприятности, и мы с доком про Стива позабыли.
Ребятишек в округе Гроппа начала косить какая-то странная эпидемия — два не то три десятка малышей.
— Ничего не понимаю, Том, — жаловался мне док, пока мы тряслись неезжеными проселками. — Похоже на злокачественную лихорадку, но температура не поднимается. А ребятишки слабеют, и падает число эритроцитов в крови, а я ничем его не могу поднять. Одно хорошо — для жизни эта зараза не опасна… пока.
Каждый раз, как он говорил о болезни, у меня начинало колоть культю — там, где к ней крепилась пластмассовая нога. Так было противно, что я пытался сменить тему, но с доком этот номер не проходит. Он привык обдумывать любую проблему, обсуждая ее со мной, а эта эпидемия его очень беспокоила.
Он написал в несколько крупных клиник, прося совета, но ничего существенного ему не сказали. И все это время родители малышей, стоя у кроваток, ждали, что док вытащит из черного саквояжика завернутое в целлофан чудо, потому что, как говорят в округе Гроппа, с человеком не может случиться ничего такого, чему док Джадд не сумел бы помочь. А дети все слабели.
От ночных бдений над новейшими книгами и журналами, которые он выписывал из города, у дока появились под глазами большие синие мешки. Сколько я мог судить, он не нашел ничего, хотя ложился порой не раньше Стива.
А потом он притащил домой платочек. При первом же взгляде мне так культю прострелило, что я едва не вышел. Маленький, хорошенький платочек, одни вышивки и кружева.
— Что скажешь, Том? Я это нашел на полу спальни детишек Стопсов. Ни Бетти, ни Вилли понятия не имеют, откуда он взялся. Мне было показалось, что я смогу установить источник инфекции, но эти ребятишки врать не станут. Раз сказали, что не видели его раньше, значит, так и есть. — Он швырнул платочек на кухонный стол, где я прибирался, и вздохнул: — Анемия у Бетти все серьезнее… Если бы я знал… если бы… а, ладно. — Он побрел к себе в кабинет, согнувшись, точно тащил мешок с цементом.
Я все еще пялился на платочек и грыз ногти, когда на кухню влетел Стив. Он налил себе чашку кофе, поставил ее на стол и увидел платок.
— Эй! — воскликнул он. — Да он Татьянин! Откуда он тут?
Я сглотнул остаток ногтя и очень осторожно присел напротив него.
— Стив, — начал я и прервался оттого, что пришлось растирать ноющую культю. — Стив, ты знаешь хозяйку этого платка? Ее зовут Татьяна?
— Конечно. Татьяна Латиану. Видишь, тут ее инициалы вышиты в уголке — Т. Л. Она из древнего — почти пятьсот лет — румынского дворянского рода. Я на ней женюсь.
— Та девушка, с которой ты встречался каждую ночь весь месяц?
Он кивнул:
— Она гуляет только ночью. Ненавидит солнечный свет. Знаешь, поэтическая натура. И, Том, она так прекрасна…
Я целый час сидел и слушал его излияния. И чем дальше, тем хуже мне становилось. Я ведь и сам румын, со стороны матери. И я понял, почему у меня так кололо культю.
Жила она в городке Браскет, милях в двенадцати от нас. Стив наткнулся на нее поздно вечером, на дороге, когда у нее сломалась машина. Он подвез ее до дома — она только что сняла старое поместье Медов — и втюрился, втюхался и влюбился в нее по уши и самое темя.
Довольно часто, когда Стив являлся на свидание, Татьяны не оказывалось дома — она выезжала подышать ночным воздухом, — и ему приходилось до ее возвращения играть в криббедж со служанкой, старой клювоносой румынской каргой. Пару раз он попытался было последовать за ней в своей таратайке, но ни к чему хорошему это не привело. Татьяна заявила, что, если она хочет быть одна, это значит одна. Так и вышло, что он ждал ее ночи напролет. Но когда Татьяна возвращалась, это, по словам Стивена, искупало ожидание. Они слушали музыку, болтали, танцевали, ели странные румынские блюда, которые готовила служанка. До зари. Потом Стивен возвращался домой.
— Том, ты помнишь то стихотворение, «Сова и котенок»? — Стивен положил руку мне на плечо. — Меня всегда завораживала последняя строчка: «Танцевали они при луне, при луне, танцевали они при луне». Вот так мы и будем жить с Татьяной. Если она согласится. Я ее все еще уговариваю.
Я облегченно вздохнул и ляпнул:
— Первая хорошая новость. Жениться на такой девушке…
Я глянул Стиву в глаза и тут же заткнулся. Но было уже поздно.
— Какого черта ты несешь, Том — «такой девушке»? Ты ее даже не видел.
Я попытался выкрутиться, но Стив не позволил. Я наступил ему на больную мозоль. Так что я решил, что лучше будет сказать ему правду.
— Стиви, послушай. Только не смейся. Твоя подружка — упырь.
Челюсть его медленно отвисла.
— Том, ты сошел с…
— Еще нет. — И я рассказал ему о вампирах.
То, что рассказывала мне мать, переехавшая из Старого Света, из Трансильвании, когда ей исполнилось двадцать. То, что они живут и пользуются своей странной властью, пока хоть иногда питаются человеческой кровью. То, что проклятие вампира наследует обычно один ребенок в роду. И что выходят они только ночью, потому что солнечный свет — одна из тех немногих вещей, которые способны уничтожить их.
Стив начал бледнеть. А я продолжал. Я рассказал о странной эпидемии, поразившей детишек в округе Гроппа, — эпидемии малокровия. Я рассказал, что его отец нашел этот платок в доме Стопсов, у постелей больных малышей. Я рассказал… уже самому себе, потому что Стив вылетел из кухни как ошпаренный. Через пару секунд он умчался на своей таратайке.
Вернулся он в половине двенадцатого и казался ровесником своего отца. Я оказался прав — до последней мелочи. Когда он разбудил Татьяну и спросил ее прямо, она сломалась и залилась слезами. Да, она была вампиром, но тяга к крови пробудилась в ней лишь пару месяцев назад. Она боролась с этим влечением, пока не почувствовала, что сходит с ума от голода. Она питалась только детьми, потому что боялась взрослых — те могли проснуться и схватить ее. И она обрабатывала многих детишек, чтобы ни один не терял слишком много крови. Но голод становился все сильнее…
И все же Стив умолял ее выйти за него замуж! «Должен быть способ вылечить тебя, — говорил он. — Это болезнь не страшнее любой другой». Но она — благослови ее Бог, подумал я тогда, — отказала. Она вытолкала его из дверей и закрылась в доме.
— Где отец? — спросил Стив. — Может, он знает.
Я ответил, что док уехал почти одновременно с ним и еще не вернулся. Так что мы сидели и думали. И думали.
Когда забренчал телефон, мы оба едва не взмыли под потолок. Трубку поднял Стив; долго орал что-то неразборчивое, потом влетел в кухню, схватил меня за рукав и потащил в свой драндулет.
— Звонила Татьянина служанка, Магда, — сообщил он, нажимая на газ. — Сказала, что с Татьяной после моего ухода случилась истерика. А пару минут назад она уехала. Куда — не сказала. Магда думает, что Татьяна решила покончить с собой.
— Покончить с собой? Да она же вампир, как… — И тут я понял как.
Я глянул на часы.
— Стиви, — прошептал я, — лети в Криспин. И гони изо всех сил!
Он выжал из своего тарантаса все, что мог. Мотор, казалось, собирался оторваться от рамы. Помню, повороты мы срезали, едва касаясь дороги одним колесом. Машину Татьяны мы увидели, едва въехав в Криспин, у обочины одной из трех дорог, сходившихся в центре городка. Посреди пустой улицы стояла хрупкая фигурка в тоненькой сорочке. По моей культе точно кувалдой ударили. Мы подкатили к ней, когда церковные часы начали отбивать полночь. Стив выскочил из машины и выбил из Татьяниных рук заостренную деревяшку. Он прижал девушку к себе, и она разрыдалась.
А мне было паршиво. Я все время думал, каково же это Стиву влюбиться в вампира, и даже не пытался посмотреть на ситуацию с ее стороны. А она любила его достаточно сильно, чтобы попытаться покончить с собой единственным способом, каким можно убить вампира — вонзив осиновый кол в сердце в полночь на перекрестке.
И она была хорошенькая. Я-то представлял себе этакую сирену, ну, вы понимаете — высокую, стройную, в облегающем платье. Ведьму, в общем. А передо мной была очень испуганная нервная девчонка, цеплявшаяся за плечо Стива так, точно взяла его в аренду. Она была еще моложе Стива.
Так что пока мы ехали домой, в голове у меня вертелась только одна мысль: «Ох и худо же будет детишкам…» Влюбиться в вампира и то плохо, но быть вампиром и влюбиться в человека…
— Ну как я могу выйти за тебя замуж? — всхлипывала Татьяна. — Что это будет за жизнь? И, Стив, я ведь могу так проголодаться, что наброшусь на тебя!..
Не учитывали мы только вмешательства дока Джадда. Или недостаточно учитывали.
Когда ему представили Татьяну и рассказали всю историю, плечи его расправились, а в глазах вновь вспыхнул огонь. Больным детям уже ничто не угрожало — это самое главное. А Татьяна…
— Чушь, — заявил он. — В пятнадцатом веке вампиризм, может, и был неизлечимой болезнью, но в двадцатом с ним легко справиться. Ночной образ жизни указывает на аллергию к солнечному свету и, возможно, фотофобию. Придется носить черные очки, девочка, и попробуем инъекции кортикостероидов. А вот потребность в поглощении крови — это проблема посерьезнее.
Но он и ее решил.
Нынешняя медицина использует сухую, обезвоженную кровь. Так что каждый вечер перед отходом ко сну миссис Стивен Джадд вытряхивает немного порошка в стакан с водой, добавляет кубик льда и принимает свою ежедневную «кровавую мэри». Насколько мне известно, они с мужем до сих пор живут счастливо.
Все безмятежное детство свое провел я целиком и полностью убежденный, что моя мать — самая настоящая колдунья. Это отнюдь не ущемляло, не ранило неокрепшего детского самосознания — более того, придавало на первых порах уверенности, порождало чувство полной своей защищенности.
Самые первые воспоминания мои связаны с трущобами бруклинского Браунсвилля, известного еще под названием нью-йоркского Ист-Энда, где мы жили в сплошном окружении одних только ведьм. Встречались они здесь на каждом шагу, роились на лавочках у любого парадного, сопровождая шумные наши детские забавы угрюмым бурчанием и мутными взглядами исподлобья. Когда кто-нибудь из нас, мальчишек, в пылу игры подлетал вплотную к крылечку, оккупированному шипящими ведьмами, воздух вокруг бедолаги сгущался мороком и от черной магии аж потрескивал — результат витиеватых проклятий жутких старух.
«Чтоб ты больше не вырос и навеки остался карлой! — так звучало одно из самых распространенных и невинных заклинаний, чуть ли не приветственное. — А если даже и подрастешь, чтоб вечно торчал редиской из грядки — скрюченными ножками кверху!»
«Чтоб ты с головы до ног покрылся струпьями от чесотки, — гласило следующее, уже несколько менее безобидное. — Но сперва ногти твои пусть отсохнут да отвалятся, чтобы даже почесаться как следует было нечем!»
Подобные миленькие пожелания никак не могли адресоваться лично мне — слишком хорошо известны были округе устрашающие способности моей матери. Да и сам я к тому времени был уже кое-чему обучен — наипростейшим детским пассам — и незатейливые уличные проклятия отводил вполне умело. К тому же, укладывая меня в постель, мать на всякий случай подстраховывалась — неизменно сплевывала трижды через левое плечо, дабы обуздать и обратить вспять темные силы, накликанные за день недоброжелателями, обрушить бумерангом на их же поганые головы, да еще с утроенной количеством плевков силой.
И вообще, иметь в семье собственную ведьму считалось во времена моего детства дополнительным бытовым удобством, своего рода даром судьбы. Мать же моя была не просто колдуньей — аидише (то бишь, еврейской) ведьмой, и чары свои уснащала невероятным компотом из немецкого, идиша и словечек из никому неведомых славянских говоров. Но это отнюдь ее не смущало — отпрыск семейства лондонских евреев, она к моменту встречи с моим будущим отцом владела едва ли десятком-другим выражений на идише. Отца моего, отставного ешиботника[2] из Литвы и пламенного социалиста по убеждениям, матушка заарканила в лондонском Ист-Энде на полпути в Америку. Молодая мигом воспользовалась новыми для себя обстоятельствами, чтобы начисто стереть из памяти свой бесполезный кокни — к чему он ей, спрашивается, в Новом Свете?
Пока отец обучал мать беглой речи на идише и ставил произношение, он мало чем мог помочь как ей, так и своему первенцу в противостоянии суеверному окружению бруклинских трущоб. Убежденный утопист, он лелеял свои научно обоснованные грезы о грядущем мироустройстве и приходил в Совершенный ужас от повседневной материнской волшбы. Как человек эрудированный, отец знал уйму цветистых идиом, изящных оборотов речи, по любому поводу и без оного часами мог декламировать поэзию Бялика, цитировать других титанов еврейской мысли — от Иешуа до Маркса, — но в мире чар и заклинаний был беспомощен, аки дитя малое и неразумное.
А мать моя отчаянно нуждалась именно в магической поддержке. Наше возлюбленное чадо, наш бесценный малыш, твердила она постоянно и неизменно, самая вожделенная цель и такая удобная мишень для всех этих злопыхателей и завистников, живущих по соседству, и к их услугам здесь целые полки оккультных книг, целые библиотеки заговоров и заклинаний. Мама же не знала ни единого; ее высокий ранг среди ведьм нашего квартала зиждился исключительно на таланте вызывать духов и искусно отводить их в сторону, совершенно нейтрализуя при этом. Но ей катастрофически недоставало традиционных заклинаний — тех, что копятся в семье из поколения в поколение и, постоянно обогащаясь, передаются от матери к дочке. Похоже, она единственная сподобилась добраться до Соединенных Штатов без багажа подобной местечковой премудрости, закутанной в наследственные перины да зашитой в маменькины пуховые подушки. Единственным оружием моей матери поначалу оказались неистощимое воображение и фантастическая изобретательность.
К общему нашему счастью, они никогда не изменяли ей — с тех самых пор, как мать впервые вкусила сполна прелестей бруклинской жизни. К тому же все новое мама схватывала на лету — стоило ей лишь раз увидеть или услышать оккультную новинку, как она тут же включалась в оборонительный арсенал.
«Мах афайг![3]» — успевала незаметно шепнуть мне мама в бакалейной лавке под восторженное кудахтанье хозяйки заведения о моем цветущем и воистину ангельском облике. И неокрепшие детские пальчики тут же сами собою складывались в небезызвестную фигуру — древний знак против женского сглаза. Фига вообще оставалась последним резервом моей мальчишеской обороны, особенно когда я оказывался один на один со злокозненным окружением Браунсвилля; я мог ответить фигой, точно прививкой от бешенства, на любую недоброжелательную реплику и как ни в чем не бывало продолжать свои безмятежные детские игры. Если же, выполняя поручение, приходилось пробегать мимо череды мрачных старушечьих кагалов на крылечках многоквартирных домов, я всю дорогу тыкал фигами направо и налево, рассыпая их без всякого сожаления и ущерба и не ощущая благодаря этому никакой боязни.
И все же таланту моей матери в начертании пентаграмм и прочей ворожбе ни за что бы не развернуться во всю его ширь и мощь, не доведись ей однажды схлестнуться лоб в лоб с самой миссис Мокких. Уже одно зловещее имечко старой карги — «мокких» в переводе с идиша означало мор и глад и прочие напасти — грозило несусветными бедствиями и остужало самые горячие головы.
Почтенная дама с первой же встречи произвела на меня столь неизгладимое впечатление, что я, читая самые страшные волшебные сказки, неизменно представлял себе именно ее. В сопровождении четырех дочерей-коротышек — все в мамашу, одна другой страхолюдней — приземистая старуха по мостовой не шагала, а печатала шаг, как бы утверждая свое безусловное, нераздельное и вечное право на отвоеванную у незримого противника территорию и оставляя за собой почти осязаемое опустошение. Волосатая бородавка над правой ее ноздрей была так велика, что за спиной, и только за спиной — не дай Бог, услышит! — люди перешептывались, нервически хихикая: «У носа миссис Мокких вырос свой собственный носик!»
На этом шутки обычно и заканчивались — добавить что-либо еще смельчаков не находилось. Старуха Мокких могла только покоситься на такого героя, прищурив сперва один глаз, затем другой, а непрерывное подрагивание при этом бородавки свидетельствовало о напряженном поиске в мрачных потемках души проклятия, наиболее уместного и действенного для данного случая, и если жертва оказывалась натурой впечатлительной, то очертя голову пускалась наутек, не дожидаясь произнесения роковых слов, способных омрачить самое безоблачное будущее. Старуху Мокких в квартале боялись по-настоящему, и не одни только малые дети — под ее горящим взором отводили глаза даже самые смелые и искусные в своем ремесле ведуньи.
Миссис Мокких была в некотором роде ведьмой-старостой нашего квартала. Заговоры и заклинания, которыми она оперировала с необычайной легкостью, восходили к седой дохристианской древности, ко временам процветания вавилонского гетто и эпохе Второго Храма, а использовала она их творчески — в обновленных и оттого еще более устрашающих формах.
Когда нам пришлось перебраться в квартиру прямо над ней, мама поначалу всячески пыталась избегать прямых столкновений. Никаких ударов мячом об пол в кухне, никакого хлопанья дверьми. Боже упаси прыгать и бегать по квартире! Даже по лестнице, и то приходилось взбираться почти что украдкой. Мать же моя тем временем вполне успешно осваивалась в новом для себя ремесле, набирала силу, смелея с каждым днем, прямо на глазах. Но лишь до определенных пределов, на уровне заурядного уличного ведьмовства. Беспокоить соседку снизу она опасалась по-прежнему. Стоило кому-нибудь случайно обронить на пол вилку, как мама тревожно покусывала губы: «Не приведи Господь, еще эта чума внизу услышит!»
Но вот настал наконец тот знаменательный день, когда мы вдвоем с мамой собрались чуть ли не в полярную экспедицию — предстояло навестить родню в самом отдаленном уголке Бронкса. После тщательного мытья, при котором вместе с грязью с меня едва не содрали всю кожу, я был торжественно облачен в недавно приобретенный с пасхальной скидкой голубой саржевый костюмчик, весьма и весьма нарядный. Гардероб мой дополняли ослепительно сияющие кожаные башмаки и безукоризненно накрахмаленный тугой воротничок. Завершающий штрих — полыхающий на груди алый галстучек. Такой цвет мама выбрала для меня отнюдь не случайно — каждый несмышленыш в нашем квартале знал, что именно ярко-красный непереносим для ока Сатаны, обжигает гаду сетчатку.
Едва только мы с мамой ступили на крыльцо, как к подъезду подгребла старуха Мокких со своей старшей дочкой Пирл, настоящей страшилой из сказки, обе нагруженные тяжелыми магазинными авоськами. Мы прошмыгнули мимо них без разговоров, но задержались возле стайки маминых приятельниц на тротуаре. Пока мать справлялась о переменах в расписании движения пригородных поездов, я точно заправский щенок успел вынюхать содержимое продуктовых пакетов — в нос шибануло луком, чесноком, прочей суповой зеленью и, кажется, еще курятиной.
Случайно брошенные взгляды ничуть меня не задевали — лишь более пристальное внимание к вертящемуся под ногами дитяти могло привести к немедленному и убийственному возмездию. Вообще, уличное разглядывание считалось сродни лести — если только не слишком привлекало к избранному для подобных экспериментов субъекту внимание ангела смерти.
Я заскучал; зевнув во весь рот, до хруста за ушами, подергал маму за рукав. Обернувшись затем, поймал изучающе прищуренный взгляд ведьмы-старосты, устремленный с самой верхней ступеньки парадного. Старуха Мокких скалилась щербатой и оттого ужасающе нежной улыбкой.
— Что за чудный малыш, глянь-ка, Пирли! — загнусавила она, обращаясь к дочери. — Такой весь сладенький, цимес[4], а не ребенок! А уж какой принаряженный!
Мама определенно это услыхала — покрепче сжав мою ладошку, она вся подобралась. Но оборачиваться, чтобы нанести ответный удар, не спешила — к очевидному разочарованию приятельниц, оцепеневших в сладостном предвкушении свары. Задираться со старухой Мокких без крайней нужды вряд ли стоило. И теперь вся компания в томительной тревоге ожидала, закончится ли еще ее комплимент установленной для мирных сношений формулой: «а лебн ойф эм» — чтоб он так жил!
Видно, мне первому стало ясно, что нет, не закончится. Или же просто самому захотелось блеснуть перед публикой. И я поспешил продемонстрировать всем, с каким образованным ребенком имеют они дело — пальчики свободной ладошки сами собой сложились в известный отводящий порчу знак, который я ничтоже сумняшеся и адресовал своей словоохотливой поклоннице.
Несколько долгих мгновений старуха Мокких сузившимися глазками молча обозревала выставленную фигу.
— Чтоб эта шкодливая ручонка отсохла напрочь, — продолжила она тем же скрипучим елейным голоском. — Чтоб один за другим сгнили все гадкие пальчики и отсохла ладошка. Когда же поганая ладошка отвалится, пусть гниение да не остановится. Пусть перейдет сперва на локоток, затем дойдет до плечика. Чтоб вся ручонка, которой ты показал мне фигу, отвалилась и лежала под ногами, разлагаясь и смердя, и чтоб на весь остаток своей безрадостной жизни ты запомнил, каково это — показывать фиги мне!
Мы с матерью внезапно остались в абсолютном одиночестве — приятельниц как ветром сдуло с тротуара. Не то чтобы они улизнули совсем, но отступили под старухины причитания на почтительное расстояние и ахали теперь в отдалении.
Но мать — мать медленно повернула побелевшее лицо к разбушевавшейся Мокких и — в последней надежде уйти с миром — попыталась погасить пламя разгорающегося сражения.
— Постыдилась бы, старая! — воскликнула она. — Ребенку нет еще и пяти. Немедленно забери свои слова обратно!
Ведьма цинично сплюнула на ступеньку:
— Чтоб мое проклятие стало вдесятеро сильнее! В десять и в двадцать и в сто раз сильнее! Чтоб он иссох, чтоб он заживо сгнил! Ручки, ножки, легкие, животик… Чтоб харкал одной лишь желчью и кровью, чтоб рвало его непрерывно и ни один в мире доктор был не в силах помочь…
Это было уже безоговорочное объявление баталии, и отступать моя мама не собиралась — на войне как на войне. Она потупила взор, погрузилась на мгновение в себя, оценивая собственный скудный арсенал — для подобного противника требовалось подыскать что-то совсем уж особенное!
Когда мама снова подняла глаза, отшатнувшиеся было болельщицы стали подтягиваться в ожидании неслыханного и невиданного зрелища. Своим живым и ясным умом, приветливостью и острым язычком мать давно снискала расположение обитателей квартала, ее любили, большинство свидетелей схватки болело именно за нее, но разница в весовых категориях была чудовищной и отнюдь не в нашу пользу. Миссис Мокких слыла профи, прошедшей полный курс магических наук под руководством самых известных чемпионов Старого Света. И если бы кто-то из зрителей решился вдруг затеять тотализатор, то ставки установились бы где-то на уровне пяти к трем против матери и максимум на два раунда.
— Твоя дочь Пирли… — начала она наконец.
— Ой нет, мамочки, только не я! — взвизгнула помянутая девица, перейдя неожиданно для себя из категории болельщиков в субъект сражения.
— Ша, Пирли! Не дергайся! — немедленно скомандовала мамаша Мокких.
Лишь зеленые новички могли ожидать от моей матери примитивной лобовой атаки. Задетая за самое свое уязвимое место — то есть за меня! — мама должна была отвечать теперь с подчеркнутой любезностью. Пирл распустила нюни, захныкала, затопала кривыми ножками, но старшим уже было не до нее — их внимание намертво приковали к себе высокие профессиональные фортели.
— Обожаемой твоей Пирли, — нараспев повторила мама, — стукнуло недавно четырнадцать — пусть себе живет до ста четырнадцати! Пусть уже к девятнадцати найдет себе жениха — замечательного жениха, просто бриллиант, а не жениха! Доктора, адвоката или преуспевающего дантиста, который будет носить ее на руках и целовать ей ноги. Пусть он исполнит все ее самые сокровенные мечты!
Публика тотчас же оживилась — все разом признали разновидность избранного моей мамой оружия. Она импровизировала в самом трудном жанре еврейского мистического репертуара — возведении ажурной конструкции наподобие карточного домика, дабы обрушить ее затем, точно дуновением — одним заключительным словом. Пример обычного продолжения такого пространного заклинания: «Пусть у тебя будет счет в каждом банке и по десять тысяч на каждой чековой книжке, и пусть каждое пенни твоих доходов уйдет на эскулапов, и чтоб ни один из них не смог даже диагноз тебе поставить». Или же: «Чтоб была у тебя сотня особняков и в каждом по сотне шикарно обставленных спален, и чтоб ты всю свою жизнь прослонялся от кровати к кровати, не в силах сомкнуть веки ни на миг единый».
Осторожно достичь самого пика и обрушить лавину — вот что такое пространное еврейское заклинание. Оно требует как виртуозного владения идишем, так и безукоризненно точной раскладки по времени.
А мать моя между тем продолжала:
— Чтоб ты отгрохала своей обожаемой Пирли с этим замечательным женихом такую свадьбу, о которой весь Бруклин будет гудеть и вспоминать долгие годы. — Головка Пирл вдруг с тихим писком втянулась в сутулые плечи, почти утонув в воротнике. Ее мать хрюкнула, точно боксер, прозевавший свинг и приплясывающий теперь после нокдауна в дальнем углу ринга. — Пусть об этой потрясающей, грандиозной, сказочной свадьбе напишут в каждой нью-йоркской газете, да что там в газете — о ней сочинят роман и снимут фильму, и пусть это доставит тебе несказанное удовольствие и принесет неслыханную славу. И пусть ровно год спустя твоя Пирли и ее замечательный, ее богатенький, ее деликатнейший супруг осчастливят тебя первенцем. И мазл тов[5], пусть твой первый внучонок всенепременно будет мальчиком.
Старуха Мокких, ошеломленно тряхнув жидкими седыми космами, спустилась на одну ступеньку; бородавка на ее носу зашевелилась, точно комариное жало.
— И этот малютка, — мать на секунду прервала декламацию, чтобы чмокнуть кончики пальцев, — что за славный это будет малыш! Славный? Нет! Восхитительный, потрясающий, чудо, какого свет отродясь не видывал! Величайшие раввины съедутся со всех концов планеты, чтобы только поприсутствовать на его обрезании на восьмой день от рождения, и будут хвастать этим потом до конца дней своих. Пусть подрастает он таким умницей и красавчиком, что все наперебой станут зазывать его читать Тору на собственные брисы[6]. А в один прекрасный день этот твой расчудесный внук, когда ты будешь со всех сторон упиваться счастьем, пусть он внезапно, прямо посреди ночи…
— Уймись! — заорала миссис Мокких, воздев руки жестом капитуляции. — Остановись же! Замолчи!