Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Американская фантастическая проза. Библиотека фантастики в 24 томах. Том 18 (1) - Рэй Дуглас Брэдбери на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

БИБЛИОТЕКА ФАНТАСТИКИ 18(1)

Американская фантастическая проза

Притча и мораль

(два американских фантаста)

Из зарубежных фантастов он, может быть, самый популярный в нашей стране, уступая разве что таким классикам жанра, как англичанин Г. Д. Уэллс и француз Жюль Верн, которого он в одном интервью шутливо-серьезно назвал своим литературным дядюшкой. Но Брэдбери — американец и поэтому, восприняв традиции европейских мастеров с их морализующей тенденцией, наследовал и обогатил "школу" национальной фантастики, представленной многими славными именами, но прежде всего — Эдгаром По, с его загадочными и страшными историями.

Были у него и другие наставники, помогавшие постигать сущность родной страны и законы профессионального мастерства, укреплявшие в идеях социального равенства, свободы и сопричастности человека истории. Тут нельзя не назвать хорошо известного у нас Уолта Уитмена, самозабвенного певца огромных просторов, на которых время свело вместе и переплавило сынов и дочерей многочисленных племен и народов в единую великую нацию, одушевленную "американской мечтой". Последняя вобрала в себя идеалы американской демократии, веру в бога и в то, что трудом своих рук можно добиться всего. Назовем и живописцев "одноэтажной Америки" — маленьких зеленых городков с их неспешным и достойным укладом и полновесным течением времени, с их домашней атмосферой, проникнутой теплом общения человека с человеком и миром. Сколько американских писателей — со времен Марка Твена, если не раньше, — обращались к этой провинциальной Америке и, не закрывая глаза на ее очевидные контрасты и скрытые за дверями аккуратных старомодных особнячков жгучие трагедии, все же именно в ней находили и являли читателям Америку Прекрасную, чья красота заключена в ее земле и прежде всего в людях.

Мало кому из нынешних авторов удалось, однако, запечатлеть красоту Этой Америки так проникновенно, как Рею Брэдбери: "Был чудесный весенний день. На цветущей яблоне щебетала неутомимая малиновка. Облака белых лепестков сыпались вниз, когда ветер касался зеленых ветвей, далеко вокруг разносилось нежное благоухание. Где-то в городке кто-то играл на пианино, и музыка плыла в воздухе — громче, тише, громче, тише, нежная, баюкающая". Одна из лучших и поэтичнейших его книг, "Вино из одуванчиков" (1957), — пронзительно ясная, разворачивающаяся из ежеминутного предощущения чуда и сказки — сплошное откровение и открытие бытия — хроника одного лета в жизни американского подростка на рубеже детства и отрочества, а через него — в жизни родного дома и всего городка. В очень похожем городке Уокигане родился (в 1920 г.) Рей Дуглас Брэдбери — родился в бедной семье, рано начал зарабатывать на жизнь, много читал (высшее образование было не по карману) и рано начал писать. Из сочетания этих обстоятельств и возникла его крайне своеобразная манера письма, по которой автора мгновенно можно узнать.

"Некоторые думают, что стиль — это фантазия. В действительности стиль — это правда. Даже если моя правда состоит в том, чтобы слышать, как кричат динозавры… Правда — это также библейская простота" — так он сам отозвался о своем стиле. Можно возразить, что и библейская "простота" не проста, и стиль Брэдбери фантазии отнюдь не лишен. Той фантазии, которая свойственна романтической поэзии и прозе и все изображаемое окрашивает некоторой патетикой, как бы приподнимая его над обыденным и привычным. Одухотворяет быт. Стиль Брэдбери преобразует действительность. Он — книжный писатель, но крепко стоит на американской "почве" (во всех возможных смыслах слова) и держится взращенных ею идеалов. Любой идеал можно извратить и опошлить, но это — ошибки и беды исторической практики народов; первозданные же идеалы великой нации остаются нетленными. Страницы творчества Брэдбери, как фантастические, так и реалистические, будучи "высвечены" этими идеалами, пронизаны верой в человека и высокой духовностью. Отсюда — приподнято-романтический колорит письма, стирающий границы между реальностью и сказкой и перебрасывающий между ними мостки.

Но Брэдбери — писатель ядерной эпохи. К ее началу он подошел, имея за плечами первый опыт литературной работы, публикации в журналах и самостоятельное изучение национального наследия. Он уже нащупал свою ведущую тему в фантастике: дуализм жизни и смерти, чудо жизни, которая"…столь же таинственна, как и смерть… За две тысячи лет все великие философы так и не разгадали их. Мы до сих пор задаемся все теми же вопросами…" Тема осталась ведущей, изменилась ее трактовка.

Время. Неизбывная и постоянно избываемая категория; вечность и живая реальность существования каждого отдельного смертного. Брэдбери стремится постичь эту двойственность времени в его течении. У него время способно попридержать свой бег, позволить ощутить свою полноту, цвет, вкус, запах, как то происходит в "Вине из одуванчиков" или новелле "Запах сарсапарели". Иной раз писатель поддается ностальгии, однако при этом не упускает из виду, что как нельзя дважды вступить в одну и ту же реку, так нельзя повторно пережить одно и то же время. В его фантастических притчах время необратимо, в нем "смешалось дыхание жизни и смерти" ("Кошки-мышки"), попытки переиграть его, обмануть, обойти, выпасть из его поступательного движения — рассказы "Кошки-мышки", "Третья экспедиция", "И грянул гром", "Здравствуй и прощай" — завершаются трагически. Достойный человека путь — идти по вектору: "…люди всегда рассуждают насчет бессмертия, так вот, есть один-единственный способ этого самого бессмертия добиться: надо идти дальше, засеять Вселенную" ("Земляничное окошко").

На пути к бессмертию рода людского восстает, однако, призрак ядерной катастрофы, и в творчество писателя входит эсхатологическая тема: он провидит уничтожение рода человеческого и конец времен. В его "марсианских" рассказах, как составивших знаменитую фантастическую сюиту "Марсианские хроники" (1950), так и не включенных туда, многократно возникает панорама мертвой цивилизации. Там же и со страниц других произведений встают видения гибели человечества — миражи огненного ядерного смерча ("Вышивание") и безлюдной Земли ("Будет ласковый дождь…"). Есть у Брэдбери притчи о последних обитателях нашей планеты ("Каникулы"), о панике ("И камни заговорили") или, напротив, смирении перед лицом глобального катаклизма ("Завтра конец света"). Пластические образы атомного апокалипсиса выписаны в повести "451° по Фаренгейту": "Еще одно мгновение — и новый, неузнаваемый, с неправдоподобно высокими зданиями, о каких не мечтал ни один строитель, зданиями, сотканными из брызг раздробленного цемента и блесток разорванного в клочки металла, в путанице обломков, с переместившимися окнами и дверями, фундаментом и крышами, сверкая яркими красками, как водопад, который взметнулся вверх, вместо того чтобы низвергнуться вниз, подобно фантастической фреске, город замер в воздухе, а затем рассыпался и исчез".

Эта повесть (1953) — в одном ряду с хрестоматийными социально-философскими антиутопиями, или книгами-предупреждениями, как их порой называют, XX века. Жанр разработан преимущественно в английской литературе — "Машина времени" (1895) и "Самодержавие мистера Парэма" (1930) Г. Д. Уэллса, "О, дивный новый мир" (1932) О. Хаксли, "1984" (1949) Д. Оруэлла, но обогащен и американскими романами, в частности книгой Д. Лондона "Железная пята" (1907).

Кое-что в "451° по Фаренгейту" Брэдбери позаимствовал у предшественников, ближайшим образом у Оруэлла — идею о воздействии на настоящее путем замалчивания и фальсификации прошлого, например, или извращение сути понятий, преобразуемых в свою противоположность, как с пожарными, которые вместо тушения пожаров занимаются поджогами, — это очевиднейше "перекликается" с "1984", где репрессивно-пыточное ведомство именуется министерством любви, а центр по подлогам архивов — министерством истины. Сожжение книг и заимствовать было не нужно: исторические прецеденты общеизвестны. Главное, однако, не в этом, а в том, что писатель вложил в повесть много заветных мыслей и выношенных наблюдений, раскрыл свою концепцию бытия и места в нем человека: "Солнце горит каждый День. Оно сжигает Время. Вселенная несется по кругу, вертится вокруг своей оси; Время сжигает годы и людей, сжигает само, без помощи Монтэга. А если он, Монтэг, вместе с другими пожарниками будет сжигать то, что создано людьми, а солнце будет сжигать Время, то что останется? Ничего. Все сгорит.

Кто-то должен остановиться. Солнце не остановится. Значит, похоже, остановиться должен он, Монтэг, и те, с кем он работал бок о бок… Где-то вновь должен начаться процесс сбережения ценностей…"

Писатель утверждает непреложность духовных ценностей, накопленных человечеством, необходимость для человека ощущать себя неотъемлемой частью всеобщего мирового порядка и, как основу подлинно цивилизованного существования, общение, показывая, что без общения в умах и душах воцаряется опустошенность. С прозорливостью остерегает он от слишком упрощенного толкования исходных принципов американской демократии: "Мы все должны быть одинаковыми. Не свободными и равными от рождения, как сказано в конституции, а просто мы все должны стать одинаковыми. Пусть люди станут похожи друг на друга как две капли воды; тогда все будут счастливы, ибо не будет вершин, перед которыми люди почувствуют свое ничтожество". Он повествует о зловещих поворотах истории и о постоянстве лучшего в человеке. Он тонко вскрывает разъедающее воздействие на психику бесперебойно работающей машины оболванивания, в какую превращены радио и телевидение. Он анализирует эмоциональный "климат" ядерной эры как производное от постоянного подсознательного страха перед угрозой всеистребления.

Мерзкий оскал войны просматривается с большей или меньшей отчетливостью и в рассказах Брэдбери, включая те, что вошли в этот том, — "Были они смуглые и золотоглазые", "Кошки-мышки", "И грянул гром", "И по-прежнему лучами серебрит простор луна…". Не менее сильно, чем в повести, звучат в новеллах мотивы преследования, бегства. Это — художественный комментарий к социальному содержанию притч Брэдбери, но, кроме того, и необходимый элемент воплощения близкой писателю темы устремленности и поиска — устремленности к человечности и поиска ответов на вечные вопросы бытия. В повести эта тема — она связана с образом Гая Монтэга — задает тональность всем остальным. Здесь метафоры разрушения сопоставлены со столь же мощными по воздействию метафорами созидания и сохранения; поэтический реквием по обреченной, выморочной цивилизации сливается с гимном необоримости человеческого духа, и это сообщает развязке "451° по Фаренгейту" незавершенность, оставляющую место надежде, — парадокс, для антиутопии как жанра отнюдь не характерный.

Строя прихотливые барочные фантазии, разворачивая метафоры в сюжеты, Брэдбери мало заботится о логике повторяющихся тем и образов и зачастую противоречит самому себе. Это его не пугает: он не требует от читателя веры в систему — он хочет сопереживания. Сопоставьте две трактовки темы детства — в рассказах "Здравствуй и прощай" и "Детская площадка": небо и земля! И в каждом случае одинаково затрагивает чувства. А сколько "проигрывается" вариантов художественного решения темы "Земля и Марс". То Марс преобразует человека ("Были они смуглые и золотоглазые"), то человек преобразует Марс ("Земляничное окошко"), то марсиане давно вымерли ("И по-прежнему лучами…"), то, напротив, существуют и при этом то беззащитны и отданы людям на милость ("Марсианин"), то безжалостны и коварны (’Третья экспедиция"). Кстати, про что последний рассказ? Про марсианские козни? По фабуле — да, а по сути — нет. Про сладкую отраву самообольщения? Отчасти да. Но главное в нем, пожалуй, — все та же тяжба писателя со временем. Вспомним строки Анны Ахматовой:

Но кто нас защитит от ужаса, который Был бегом времени когда-то наречен?

Этот "ужас", скорее всего, и продиктовал притчу о том, что в прошлое нет пути, а если он вдруг открывается, то, значит, человек потерян для настоящего и час его пробил. Но вечная мечта человечества преодолеть время, живучая иллюзия бессмертия — она ведь тоже существует. И Брэдбери пишет "Запах сарсапарели"…

Книги Брэдбери не поддаются одномерному и исчерпывающему "прочтению". Каждое поколение и каждый читатель воспринимают их по-своему, "вчитывая" в эти странные и тревожащие воображение книги нечто личное. Не случайно в связи с Брэдбери были упомянуты мастера классической литературы. Сказать о нем, что он только научный фантаст, — примерно то же самое, что сказать об Э. По, что тот автор страшных рассказов, или о "Войне и мире" — что это "военный роман". Из этого, однако, вовсе не следует, будто научная фантастика обретается на периферии изящной словесности. Опыт Брэдбери опровергает подобное мнение, как опровергают и книги многих его современников и соотечественников.

Айзек Азимов (родился в 1920 г.) — не только один из ведущих фантастов США, но ученый-химик, автор научных трудов и преданный делу популяризатор и пропагандист науки. В историю научной фантастики он вошел получившим всемирное признание циклом новелл "Я, робот" (1950), но диапазон его художественного творчества примечательно широк. Он включает в полном смысле научную фантастику ("Голое Солнце", 1957; "Сами боги", 1972), фантастику социальную ("Конец вечности", 1955), фантастический детектив типа "Стальных пещер" (1954), "космическую оперу" (трилогия о галактической империи), позитивную утопию, представленную в этом томе повестью "Профессия" (1957), фантастические юморески вроде "Первого закона".

Он приобрел известность с публикацией новеллы "И тьма пришла" (1941), которую многие любители фантастики считают лучшей у Азимова. Уже началась вторая мировая война, так что эсхатологическая тема, сюжет о планетарном катаклизме были созвучны времени. Тем не менее думается, что причина успеха рассказа кроется не в этом, а в емкой метафоре непостижимого величия Вселенной. Метафора опирается на математическую гипотезу, фантастическую, но в то же время правдоподобную с научной точки зрения. "И тьма пришла" — блестящий образец именно научной фантастики.

Научная посылка лежит в основе почти всех фантастических построений Азимова, что отличает его от Брэдбери. Рассказывая современные сказки о роботах, Азимов не забывает посвятить читателя в чисто технические аспекты роботехники и придуманной им робото-психологии, объяснить устройство и принципы функционирования позитронного мозга. Он подробно информирует о физических законах, позволяющих обозревать прошлое через хроноскоп ("Мертвое прошлое"), или извлекать из минувших эпох людей и предметы ("Уродливый мальчуган"). Он верит в науку, и тема практически безграничных возможностей технического прогресса, научного познания и освоения мироздания в том или ином регистре звучит едва ли не во всех его книгах. Однако не она определяет общую интонацию и круг проблем его творчества. Здесь, как у Брэдбери и других коллег Азимова по фантастике, на первое место выступает социально-философское осмысление действительности и вероятных последствий для человека тенденций ее развития.

Нельзя не увидеть, сколь основательно сюжеты и характеры Азимова привязаны к земным заботам и тревогам его времени, к реалиям американской жизни. Скажем, журналист Теремон 762 с планеты Лагаш — никакой он не инопланетянин, а знакомый тип самого что ни на есть американского репортера: "Когда он еще только начинал и статьи, которые теперь перепечатывали десятки газет, были только безумной мечтой желторотого юнца, он уже специализировался на "невозможных" интервью. Это стоило ему кровоподтеков, синяков и переломов, но зато он научился сохранять хладнокровие и уверенность в себе при любых обстоятельствах".

Ученые и администраторы, астронавты и генералы, техники и медицинские сестры — все как в жизни, и порядок финансирования научных исследований тот же, и даже коммерческая основа кооперации миров в рамках галактической федерации ("Профессия"). Понятна поэтому и тревога Азимова за состояние нравственности в современном мире вообще, а этики науки — в особенности. Более всего остального писатель озабочен проблемой человечности, и эта его озабоченность весьма рельефно проступает в новеллах о роботах.

Еще со времен уэллсовской "Машины времени" авторы антиутопий рисовали мрачные картины "омассовления" людей, низводящего человека до уровня робота. Логическое завершение процесса роботизации человека показал О. Хаксли в книге "О, дивный новый мир". Азимов, напротив, очеловечил робота — его мыслящие машины наделены "лица необщим выраженьем" (если в данном контексте уместно говорить о "лице"), несомненной индивидуальностью, пусть это будет индивидуальность ребенка: "Это в высшей степени дедуктивный мозг, но он чем-то напоминает ученого дурака… И, поскольку это, в сущности, ребенок, он более жизнеспособен. Он не слишком серьезно относится к жизни, если можно так выразиться" ("Выход из положения"). Его роботы способны проявлять чисто человеческие эмоции — радоваться, обижаться, протестовать, веселиться; в них порой прорезывается даже чувство юмора. Их "нравственный облик" гуманен, ибо предопределен знаменитыми "Тремя законами роботехники" — впервые сформулированные Азимовым, они в свою очередь определили дальнейшее развитие темы "люди и роботы" в современной научной фантастике. Роботопсихолог доктор Сьюзен Келвин, самый, может быть, обаятельный персонаж Азимова, "понимает роботов, как родных братьев" ("Как потерялся робот"). И если роботы у Азимова вдруг начинают обнаруживать дурные наклонности, то, значит, виноват в этом человек.

В конечном итоге вся фантастика возвращается к человеку. Азимов предельно заостряет проблему человечности, побуждая своих героев, а с нами и читателей, испытывать "стыд за собственное бессердечие" ("Уродливый мальчуган"). На вопрос, прозвучавший в этой новелле, — "Неужели потеря энергии для вас важнее, чем человеческая жизнь?" — логика повествования и разрешение конфликтов в его романах, повестях и рассказах дают однозначный ответ. А поскольку Азимов, как говорилось, не просто писатель, но писатель-ученый, не приходится удивляться тому, что моральные конфликты у него, как правило, развертываются в плоскости научной этики. Кому, как не ему, ведомы искушения научного поиска, но он же отдает себе отчет в возможности непредсказуемых, нежелательных результатов поиска: "Любопытство — профессиональная болезнь ученых, нередко приводящая к роковому исходу" ("Мертвое прошлое"). Зная об этом, он не устает призывать: "Попробуйте подумать не только о принципах, но и о людях" (там же). Отступление от человека во имя принципа, научного эксперимента, миража баснословного успеха и т. п. в глазах писателя оправдания не имеет. Его персонажи пребывают в ситуациях обязательности морального выбора, но, в какую бы сторону они ни склонялись, сам Азимов на доводы типа "В случаях, подобных этому, даже ребенку нельзя придавать слишком большое значение" ("Уродливый мальчуган") отвечает решительным "нет", следуя заповеди великого гуманиста Достоевского, сказавшего, что «весь мар познания не стоит… этих слезок ребеночка к "боженьке"» ("Братья Карамазовы").

О положительной социально-этической программе писателя дает представление повесть "Профессия". Тут, как, впрочем, и в других произведениях, Азимов исходит, подобно Брэдбери, из идеала американской демократии и неприятия жизненной практики, вступающей с этим идеалом в противоречие. Создавая свою модель целесообразного устройства цивилизации, писатель утверждает в качестве его основы гармоническое соединение научно-технического прогресса и такого социального бытия, которое предполагает максимальное раскрытие и использование в интересах всего общества способностей и склонностей каждого отдельного человека. Только так, по Азимову, может быть устранено — на социальном уровне — от природы существующее физиологическое и интеллектуальное неравенство между людьми. В азимовской утопии можно уловить отзвуки элитарных технократических теорий XX века; показанные им формы товарно-денежных отношений далекого будущего напоминают капиталистические. Прошлое — для времени действия повести, — таким образом, отчасти присутствует в будущем, но, как проницательно замечает один из персонажей, "с прошлым никогда не бывает покончено, мой друг. Оно объясняет настоящее".

На стыке прошлого, настоящего и будущего и существует современная фантастика, которую по привычке продолжают называть научной, хотя в лучших своих образцах она трактовала и трактует не о науке как таковой, но о человеке, его предназначении и месте в мире, о смысле бытия. Если же фантастика болезненней, чем остальные виды литературы, задается вопросом о путях выживания человеческого рода, так на то есть свои причины: "По-моему, не существует способа загнать грибовидное облако в симпатичный блестящий шар из урана" ("Мертвое прошлое").

В. Скороденко

Рей БРЭДБЕРИ

451°по Фаренгейту Рассказы

451° по Фаренгейту[1]

Фантастическая повесть

Дону Конгдону с благодарностью

Если тебе дадут линованную бумагу, пиши поперек.

Хуан Рамон Хименес

Часть 1. ОЧАГ И САЛАМАНДРА

Жечь было наслаждением. Какое-то особое наслаждение видеть, как огонь пожирает вещи, как они чернеют и меняются. Медный наконечник брандспойта зажат в кулаках, громадный питон изрыгает на мир ядовитую струю керосина, кровь стучит в висках, а руки кажутся руками диковинного дирижера, исполняющего симфонию огня и разрушения, превращая в пепел изорванные, обуглившиеся страницы истории. Символический шлем, украшенный цифрой 451, низко надвинут на лоб, глаза сверкают оранжевым пламенем при мысли о том, что должно сейчас произойти: он нажимает воспламенитель — и огонь жадно бросается на дом, окрашивая вечернее небо в багрово-желто-черные тона. Он шагает в рое огненно-красных светляков, и больше всего ему хочется сделать сейчас то, чем он так часто забавлялся в детстве, — сунуть в огонь прутик с леденцом, пока книги, как голуби, шелестя крыльями-страницами, умирают на крыльце и на лужайке перед домом, они взлетают в огненном вихре, и черный от копоти ветер уносит их прочь.

Жесткая улыбка застыла на лице Монтэга, улыбка-гримаса, которая появляется на губах у человека, когда его вдруг опалит огнем и он стремительно отпрянет назад от его жаркого прикосновения.

Он знал, что, вернувшись в пожарное депо, он, менестрель огня, взглянув в зеркало, дружески подмигнет своему обожженному, измазанному сажей лицу. И позже в темноте, уже засыпая, он все еще будет чувствовать на губах застывшую судорожную улыбку. Она никогда не покидала его лица, никогда, сколько он себя помнит.

Он тщательно вытер и повесил на гвоздь черный блестящий шлем, аккуратно повесил рядом брезентовую куртку, с наслаждением вымылся под сильной струей душа и, насвистывая, сунув руки в карманы, пересек площадку верхнего этажа пожарной станции и скользнул в люк. В последнюю секунду, когда катастрофа уже казалась неизбежной, он выдернул руки из карманов, обхватил блестящий бронзовый шест и со скрипом затормозил за миг до того, как его ноги коснулись цементного пола нижнего этажа.

Выйдя на пустынную ночную улицу, он направился к метро. Бесшумный пневматический поезд поглотил его, пролетел, как челнок, по хорошо смазанной трубе подземного туннеля и вместе с сильной струей теплого воздуха выбросил на выложенный желтыми плитками эскалатор, ведущий на поверхность в одном из пригородов.

Насвистывая, Монтэг поднялся на эскалаторе навстречу ночной тишине. Не думая ни о чем, во всяком случае, ни о чем в особенности, он дошел до поворота. Но еще раньше, чем выйти на угол, он вдруг замедлил шаги, как будто ветер, налетев откуда-то, ударил ему в лицо или кто-то окликнул его по имени.

Уже несколько раз, приближаясь вечером к повороту, за которым освещенный звездами тротуар вел к его дому, он испытывал это странное чувство. Ему казалось, что за мгновение до того, как ему повернуть, за углом кто-то стоял. В воздухе была какая-то особая тишина, словно там, в двух шагах, кто-то притаился и ждал и лишь за секунду до его появления вдруг превратился в тень и пропустил его сквозь себя.

Может быть, его ноздри улавливали слабый аромат, может быть, кожей лица и рук он ощущал чуть заметное повышение температуры вблизи того места, где стоял кто-то невидимый, согревая воздух своим теплом. Понять это было невозможно. Однако, завернув за угол, он всякий раз видел лишь белые плиты пустынного тротуара. Только однажды ему показалось, будто чья-то тень мелькнула через лужайку, но все исчезло, прежде чем он смог вглядеться или произнести хоть слово.

Сегодня же у поворота он так замедлил шаги, что почти остановился. Мысленно он уже был за углом — и уловил слабый шорох. Чье-то дыхание? Или движение воздуха, вызванное присутствием кого-то, кто очень тихо стоял и ждал?

Он завернул за угол.

По залитому лунным светом тротуару ветер гнал осенние листья, и казалось, что идущая навстречу девушка не переступает по плитам, а скользит над ними, подгоняемая ветром и листвой. Слегка нагнув голову, она смотрела, как носки ее туфель задевают кружащуюся листву. Ее тонкое матовой белизны лицо светилось ласковым, неутолимым любопытством. Оно выражало легкое удивление. Темные глаза так пытливо смотрели на мир, что, казалось, ничто не могло от них ускользнуть. На ней было белое платье, оно шелестело. Монтэгу чудилось, что он слышит каждое движение ее рук в такт шагам, что он услышал даже тот легчайший, неуловимый для слуха звук — светлый трепет ее лица, когда, подняв голову, она увидела вдруг, что лишь несколько шагов отделяют ее от мужчины, стоящего посреди тротуара.

Ветви над их головами, шурша, роняли сухой дождь листьев. Девушка остановилась. Казалось, она готова была отпрянуть назад, но вместо того она пристально поглядела на Монтэга, и ее темные, лучистые, живые глаза так просияли, как будто он сказал ей что-то необыкновенно хорошее. Но он знал, что его губы произнесли лишь простое приветствие. Потом, видя, что девушка, как завороженная, смотрит на изображение саламандры, на рукаве его тужурки и на диск с фениксом, приколотый к груди, он заговорил:

— Вы, очевидно, наша новая соседка?

— А вы, должно быть… — она наконец оторвала глаза от эмблем его профессии, — пожарник? — Голос ее замер.

— Как вы странно это сказали.

— Я… я догадалась бы даже с закрытыми глазами, — тихо проговорила она.

— Запах керосина, да? Моя жена всегда на это жалуется. — Он засмеялся. — Дочиста его ни за что не отмоешь.

— Да. Не отмоешь, — промолвила она, и в голосе ее прозвучал страх.

Монтэгу казалось, будто она кружится вокруг него, вертит его во все стороны, легонько встряхивает, выворачивает карманы, хотя она не двигалась с места.

— Запах керосина, — сказал он, чтобы прервать затянувшееся молчание. — А для меня он все равно, что духи.

— Неужели правда?

— Конечно. Почему бы и нет?

Она подумала, прежде чем ответить:

— Не знаю. — Потом она оглянулась назад, туда, где были их дома. — Можно, я пойду с вами? Меня зовут Кларисса Маклеллан.

— Кларисса… А меня — Гай Монтэг. Ну что ж, идемте. А что вы тут делаете одна и так поздно? Сколько вам лет?

Теплой ветреной ночью они шли по серебряному от луны тротуару, и Монтэгу чудилось, будто вокруг веет тончайшим ароматом свежих абрикосов и земляники. Он оглянулся и понял, что это невозможно — ведь на дворе осень.

Нет, ничего этого не было. Была только девушка, идущая рядом, и в лунном свете лицо ее сияло, как снег. Он знал, что сейчас она обдумывает его вопросы, соображает, как лучше ответить на них.

— Ну вот, — сказала она, — мне семнадцать лет, и я помешанная. Мой дядя утверждает, что одно неизбежно сопутствует другому. Он говорит: если спросят, сколько тебе лет, отвечай, что тебе семнадцать и что ты сумасшедшая. Хорошо гулять ночью, правда? Я люблю смотреть на вещи, вдыхать их запах, и бывает, что я брожу вот так всю ночь напролет и встречаю восход солнца.

Некоторое время они шли молча. Потом она сказала задумчиво:

— Знаете, я совсем вас не боюсь.

— А почему вы должны меня бояться? — удивленно спросил он.

— Многие боятся вас. Я хочу сказать, боятся пожарников. Но ведь вы, в конце концов, такой же человек…

В ее глазах, как в двух блестящих капельках прозрачной воды, он увидел свое отражение, темное и крохотное, но до мельчайших подробностей точное — даже складки у рта, — как будто ее глаза были двумя волшебными кусочками лилового янтаря, навеки заключившими в себе его образ. Ее лицо, обращенное теперь к нему, казалось хрупким, матово-белым кристаллом, светящимся изнутри ровным, немеркнущим светом. То был не электрический свет, пронзительный и резкий, а странно успокаивающее, мягкое мерцание свечи. Как-то раз, когда он был ребенком, погасло электричество, и его мать отыскала и зажгла последнюю свечу. Этот короткий час, пока горела свеча, был часом чудесных открытий: мир изменился, пространство перестало быть огромным и уютно сомкнулось вокруг них. Мать и сын сидели вдвоем, странно преображенные, искренне желая, чтобы электричество не включалось как можно дольше. Вдруг Кларисса сказала:

— Можно спросить вас?.. Вы давно работаете пожарником?

— С тех пор как мне исполнилось двадцать. Вот уже десять лет.

— А вы когда-нибудь читаете книги, которые сжигаете?

Он рассмеялся.

— Это карается законом.

— Да-а… Конечно.

— Это неплохая работа. В понедельник жечь книги Эдны Миллей, в среду — Уитмена, в пятницу — Фолкнера. Сжигать в пепел, затем сжечь даже пепел. Таков наш профессиональный девиз.

Они прошли еще немного. Вдруг девушка спросила:

— Правда ли, что когда-то, давно, пожарники тушили пожары, а не разжигали их?

— Нет. Дома всегда были несгораемыми. Поверьте моему слову.

— Странно. Я слыхала, что было время, когда дома загорались сами собой, от какой-нибудь неосторожности. И тогда пожарные были нужны, чтобы тушить огонь.

Он рассмеялся. Девушка быстро вскинула на него глаза.

— Почему вы смеетесь?

— Не знаю. — Он снова засмеялся, но вдруг умолк. — А что?

— Вы смеетесь, хотя я не сказала ничего смешного. И вы на все отвечаете сразу. Вы совсем не задумываетесь над тем, что я спросила.

Монтэг остановился.

— А вы и правда очень странная, — сказал он, разглядывая ее. — У вас как будто совсем нет уважения к собеседнику!

— Я не хотела вас обидеть. Должно быть, я просто чересчур люблю приглядываться к людям.

— А это вам разве ничего не говорит? — Он легонько похлопал пальцами по цифре 451 на рукаве своей угольно-черной куртки.

— Говорит, — прошептала она, ускоряя шаги. — Скажите, вы когда-нибудь обращали внимание, как вон там, по бульварам, мчатся ракетные автомобили?

— Меняете тему разговора?

— Мне иногда кажется, что те, кто на них ездит, просто не знают, что такое трава или цветы. Они ведь никогда их не видят иначе, как на большой скорости, — продолжала она. — Покажите им зеленое пятно, и они скажут: ага, это трава! Покажите розовое — они скажут: а, это розарий! Белые пятна — дома, коричневые — коровы. Однажды мой дядя попробовал проехаться по шоссе со скоростью не более сорока миль в час. Его арестовали и посадили на два дня в тюрьму. Смешно, правда? И грустно.

— Вы слишком много думаете, — заметил Монтэг, испытывая неловкость.

— Я редко смотрю телевизионные передачи, и не бываю на автомобильных гонках, и не хожу в парки развлечений. Вот у меня и остается время для всяких сумасбродных мыслей. Вы видели на шоссе за городом рекламные щиты? Сейчас они длиною в двести футов. А знаете ли вы, что когда-то они были длиною всего в двадцать футов? Но теперь автомобили несутся по дорогам с такой скоростью, что рекламы пришлось удлинить, а то бы никто их и прочитать не смог.

— Нет, я этого не знал! — Монтэг коротко рассмеялся.

— А я еще кое-что знаю, чего вы, наверно, не знаете. По утрам на траве лежит роса.

Он попытался вспомнить, знал ли он это когда-нибудь, но так и не смог и вдруг почувствовал раздражение.

— А если посмотреть туда, — она кивнула на небо, — то можно увидеть человечка на луне.

Но ему уже давно не случалось глядеть на небо…



Поделиться книгой:

На главную
Назад