Джоанна Хиксон
Принцесса Екатерина Валуа. Откровения кормилицы
Так предначертано на небесах, что мне и моим наследникам предстоит править Францией, а вашим – править Англией. Наши народы никогда не станут жить в мире. Причина тому – вы и Генрих.
Joanna Hickson
THE AGINCOURT BRIDE
Copyright © Joanna Hickson, 2013
© Шаутидзе Л., перевод на русский язык, 2015
© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Предисловие
Январь 1439 года
Любезный читатель!
Прежде чем мы с вами пустимся по волнам повествования, думаю, следует пояснить, что я вовсе никакой не ученый, не летописец и не составитель исторических хроник. Я даже латыни не знала, пока дражайший мой нынешний супруг не принялся учить меня – темными зимними вечерами, у камина в нашем лондонском доме, когда послушная долгу хозяйка занималась бы штопкой. К счастью, дни моего послушания долгу давно миновали. Мне исполнилось пятьдесят два года, и за свою жизнь я достаточно и наштопалась, и настиралась, и набегалась по звонку колокольчика. Я побывала и служанкой, и придворной дамой, а теперь, не являясь ни тем, ни другим, взялась за перо, горя желанием изложить достоверную историю прекрасной и отважной принцессы, мечтавшей о невозможном – о счастье. Разумеется, в самом начале повести я не стану сообщать вам, сбылась ли ее мечта, но поверьте, что этому грозили воспрепятствовать многие судьбоносные события, скандальные интриги и чудовищные козни.
К написанию книги меня побудили два обстоятельства: во-первых, упомянутые выше уроки латыни, а во-вторых – письма, которые я прочла вследствие этих уроков. Воспользовавшись ключом, доверенным мне на хранение моей возлюбленной госпожой, я обнаружила в подарке, отошедшем мне по завещанию после ее безвременной кончины, тайник с бумагами – личные послания, написанные в беспокойные времена ее жизни, но так и не отправленные адресатам. Они заполнили пробелы в моих знаниях и пролили свет как на характер принцессы, так и на причины, в разное время побуждавшие ее выбирать пути, которым она следовала.
К сожалению, как она ни старалась, принцесса не в силах была повлиять на течение собственной жизни. Лишь в одном или двух случаях ей – как и мне, при необычайных обстоятельствах – удалось изменить ход событий в направлении, благоприятном для нас обеих, хотя исторические хроники об этом умалчивают.
Впрочем, я и вовсе не стала бы тратить время на чтение хроник. Составители их, неизменно имея скрытые мотивы, освещают события односторонне, и даже с учетом этого нельзя поручиться, что история изложена достоверно. Некоторые хронисты ничем не лучше тех бумагомарателей, что расклеивают памфлеты по стенам собора Святого Павла. Представьте, один из них, составляя список компаньонок моей госпожи в дни доброго короля Генриха, назвал меня Гилемот![1] Только женоненавистник, не видящий дальше своего носа, мог обозначить женщину тем же именем, что и уродливую черную птицу! Но вот оно – намарано несмываемыми чернилами и таким, вероятно, войдет в историю. Прошу вас, любезный читатель, не попадайтесь на удочку, веря всему, что писано в хрониках, ибо имя мое не Гилемот. А каково оно, вы откроете для себя в повествовании, к которому я приступаю…
Часть первая
Париж, дворец Сен-Поль
Двор Безумного короля
1401–1405 годы
1
Ее рождение было великолепно.
О родах, роскошных, блистающих золотом и утопающих в лебяжьем пуху, говорили в Париже на всех перекрестках. Впрочем, образ жизни королевы Изабо всегда обсуждался и осуждался на каждом парижском рынке: ее сказочно прекрасные платья, сверкающие драгоценности и пышные балы, а более прочего – тот факт, что она редко за это платила. В фонтане сплетен звучало неодобрение ее безмерной расточительности. Парижане не сомневались, что рождение десятого ребенка, как и появление на свет других королевских отпрысков, будет усыпано великолепными украшениями и освещено золотыми канделябрами, а финансирование ляжет на плечи простого люда. Французская знать и члены королевской семьи тратили целые состояния на роскошные наряды и изысканные безделушки, но частенько не платили по счетам мясников или пекарей, отчего купцы и ремесленники Парижа порой голодали. Недовольство в городе усиливалось, однако королеве до этого дела не было.
Что касается меня, то, услышав подробности королевских родов, я и не подумала завидовать. Никто не отказался бы от золоченой кровати, но какая роженица захочет находиться в окружении оравы закутанных в меха назойливых бородатых вельмож, которые с любопытством перешептываются, переглядываются и обсуждают каждый твой стон и всхлип? За примечательным исключением короля, в опочивальне королевы собралась чуть ли не половина двора: и главный распорядитель дворца, и канцлер казначейства, и целая толпа баронов и епископов. Присутствовали все фрейлины королевы и – по каким-то мудреным причинам – представители судебной палаты, тайного совета и даже университета. Уж не знаю, что чувствовала при этом королева, но бедному новорожденному наверняка почудилось, что он появился на свет посреди людного рынка.
Пуховая перина, на которой родился малыш, стала для него первым и последним прикосновением роскоши – как и материнских рук. Уж я-то могу за это поручиться. За четырнадцать лет брака с королем Франции Карлом Шестым из королевы Изабеллы выскочили, как горошины из стручка, четыре мальчика и пять девочек. Не больше горошины был и ее к ним материнский интерес. Она вряд ли знала, кто из детей выжил.
Как только вельможи убедились, что новый член королевского семейства действительно появился на свет из королевской утробы, и с сожалением отметили, что это очередная девочка, бедную крошку отнесли в детскую, где туго перевязали ее тельце узкими полосками ткани, так называемым свивальником. Поэтому, когда я впервые, растерянно хлопая глазами, уставилась на нее, она напоминала орущий тугой сверток.
Я не сразу ее полюбила. Но кто мог бы меня винить? Мне предъявили это горластое создание всего лишь через несколько часов после того, как умер мой собственный ребенок. А я даже не успела взять его на руки…
– Храбрись, малышка, – хриплым от горя голосом сказала мне матушка, заворачивая посиневшее тельце моего первенца в льняную салфетку. – Побереги слезы для живых, а любовь – для милостивого бога.
Однако я не в силах была последовать ее благонамеренному совету. Мой мир превратился в темный и бесформенный ад, я задыхалась и захлебывалась от рыданий. Правду сказать, плакала я не столько по мертвому сыну, сколько по себе самой, охваченная чувством вины и ненависти к себе, убежденная, что мое существование бессмысленно, раз я не сумела произвести на свет живого ребенка. В моем горе, да простит меня господь, я забыла, что лишь он, наш отец небесный, волен даровать жизнь и забирать ее. Мои руки жаждали ощутить бремя моего живота. Пустота заливала меня, словно Сена в половодье. Затем, в положенное время, потекло и молоко – бесполезные струйки пропитывали сорочку, отчего ткань противно липла к болезненно распухшим соскам. Матушка попыталась перевязать мне груди лоскутами, чтобы остановить молоко, но стало больно, как от адова огня, и я ее оттолкнула. Поэтому и вышло так, что вся моя жизнь переменилась.
Однако я забегаю вперед.
Должна признаться, что мой первенец явился результатом моей неосторожности. Мы все совершаем ошибки, так ведь? Я не распутница какая, не думайте. Я просто влюбилась в красивого и веселого парня и пустила его к себе под юбку. Он не принуждал меня, вовсе нет. Жан-Мишель служил младшим конюхом при дворцовой конюшне, и я не меньше его наслаждалась нашими играми на сеновале. Священники постоянно твердят о плотском грехе и вечных проклятьях, но разве понимают они, каково это – быть молодым и жить одним днем?
Красотой я никогда не отличалась, не стану обманывать, и все же в четырнадцать лет я выглядела неплохо: розовощекая шатенка, озорство в глазах… Немного пухленькая – сдобная, как говорил мой отец, – но ведь это многим мужчинам нравится, особенно если они такие сильные и мускулистые, как мой Жан-Мишель. Когда мы вместе падали в сено, он не боялся, что я под ним сломаюсь. Я же, не думая ни о чем, упивалась его бархатным голосом, мерцанием темных глаз и жаркими, будоражащими поцелуями.
Обыкновенно я бегала к нему по вечерам, в то время как мои родители вытаскивали из печи пироги. Позже, когда крики о моем «греховном блуде» в доме поутихли, Жан-Мишель пошутил, что пока они доставали свои пироги, он поставил в печь свой!
Должна пояснить, что я дочка пекаря. Зовут меня Гильометта Дюпен. Да, фамилия означает «хлеб». Я родом от хлеба – и что с того? Вообще-то, мой отец был не только пекарем, но и кондитером – он делал пирожные, вафли и красивые золоченые марципаны. Наша пекарня находилась в центре Парижа, в конце мощеной улочки, берущей начало от Большого моста. Густой запах выпечки перебивал зловоние расположенных тут же кожевенных мастерских и гниющих трупов – преступников часто вешали на перекладинах моста, дабы остальным неповадно было законы нарушать. Как полагалось по пожарным установлениям пекарской гильдии, кирпичные печи строились близко к реке, подальше от нашего и соседских деревянных домов. Все пекари огня боятся. Мой отец частенько вспоминал о «великом пожаре», случившемся еще до моего рождения и спалившем почти весь город дотла.
Он много работал и того же требовал от своих подмастерьев, коих у него было двое. Мне они казались совсем глупыми, потому что не умели ни писать, ни считать. Я-то умела и то и другое – матушка выучила меня, чтобы я помогала родителям в пекарне. Мужчины весь день пекли булки, пироги и пирожные, а мы с матушкой их продавали, принимали заказы и вели учет. Когда выпечка заканчивалась, за половину су отец пускал местных хозяек ставить свои пироги в печь, пока сохранялся жар. Мало кто из пекарей на такое соглашался, говоря, что слишком заняты замешиванием теста на завтра, но мой отец, добрая душа, не брал ни монеты, если знал, что у семьи трудные времена. «Мягкосердечный ты дурень!» – ворчала на него матушка, пряча улыбку.
Однако он растерял всю свою мягкосердечность, когда узнал, что я затяжелела. Он наорал на меня, обозвал шлюхой и грешницей и запер в кладовке с мукой, а выпустил только после того, как договорился с родителями Жан-Мишеля о нашей свадьбе.
Труда это не составило. Ему не пришлось держать нож у горла моего возлюбленного, ничего такого. Наоборот, Жан-Мишель даже очень обрадовался: теперь он мог законно делить со мной мою кровать в комнатке на чердаке. Прежде ему не доводилось спать в настоящей кровати – в королевских конюшнях он ночевал на сеновале с остальными мальчишками, а дома дрых на полу, вповалку с тремя братьями. Ланьеры держали шорную мастерскую на оживленной улице близ рынка Ле-Аль, неподалеку от пахучих лавок мясников и кожевников. Три сына уже работали в семейном деле, а для четвертого места не нашлось, поэтому Жан-Мишеля отдали в учение главному королевскому конюху. Сильный и ловкий, с добрым характером и ласковым голосом, Жан-Мишель быстро освоился на конюшне. Лошади любили его и слушались.
Работа в королевских конюшнях продолжалась сутки напролет, поэтому, после того как мы поженились, мы делили мою кровать лишь изредка, когда ему удавалось выкроить свободную ночку. В другое время он спал на сеновале или на полу – и все чаще на полу, по мере того как рос мой живот. Когда отец послал сказать ему, что роды начались, Жан-Мишель примчался из дворца в надежде услышать первый крик своего ребенка, но вместо этого в скорбной тишине рыдал вместе со мной.
Однако мужчины не принимают подобные вещи так же близко к сердцу, как женщины, верно? Вскоре Жан-Мишель утер слезы, высморкался и ушел на конюшню. Похорон не было. Я хотела назвать ребенка Анри, в честь своего отца, но священник припозднился и окрестить его не успел. Мэтр Тома забрал крошечное тельце, чтобы похоронить в общей могиле для тех, кто не получил отпущения грехов. Глупо, знаю, но и годы спустя я часто плакала о своем потерянном сыне. Хотя церковь учит нас, что некрещеный не может войти в Царство Небесное, я этому не верю.
Наверное, вы уже поняли, что в семье я была единственным ребенком. Несмотря на горячие молитвы святой Монике и кучу монет, потраченных на амулеты и целебные настойки, чрево моей матери больше не понесло. Из-за этого, возможно, она и решила, что я потеряла свой единственный шанс на материнство. Не в силах больше выносить моих рыданий, она пошла в церковь и попросила священника разузнать, не ищет ли кто кормилицу.
Случилось так, что брат мэтра Тома работал при дворе ее величества, и позже в тот день в нашем проулке появился королевский посыльный. Все соседи высыпали поглазеть на его полированный жезл из черного дерева и ярко-синюю ливрею, расшитую золотыми геральдическими лилиями. Когда матушка открыла на нетерпеливый стук, посыльный, не теряя времени на приветствия, властно спросил: «У вашей девчонки еще есть молоко?», будто пришел в лавку молочника, а не пекаря.
Я ни о чем не знала, пока из люка в чердачном полу не высунулось круглое как луна лицо матушки, освещенное фонарем в ее руке.
– Вставай, Метта, – пропыхтела она, с трудом взбираясь по лестнице. – Одевайся скорей! Мы идем во дворец.
Все еще охваченная горем, я, будто смирная овечка, позволила матушке натянуть воскресное платье на мой уныло обвисший живот и истекающие молоком груди.
Путь к королевскому дворцу мне был знаком со времен моих любовных свиданий. Мы с матушкой шли на восток вдоль реки, где воздух был чист и дома не заслоняли ярко-голубой купол неба. Прежде я часто здесь останавливалась, глядя, как скользят по воде маленькие верейки рыбаков с раздутыми коричневыми парусами или груженные товаром плоскодонные барки. Иногда на реке появлялась раззолоченная галера и, рассыпая алыми веслами бриллиантовые брызги, увозила нарядных вельмож в какой-нибудь дворец на берегу.
В зеленых рощах, неподалеку от новой городской стены, дворяне выстроили особняки. Там над дворцом д'Артуа, владением герцога Бургундского, вознеслась самая высокая каменная башня Парижа. В тени древнего аббатства целестинцев стоял великолепный дворец Сен-Антуан, где жил брат короля, герцог Орлеанский. Соседствовал с ним королевский дворец Сен-Поль – самая большая и роскошная резиденция Парижа. Он занимал пол-лиги вдоль северного берега Сены, располагаясь против пышных лугов острова Сен-Луи. Шпили и крыши десятков зданий Сен-Поля торчали за высокой стеной из светлого камня, укрепленной башнями, где развевались на ветру штандарты и флаги.
Старики рассказывали, что отец нынешнего правителя, король Карл Пятый, обезумевший от горя, когда один за другим восемь его детей умерли в младенчестве, с завистью взирал на просторные новые дома своих дворян, а потом решил их все «приобрести» и объединить вокруг церкви Сен-Поль. Он связал их крытыми галереями, украсил итальянским мрамором, окружил садами и парками и обнес огромной стеной. Таким образом, король заполучил роскошный дворец в прекрасном месте и предоставил недовольным вассалам строиться заново. Вдобавок бесстыдный грабеж пошел королю на пользу: следующие два его сына выжили, поскольку родились и выросли в окружении гораздо более здоровом, чем тесный и зловонный квартал старого Пале-Рояля.
На свидания к Жан-Мишелю я бегала через ворота Порт-де-Шево, где стражники меня знали, но посланник королевы привел нас к помпезным воротам Гран-Порт – зубчатому барбакану, окруженному рядами вооруженных часовых. Жезл посланника сработал как волшебная палочка, и нас беспрекословно пропустили в обширный двор, где в шумной путанице смешались люди, телеги и волы. Стараясь не попасть под колесо и не наступить на дымящиеся кучи навоза, я не заметила, через какую арку нас провели в тихий мощеный дворик с фонтаном перед красивым каменным особняком. Это оказался тот дом, где жила королева. Здесь она закатывала свои пышные пиры, и сюда, судя по тому, сколько она произвела детей, регулярно наведывался сам король… Впрочем, ходили слухи, что не всех он зачал самолично.
Великолепный арочный портал с широкой каменной лестницей был не про нас. Мы вошли через маленькую дверь, из которой неслись дразнящие запахи готовящейся еды. В коридоре мы остановились, уступая дорогу лакеям с огромными блюдами, загруженными всевозможными яствами и ароматными пудингами. Процессия направлялась к винтовой башенной лестнице особняка, что вела в обеденный зал, где в это время пировали придворные королевы. Мы поднялись за лакеями и вошли в буфетную, где резчики быстро и умело рассекали жареное мясо на ломти. Запах казался невероятно аппетитным даже моим притупленным горем чувствам, а матушка так усердно принюхивалась, что заглушала сопением гомон обедавших за соседней стеной.
Через дверь буфетной нас провели в тесный коридор и дальше, в холодную комнатку, освещенную узкой полоской дневного света из высокого незастекленного окошка. Провожатый сухо велел нам ждать и вышел, затворив за собой дверь.
– Зачем мы здесь? – прошептала я, проявляя наконец некоторый интерес к нашим обстоятельствам.
– Не затем, чтобы поесть, очевидно, – обиженно проворчала матушка. – Могли бы хоть пудинга предложить!
Она села на скамейку под окном и аккуратно расправила серую шерстяную юбку.
– Иди сюда, Метта, сядь и успокойся. Тебе нужно произвести хорошее впечатление.
Я осторожно опустилась рядом. Прошло не так много часов с тех пор, как я родила, и сидеть было больно.
– Впечатление? – испуганно переспросила я. – На кого это я должна произвести впечатление?
– На мадам Лабонн, управляющую королевской детской, – пояснила матушка. – Ей нужна кормилица для новорожденной принцессы.
– Кормилица?! – изумилась я. – По-твоему, я… Нет-нет, матушка! Как я дам грудь королевскому ребенку?
Мать выпрямилась, оба ее подбородка в жестком обрамлении чепца дрогнули от негодования.
– Почему же это, позволь спросить? Твое молоко не хуже любого другого! Даже лучше, потому что ты молода и хорошо питаешься. Считай, тебе повезло. То есть повезет, если возьмут. Будешь кормить принцессу, а не ребенка мясника или какого-нибудь сборщиков налогов.
Я хотела возразить, что дочери пекаря не с чего презирать ребенка мясника, но сказать ничего не успела. Дверь открылась. В комнату вошла худая, прямая как палка дама среднего роста и возраста. На ней было темно-бордовое платье с широкими, отороченными мехом рукавами. Густая оборка черного чепца бросала тень на остроносое, как у крысы, лицо. Дама настолько не походила на любое представление об управляющей детской, что мы с матерью просто онемели и поднялись.
– Это та самая девушка? – резким голосом осведомилась дама и тут же брезгливо скривила губы: – А! Вижу.
Вслед за ее презрительным взглядом я опустила глаза и увидела, что на лифе проступили влажные пятна молока. От стыда и горя новые слезы хлынули по щекам.
– Как тебя зовут? – требовательно спросила дама и, не дожидаясь ответа, схватила меня за руку, повернула к окошку, пальцем открыла мне рот и стала пристально вглядываться.
– Гильометта, – ответила за меня матушка. – Мою дочь зовут Гильометта.
Она нахмурилась, видя такое грубое обращение со мной, но слишком оробела, чтобы протестовать.
Мадам Лабонн хмыкнула и отпустила мою челюсть.
– Зубы вроде хорошие, – заметила она, направив острый нос к моему влажному лифу и шумно втягивая воздух. – И запах чистый. Сколько ей?
– Пятнадцать, – сказала матушка, вставая между мной и моей мучительницей. – Это был ее первенец.
– Надеюсь, ребенок умер? Не хватало еще, чтобы в королевскую детскую тащили болезни из грязных лачуг. – Мои рыдания, видимо, ответили на ее вопрос, ибо она удовлетворенно кивнула. – Хорошо. Мы примем ее на испытание. Пять су в неделю, стол и постель. Любой признак жара или молочной лихорадки, и она уходит. – Прежде чем матушка успела оспорить эти условия, дракониха повернулась ко мне. – Прекрати рыдать, милочка, иначе молоко пропадет, и пользы от тебя не будет. Принцессу пора кормить. Я пришлю кого-нибудь, чтобы тебя к ней проводили.
Не позаботившись узнать, принято ли ее предложение, мадам Лабонн быстрым шагом вышла из комнаты. Матушка смотрела ей вслед, качая головой, но упоминание о пяти су в неделю произвело впечатление. Деловито блестя глазами, она подсчитывала, насколько увеличится теперь семейный доход.
– Попрощаемся, дочка, – хрипло сказала она и поцеловала меня в мокрую щеку. – Прекрасная возможность, Метта. Высморкайся и будь умницей. Помни, Жан-Мишель рядом. Сможешь встречаться с ним между кормлениями. – Матушка нежно вытерла мне слезы краем своей накидки. – Поначалу будет трудно, но кто знает, к чему это приведет? Со временем привыкнешь, а сейчас ребенок в тебе нуждается. Слышала, что дама сказала?
Я кивнула, едва ее понимая. Когда пришел ливрейный слуга, чтобы забрать меня, я последовала за ним, не оглянувшись. Голова кружилась, а груди, казалось, вот-вот лопнут. Я была рада освободиться от мучительной боли, независимо от того, что может последовать.
Мне положили на руки ребенка и расшнуровали лиф. Я не знала, что делать. Повитуха, древняя старушка, принявшая, наверное, тысячи родов, показала мне, как держать крохотный сверток, чтобы ищущий ротик нащупал сосок. Малышка, не в состоянии ухватить скользкую грудь жесткими деснами, разочарованно завопила. Слезы вновь хлынули у меня из глаз.
– Я не сумею, – всхлипнула я. – Она меня не любит!
– Ох, будто она чего понимает! – хрипло рассмеялась повитуха и прижала головку ребенка к моей груди. Рядом они выглядели как два спелых персика. – Малышке только и надо, что сосать. Смотри, какая она крепенькая и здоровая… Сиди тихо и жди. Сейчас она его зацепит!
И действительно, вскоре малютка присосалась к моей груди, как розовая пиявка, и я почувствовала облегчение болезненного давления. Я уставилась на ее спеленатую макушку и заметила несколько бледно-золотистых волосков между полосками ткани. Помимо этих волосков, она ничем больше не напоминала человека. Словно одна из горгулий на крыше нашей церкви. Я вздрогнула от внезапной мысли о том, что она может быть творением дьявола. А вдруг мне всучили суккуба?
Закрыв воспаленные глаза, я сделала глубокий вдох. Конечно же, она – не демон, твердо сказала я себе. Она – ребенок, дар божий, кусочек человеческой жизни, жадно прильнувший к моему телу.
В успокаивающем ритме этого таинственного действа, под тихий звук посапывания, похожий на шипение речной волны, набегающей на илистый берег, я расслабилась и ощутила, как наши пульсы совпали, как объединились, пусть на мгновение, наши жизни. И пока текло молоко, мои слезы высохли. Скорбь о потерянном сыне никуда не исчезла, но я больше не плакала.
2
Никому не известно, какие испытания готовит нам жизнь. Мое новое положение чуть было не окончилось так же внезапно, как началось, потому что следующим утром молоко брызнуло на белоснежный шелк крестильной сорочки, надетой на ребенка поверх свивальника. Я задрожала, ожидая, что на меня обрушится вся ярость дамы-крысы, но, по счастью, пятно осталось не замеченным под складками крестильного платья из расшитого атласа. Затем, увенчав малышку крошечным чепчиком из кружева и мелкого жемчуга, ее унесли в часовню королевы, где окрестили Екатериной – в честь девы-мученицы из Александрии, твердую христианскую веру которой не разрушили даже пытки на колесе.
Вначале от меня требовалось всего лишь кормить Екатерину, когда она плакала. Пеленала ее мадам Лабонн, никого не допуская к этой работе. Каждое утро она собственноручно меняла свивальник, убежденная, что ей одной ведом секрет, как заставить королевские конечности расти прямо. Две тупые девчонки заведовали умыванием, одеванием и качанием колыбели, однако относились к своим занятиям весьма небрежно. Спустя несколько дней гувернантка решила, что меня следует оставить при принцессе. Мой соломенный тюфяк и кроватку Екатерины перенесли в небольшую комнату башни, отделенную от основной детской толстой дубовой дверью, чтобы крики младенца не будили других детей, и оставили меня на всю ночь с королевским ребенком. Напуганная ответственностью, я боялась сомкнуть глаза, тосковала по дому и скорбела об умершем сыне, однако мое молоко текло по-прежнему обильно и устойчиво, как Сена за башенным окном.
Я никогда прежде не видела королевских детских, и многое казалось мне весьма странным. Мы находились во дворце самой расточительной королевы в христианском мире, однако, помимо расшитой жемчугом сорочки, которую быстро унесли на хранение, я не обнаружила ни единого признака роскоши или богатства. Никаких тебе колыбелей, обитых мехами, серебряных погремушек или сундуков с игрушками. Детская располагалась в отдельной башне, в задней части королевского особняка. Здесь было холодно и голо. В моей комнате имелся небольшой камин, но в нем не разводили огня. Не было и завесы на окне для защиты от осенних сквозняков. Осенними вечерами голые каменные стены тускло освещали дымные свечи и чадящие масляные лампы. Кушанья приносили из кухни королевы, однако нам не доставалось ничего, подобного изобилию, увиденному мной в день своего прибытия, – ни сочного жаркого, ни лоснящихся пудингов. Мы ели жидкий суп и хлеб, запивая их разбавленным вином или пахтой. Иногда приносили немного сыра или кусок бекона, крайне редко – свежее мясо или рыбу. Порой казалось, что мы живем в монастыре, а не во дворце.
Причину найти было нетрудно. В мадам Лабонн, несмотря на ее имя,[2] хорошего было мало. Главной ее заботой являлось не благоденствие королевских отпрысков, а обогащение самой гувернантки. Любые деньги, сэкономленные на детском бюджете, оседали в ее кармане, и именно поэтому она взяла на работу меня. Кормилице принцессы полагалось быть знатного рода, но аристократка потребовала бы более высокого жалованья и наверняка имела бы влиятельных друзей, а планы мадам Лабонн целиком зависели от того, чтобы к детской не приближался никто, обладающий связями или властью. Нас не посещали ни распорядитель дворца, ни королевский секретарь, ни казначей или хотя бы один из его помощников. Королева Изабо в детской не появилась ни разу.
Кроме Екатерины, в башне жили еще трое королевских детей. Самой старшей была принцесса Мишель, спокойная, невзрачная девочка шести лет, всегда старавшаяся сохранить мир между двумя младшими братьями, принцами Людовиком и Иоанном. Людовик – в детской его звали Луи – был дофином, наследником престола. Тощий белобрысый четырехлетка с бледным личиком, постоянно кашляющий, в поношенной и слишком тесной ему одежде, был наделен живым умом и воображением, что часто доводило его до беды. Его брат Иоанн, которого называли Жаном, русоволосый упрямый крепыш, в свои три года был страшным задирой. Если Луи затевал какую-нибудь проказу, Жан непременно продолжал ее так, что все кончалось слезами. Однажды он попытался засунуть паука в кроватку Екатерины, и я решила, что за Жаном нужен глаз да глаз, ведь если малышке причинят какой-либо вред, вина мгновенно ляжет на меня, а не на ее малолетнего братца.
Будучи единственным ребенком в семье, я мало общалась с другими детьми и все же, оказавшись с ними в тесном контакте, обнаружила, что инстинктивно знаю, как справиться. Как ни странно, когда дело доходило до Екатерины, похожего инстинкта я не чувствовала. Я не могла избавиться от неприязни, вызванной тем, что малютка жива, в то время как мой первенец умер. Ужасный свивальник как будто выжимал из малышки всю человеческую сущность. Иногда мне чудилось, что я кормлю грудью толстую сосиску. Кроме того, мне быстро надоело сидеть и ждать, когда потребуется расшнуровывать лиф, поэтому в промежутках между кормлениями я начала играть со старшими детьми.
Озорство мальчиков происходило от скуки, а не от дурного характера. Они были умны и непоседливы, а их две вечно хихикающие няньки не уделяли достаточного времени своим подопечным. Девчонки то сплетничали в уголке, а то и вовсе украдкой выбирались из башни, чтобы встретиться с парнями. Они приносили детям еду и – очень редко – воду для мытья, но никогда не играли с ними. Мадам Лабонн урезала им плату до минимума, а как говаривала моя матушка, заплатишь репой – получишь ослов. Про себя я называла их ослицами.
Поначалу детишки меня боялись, но вскоре Мишель, трогательно благодарная за крохи оказанного ей внимания, перестала дичиться. У этой кроткой мышки были красивые русые волосы, только вечно спутанные, потому что Луи, за что-то обидевшись на сестру, выбросил единственный гребень из окна, а мадам Лабонн не озаботилась приобрести новый. Внешне спокойная, Мишель была ужасно боязливой, пугалась чуть повышенного голоса, предполагала упреки там, где их не было, и со страхом ожидала, что в любой момент ее выдадут замуж за чужестранного принца и отправят в дальние края. Я попыталась успокоить ее, сказав, что она для этого слишком мала, но Мишель поморгала печальными глазами цвета морской волны и отрицательно качнула головой.
– Нет, Метта, – возразила она. Мое полное имя, Гильометта, детским язычкам не давалось. – Нашей сестре Изабель было всего восемь, когда ее увезли в Англию.
Когда принцессу Изабель выдавали по доверенности замуж за короля Ричарда Английского, я вместе с толпой зевак глазела, как в сопровождении пышного эскорта девочку везли по улицам Парижа. Крошечная принцесса, будто кукла, наряженная в меха и драгоценности, одиноко сидела в карете. Никому из нас в ликующей толпе не приходило в голову, как девочка напугана. Ее отправляли в чужую страну, к человеку, годящемуся ей в дедушки. Что же случилось с маленькой невестой? Трон короля Ричарда захватил английский лорд Болингброк, а покинутая юная королева по-прежнему томилась где-то за проливом, и будущее ее оставалось неясным. Я осознала тогда, что Мишель и в самом деле есть чего бояться.
Мальчишки дичились меня дольше. Страхи принца Луи возникли из другого источника, но укоренились не менее глубоко. Его тревожил призрак. В начале года старший брат Луи, дофин Карл, внезапно умер, и вся Франция погрузилась в траур. Девятилетнего дофина, в отличие от младших детей, королева обожала: держала рядом с собой при дворе, даровала апартаменты и слуг, бесконечно осыпала подарками и похвалами. Дофина с гордостью выводили к высокопоставленным гостям и провозглашали «славным будущим Франции». Даже моя практичная матушка плакала от умиления вместе с толпами людей, чествующих принца Карла на улицах и молящих небеса пролить дождь благословения на его золотистую головку.
Дофина Карла унесла потовая лихорадка. Вот он ехал по городу на своем пони, а на следующий день скончался в жестокой горячке. Королева Изабо слегла от горя, а король вновь поддался одному из своих дьявольских приступов. В течение последующих месяцев принц Луи, ставший дофином, ожидал, что теперь у него начнется такая же роскошная и привилегированная жизнь, какую вел его брат. Но этого не произошло, и потому каждый раз, когда Луи делали выговор или в чем-то отказывали, он закатывал истерику, бросался на пол и вопил: «Я дофин! Я дофин!» Жан садился рядом и с нескрываемым ликованием смотрел, как Луи визжит и стучит каблуками об пол. Ни разу не видела, чтобы он пытался утешить брата. Даже в раннем детстве Жан был странным и неласковым ребенком.
Мадам Лабонн изобрела особый метод борьбы с истериками Луи. Когда я впервые услышала леденящие кровь крики, то в панике бросилась в зал и оцепенела от ужаса: гувернантка запихнула визжащего мальчика в огромный пустой сундук, закрыла крышку и уселась на нее.
– Мадам, что вы… – запротестовала я.
– Молчи, девчонка! – отрезала она. – Твое дело – кормить младенца! Держи рот закрытым, а лиф – распахнутым, иначе я живо найду тебе замену.
Под ее тощим крупом приглушенные крики Луи быстро превратились в жалобное поскуливание, а я вынуждена была отступить к своей башне. Когда наконец гувернантка его выпустила – я уже испугалась, что мальчик задохнулся, и осторожно выглянула из-за двери, – он, судорожно глотая воздух, метнулся в дальний угол и прижал заплаканное личико к холодной каменной стене. От ужаса он обмочился, но сухой одежды никто ему не предложил. Неудивительно, что от Луи всегда воняло. Гувернантка заметила меня и грозно сдвинула брови, так что я сочла за благо сбежать к себе.
Примерно через месяц после своего рождения Екатерина стала спать дольше, и я впервые отважилась сбегать на конюшню. Человек больше действия, чем слова, Жан-Мишель застенчиво поздоровался и сразу же увел меня по лестнице на сеновал, подальше от глаз остальных конюхов. Лошади в стойлах под нами тихонько пофыркивали и согревали конюшню теплом мощных тел. Хотя поначалу наш разговор был неловок, прошло совсем немного времени, прежде чем мы обменялись страстными поцелуями. О дальнейшем легко догадаться, так что не стану вдаваться в подробности. Мне было пятнадцать, ему – восемнадцать, и, в конце концов, мы были мужем и женой… Жизнь брала свое.
Потом мы еще немного поговорили, стараясь не вспоминать об умершем первенце. Я рассказала Жан-Мишелю, какой холодной и неуютной была жизнь в королевской детской из-за жадности мадам Лабонн. Наступил декабрь, в башенной комнате по ночам я промерзала до костей. Жан-Мишель возмущенно поворчал и в следующий мой приход вручил мне пару вязанок дров.
– Пронеси их незаметно, под шалью. Если разожжешь огонь, когда стемнеет, никто не заметит дыма, – посоветовал он.
Ночью, когда Екатерина проснулась, беспокойно попискивая от голода, я зажгла свечу, вытащила из тюфяка пучок соломы для растопки и развела в камине огонь. Свивальник малышки размотался, полосы мокрой ткани свисали из кроватки. Я стала снимать их, и девочка нетерпеливо засучила ножками. Я приняла мгновенное решение.