– Не стоит, Юлия Сергеевна. Только расстроите себя. Ничего с ним не случится. Придет.
Раньше они искали Кима, обзванивали друзей и больницы, панически боялись милиции. Попадет в милицию, начнет там права качать – забьют до смерти. А Ким был с норовом, мог брякнуть что-нибудь лишнее, и главное, никогда не брал с собой паспорт. Уговоров и увещеваний он словно не слышал. Он вообще разговаривал только о том, что его самого интересовало. Однажды снизошел до объяснений, и все, конечно, на крике: «Зачем мне паспорт? Я, что ли, лицо кавказской национальности? И потом, я его тут же потеряю». В последнем была своя правда. Если не потеряет, как перчатки, шарф, кейс с книгами – сколько раз это было, то сопрут, как это сделали с обручальным кольцом. Юлия Сергеевна перепугалась из-за этого кольца ужасно. Ей казалось, что это не заурядное воровство, а некий знак. Сына как бы сама судьба освобождала от семейных уз. Она тут же принесла кольцо деда и сама надела его на палец сына. Тот не возражал. Дедовское кольцо село плотно, теперь снять его можно было только с мылом. Хоть это хорошо.
Потом перестали искать по моргам и больницам, и не потому, что привыкли, а просто знали – где-то пьет, залег в берлоге, оставив близким одну возможность – ждать. Было время, когда перезванивались по пять раз на день. Любочка плакала в трубку, пересказывала подробности: «Ким исчез в воскресенье, я вчера Олегу позвонила, он его во вторник у Николаевских видел. Значит, жив. Во всяком случае, в понедельник вечером был жив. Завтра среда – наверное, придет. Где он ночевал эти два дня? Если у женщины, то почему возвращается? Женщина его бы просто так домой не отпустила. Знаете, Юлия Сергеевна, случись что, и милиционеры будут у меня спрашивать, где он может быть, я и половины его явочных квартир не назову, потому что когда спрашиваю: “Где ты был?”, то получаю обычный ответ: “Не твое дело!” У него этих гадюшников смрадных нет числа. А может быть, это и не гадюшники, а вполне респектабельные квартиры. Сил моих больше нет! Сейчас каждый день убийства…»
Потом Любочке звонила Юлия Сергеевна и тоже подробно рассказывала, как ей плохо. И всегда находились слова и силы, чтоб утешать. По первому слову, по его интонации они обе угадывали свою роль – кому утешать, кому жаловаться. Потом и это перестали делать, зачем рвать душу? Умная Любочка поняла, что пытка подробностями свекрови просто не под силу. Уже можно было ничего не говорить, всё и так знали, и если цеплялись за надежду-соломинку, мол, перебесится Ким, образумится, повзрослеет, то сейчас и соломинка совсем истончилась, стала призрачной, как сон.
Юлия Сергеевна долго пряталась от самой себя – сын просто гусарит, ранний брак, не догулял… На чьи деньги он пьет – вот вопрос? Зарабатывал сын мало и нерегулярно. Вообще тот вид деятельности, который он избрал для себя, трудно было назвать работой. С кем-то как-то он устраивал выставки для нищих художников. Какие-то люди находили спонсоров, а Ким был на подхвате. Клиентов его Любочка не знала, но видела некоторых странных мужиков и неопрятных теток – все непризнанные гении. Можно было предположить, что они его и поят, но уж слишком голодные были у них глаза, слишком непрезентабельный вид. Скорее всего, именно Ким их поит, а это значит, что даже малую свою зарплату он не мог донести до дома. Любочку это несказанно раздражало. Сама-то она работала, как говорится, до мозолей. После семнадцатого августа зарплата ее сильно поубавилась, хорошо, хоть работу не потеряла, а Ким барствовал и хамил, не отвечая на вопросы. Помимо пьянок деньги тратил еще на книги. Здесь он воистину не знал удержу. Покупаешь книги – так хотя бы читай! Но нет, он покупал их впрок, на потом, а теперешняя его жизнь принадлежала только друзьям и пьянству. Про деньги с Любочкой он вообще разговаривать не мог – это, видите ли, унижало его тонко организованную натуру.
Да когда же он догуляет-то? Когда сообразит, что главное в жизни не широкие, высокие и приятные разговоры с друзьями под водочку, а творчество… и еще семья, конечно, и забота о дочери и жене? Может, он нравственный урод? А потом, как откровение, пришло страшное слово – наказание. И наказание в первую очередь не ему – а ей. Тюрьма, сума, даже смерть – это понятия человеческие. Сын алкоголик – это дьявольское, это – за гранью, под полом, в преисподней, потому что нет конечного результата, а есть вечная игра, в которой ставки – твое ощущение вечно живого горя. Положим, он был бы сумасшедшим, она бы его лечила, периодически у него наступало бы просветление. Этим процессом можно было бы руководить. А как можно руководить алкоголиком? Красивый, внешне здоровый, талантливый, гордый человек в мгновение ока становится идиотом, мало того, подлецом по отношению ко всему, что есть корень жизни. Жалкий дебил с топором на суку – тюк-тюк… Ты же на нем сидишь! А потом вдруг нормальный, и ты забываешь дебила, но потом на ровном месте ни с того ни с сего – блюмс! – и все по новой. И опять ждешь и думаешь, только бы был жив.
Вот так повертишь в мыслях, как ложкой в супе, и испугаешься. Нет, не надо думать про сумасшедший дом, не надо играть с судьбой в прятки. Лучше уж так, как есть.
У нее теперь было три состояния, три чувства к сыну. Она его жалела, боялась и ненавидела. Три состояния, которые никогда не объединялись по двое. В каждый конкретный момент одно из этих ощущений было настолько объемным, что занимало нишу полностью. Когда жалела – плакала, когда ненавидела – метала молнии, предметы так и летали по квартире и, как ни странно, не бились, не ломались – дом был с ней солидарен. Когда жалела – выла и пила лекарство.
Единственным подспорьем в ожидании (пришел – не пришел, вернулся – или продолжает пьянствовать) были пасьянсы. Нетленное бабушкино наследство – умение убивать время с помощь карт. Семейных пасьянсов было два. Один назывался «косынка», или «красное-черное», название второго она не знала, это тот, где перекладывать можно только по одной карте. Общая идея – собрать все карты по масти на тузы. При колоде в сто четыре единицы это было длительное занятие. Иногда часов шесть-семь беспрерывной работы!
Пасьянсы не сходились. Если «у них» все было хорошо, то раз-два – и все карты собраны. А в запойные дни карты ей не подчинялись. О, она могла сразу почувствовать поведение колоды, и удивления достойно, как сопротивлялись короли-дамы, розовощекие валеты, тройки и двойки положительному исходу. Но она сражалась до конца. Юлии Сергеевне казалось, что она ведет борьбу с невидимым злом, и если хватит у нее ума, терпения и интуиции, чтобы собрать на восемь тузов всю вражескую рать, то беда – злобный монстр с лиловыми сивушными губами – разожмет в какой-то момент когти и выпустит пьяное, бесчувственное тело сына. И он упадет, как труп, и сознание медленно, по капле, по песчинке, по молекуле начнет к нему возвращаться.
Потом уже и в трезвые дни она не находила себе места. Юлия Сергеевна задавала вопросы и не получала на них ответа. За кого она, собственно, больше переживает – за сына или за невестку? Страдания Любочки были так понятны, так ей созвучны. А каково живется сыну? Может, ему там – в пьянстве – вполне комфортно. Ким – вольная птица, и на их беды ему наплевать! И тут же возникало чувство вины – она плохо воспитала сына, она не объяснила, недодала, не заставила, а если алкоголизм – болезнь генетическая, то это негодные родительские гены испортили жизнь и сыну, и Любочке, и маленькой Сашке. От этих мыслей сразу приходилось пить валокордин и садиться за пасьянс.
Бывали вечера, когда Юлия Сергеевна бунтовала – против всех. Ей хотелось сбросить с себя хоть малую толику ответственности. Бунт ее был пассивным, она как всегда разговаривала сама с собой. «Я никого силой не толкала под венец! Более того, я предупреждала, что ему рано жениться, ему надо учиться… Из-за нелепой женитьбы он попал в армию!» Мысленный оппонент возражал: «Но ведь были у тебя мыслишки – “А может, и пусть – ранний брак. Взрослая жизнь выведет его за ручку из детства!” И даже когда он в солдаты загремел, ты ведь думала – армия убьет в нем инфантильность!» Не убила. Армия только придала Киму неожиданно жестокие черты.
Но так жить нельзя! Любочкино бытование – как операция без наркоза, как незаживающий открытый перелом. Юлия Сергеевна затыкала уши и кричала уже в голос: «Я не могу слышать про вашу жизнь. Не можешь с ним жить – выгони его к чертовой матери!» И знала, что «чертовой матерью» станет она сама, куда же сын пойдет, как не домой? Но пусть, пусть. Он будет пить у нее под боком, но хотя бы ответственности станет меньше.
Но Любочка не воспринимала слова свекрови всерьез. Она отвечала разумно и не без юмора: «Выгнала бы, да мужиков в России мало. Замену я ему вряд ли найду. И здесь какой-никакой, а все-таки отец». Юлия Сергеевна знала, что удерживало Любочку от решительного шага. Она все еще любила этого ненадежного, странного, закрытого, застегнутого на все пуговицы, но душевно расхлюстанного, больного человека – ее сына.
4
Ким лежал в ванне уже девять часов. Мы с Сашкой уходили утром – одна на работу, другая в детский сад – он уже лежал в горячей воде, спал, вечером вернулись, он в том же положении. Я раздела Сашку, посадила ее мультики смотреть, а сама пошла в ванную. Лицо у Кима было глянцевым, лиловым, под глазами круги, подушечки пальцы скукожились, как у утопленника.
– Может, вылезешь? Пора бы уже…
– Может, и вылезу, – ответил Ким, не открывая глаз.
– Вылезай, мне ребенка надо умыть.
– Умоешь на кухне.
– Где ты был все эти дни?
– Не твое дело.
Вот и поговорили… с любимым. Слякоть, паршивец, негодяй, пьянь!
Говорят, что в семье алкоголика все невропаты, а жена – в первую очередь. Мне трудно с этим согласиться, потому что я, как бурлак, – в лямке. Невозможно представить себе бурлака-неврастеника, да еще даму. Если образ бурлака для сравнения вам кажется сомнительным, тогда я – кариатида, карийская дева, поддерживающая не только балочную конструкцию, но само небо. На мне дом, семья, работа и больной муж. Мне некогда быть невропатом.
Унижений, слез, тоски (словарь можно длить бесконечно) есть вдосталь, но я считаю, что не каждый человек имеет право быть несчастным. Я, например, не имею. Многие мои желания сбывались сами собой. Кроме того, человек всегда имеет выбор. Правда, Юлия Сергеевна, она любит выворачивать жизнь на изнанку, говорит, что изначально человек ничего не имел, а право выбора дал людям Бог. И придумала это не она сама, а Блаженный Августин еще в IV веке. Пусть так. Бог дал мне выбрать, но выбрала я сама, и поэтому оставьте меня в покое и не лезьте с утешениями. Свои беды я буду «застирывать вручную».
Я сама выбрала Кима. У нас была любовь. И какая! Это Чехов, что ли, про «небо в алмазах»? В те поры не только небо, но каждая тропка была усыпана алмазами, залита ими, как росой, и чтоб я ножки не изранила об острые грани, меня несли на руках. Ким и нес. Красиво говорю? В жизни было еще красивей. Зачем мне блестящие мертвые камни, если жизнь тогда дышала глубоко, взахлеб, это потом бытие мое приобрело астматический компонент.
Жилье, моя крохотная двухкомнатная квартирка в центре Москвы, мне сама в руки упала. Выросла я в Орехове-Борисове, там и сейчас живут мои мама, папа, брат и бабушка. Теснота жуткая! И вдруг умирает другая бабушка – папина мать. Слава Горбачеву – Ельцину! Квартира принадлежала уже не государству, а бабушке, и потому была завещана любимой внучке. С мебелью. К свадьбе.
Жизнь наша до армии была веселой, безбытной, жили на копейки, компания была веселой. Собирались всегда у нас, хорошо без родителей! Я как-то не замечала, что Ким уже пил. Все пили.
А потом была армия. Ким уезжал в декабре. Проводы были что надо, всю ночь куролесили, а утром в жуткую рань все вместе поехали в призывной пункт. На улицу вышли и обмерли – так красиво. Снег шел целые сутки, а потом подморозило вдруг, все кусты и деревья в снежных шапках-рукавичках, белым-бело. Доехали до военкомата. Огромный двор, фонари горят ярко, а солдатиков-то и нет, одни жены-матери. Все орут, оказывается, мы умудрились опоздать. Ким стал биться в дверь. Вышел мужик военный, наверное, старшина, сверил со списком, наорал на нас. Ким даже обнять меня толком не успел, его, как в воронку, втянуло в дверь. Мы с Юлией Сергеевной стоим рядом, плачем. Смотрю, а еда, что в дорогу ему собрали – пирожки, бутерброды, курица, вода, – вся осталась у нее в руках. Я кинулась к двери, стала колотить в нее руками и ногами: «Вот, передача, возьмите! Он же не в тюрьме!» А мне в ответ: «Не положено!» Потом пожалели, чья-то смуглая рука ухватила нашу сумку. Странно, столько лет пошло, а я так и не спросила у Кима, отдали ему тогда припасы в дорогу или сами ими позавтракали.
Ким служил в Сибири, под Новокузнецком. А через год случилось чудо. Какой-то крупный начальник из его части захотел встретить Новый год в столице, поехал в Москву в командировку и Кима с собой прихватил. За десять дней до Нового года я вернулась из Турции, куда ездила челноком со знакомыми ребятами из нашей же компании. Кроме вещей на продажу, всех этих дубленок, клеенок и покрывал, я привезла две огромные картонки искусственных роз. Они пользовались тогда в Москве спросом и были необычайно хороши: на длинных стеблях, с сочными зелеными листьями, а бутоны – из тончайшего шелка (нейлон, конечно!) цвета белого, розового, пунцово-красного. Розы надо было сортировать по цвету и длине стебля. Этим я и была занята, когда Ким ввалился в дом. И вот этой искусственной роскошью, с которой надо было пылинки сдувать, розы были товаром, мы украсили наш дом. И елка была великолепная, и стол как у людей. Но Кима больше всего потрясли даже не розы, а дыня, которую я прикупила на радостях. Дыня имела совсем не зимнюю желтизну, она сияла светом, как весенние одуванчики, и пахла благополучием.
Все было, как в хорошем романе, в котором герои мыкаются, страдают, и автор мучается вместе с ними, а потом захочет отдохнуть от бед и устроит всем настоящий праздник. Чтоб выбрать для этих целей Новый год, много фантазии не надо. С запахом хвои, чистым бельем, распахнутой постелью и чуть початой бутылкой шампанского. И его можно неторопливо попивать между поцелуями и объятиями.
На следующий день мы торговали розами на Лужниковском рынке (вот уж помойка!) и хохотали, как безумные. В три дня избавились от всех трех картонок. Правда, много роз купили ближайшие подруги и родственники. Нейлоновые розы действительно были очень красивыми. Господи, как давно это было!
Что и говорить, Ким много счастливых страниц вписал в семейную книгу, а если хотите, внес в семейную копилку (глиняную кошку с синими глазами), а потом так стремительно начал оттуда вынимать, ничего не добавляя, что мы стали банкротами. Про алкоголиков говорят, что они всегда помнят кайф первой выпивки и потом ищут его всю жизнь, так и я. Я помню полную копилку, полноту счастья, и все еще надеюсь, верю, что потечет река вспять и наполнит осушенное озеро.
Выпивки у Кима бывают штатные и нештатные. Штатные – это чей-то день рождения. Здесь он пьет на законных основаниях, но, как ни странно, не упивается в дым. То есть в дом приходит на своих ногах. На это я закрываю глаза, потому что все пьют. Правда, по-разному. Коля Танеев, он сейчас бизнесмен и состоятельный человек, пьет слабо, пить сильно ему здоровье не позволяет (ах, кабы у моего был гастрит, то-то счастье). Правда, в первый день он пьет, как все, то есть много, но быстро пьянеет и заваливается спать. А на следующий день, когда все опять пьют, он может и не пить. Аркаша Корольков, Кимов соклассник, пьет очень много, но соблюдает неоскорбительный для жены график. Варя работает на «скорой помощи». Если жена «на сутках», то он пьет вусмерть (сынишка их на свекрови), но к возвращению жены он уже «зайчик», выспится, отмоется и будет весь ласковый, пахнущий хорошим одеколоном встречать жену. Боря Войнов умеет ограничить себя тем, что завтра у него встреча с клиентом, а это деньги. Никитон вообще не пьет. А моему соколу всегда море по колено.
Нештатная выпивка происходит без меня, и связана она не с праздниками и днями рождения, а с личной жизнью Кима и его работой. После армии работу в Москве было найти трудно. Восстановиться в институте он отказался категорически. Кончилось дело тем, что работу подыскал ему сослуживец, они в армии вместе стенгазету рисовали. Там и выяснилось, что Ким образован, не без способностей, то есть не чужд карандашу и кисти, и еще что-то у него есть очень нужное, какое-то деловое качество, скажем, коммуникабельность… не верю я им, просто они мне голову задурили.
Этот Ленчик Захарченко мне сразу не понравился. Высокий, красивый, говорливый. Поговорит минуту, и уже ощущение, как от варенья на рукаве. Ты рукав замыла, но руки стали сладкими, и подол к коленкам пристает. Липкий человек. С Ленчиком в дом пришла девушка – чистая, незамутненная, как реклама, но выпить тоже не дурак. Тут же завязался активный разговор, который кончился тем, что Ким пошел работать. Сущность его работы я до сих пор понять не могу, он меня в эту сущность не пускает. Кимовой работе подлежат и новые друзья – голоса за сценой. С ними я общаюсь по телефону, когда разыскиваю по городу моего благоверного. Все они представители авангардного искусства, может быть, художники и скульпторы, может, из глины что-то лепят, а может, корзины плетут – не знаю. Ким с Ленчиком устраивают для них выставки и презентации. С некоторыми из авангардистов я знакома, но вообще-то Ким их от меня скрывает, оберегая то ли меня, то ли их. Это его личный мир, и в этом мире он спивается, катится под откос. Однажды видела одного из его спонсоров. Ох, не понравился он мне, мохнатый человек, опасный, а Ким говорит: «Ты что, совсем дурочка? Ничего в людях не понимаешь! И почему обязательно – уголовник? И вообще мы все уголовники».
И что удивительно, Ким исчезает из дома, когда у нас все хорошо. Если мы из-за чего-то поругались, он не исчезнет. Он будет орать, показывать, где раки зимуют, будет бить в стену кулаками и, забывая, что Сашка за стеной, угрюмо материться, словом, обнаруживать все признаки истового желания вырваться на свободу, но из дома не уйдет. Но когда мы помирились, и тихий ангел пролетел, а Ким не просто хорош, но еще добавил к благостной картине мира последний штрих – принес две неподъемные сумки картошки или пропылесосил весь дом, тогда жди, что вечером он непременно слиняет.
Уходил он всегда «на полчаса, от силы – на час». Причина самая разумная – за газетой, за сигаретами или уж совсем неоспоримая: «Мне надо».
– Ты что, не веришь моему честному слову? Ну я точно буду через час! Головой клянусь.
Новые головы отрастали у него быстрее, чем у Змея Горыныча. Для меня Ким загадочный человек. Он образован, умен, никогда не жалеет деньги на книги и, надо отдать ему должное, он не просто их покупает, но еще и читает. Но спросите меня – что я знаю про его духовный мир? Я даже не знаю, есть ли он у него вообще. Очень может быть, что все прочитанное проскакивает сквозь него как мясо через мясорубку, оставляя на стенках ее только жирную слизь. Когда после пьянки он говорит: «Я прав!» – он действительно так думает или лукавит? Не знаю. Или ему так беспробудно скучно со мной, что он готов убежать куда угодно, только чтоб не сидеть дома? Но когда, например, он уже порядком принял, но считает, что нужно добрать, словом – уйти из дома, а я стою на пути расставив руки, мол, не пущу, он, отодвигая меня, как стул, не забывает при этом сказать, что любит меня и будет любить всегда.
Он часто говорит, что золотая его мечта – жить одному, но он не может оставить нас с Сашкой. Врет, ведь врет! Он боится остаться без денег, домашних ужинов и чистых носков.
В свои двадцать семь он выглядит на сорок. Обрюзг, потолстел, неприятно залиловели щеки, после пьянки глаза становились красными, как у кролика. После многодневных отлучек он приходил домой грязный, волосы пахли дымом и какой-то дрянью. Тогда он лез в ванну и отмокал там по много часов. Однажды он провел в воде без малого три смены – восемнадцать часов!
Вначале я ужасно его ревновала. Я считала, что у него есть не просто женщина, а вторая семья. Но друзья всегда помогут разобраться, даже если не желают этого. Сам Ким темнил, врал или вообще отказывался говорить на эту тему, но все мы живем в социуме. Один из друзей проболтался по полной программе, другой ненароком заявил, что видел намедни моего благоверного. Были в их компаниях женщины, как не быть, но все они были случайны и не ему принадлежали. Я точно знаю, что постоянной любовницы или другой семьи у него нет.
Ким необычайно хитрый. И хитрость эта не от ума, а от инстинкта выживания. Он без конца играет со мной в поддавки и всегда выигрывает. Он так выстроил наши отношения, что я как бы не жена, а мать, у которой он должен заработать на кино хорошими оценками. При этом он не согласен хотя бы формально отдать мне власть в доме. Он на троне, он глава семьи! Но все это только поза. Он купит билеты на поезд, если мы едем отдыхать, но его об этом надо не просто попросить, а самой узнать заранее вокзал, номер поезда и время его отхода. Он никогда не вспомнит сам, что надо заплатить за квартиру, сходить с Сашкой к врачу, чтоб сделать уколы, не обеспокоится – доживем ли мы до получки… Вы скажете, что это мелочи. Да, но что сейчас – крупное? Где мамонты, которых бы он убивал, чтоб накормить нас с Сашкой? Есть ли в современном мире что-то настолько крупное, чтобы оно не оскорбляло мужиков и они бы с удовольствием брались дома за это дело?
О! Я знаю, читала – алкоголики очень инфантильны. Они могут быть по-своему порядочными, добрыми, умными, тонкими и звонкими, но они ни за кого не хотят отвечать. Они не переносят ответственности, они сбрасывают ее с себя, как чужой груз, и спокойно шествуют по жизни.
Конечно, я выясняла отношения много раз – он или молчит, или хамит. И еще гордится тем, что вещей из дома не выносит и пьет на свои деньги. Домашняя ругань, это такая горькая вещь! Я сказала, что в следующий раз выставлю его чемодан за дверь и больше в дом не пущу. Впустила, конечно.
Жалко. Потом он привык к моим угрозам. Однажды действительно выставила чемодан, а утром нашла своего любимого под дверью. Он подстелил все содержимое чемодана – свитера, рубашки, брюки – на пол и улегся спать.
Потом жить стало совершенно невтерпеж. Эта окаянная манера исчезать на несколько дней, и ни слуху ни духу! Сейчас убивают, похищают и увозят на какие-то подпольные алкогольные заводы, невинных забирают в милицию и отбивают им почки, а он в пьяном виде агрессивен и непотребен. Ну скажите, зачем мне такая жизнь? Не понимаю… не понимаю… А потом он вдруг сказал – кодируй, я согласен.
5
Я почему согласился идти к Ивану Макаровичу? Попробую объяснить. Вот только не знаю, с какого конца взяться за это объяснение. Ничего особенного не произошло, обычный день, обычное возвращение домой после некоторого отсутствия. Объяснить, почему ты пошел кодироваться, так же трудно, как ответить на нелепейший вопрос – зачем ты пьешь? Разница только в том, что в первом случае был порыв, минутное затмение, а во втором… такой у меня образ жизни. А вообще-то – пошли вы все!
Просто я сцен семейных не переношу. Ни Люба, ни мать меня не понимают и не в состоянии понять. Обе хотят мне счастья, но на свой манер. А я хочу жить собственным умом – не ихним. Пока я особого смысла в жизни, то есть в существовании, не вижу. Вокруг – полное безобразие, которое никто не в силах изменить. Всё видели – и кровавые революции, и бархатные – исход всегда один. Гнусность. При социализме плохо жилось, при капитализме стало еще хуже. Кругом ворье и вранье. Наверху, в мутных олигархических водах, плавают акулы, так и вгрызаются в живую плоть, аж трепещут от жадности, а прочая масса, эта самая живая плоть, тихо шевелится на дне, в иле. Видно, такова природа сущего и ее не изменить.
Итог: общественное по нулям, но есть личное – семья. То есть нет, не так. Я понимаю, что я муж, отец и сын. И они не переставая хором твердят, что я нужен им именно в этом качестве. Неправда ваша… я вам только обуза. И как только я это осознал!.. В общем, хреново было.
Приобщился к алкоголю я в армии. Хотя Люба говорит, что в десятом классе я уже прикладывался. Но это было просто баловство. Мне хотелось выглядеть старше. То, что она – «студентка, спортсменка и красавица» – снизошла до верзилы-школьника, совершенно потрясло мое воображение, я из кожи лез, чтоб быть ей под стать. И в институт поступил дуриком, выбирая не профессию, а маленький конкурс. Потом бросил эту тягомотину к черту. Ну какой из меня педагог? Бросил и тут же загремел в армию. Мы были уже женаты.
Армейская жизнь была вполне сносной. Тогда уже отшумел Афган, меня не убили, не покалечили. Мать, правда, говорит, что меня сломали. Никто меня не ломал. Вообще про службу в армии говорить не будем, это запретная тема. Я даже во сне запретил себе видеть армейские будни.
Когда началась наша с Любочкой любовь, у нас была разница в год. Когда я вернулся домой после армии, разница была в десять лет. Уму непостижимо, как ей удалось столько сделать за два года. Она не стала олигархом, депутатом и крупным чиновником – в двадцать четыре года это достаточно трудно. Но она кончила институт, устроилась на работу в иностранную фирму, купила подержанный «ауди» и сделала евроремонт в своей видавшей виды квартирке в Пожарском переулке.
А потом Сашка родилась. Четыре месяца Любочка вскармливала наше дитя, а потом вернулась в свой драгоценный офис. А в доме появилась толстая, благодушная и очень дорогая нянька. Но не нянька, конечно, ставила на ноги Сашу. Здесь моя матушка принимала самое горячее участие, за что я ей очень благодарен. А то, что вслух об этом не говорю, никак не умаляет моего чувства. Но они этого не понимают. Они хотят, чтоб именно вслух – днем и ночью.
Матушка живет полноценной жизнью и того же ждет от меня. Она говорит, что Бунин говорил (какая дурная тавтология! – из нее состоит вся моя жизнь), так вот Бунин считает, что в жизни главное – память и творчество. Память у матери как у больного аутизмом – она помнит все, а потребность в творчестве она реализует в бизнесе. Хотя какой это к шутам бизнес? Какая-то сумасшедшая русская старуха с деньгами, обитающая в Бельгии, приспособила матушку торговать собачьим кормом. Пожалуйста, корм так корм. Чем он, скажем, хуже, чем оружие, нефть и наркотики? И все равно унизительно, что ей, бывшему (или бывшей? как по-русски-то?) ученому, не нашлось лучшей работы. Голова у матери теперь всегда занята собачьим кормом, но, конечно, остался там уголок, который перерабатывает знания, которое накопило человечество. Знания эти, как всегда, касаются философии и литературы. Она без конца цитирует великих и старается приспособить меня к своему бизнесу. Но в этой ситуации я подхожу только на роль собаки – беспородной, но преданной.
Ей нужен Сын с большой буквы, собирательный образ, начиненный хрестоматийными добродетелями, а судьба-здодейка подсунула полуфабрикат, которой никак не вылепляется в окончательный продукт. Мать жалуется: «Я не ожидала от судьбы такого подвоха. Я даже простила ей, что твой отец был пьяница. (К слову скажу, что до армии я этого не подозревал. Вообще я отца помню плохо. Мне было семь лет или около того, когда он от нас ушел.) Но Сын! Этого я судьбе не прощаю!» Так и видишь Судьбу в виде суровой жрицы в суконном хитоне. Она – эта, в хитоне – заламывает руки и канючит у матери: «Как же – не прощаешь? А как же мне быть? О, прости меня, прости…»
Мать очень не глупый человек, образованна, добра, но иногда бывает так наивна, так театральна. Меня с души воротит от кокетства словами. Пьющий человек изнанку жизни постиг, для него ненатуральность – нож острый.
Помню, упал в собственном подъезде, долбанулся о какой-то крюк в стене, а может, об угол почтового ящика. Упал и раскровянил щеку – сильно. Обычно в отключке я домой не прихожу. Иногда дня по три, а то и больше дома не бываю, что правда, то правда. То есть живу на стороне столько, чтоб в себя прийти. И каждый раз, конечно, сцены. «Мы тебя по моргам, больницам милициям ищем, а ты!..» Ну и так далее. А что меня искать. Я тот пес, который гуляет сам по себе. Природа у меня такая! А они: «Ты должен ночевать дома! В любом виде приходи, но приходи!» Вот я и пришел. И звезданулся о крюк. Лежу на полу, вся морда в крови и руки тоже. И тут вдруг вспомнился совершенно не к месту материнский голос: «Кортасар говорил, что кровь пахнет гелиотропами и прибрежными болотами». Господи, ну зачем русскому мужику знать про неведомую траву гелиотроп? И так поэтично все, что от злости слезы подступили. Как на грех, Люба пошла вниз за почтой. А дальше вопли: «Тебя ранили, порезали, избили? До чего ты дошел? Только не плачь! Лежи здесь, я вызову “скорую”!»
Из моих слов можно представить, что мы живем вместе с матушкой. Нет. У Любы квартирка в Пожарском, а мой родной дом на Чистых прудах. Но мать моталась к нам так часто, что все изгибы нашего бытия ей были известны. К тому же есть телефон, мерзкое изобретение человечества. Минута, и мать уже ловит машину и летит к нам в Пожарский на всех парусах. С моей Любочкой они совершеннейшие единомышленницы.
Про Любу, как и про армию, мне говорить трудно. Она хороший человек. После моих угаров, когда точит стыд – мерзкая штука, – я со всей очевидностью понимаю, что она очень хороший человек. Поэтому и молчу, и не иду на контакт. И она молчит. Что нового можно сказать друг другу? Люба за семью и чистый быт. Все женщины мира за семью и чистый быт. Будь их воля, они бы всех мужиков спеленали, потом уселись на эти мумии, кормили с ложечки и говорили, как они их любят. На ночь можно и распеленывать.
Ну хорошо, я не прав. Да, я испортил ей жизнь. Да, она меня любила, а я все испортил. Дальше что? Ничего изменить я уже не в силах. Если тебе так легче, то я согласен прыгнуть с десятого этажа. Спрашивал, не хочет. Говорит, что ТАК ей легче не будет.
А Сашку я люблю. Люба говорит, что я зло на ней срываю, а это нечестно, ребенок перед тобой беззащитен. Можно подумать, что я сам этого не знаю. Я каюсь, я плачу, и слезы мои пахнут гелиотропом и прибрежными болотами. Нужен ребенку такой отец? Ни в коей мере. Любочка с маменькой моей его вырастят и выучат. И хорошо, что не мальчик. Пить не будет. Хотя жизнь сейчас такая зараза, что ничего нельзя предсказать.
Может, я излишне жесток? Не знаю. Может быть, я пью больше по привычке? И не каждый раз водка дает избавление от… не буду писать – чего. Пьющий меня сразу поймет, не пьющему не объяснишь.
Потом мать принялась меня лечить. Я должен был три раза в день принимать с чаем какие-то гомеопатические шарики. Это, дескать, народная медицина, совокупленная с последним словом науки. Шарики уничтожают зависимость от алкоголя, после них совсем не хочется пить. Покупалась эта панацея на площади Маяковского в какой-то частной лавчонке. Уже одно это не вызывало у меня доверия. Но об этом разговор дальше. Вначале мать давала мне эти шарики тайно, для чего переехала к нам на жительство. Мне она сказала, что собирается делать у себя ремонт. Промаявшись у нас два месяца, мать устала и решила взвалить эту обязанность – подсыпать шарики в чай – на Любу. Та категорично отказалась. И не потому, что с утра до ночи пропадала на работе. Если б она в эту гомеопатию поверила, то с работы ушла, в этом я совершенно уверен. Хотя как бы мы жили на мою тощую и эпизодическую зарплату – ума не приложу.
Шарики были рассекречены. Мать каждый день звонила мне утром и вечером с напоминаниями и составляла какой-то неведомой график моей жизни, по числам – когда пил, сколько дней, какое количество шариков мне надлежит бросить в чай, суп или кофе. Дурдом! Я не выкидывал это гомеопатическое добро в помойку, я честно старался соблюдать предложенный режим. Я видел, как для матери (не для меня!) это важно. Но одно дело – видеть, а другое – просто жить. Работа у меня такая, что я все время с людьми. И у меня много друзей. И трезвенников среди них нет. И подробность с белыми глупыми шариками мне осточертела.
Продолжалось это почти год. И весь год мать вела со мной увещевательные разговоры. Там было много призывов, примеров из жизни великих, но всегда удручающе точно просматривался костяк разговоров: «Любочка тебя бросит. Ты сопьешься и умрешь под забором». Разговоры были скучными, но что удивительно, мать всегда точно угадывала мои мысли. Собственно, это были не разговоры, а монолог с единственным зрителем – мной.
– Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.
Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:
– Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.
Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят – кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:
– И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул – это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.
Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.
– Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.
И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю – не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.
А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.
А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал – ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали – Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.
Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся – мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.
Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».
6
Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.
Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.
Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.
В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение – особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.
– Ты что намешал, пащенок? – мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. – Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.
Лохматый парень не пытался оправдываться, а поскольку слушал он не грозного мастерового, а ангелоподобного переводчика, то и реагировал на ругань соответственно – застенчиво и приветливо. Терпение мастерового пресеклось. Он схватил парня за холщовую рубаху, притянул к себе и заорал, вытаращив глаза.
– Ты меня слушай! Что таращишься? – повысил голос переводчик. – Вот сейчас пошлю тебя на конюшню, совлекут там с тебя порты да всыпят по заднему, глупому месту!
Лицо парня приняло и вовсе идиотское выражение, он не понимал ни слова и с перепугу улыбнулся. Мастеровой выкрикнул длинное ругательство, и, отлепив правую руку от плеча бестолкового работника, занес ее для удара. Вот тут мальчишка-переводчик и показал себя. Он повис на могучей руке и выбросил в лицо мастерового фонтан слов. Говорил он так быстро, что Курицын с трудом его понимал:
– … этот волосатый юноша не виноват, потому что не он готовил раствор, его приставили только размешивать, а раствор готовил другой, такой бородатый без передних зубов, этот бородатый сейчас ушел, а вести себя так не следует, потому что на севере люди спокойные и степенные, они не понимают нашего романского темперамента, а потому боятся нас, как чертей… А-а-а!
Последний вопль был вызван тем, что мастеровой, устав искать виновного, цепко ухватил переводчика за ухо и потянул с силой вверх, явно намереваясь оторвать.
– Чтоб завтра здесь духу твоего не было! – прорычал он. – Не уйдешь по доброй воле, сообщу куда следует.
– Ну будет, будет, – сказал Курицын подходя.
Мастеровой выпустил ухо, вытер руки о штаны, словно схватился ненароком за змею или другого такого же неприятного гада, и ушел, продолжая ругаться вполголоса. Лохматый парень, считая, что уже получил должную порцию ругани, тут же сгинул. Юный переводчик натянул на уже распухшее красное ухо бархатный берет и с вызовом уставился на Курицына.
– Ты откуда же такой взялся? – с интересом спросил дьяк. – Я тебя здесь раньше не видел.
– Я приехал из Флоренции, – он подумал и добавил: – Вместе со всеми.
– Ты тоже каменщик? – Курицын с недоумением окинул старый, обмахренный на обшлагах кафтан переводчика.
– Я пиит! – гордо вскинул голову мальчишка.
– О Господи… И что же ты сочиняешь?
– Канцоны, новеллы, комедии… Я умею писать погребальные речи, я обучен искусству думать и рассуждать. И еще я играю на арфе и свирели.