Шарлотта Хаупт решила сварить овощной суп. И вышла, чтобы нарвать гороху.
— Помочь вам? — спросил Хаупт.
— Да, можете почистить фасоль, — ответил Пельц. — Не знаю, понятно ли вам, такому молодому человеку, — продолжал он, — это же неоценимый подарок судьбы: еще раз испытать любовь. Но в нашем возрасте человек уже не имеет права на любовь. Все считают это отвратительным.
Суп на редкость удался, и незадолго перед тем, как попрощаться, Хаупт неожиданно для себя рассмеялся. Он смеялся над своими ногами и над старыми лохмотьями, что были на нем. И еще потому, что светило солнце. И кудахтали куры. И потому, что кончилась война.
В Нюрнберге шел международный процесс, в Потсдаме определяли будущее Германии, повсюду говорили о плане некоего мистера Моргентау[16], и вот однажды утром в конторе бургомистра появился Цандер-младший, Олаф Цандер. Он потребовал, чтобы его провели прямо к лейтенанту Уорбергу. На письменный стол Уорберга он взгромоздил продолговатый ящик.
— Я принес вам, — торжественно объявил Олаф Цандер, — коллекцию охотничьего оружия, принадлежащую моему отцу. Вот, пожалуйста, удостоверьтесь сами.
Но Джеймс Уорберг тут же захлопнул крышку ящика.
— Прошу вас, взгляните! — воскликнул Олаф Цандер.
Лейтенант Уорберг отступил на шаг назад.
— Там есть прекрасные вещи!
Уорберг сел за письменный стол сержанта Томпсона.
И почему этот kraut так уверен, подумал вдруг Джеймс Уорберг, что я не поставлю его старика к стенке. Ведь все эти огнестрельные игрушки давно должны быть сданы.
— Я мог бы немедленно отдать приказ расстрелять вашего отца, — сказал Джеймс Уорберг и, уже выговаривая эту фразу, понял, что тем самым он признал, что этого не сделает. Он мрачно уставился на стоящего перед ним чиновника, наполовину уже облысевшего.
— Там есть чрезвычайно интересный экземпляр, — сказал Олаф Цандер.
— Еще раз откроете ящик, и я вас пристрелю, — отрезал Джеймс Уорберг. Он вытащил пистолет и положил его перед собой на стол.
— Как вам угодно, — пробормотал Олаф Цандер и отошел от ящика.
— Поставьте ящик в угол, — приказал Уорберг.
Олаф Цандер послушно отнес ящик в угол комнаты, куда Уорберг показал кивком головы.
— У меня много дел, — сказал лейтенант Уорберг и положил ноги на стол. — Всего хорошего.
Олаф Цандер ушел. С необъяснимым раздражением уставился Джеймс Уорберг на дверь, которая затворялась за ним, затворялась медленно, сантиметр за сантиметром, он уже схватил было пустую бутылку из-под виски, когда дверь наконец-то захлопнулась, с тихим, покорным, подобострастным щелчком.
Для Хаупта вечера теперь были долгими. Рядом спал Георг, вымотанный на работах у Леи Грунд, иной раз заглядывал Эрих. Стоило Хаупту коснуться струны, и Эрих улыбался. Но как-то раз Хаупт усмехнулся ему в ответ.
Тут лицо у дурачка вдруг как-то обвисло. Он поднялся и хотел уйти. Но Хаупт опередил его и, смеясь, ухватился за дверную ручку. Тогда слабоумный отбросил его в сторону, да с такой жуткой силой, что Хаупту стало не по себе. И долго еще потом преследовал его этот страх, словно он столкнулся с чем-то непостижимым.
В октябре Хаупт познакомился с Ханной Баум. В первый раз она увидела его в окружении детей, его часто видели тогда с детьми. Им нужно было ему многое рассказать, и по возможности всем сразу, ведь чего только здесь не происходило в его отсутствие! И как горел дом крестьянина Хесса, и как американский танк въехал прямо в курятник Вагнера, и как они видели негра в цилиндре.
Одну девочку все время оттесняли назад, но она упорно пробивалась к нему поближе. Наконец Хаупт сам подтянул ее к себе.
— Как тебя зовут? — спросил Хаупт.
Девочка молчала.
— Ее зовут Лени! — закричали дети.
— Ну а где были вы, когда здесь стреляли? — спросил у нее Хаупт.
— Папа, мама и я сидели в кухне, — ответила девочка.
— Да отец у нее давно погиб! — закричали дети.
Она помолчала, потом сказала:
— А от нас отскакивали все снаряды.
И тут появилась Ханна.
— Опять болтаешь! — прикрикнула она и дернула Лени за руку. Хаупт непроизвольно потянулся к девочке.
— Не трогайте ребенка, — крикнула Ханна Баум.
На другой день Лени подошла к окну Хаупта. Она вертела головой в разные стороны, по на окошко не смотрела. Хаупт вскочил и пригласил ее зайти.
Она робко вошла в комнату, но потом решительно захлопнула за собой дверь. Теперь она разгуливала по каморке Хаупта с таким видом, словно собиралась здесь поселиться. В конце концов она принялась внимательно разглядывать самого Хаупта. С тем же выражением, какое у нее было, когда она оглядывала комнату. Результаты осмотра ее явно удовлетворили.
— Что это у вас с ногой? — спросила она.
Хаупт объяснил ей, как действует мина нажимного действия.
— И нога поправится? — спросила она недоверчиво.
Хаупт заверил ее, что раны уже затягиваются.
Лени выглянула в окно.
— Теперь никогда больше не будут стрелять, — сказал Хаупт.
Она помолчала, потом объявила:
— Все мы все равно протянем ноги.
Когда вошла Ханна (она разыскивала дочь), Лени и Хаупт сидели за столом. Лени жевала бутерброд. Ханна была дочерью экспедитора Баума, но жила (по причинам, выяснить которые Хаупту так и не удалось) не у матери в доме Баумов возле вокзала, а на частной квартире в Верхней деревне, неподалеку от Хаупта. Ее отец не вернулся еще из плена, оба брата погибли на фронте. Ханна была не замужем и работала у какого-то крестьянина. Вот и все, что Хаупту удалось о ней разузнать. О ней рассказывали также историю, которая разыгралась в тот день, когда американские войска занимали деревню. С самого раннего утра деревня и ведущие к ней дороги находились под легким артиллерийским огнем, и большинство жителей попрятались в лесу, в давно уже подготовленных убежищах. Только там соседи заметили, что Ханны среди них нет. Пришлось Валентину Шнайдеру воротиться в деревню. Он нашел ее с ребенком на кухне, за столом.
Почему она осталась, говорить она не хотела. Но она подвергала опасности жизнь собственного ребенка и еще одного постороннего человека, Валентина Шнайдера, при этом злые языки добавляли, что с собой она вольна делать все что угодно.
Когда Ханна пришла за Лени, она была в платье без рукавов и в шерстяной кофточке. Кофточка оставляла открытой шею и даже плечи. Хаупт усилием воли заставил себя не смотреть на ее тело.
В тот вечер Эразмус Хаупт сразу после ужина отправился на вокзал с багажной квитанцией фройляйн Штайн, а Шарлотта Хаупт и тетя Бетти принялись убирать со стола. Фройляйн Штайн минуту-другую сидела одна, уставившись невидящим взглядом в пустоту огромной белой скатерти.
В этот миг в комнату вошел Георг. В форме гитлерюгенда.
Это конец, подумала Луиза Штайн. Но, подумав так, она тут же услышала свой собственный голос — а ты, должно быть, Георг, — услышала, что называет себя, услышала, что интересуется, как у Георга дела в школе, поинтересовалась, чем занимаются они в гитлерюгенде (в тот вечер у них как раз были тактические упражнения на местности), и, когда Шарлотта Хаупт и тетя Бетти вернулись в комнату, они застали обоих за оживленной беседой. Правда, у фройляйн Штайн при этом было такое чувство, будто губы ее существуют отдельно от нее самой, с них безостановочно слетают какие-то слова, тогда как она сама пытается сжаться, цепенея от ужаса перед формой гитлерюгенда, перед никем не учтенной случайностью. Это конец, думала она, продолжая разговаривать — и разговаривать вполне свободно, — это конец.
Тетя Бетти принесла Георгу ужин, и Георг принялся уплетать за обе щеки, время от времени, однако, он забывал про голод, увлеченный рассказами фройляйн Штайн. Впрочем, она не столько рассказывала, сколько проделывала всякие штуки — давала настоящее представление. Она не ограничилась тем, что расписала, как, будучи гимназисткой, тайком от родителей играла на пианино в одном из кинотеатров на окраине, чтобы иметь больше карманных денег, как с каким-то варьете ездила по Мекленбургу, нет, она во что бы то ни стало хотела сыграть и даже спеть ту песенку, которая однажды вечером переполнила чашу терпения публики, так что пришлось им спасаться от разъяренных крестьян через окно трактира, — словом, хотела на потеху Георгу, который нe знал этой песенки, исполнить ее, так сказать, в его честь, песенка называлась «Мой попугай не ест яиц вкрутую» и отличалась известной фривольностью содержания. Так что когда Эразмус Хаупт отворил дверь дома, он в первую минуту не поверил собственным ушам.
Сначала они решили, что она спятила. Но потом поняли, что играла она сейчас для одного-единственного зрителя, для Георга. И тут уж Луиза Штайн выделывала такие трюки, словно речь шла о ее жизни. Впрочем, речь и в самом деле шла о ее жизни. Она должна была расположить этого юношу к себе до того, как он поймет, кто она такая. Она должна была разбудить в нем нечто, что помешало бы ему тут же побежать в гестапо, что помешало бы отправиться в гестапо его родителям или же попросту отказать ей от дома.
Воспользовавшись тем, что Шарлотта Хаупт тоже решила внести свою лепту во всеобщее веселье, Эразмус Хаупт отправил Георга в подвал за второй бутылкой вина.
— А теперь я пойду к себе, — отчужденно произнес Георг, вернувшись и поставив бутылку на стол. — Спокойной ночи.
Мать попыталась было задержать его, по Луиза Штайн сразу поняла, в чем дело. Он увидел в прихожей ее пальто с желтой шестиконечной звездой.
Эразмус Хаупт вышел следом. Георг сидел на своей постели.
— Она у нас совсем ненадолго, — сказал Эразмус Хаупт. — Скоро это кончится. Тогда она уедет обратно в Берлин.
— Но ведь такие вещи запрещены, — сказал Георг с отсутствующим видом, но вдруг, словно пробудившись, спросил: — Кончится что?
— Война, — ответил Эразмус Хаупт.
— Ты считаешь, мы проиграем войну?
— Мы-мы! Я не хотел войны. И это не моя война. Да и вообще это не война, а преступление! — закричал Эразмус Хаупт.
Слишком поздно он заметил, что этого ему говорить не следовало.
Георг вскочил. Лицо у него побелело. В глазах стояли слезы, рот перекосился от отвращения и ненависти. Они уставились друг на друга, помолчали, а потом Георг уткнулся лицом в подушку.
Эразмус Хаупт присел к нему на край кровати. Его вдруг бросило в дрожь. Откуда все это у мальчика? Словно это не его сын. Как такое случилось?
И пока Эразмус Хаупт уговаривал сына спуститься вниз и поговорить со всеми, он начал понимать, что если ему когда-нибудь и придется держать ответ, то только на один вопрос: как такое случилось?
Георг встал. Взгляд у него был опустошенный, лицо ничего не выражало.
— Я иду спать, — сказал он.
— Хорошо, — кивнул Эразмус Хаупт. — Но ты должен знать, что все мы теперь в твоих руках.
Внизу он сказал, что не ошибся в сыне, фройляйн Штайн может не тревожиться. Но сразу вслед за этим он поднялся и тоже ушел к себе. Сослался на усталость. Всматриваясь в темноту, Эразмус Хаупт спрашивал себя снова и снова: откуда все это у мальчика?
Он твердо решил поговорить с Георгом. Но когда на следующий день ему представилась такая возможность, помешал телефонный звонок, а когда день спустя он вызвал Георга к трем часам в свой кабинет, неожиданно назначили педагогический совет. Еще через день он так и не смог разыскать Георга, а потом Эразмус Хаупт позабыл о своем намерении. Правда, порой он еще вспоминал об этом, по теперь, задним числом, ему казалось, что реакция его тогда была сильно преувеличенной, можно даже сказать — истеричной. Ведь, в конце концов, Георг все-таки его сын, и Эразмус Хаупт был уверен, что ему не придется в нем разочаровываться.
Поначалу казалось, что он не ошибся. С фройляйн Штайн Георг вел себя так, как подобает хорошо воспитанному юноше. Когда она его спрашивала, он вежливо отвечал, но сам не обращался к ней ни с единым словом. Родители и тетя Бетти ничего не замечали, зато фройляйн Штайн замечала все. Она замечала, что время от времени он разглядывал ее словно со стороны, в мрачной задумчивости, с постепенно нарастающим скептическим интересом, все более переходящим в застенчивое любопытство.
Дело в том, что Луиза Штайн с каждым днем все охотнее рассказывала о своих путешествиях. О том, как из осеннего тумана выступает статуя Свободы, как выглядит Манхаттан в пургу, а Бронкс — в летнюю жару, как славно подниматься на пароходике к верховьям реки Конго, как выглядит водопад Виктория. В действительности же она никогда не бывала ни в Соединенных Штатах, ни в Африке.
Родители не замечали, что теперь Георг почти совсем не бывал дома, не замечали, что он все чаще надевал форму, зато фройляйн Штайн замечала. Двери их комнат находились почти напротив. Она слышала, как он приходит и уходит, иногда слышала, как он выкрадывался из дому, когда всех звали вниз ужинать. С парнем что-то происходило. Она понимала, что ей следовало бы поговорить с родителями, и чем быстрее, тем лучше, по всякий раз, когда она спускалась в гостиную, где они вспоминали довоенные товары, свадебное путешествие или концерты Кнаппертсбуша[17], она говорила себе, что это бесполезно. Одна она замечала, что Георг, если ему никак не удавалось увильнуть от совместного ужина, все равно не принимал участия в общем разговоре, что он только слушал, а может, и не слушал даже, а только наблюдал за ней в упор, откинувшись на стуле, с ухмылкой и вроде бы с интересом.
В один из таких вечеров, вспоминая лучшие времена, тетя Бетти в который раз извлекла на свет старые фотоальбомы. Они узнавали друг друга на фотографиях, рассказывали забавные истории, пока наконец Георгу все это не наскучило и он не раскрыл наугад один из альбомов.
— А это кто? — спросил он.
Тетя Бетти подошла поближе, Шарлотта Хаупт посмотрела через его плечо, а Эразмус Хаупт надел очки. И вдруг все замолчали.
— Это доктор Хайнрихсон, — сказал наконец Эразмус Хаупт.
Доктор Хайнрихсон обнимал заместителя директора Хаупта за плечи. Их куртки висели на альпинистских палках, которые они вскинули на плечи, оба улыбались в объектив.
Вот уже год, как дом доктора Хайнрихсона был пуст. Калитка, ведущая в сад, косо висела на петлях, кустарник буйно разросся, большая часть окон была заколочена досками.
— А что случилось с доктором Хайнрихсоном?
— Что могло с ним случиться? Откуда мне это знать? — Эразмус Хаупт едва ли не кричал.
— Я думал, вы были друзьями, — сказал Георг.
— Он был нашим домашним врачом, одно время мы с ним и правда дружили.
— А теперь он уже не наш домашний врач и мы с ним больше не дружим, — объяснил Георг фройляйн Штайн. — Теперь наш домашний врач доктор Вайден.
Фройляйн Штайн уставилась на свой носовой платок, который нервно теребила в руках.
— Все не так просто, Георг, — пробормотала фройляйн Штайн.
— Мне нужно приготовить уроки, — сказал Георг.
И все-таки тогда, несмотря ни на что, с ним еще можно было бы поговорить, а вот после первого воздушного налета на деревню — уже нет. Был день рождения Эразмуса Хаупта, воскресный вечер в конце августа. Большой стол в столовой был раздвинут, фрау Байсер непрерывно пекла в течение двух дней, и теперь человек двадцать сидели за кофейными приборами, которые тетя Бетти старательно расставляла около двух часов. Они, естественно, не обратили внимания на упорный, затяжной шум в небе и на гул, в который этот шум перешел, даже на пронзительный вой, в который перерос гул. Лишь когда от первых разрывов начали танцевать на столе чашки, когда ударили бортовые пушки и стекла полетели в комнату, они прервали свое застолье, и тут вдруг комната наполнилась отчаянными воплями. Все бросились к выходу. В прихожей обезумевшие люди метались от одной двери к другой, пока Эразмусу Хаупту не удалось рывком открыть дверь в подвал. Все кинулись вниз по лестнице, крича и цепляясь друг за друга, и наконец уселись между консервными банками, углем и старой рухлядью. Вопли утихли.
— Это бессмысленно, это недостойно человека! — кричал Эразмус Хаупт. — Да не молитесь вы по крайней мере.
Никто его не слушал, свет погас, вопли опять стали громче.
— А фройляйн Штайн? — прокричал Георг матери в ухо. — Где фройляйн Штайн?
Бегущая толпа увлекла его вниз, однако, когда погас свет, он начал на ощупь пробираться к выходу. Солнце светило на лестницу через два окна. Он поднялся наверх, в комнату фройляйн Штайн. Она сидела за столом. Было тихо.
— Все в порядке, — сказала она улыбаясь и отважилась на то, что ей давно уже хотелось сделать: она погладила его по голове.
Они пошли в его комнату, откуда был виден вокзал и мебельная фабрика Цандера. Американские истребители-бомбардировщики, словно цепь уменьшающихся точек, виднелись уже только на горизонте. Лишь два все еще кружили над западным гребнем горы. Казалось, они чего-то дожидаются. Чего именно, Георг и фройляйн Штайн поняли лишь тогда, когда пятичасовой поезд вынырнул из лесной долины и вышел на ведущую к вокзалу прямую, тогда гул перешел в стремительно нарастающий вой, поезд остановился, и оба самолета ринулись прямо вниз, все увеличиваясь в размерах. Вдоль поезда на лугу беспорядочно закопошились крохотные фигурки, забили откуда-то два фонтана осколков, и состав внезапно надломился, а над паровозом взметнулось белое облако пара, и тогда самолеты сделали заход для новой атаки.
Каждый новый налет они начинали с высоты, с большого левого разворота в голубом безоблачном небе, и, еще прежде чем успевали растратить всю энергию, которую набирали, стремительно падая вниз, они уже снова ложились на крыло и снова устремлялись к цели по прямой, словно их подтягивало на траекториях их же орудий.
Вытаращив глаза, следил Георг за тем, как снижаются бомбардировщики, будто падая прямо на него. Он видел, как разрастаются в небе их темные силуэты, видел, как бьет из бортовых пушек огонь над крыльями, видел, как они мгновенно проскальзывали мимо, да так близко, что, казалось, можно тронуть их рукой, видел даже заклепки на фюзеляже и большую белую звезду, видел голову пилота, совсем не похожую на человеческую.
После каждой атаки люди на лугу бросались врассыпную подальше от поезда, но все тут же замирало, едва только гул снова начинал переходить в вой. Казалось, там, внизу, что-то пульсировало, но с каждым разом все слабее и слабее. Все меньше людей вскакивало и убегало, а когда самолеты наконец прекратили обстрел, на лугу, который будто чем-то усеяли, ничего уже больше не двигалось. Во всяком случае, до тех пор, пока самолеты не исчезли за раскаленным добела горизонтом. Лишь тогда крохотные фигурки на лугу пришли в движение, многие, но далеко не все.
Георг плакал. Сухие, злые, безутешные рыдания сотрясали его. Луиза Штайн обняла парня за плечи и стояла так, пока не прошел этот взрыв отчаяния, понимая в то же время, насколько абсурдным выглядит ее жест.