— И что же ему было нужно?
— Искал чего-то в письменном столе. Да я не очень-то и смотрела.
Вернер Хаупт доверху нагрузил рюкзак книгами и теперь, когда другие отправлялись на работу, усаживался перед домом на солнцепеке и читал Жан-Поля.
Хаупт подружился с человеком, которого все называли просто летчиком и никто не знал его настоящей фамилии. Он носил сшитые на заказ костюмы из ворсистой ткани в елочку, с подбитыми ватой плечами и широкими бортами, ткань была явно иностранного происхождения. Летчик был высокого роста, стройный и худощавый, улыбался он нарочито спортивной улыбкой, только левый глаз при этом совсем но двигался. Он был стеклянный. Не было ни одной вещи, которой летчик не смог бы достать. Хаупт давал ему уроки английского.
Иногда мимо проходил лейтенант Уорберг и подсаживался к нему на скамеечку на солнце. Лейтенанту было скучно. Для него по-прежнему оставалось загадкой, как те же самые немцы, которые еще вчера расстреляли бы его в упор с величайшим хладнокровием и по глубокому внутреннему убеждению, сегодня готовы были — допусти он такое — лизать ему сапоги, и даже не из холодного расчета, но с искренним рвением и методичностью.
— Вы и представить себе не можете, сколько доносов мы получаем, ваша тетушка и я, — сказал он. — Все это отвратительно. Ну а как вы, успели понять тем временем, что у вас общего с тем, что здесь творилось?
— Начинаю догадываться, — ответил Хаупт. — Но для того, кто действительно хочет понять, это будет нелегкий путь.
Нельзя сказать, что Хаупт выказывал какую-то радость при появлении Уорберга. Но именно это тот в нем и ценил. А еще, что Хаупт не пытался разговаривать с ним по-английски.
Английский — это язык будущего, так считал летчик.
Он расплачивался с Хауптом сигаретами (естественно, американскими), чашкой свежего, только что приготовленного кофе, стаканчиком виски, понятно, и деньгами тоже, но чаще всего приглашениями в «узкий круг», так он это называл. К «узкому кругу» принадлежали аптекарь Эндерляйн, на вид изможденный, опустившийся старик, которому на самом деле было не больше сорока лет; время от времени он, шаркая, выходил из комнаты и минут через пять возвращался, уже выпрямившись, с блестящими глазами. Ирмхен из Пирмазенса, крепко сбитая помощница радиста, с которой летчик явно связывал определенные планы, хотя, похоже, не личные. Фрау Иннигкайт, супруга чиновника, которого вместе с его ручной коляской раздавил американский «шерман», отказалась носить по мужу траур. («Ты ведь совсем не знал Иннигкайта, Хорст». Она решила называть летчика Хорстом.) Был среди них еще один господин средних лет, некто Кляйн, выглядевший словно семнадцатилетний.
Летчик попросил Хаупта разъяснить ему смысл таких понятий, как democraty, liberty, freedom, constitution[8].
— Вот потеха, — удивлялся он. — И чего только они не придумают.
При первой же возможности Георг крутил ручку радиоприемника и ловил передачи для американских солдат.
— Да выключи ты эту негритянскую музыку! — кричала Лисс.
— Don’t be that way[9], — начинал петь Георг, прищелкивая пальцами и приплясывая вокруг нее.
Бенни Гудмен, Глен Миллер, Сэчмо. Георг рассказывал, как часами лежал в лесу, наблюдая за американскими транспортными колоннами. Придорожные канавы были забиты пакетами из-под растворимого кофе, жевательной резинки и самых разнообразных съестных припасов, пустыми пачками из-под сигарет. Одними только этими остатками он мог кое-как существовать. Тут-то он убедился, что за дурак был этот Гитлер, решивший воевать с американцами. В сравнении с ними вермахт был достоин разве что сожаления, ничтожные военные дилетанты.
Американцы даже не представляют себе, насколько основательно они победили, думал Хаупт.
Уже через пару часов после взятия деревни стайки ребятишек сидели на джипах. В первые же дни полевая кухня варила кофе дважды, второй раз — специально для немцев. Взрослые посылали за кофе детей с молочными бидонами.
— А чем ты еще промышлял, кроме американских отбросов? — поинтересовался Хаупт.
— Пробовал стянуть что-нибудь у крестьян. И к тете Лее забирался тоже.
— Весело, ничего не скажешь, — буркнул Вернер.
Георг уставился в одну точку. На второй день он наткнулся на немецкого солдата. Убитый, подумал он. Но когда подошел ближе, оказалось, что тот еще жив. Мундир на животе был мокрый от крови. Он едва говорил, паузы между словами становились все длиннее. Он просто держал Георга за руку, и так тот просидел с ним весь вечер и всю ночь. В конце концов Георг заснул, а под утро проснулся от ощущения холода в своей руке, сжимавшей руку мертвеца. Георг закричал и кинулся прочь. Позднее он пробрался к сгоревшему грузовику на опушке леса и стянул лопату. Когда он вернулся, над трупом уже поработали лисы. Он выкопал могилу, сделав ее пошире, солдат ведь лежал скрючившись и уже совсем окоченел, в узкую могилу его просто нельзя было бы уложить. Продев веревку под спину солдата, Георг опустил его в яму, прикоснуться к мертвому у него не хватило духу. Ему пришлось еще раз уйти, поискать кусок брезента, он не мог заставить себя сыпать землю солдату прямо в лицо, в его широко раскрытые мертвые глаза.
Понятно, он взял бумажник и личный опознавательный знак. В бумажнике было две фотографии. На одной из них виден был длинный ряд повешенных — женщин, стариков и, как ему показалось, даже детей. На другой фотографии тоже женщины, старики, дети, среди них было, правда, несколько молодых мужчин, стояли у края огромной ямы. Россия, октябрь, значилось на обороте.
— Наверное, это были евреи или партизаны, а может, те, кого они считали партизанами, или заложники.
— А тебе тоже приходилось делать такое? — спросил Георг.
— Не впрямую. Такими делами, как правило, занимались эсэсовцы либо военная полиция. Но мы об этом знали. Мы ведь сгоняли для них людей. Я дважды участвовал в операциях против партизан.
— Я видел, как они похоронили Эберхарда, сказал Георг. — Он зарылся в землю под кустарником, уже ночью, там, где обвалилась кладбищенская стена. Это был возможный путь бегства на случай, если бы его обнаружили. А около одиннадцати они пришли.
— И что же? — спросил Хаупт.
— А ничего, — сказал Георг. — Потом они снова ушли, а старый Брюккер засыпал яму и сровнял ее с землей.
— Может, зайдем как-нибудь к матери Эберхарда? — предложил Хаупт.
— Я уже был у нее, — ответил Георг.
— Когда-нибудь от этого взвоешь! — воскликнул Вернер.
— У меня есть на примете потрясающий пианист, — сказал Хаупт летчику. — С музыкой ведь намного приятнее.
Так Хаупт и прихватил с собой брата, когда «узкий круг» собрался в очередной раз. Он понятия не имел, как играет Георг, но в этом отношении по крайней мере он в собственной матери не ошибся. Было даже удивительно, сколь далеко парень продвинулся с ее помощью. Но еще удивительнее было, как быстро этот шалопай ухватил самую суть свинга[10]. Под его буги обливались потом и Ирмхен, и летчик, и господин Кляйн, и бывшая супруга чиновника Иннигкайта. Аптекарь Эндерляйн не танцевал по причине своей дряхлости, Хаупт — из-за больных ног.
Lady be good to me[11].
Но позже, когда выключили верхний свет и темп стал медленнее, дошла очередь и до Хаупта, а еще позже и до Георга, потом все единодушно предпочли приемник как единственный источник звука, впрочем, и света тоже. Летчик, господин Кляйн и аптекарь незаметно удалились.
Когда же Ирмхен в надежде напоследок еще изменить диспозицию объявила дамский танец и уже собралась было повиснуть на Хаупте, Анна-Мария Иннигкайт отпихнула ее со словами, которые произвели на Хаупта неизгладимое впечатление:
— Что нынче мужчине надобно, так это бюст и понимание. И того, и другого у тебя слишком мало.
Хаупт сумел устроить так, что Георг с Ирмхен получили кушетку, Анну-Марию Иннигкайт он увел в кухню. И хотя усердия у Анны-Марии было с избытком, Хаупт в конце концов сказал:
— Девочка, так у нас ничего не получится. — И лег навзничь на пол, разместив супругу господина чиновника Иннигкайта на себе.
Хоть бы она доставила Георгу немного радости, думал Хаупт. Хоть бы не оказалась такой вот коровищей. Он охотно послушал бы, что происходит рядом, но Анна-Мария Иннигкайт, для которой ее положение было абсолютно в новинку, вела себя столь оглушительно, что он вряд ли расслышал бы даже звук собственного голоса. Когда они вышли, на кушетке было тихо. Казалось, там спали.
После таких вечеров Хаупт и его юный брат, сняв ботинки, на цыпочках прокрадывались в свою каморку, фыркали, пытаясь сдержать смех, и от этого производили еще больше шума, сохраняя, впрочем, надлежащее уважение к старухе в ее спальне, к этой старой карге, ведьме, тетушке Лее. Иногда они заставали на кухне Ханнеса — перед ним всегда стояла бутылка шнапса. Как часто, должно быть, сидит он здесь вот так ночью, один, с бутылкой шнапса, думал Хаупт. В таких случаях они подсаживались к нему, чтобы выкурить по последней сигарете, а Ханнес доставал стаканы.
Однажды вечером в дверях вдруг появилась Леа. Белая ночная сорочка доходила до пола, распущенные волосы рассыпались по плечам, они уставились на нее, точно на привидение. Ханнес и братья уже втянули головы в ожидании грозы, которая вот-вот должна была разразиться, но тут Леа Грунд улыбнулась. Хаупт вскочил со стула и пригласил ее к столу. Обнимая ее за плечи, он вдруг осознал, что прикасается к ней впервые. В этот короткий миг он успел все же ощутить ее плечи, узкие, точно девичьи, хрупкие. Она позволила Ханнесу налить себе шнапса, взяла даже сигарету и закурила, как школьница, растопырив пальцы, кашляя и задыхаясь. Хаупт рассказал, как Юлиус Грунд однажды в конюшне посадил его на лошадь. Ему было тогда лет пять. Он пытался передать ощущение, которое испытал тогда, сидя на этой живой горе из мускулов. Ханнес смущенно улыбался в свою рюмку, Георг молчал. Хаупт, безуспешно пытаясь живописать сей давний миг, заметил вдруг, что впервые пытается говорить о Юлиусе Грунде. Леа с улыбкой выслушала его, потом пожелала всем спокойной ночи, заметив, что не стоит засиживаться слишком долго, и ушла. Она сменила траурное платье только тогда, когда в деревню вступили американцы, а носила она его с тех пор, как получила известие о смерти мужа. Ни один мужчина даже близко не подошел к ней за эти двенадцать лет.
Когда посылка с прахом Юлиуса Грунда прибыла наложенным платежом, вся деревня затаила дыхание. Но Леа Грунд захоронила урну, исключив практически участие в этом общины. Она попросту не дала в газету траурного извещения, попросила патера Окса держать в тайне время заупокойной мессы, зато выговорила себе право похоронить урну рядом с могилой дяди. Никого, таким образом, не принуждали участвовать в погребении, и каждый, если бы захотел, мог сказать, что он ничего не знал. Патер Окс, обливаясь потом, обещал исполнить все в точности.
Деревня облегченно вздохнула. И когда урна была наконец предана земле, появились венки. Правда, большую часть принесли лишь с наступлением темноты. Оказалось, что все давно уже знали, какая замечательная женщина Леа Грунд. Церковь запрещает кремацию, вот почему столяр Шух не имел никакого опыта в изготовлении погребальных урн, он сколотил обычный гроб, в который и поставили присланную урну, а затем похоронили этот гроб с его содержимым.
Казалось, все уже благополучно обошлось, как вдруг случилось нечто совершенно непонятное. На могиле дяди, священника Якоба Файта, неожиданно появились цветы. Это не было обычным украшением могилы, могила была не просто убрана цветами, нет, то была цветочная оргия, пламя из астр, гладиолусов, роз и георгинов. Никто ничего не понимал. Патер Файт умер в 1905 году. Зато на могиле мужа, находившейся рядом, Леа Грунд высадила самые обыкновенные цветы.
Но нашлись люди, которые все поняли. Вскоре после того, как могила священника Файта преобразилась столь неожиданным образом, два пожилых и весьма уважаемых человека, директор школы Тейс и богатый крестьянин Блазиус, попросили после торжественной мессы провести их к дому Леи Грунд. Они долго жали ей руку.
И их становилось с каждым днем больше, тех, кто все понимал. Тут уж не заставил себя дожидаться и патер Окс. Леа отнюдь не была поражена этим визитом, а Окс прекрасно понимал, что ему предстоит. Вечно одно и то же, если у кого-то в роду уже были лица духовного звания. По собственному опыту он знал, насколько это снижает необходимое почтение. А в случае с Леей Грунд все было особенно скверным.
— При всем уважении к памяти столь выдающегося деятеля церкви, каким был Якоб Файт, возможно ли совместить подобную роскошь с той мерой приличия, каковой подобает придерживаться именно на кладбище?
— А насколько приличным кажется вам то, что они сделали с Юлиусом Грундом?
Окс обливался потом. Больше он придумать ничего не мог. Было ясно, что его прислал трирский епископ. Леа Грунд предложила ему немедленно оставить ее в покое. Окс тут же убрался. Трусливая, заячья душонка.
Совершенно иной характер носил визит заместителя директора школы Мундта.
— Мы не позволим водить себя за нос, — сказал Мундт. — Мы прекрасно поняли, что вы имеете в виду. Это политическая демонстрация.
Когда она вырывала заросли плюща на могиле Якоба Файта, она была ближе к миру мертвых, чем живых.
Однако нашла в себе силы еще раз собрать все, что росло в ее небольшом саду и что пощадили первые морозы. Давно уже не все цветы на могиле Якоба Файта были только от нее. Но вскоре должен выпасть первый снег, и саженцы плюща, которые она собиралась высадить весной, уже пустили в цветочных ящиках позади дома первые корешки.
Между Хауптом и летчиком существовал негласный уговор, что тому лучше не показываться у Леи Грунд. Может, его разозлил этот не высказанный вслух отказ от дома, а может, он просто хотел доказать что-то Хаупту (летчик был не очень способным учеником, ему так и не удалось освоить предлоги английского языка), но, как бы то ни было, в один прекрасный день он неожиданно появился на кухне. Хаупт в изумлении уставился на него. Ситуация летчика позабавила. В этой простой крестьянской кухне, выпрямившись перед Леей Грунд, он производил впечатление сутенера.
— Ваш племянник наверняка рассказывал вам обо мне, — начал летчик.
— О нет, он поостерегся, — ответила Леа. — Зато другие много рассказывали мне о вас.
— Надеюсь, только хорошее, — подхватил летчик с невозмутимой галантностью.
— Вы спекулянт, вот что мне рассказывали, — отрезала Леа Грунд.
— А что вы на это скажете? — поинтересовался летчик у Хаупта.
— Если только Вернер скажет, что спекулянты, сутенеры, шлюхи и алкоголики — его друзья, пусть ищет себе другое пристанище! — крикнула Леа Грунд, дрожа от гнева, этот маленький архангел во плоти.
— Похоже, у меня есть для вас кое-что подходящее, освобождаются две комнаты, — сказал доктор Вайден. — Туберкулез легких.
Прежде чем разбинтовать ногу Хаупта, Вайден отворил настежь все окна. Три осколка он уже извлек за эти дни из гноя.
Вайден, огромная махина весом почти в сто килограммов, с негнущейся ногой еще со времен первой мировой войны и огромной блестящей лысиной, изборожденной шрамами, пребывал после того, как коммунист Кранц снял его с грузовика, неизменно в хорошем настроении.
— Не могу ли я сделать для вас еще что-нибудь? Говорите, не стесняйтесь, пока меня не забрали. Не нужно ли фамильное серебро? Ковры? Мебель? Или моя жена?
Лицо Хаупта исказила гримаса. От боли он не мог говорить. Этот коммунист не только позволил тогда доктору слезть с грузовика, но приказал послать уведомление о совершенном его женой нарушении закона — о грабеже — не в полицию, а ей самой. Дело в том, что американцы сняли часовых у старого склада вермахта внизу на выезде из деревни, и слух об этом распространился по округе с быстротой молнии. Уже издалека было видно, как бежали к складу люди с сумками и рюкзаками, кое-кто даже с ручными тележками. У развороченных ворот тут же началась свалка, небезопасная для жизни. Внутри перед горами консервов, сухарей, копченых колбас и бутылок со шнапсом бесновалась хватающая все подряд толпа.
Кранц, Эрвин Моль, Улли и еще несколько человек, которых Кранц снабдил белыми нарукавными повязками, объявив их вспомогательными силами полиции («Повязки — это очень важно», — объяснил в свое время Кранц лейтенанту Уорбергу), пробились сквозь ревущую толпу и начали оттеснять ее от полок. Вокруг все орали, перебивая друг друга. От входа каждый стремился протиснуться вперед. А первые ряды уже начали отступать. Кранц, Улли и Эрвин Моль вытряхивали все, что жители успели запихнуть в сумки и рюкзаки. Этот склад давал деревне возможность нормально существовать еще несколько недель. Медленно, но неуклонно теснили они толпу к выходу. Критический момент настал, когда они принялись закрывать ворота. Упираясь в створки, они сдвигали их сантиметр за сантиметром, пока Улли наконец не удалось задвинуть перекладину в скобы.
Тяжело дыша, они прислонились к воротам, за которыми бушевала толпа. Кранц держался за сердце.
— Я думаю, ты тоже нам тут немного подгадил, — сказал он, обращаясь к Улли.
— Больше такого не будет, — оправдывался Улли.
На складе у полок, где толпа была гуще всего, они увидели хватающую все подряд супругу господина доктора.
— Берите что можете, — орала докторша, — все равно придут коммунисты, все равно наступит хаос!
— Сколько стоит в наши дни свидетельство о безупречном прошлом? — спросил доктор Вайден. — Называйте свою цепу, не стесняйтесь, вы ведь теперь снова у власти. И должны это знать.
— Прекратите, — отрезал Хаупт.
Вайден рассмеялся громко и весело, так он смеялся всегда, может, даже чуть громче и веселее с той самой ночи, когда сын Флориан светил ему карманным фонариком, а сам он рыл яму в саду, и на горизонте уже полыхало орудийное пламя. Обливаясь потом, Вайден вгрызался в землю все глубже и глубже, пока по швырнул в отрытую яму свою коричневую форму, вытряхнув туда еще несколько книг, а потом снова завалил яму землей и плотно утрамбовал ее, словно опасаясь, что все это может еще вылезти на свет.
И все же Хаупт не забыл адрес, который назвал ему доктор Вайден. Но только он постучал и ему отворила сама хозяйка, фрау Эрдман, как вдруг позабыл, что говорил Вайден насчет комнат, свободны они или только должны освободиться, а ведь это была, как вдруг понял он, весь похолодев, зловещая разница. Но фрау Эрдман уже пригласила его в кухню и предложила сесть. И пока Хаупт в панике лепетал что-то невнятное насчет комнат, вопрос разрешился сам собой. Обитатель упомянутых комнат стоял в дверях, страховой агент Родерих Лёве из Винзена, что на реке Луэ, а также, как сам он дополнительно отрекомендовал себя, автор разросшегося к настоящему времени до трех внушительных папок оперативного плана, руководствуясь которым, и, разумеется, не без помощи западных союзников, германской армии еще удастся победить Советский Союз и изничтожить мировой большевизм, вырвать его, так сказать, с корнем. Родерих Лёве был в ночной рубашке.
— Господин Лёве, ложились бы вы в постель, — сказала фрау Эрдман.
Он, Лёве, отнюдь не собирается обременять Хаупта, который в свою очередь представился, подробным изучением плана, хотя бы уже в силу его высшей стратегической сложности, вся хитрость в том, что он делает главную ставку на силу: вдарить один раз хорошенько, а не заниматься пачкотней, нам необходимо подкрепление, разве не так? Тем не менее он осмеливается просить Хаупта об одной услуге. Он, Лёве, разработал некий меморандум, который просит Хаупта передать лично генералу Эйзенхауэру. Достаточно будет назвать там его имя. Меморандум откроет глаза этому в общем-то способному и во всем остальном поистине очаровательному полководцу. Американцы ведь ни о чем таком и не подозревают. Без немцев и их бесценного военного опыта вся Европа, Америка, да, впрочем, и весь мир, окажутся беззащитными перед натиском большевистских «недочеловеков».
— А сейчас вы ляжете в постель, господин Лёве, — крикнула фрау Эрдман. — И немедленно!
Собственно говоря, продолжал господин Лёве, меморандум вместе с оперативным планом он мог бы и лично передать своему другу Эйзенхауэру, но не в состоянии этого сделать по причине временного недомогания. Впрочем, в его состоянии наметилось уже заметное улучшение. Сегодня утром ему удалось сделать пять приседаний, и он не постесняется…
— Господин Лёве, прошу вас! — воскликнул Хаупт.
— Да, да, не постесняюсь! — выкрикнул Родерих Лёве, вышел на середину кухни и, широко раскрыв глаза, вытянул руки. На его впалых щетинистых щеках ярко заалели два пятна. Он стал медленно приседать. Но фрау Эрдман тут же подскочила к нему, и, когда он, полуприсев, чуть было не грохнулся на спину, она уже стояла сзади, ловко подхватила его под мышки и вытащила из кухни.
— Здесь комнаты не освободятся, уважаемый господин Хаупт! — успел еще крикнуть Родерих Лёве.
Должно быть, одна из шуток доктора Вайдена, подумал Хаупт, закрывая за собой дверь.
Дня через два, однако, фрау Эрдман велела передать ему, что комнаты все же освободились. Леа Грунд была поражена. Она ведь тогда вовсе не имела этого в виду. Однако Хаупт понял, что и удерживать по-настоящему она его не пытается.
— Я верю, что ты все-таки присоединишься к нам, — сказала Леа. — Тебе ведь не безразлично, как все пойдет дальше.
— Дай мне срок, — ответил Хаупт.
Они договорились, что Георг будет помогать ей по-прежнему. Заработок она будет выплачивать ему продуктами.
И вот наконец у Хаупта было то, в чем, как ему казалось, он нуждался больше всего, — время. А еще, понял он, сидя за пустым столом, сдвинутым к маленькому окну передней комнатушки, под которым раскинулся куст орешника, — покой.
II
Сорок третий год приближался к концу, когда однажды под вечер фрау Байсер доложила о визите некоей фройляйн Штайн. Шарлотте Хаупт пришлось немало поломать голову, прежде чем она вспомнила школьную подругу из Берлина. Все решили, что фройляйн Штайн здесь проездом, думали так и когда отошел последний поезд на Трир. Они ужинали, оставалось не так уж много времени до последнего поезда на Зиммерн. Но поскольку фройляйн Штайн все еще не делала никаких попыток попрощаться, Шарлотта Хаупт и тетя Бетти начали осторожно переводить разговор на путешествия. Тут выяснилось, что фройляйн Штайн уехала из Берлина уже с неделю назад. Выяснилось также, что с минуты на минуту должен отойти последний поезд на Саарбрюккен. А еще выяснилось, что ехать фройляйн Штайн было некуда.
Когда все это поняли, за столом стало тихо. И среди этой тишины раздался голос Эразмуса Хаупта:
— Фройляйн Штайн останется здесь.
Тоненькая и прямая, она сидела перед тарелкой, уставившись на свои руки. Все молчали. И тогда фройляйн Штайн тихо сказала:
— Чемодан у меня на вокзале.
Эразмус Хаупт был почти на голову ниже своей жены, сельский учитель, заместитель директора, словом, незаметная личность. Но в тот вечер он сказал:
— Фройляйн Штайн останется здесь.