Смутным гулом накатывал бой прусских барабанов. Синие косы у леса – не туман, а кривые линии вышедших пруссаков. Уже вспыхивают белые огни прусских касок, белые ремни.
Звякнула в ясном воздухе, загреготала, как медный жеребец, ранняя пушка, шуваловский единорог.
Белобородов пригнулся к Мортире-Сударыне. Смуглое лицо сержанта озлилось и потемнело:
– Мы тако ж поздравствуем их брандскугелем, сторонись, Степан, – пли!
Воздухом сильно махнуло полы красных кафтанов. Арефьев зажал уши.
– Каково-то им учтивство наше? – оскалился Белобородов.
Озаряясь огнем пальбы, то гасли, то вспыхивали медные орлы на шапках бомбардирских сержантов.
Как паруса, бегут по темному полю дымы пушек, к лесу, к оврагам, где кривятся и выгибаются синие линии пруссаков.
– В буерак его не пустить: туды не шарахнешь, – хрипло выдохнул Белобородов. От пороха его лицо посерело, запеклись губы. Белки сержанта сверкали.
И когда прорвало пушечный дым на один миг, услышал Арефьев, как с прусской стороны плывет торжественный хор голосов в холодном крике гобоев и ворковании валторн.
Пруссаки идут в огонь с пением молитвы:
– Господь, я во власти Твоей…
Арефьева затрясло. Это был не страх, не была лихорадка. Это был восторг.
Белобородов хрипло командовал:
– Банника подавай, копоти набежало, банника!
В дыму блистал сержантский кафтан, точно облитый кровью. Жесткие букли Белобородова развились, мука сошла с потом, и пряди хлестали его по глазам.
От пальбы мортиру откатывало, оба сержанта падали на медное дуло.
– Некуда боле бить, в лощину зашедши, – присел вдруг на корточки Белобородов, вращая белками.
Арефьев тоже присел. Под пушкой бомбардиры походили на двух красных белок.
Черная граната зашуркала по траве, подпрыгивая, как чугунный мяч. Бомбардиров засыпало песком, сухими ветками.
– Не трясись, сиди, – сказал сержант. – Пруссак почал бить…
Из-за серых, обмазанных известкой, каменьев ограды тесными кучками выбегали солдаты. Мундиры маячили в дыму светло-зелеными пятнами.
Солдаты падали в траву, отстреливались в дым с колена, на бегу откусывали патроны. Жались тесной толпой, как колючее стадо, выставляя во все стороны штыки.
Один прыгнул через красный лафет, на черной сумке пылающие бронзовые гранаты.
– Гренадер, стой! – крикнул Белобородов, вскакивая на ноги.
Гренадер оглянулся. Это был старый солдат в колючей щетине, небритый. Размокший подкосок прилип жидкой прядью к щеке:
– Чего стоять? Ворочай! – Пруссак хлещет! Картечи…
Граната, шипя, запрыгала в траве, вырвала длинную песочную полосу. Дунул звенящий грохот. Арефьев кинулся было за гренадером, но сержант цепко ухватил его за руку:
– Степан, а-а-а, Степан… Ранен я… Но-о-гу.
И увидел Арефьев глаза Белобородова, серые, с бархатными клинками, каких никогда не видел раньше, и его ощеренные зубы.
Московские гренадеры бежали мимо их, в дым, назад.
А вверх по откосу скорым шагом шли на бомбардирскую батарею прусские солдаты в синих мундирах с белыми ремнями патронташей и в серебряных острых касках. Высоко и дружно выкидывали ноги из травы. Черноусый пруссак прыгнул через каменную гряду, опираясь на руку. С размаха верхом вскочил на гаубицу, что завалилась боком в траву. Лицо пруссака в подтеках пороховой гари…
– Марш, марш! – рвется гортанная команда.
Пруссак тяжело перевалился с пушки, тумпаковая каска упала в траву, покатилась, блистая, к ногам Арефьева.
По багровому лицу пруссака катит пот, сбиты на ухо мокрые, густо набеленные букли.
Арефьев взвизгнул и, трепеща, захватывая дыханием гарь, быстро подтянул сержанта под мышки, перевалил на спину…
Бомбардирский кафтан Арефьева замигал в дыму.
Московскую батарею на старом кладбище взяла штурмом прусская гвардия…
Синие волны прусской пехоты вынесли из леса Его Величество короля Фридриха. Грудастый белый конь плывет с синими волнами, точно клуб сияющей пены.
Смахивая пот с ресниц, король пристально оглядывает даль серыми навыкате глазами. У глаз напряглись три резких черты.
Король в синем мундире, закиданном табаком, в сапогах иссохших и весьма красноватых. Шпоры срывают конскую шерсть. Его Величество искал табакерку в кармане, оборвал о пуговицу мундира кружево манжеты, но тощие пальцы не находили табакерки, натыкаясь на золотую карманную готовальню.
Осипшие от крика, у боков коня, у порыжелых сапог трутся плечами и локтями гвардейцы. В кислой духоте нечем дышать. Натуженные лица побагровели. Спирает грудь вонь сукна, потников, навощенных голов. Солдаты изнурены огнем и жарою, у солдат не хватает дыхания.
Его Величество быстро оглянулся, ухватясь рукой за заднюю луку седла, крикнул что-то гортанно и весело, поднял над головой черную треуголку. На тулье засквозили дырки от пуль. Зной горячо дунул по его голове. Осипший вопль тысячи грудей подхватил команду короля…
Скатываясь в овраги, заклепывая пушки, выхлестывая глаза в колючем кустарнике, бегут от пруссаков светло-зеленые толпы русских. Прыгают через лафеты, шарахаются на шатры, разносят артиллерийские понтонные фуры, шесты полковых значков, коновязи.
Арефьев, глотая пот и пыль, едва волочит Белободорова. Сержант костляв и тяжел.
– Братцы, православные, помогите товарища доволочь, не покиньте, родимые, – звонко, по-бабьи, причитает Арефьев, ничего не видя.
– Экий паря-визгляк, – наклонился к нему московский гренадер. – Увесь фрунт порешен, а ты… Эй, Аким Блохин, скидавай ружья бонбардера волочь… Ребята, строй фрунт: чего распужались…
Гренадеры свалили сержанта на ружья. Арефьев побежал было за ними, но кучка мальчишек-барабанщиков в пестрых красных куртках с желтыми наплечниками понесла его к соснам. Лица у барабанщиков были бледны, без кровинки, мальчишки прижимались друг к другу и ревели в голос.
На проталине за соснами Арефьев увидел ряды конских задов, крутых, с перекрученными в узел хвостами.
Там строилась конница. По людям и лошадям дрожью ходило чаяние атаки.
На тяжелом рыжем коне, сочащим рдяными ноздрями, вдоль драгунских и кирасирских полков медленно ехал генерал-аншеф граф Фермор.
Он был в голубом кафтане с голубой шелковой лентой через грудь. С трудом натягивал он на руку огромную лосиную перчатку с раструбом. Его черная шляпа с пышным галуном низко сидела на бледном лице, подстегнутая под подбородок ремнями.
Литаврщики, скуластые меднорылые киргизы, тряхнули шестами с изогнутыми, как на китайских пагодах, серебряными ветками. Брызнул дружный звон.
Генерал-аншеф пригнулся к парчовому седлу и потянул из чушки пистоль. Перелилась радугой перламутровая насечка.
Граф окинул лица драгун в пудреных буклях и в черных треуголках: от веяния теней и солнца, от белых сквозящих буклей, от черных полосок ремней вдоль щек все лица были нежны и красивы.
Кобылы в рядах дергались дрожью, когда подступал к ним горячий, слегка дымящийся, конь генерал-аншефа. И втягивали, усыхая, расширенные ноздри лошадей и людей запах крови, гари, порохового дыма.
– Слюшай команда, – набрал воздуха граф, весело крикнул. – Палаши вон, а-а-арш.
Сильно блеснула одна мгновенная длинная молния, небо погасло в вихре темной пыли, в ожигающих колыханиях.
Арефьев обхватил руками сосну, на него навалился мальчишка-барабанщик.
Склоня дрожащие жерди пик, пронеслись бородатые казаки в огромных шапках с воплем тонким и длительным:
– Г-и-и-и…
Мгновенно смело белое облако легких цесарцев.
Близко Арефьева на казацкой лошади пролетел без шапки, без стремян, высоко поджавши тощие ноги, молодой премьер-маиор Суворов.
Солнце, накаленное, ослепительное, било сильными снопами в глаза пруссаков.
Сверканьем амуниции, потоками молний ринулась российская конница. Точно полчища архангелов в сияющих бронях обрушились с багрового солнечного щита.
Желтых гусар Зейдлица, белых гусар Путкамера отдунул вихрь московских коней. Кони смяли пехоту, сшиблись в груду. Кони лягались, припадали на корячки, скользили по мягким телам, с храпом, яростно трепеща ноздрями, впивали долгие зубы в наморщенные зады, в шеи, в тавро, в пыльные челки чужих коней.
Солнце, цепляясь золотым турецким куполом за черные верхушки сосен, дико вертелось в темных столбах пыли, когда потекла багряная пылающая река калмыков.
В красных сукнах, полунагие, в островерхих лисьих шапках, калмыки летели без гика и вопля, в молчании, с неподвижными медными лицами: Салтыков бросил в огонь свою последнюю конницу…
Хлынула багряная река, разлилась, и затопила желтые и черные островки гусар Зейдлица, гусар Путкамера, гвардию, пушки, пехоту.
Серый конь Фридриха с боками, изодранными в кровь, носится, заложивши уши.
– Притвиц, Притвиц, – задыхаясь от жара и пота, зовет король. Его треуголку пробило пулей. – Притвиц, я погибаю.
– Нет, вы не погибнете, Ваше Величество, шпоры, назад!
Вечернее солнце повеяло последним приливом. Анфилада зари торжественным пожарищем раскинулась по небу. Тогда-то услышал Арефьев за собою дружный гул ног.
Точно с червонного неба скорым маршем шли рослые солдаты: в генеральную атаку на пруссаков двинуты ободренные полки. Румяно блещут медные наличники касок, подобные медным кокошникам.
Арефьева смело в тесное горячее движение.
– Российские, наши, – смеялся он на бегу.
Над пылающими медными шапками вздувает и бьет горбом прорванный шелк российского знамени, черными струями текут по желтому шелку шитые буквы:
– За имя Иисуса Христа и христианство…
Арефьева в спину, под бок толкают локти, приклады, ему быстро и горячо дышат в затылок.
По мягкому полю, изрытому копытами, свежевспаханному проскакавшей конницей, идут в атаку румяные солдаты, гремят румяные барабаны, скачут румяные лошади, офицеры придерживают от ветра румяные треуголки.
Граф Фермор, без шляпы, с рассеченным лбом, где звездой запеклась кровь, подскакал, широко дыша, к фельдмаршалу. Осадил коня, заговорил весело, непонятно, махая лосиной перчаткой, уже перетертой на поводу и потемневшей от пота. Рыжий конь графа налег обмыленной грудью на шею фельдмаршальского коня.
– Братцы вы мои, оржаные солдатушки, сбили мы гордыню Фредерика-короля, – вскрикнул фельдмаршал, тут же заплакал, высморкался в красный обшлаг, скомандовал:
– Вперед, за дом императрицы, за веру и верность…
Сержант Арефьев запутался в колючем кустарнике, упал в теплую лужу.
Гул атаки уже откатился, когда Арефьев выбрался из кустарника. Потемнело небо, дунул в лицо остужающий ветер.
Проваливаясь в ямы от конских копыт, сержант побежал на огни, маячащие в поле.
У костров сидели на корточках калмыки в лисьих шапках. Калмыки молча ели, макая пальцы в огромный, замшавелый от копоти котел.
– А не видал ли который батарей бомбардерских? – позвал Арефьев.
Калмыки молча помакали пальцы, и вдруг все разом захлопали ресницами, пушистыми от сажи, и заговорили пискливыми голосами:
– Не знам, бачка, не знам. Ступай туды, а ступай.
И засовали в воздух свои маленькие и плоские, как медные дощечки, руки.
Арефьева застала в поле и зябкая луна.
Высокой тенью бродил у болотца конь. Чихая, искал ли потерянного седока, щипал ли траву. Ночной ветер нес его черную гриву крылом. Далеко и глухо еще кипела баталия.
Конь ужасно оскалился, когда подошел Арефьев, шарахнулся в сторону.
«Иванушка, сердешный, поди тако ж полег, – подумал Арефьев, шагая через мертвеца. – Пропал, не найтить… Пресвятая Богородица, помилуй мя».
Он подхватил под локоть орленую каску и пустился бегом. Хлопали по ветру фалды красного кафтана. В росистом дыму побежала за ним луна.
Канониры варили кашу в котлах, когда бомбардиренко Арефьев посунулся к самому огню и страшно повел глазами:
– Братцы вы мои, родимцы, наконец-то сыскал… А не видал ли кто, братцы, солдатского мово дядьку, Белобородова…
И не успели канониры ответить, Арефьев привизгнул: