Стивен Кинг
Иерусалемов Удел[1]
Дорогой мой Доходяга!
До чего же славно было вступить под промозглые, насквозь продуваемые своды Чейпелуэйта — когда после тряски в треклятой карете ноет каждая косточка, а раздувшийся мочевой пузырь требует немедленного облегчения, — и обнаружить у двери на фривольном столике из вишневого дерева письмо, надписанное твоими неподражаемыми каракулями! Даже не сомневайся, что я принялся их разбирать, едва позаботился о нуждах тела (в вычурно изукрашенной холодной уборной на первом этаже, где дыхание мое облачком повисало в воздухе).
Счастлив слышать, что легкие твои очистились от застарелых миазмов, и уверяю, что сочувствую твоей моральной дилемме — как следствию излечения. Недужный аболиционист, исцеленный под солнцем Флориды, этого оплота рабства! Тем не менее, Доходяга, прошу тебя как друг, тоже побывавший в долине теней, — позаботься о себе хорошенько и не смей возвращаться в Массачусетс, пока организм тебе не позволит. Что нам толку в твоем тонком уме и ядовитом пере, коли тело твое обратится во прах; и если южные области для тебя благотворны — есть в этом некая идеальная справедливость.
Да, особняк и впрямь роскошен — в точности таков, как убеждали меня душеприказчики моего кузена, — хотя и гораздо более зловещ. Стоит он на громадном мысе милях в трех к северу от Фалмута и в девяти милях к северу от Портленда. Позади него — около четырех акров земли, где царит живописнейшее запустение: тут тебе и можжевельники, и дикий виноград, и кустарники, и всевозможные вьюны захлестывают каменные изгороди, отделяющие усадьбу от городских владений. Кошмарные копии греческих статуй слепо пялятся сквозь обломки и мусор с вершины каждого холмика — того и гляди набросятся на одинокого путника, судя по их виду. Вкусы моего кузена Стивена, похоже, варьировались в самом широком диапазоне — от неприемлемого до откровенно кошмарного. Есть тут одна странноватая беседка, почти утонувшая в зарослях алого сумаха, и гротескные солнечные часы посреди того, что в прошлом, верно, было садом. Этакий завершающий сумасшедший штрих.
Но вид из гостиной с лихвой искупает все: глазам моим открывается головокружительное зрелище — скалы у подножия мыса Чейпелуэйт и самой Атлантики! На всю эту красоту выходит гигантское пузатое окно с выступом, а под ним притулился огромный, похожий на жабу секретер. А ведь отличное начало для романа, о котором я так долго (и наверняка занудно) рассказывал.
Сегодня день выдался пасмурным; случается, что и дождик брызнет. Гляжу в окно — мир словно карандашный эскиз: и скалы, древние и истертые, как само Время, и небо, и, конечно же, море, что обрушивается на гранитные клыки внизу со звуком, который не столько шум, сколько вибрация — даже сейчас, водя пером по бумаге, я ощущаю под ногами колыхание волн. И чувство это не то чтобы неприятно.
Знаю, дорогой Доходяга, ты моего пристрастия к уединению не одобряешь, но уверяю тебя — я доволен и счастлив. Со мной Кэлвин, такой же практичный, молчаливый и надежный, как и всегда; уверен, что уже к середине недели мы с ним на пару приведем в порядок наши дела, договоримся о доставке всего необходимого из города — и залучим к себе отряд уборщиц для борьбы с пылью!
На сем заканчиваю — еще столько всего предстоит посмотреть, столько комнат исследовать — и не сомневаюсь, что для моих слабых глаз судьба заготовила с тысячу образчиков самой отвратительной мебели. Еще раз благодарю за письмо, от которого тотчас же повеяло чем-то родным и близким, — и за твои неизменные внимание и заботу.
Передавай привет жене; нежно люблю вас обоих,
Дорогой мой Доходяга!
Ну здесь и местечко! Не перестаю на него удивляться — равно как и на реакцию обитателей ближайшей деревеньки по поводу моего приезда. Это своеобразное селение носит впечатляющее название Угол Проповедников. Именно здесь Кэлвин договорился о еженедельной доставке съестных припасов. Позаботился он и о второй нашей насущной потребности, а именно: о подвозе достаточного запаса дров на зиму. Однако ж вернулся Кэл с видом весьма удрученным, а когда я полюбопытствовал, что его гнетет, мрачно ответил:
— Они считают вас сумасшедшим, мистер Бун!
Я рассмеялся и предположил, что здешние жители, должно быть, прослышали, как я переболел воспалением мозга после смерти моей Сары — вне всякого сомнения, в ту пору я вел себя как безумный, чему ты безусловный свидетель.
Но Кэл уверял, что никто обо мне ничего не знает, кроме как через моего кузена Стивена, который договаривался о тех же самых услугах, насчет которых теперь распорядился я.
— Эти люди говорят, сэр, что всяк и каждый, кто поселится в Чейпелуэйте, либо сошел с ума, либо на верном пути к тому.
Можешь себе представить мое глубочайшее недоумение. Я осведомился, от кого именно исходит это потрясающее сообщение. Кэл ответил, что его направили к угрюмому и вечно пьяному лесорубу именем Томпсон: он владеет четырьмястами акрами соснового, березового и елового леса и с помощью своих пяти сыновей заготавливает и продает древесину на фабрики в Портленд и домовладельцам округи.
Когда же Кэл, ведать не ведая о его странных предрассудках, дал Томпсону адрес, по которому следует доставить дрова, означенный Томпсон вытаращился на него, открыв рот, и наконец сказал, что пошлет с грузом сыновей, белым днем и по прибрежной дороге.
Кэлвин, по всей видимости, неправильно истолковал мою озадаченность и, решив, что я огорчен, поспешил добавить, что от лесоруба за версту несло дешевым виски и что он принялся молоть какую-то чушь про заброшенную деревню и родню кузена Стивена — и про червей! Кэлвин закончил деловые переговоры с одним из Томпсоновых сыновей — как я понял, этот угрюмый мужлан был тоже не слишком трезв и благоухал отнюдь не розами и лилиями. Я так понимаю, с похожей реакцией Кэл столкнулся и в Углу Проповедников, в сельском магазине, побеседовав с хозяином, хотя этот был скорее из породы сплетников.
Меня все это не слишком-то обеспокоило: все мы знаем, поселян хлебом не корми, дай разнообразить жизнь ароматами скандала да мифа, а бедолага Стивен и его ветвь семейства, надо думать, к тому весьма располагали. Как я объяснял Кэлу, человек, который разбился насмерть, свалившись едва ли не с собственного крыльца, неизбежно вызовет пересуды.
Сам дом не перестает меня изумлять. Двадцать три комнаты, Доходяга! От панелей на верхних этажах и от портретной галереи веет затхлостью, но разрушение их не коснулось. Войдя в спальню моего покойного кузена на верхнем этаже, я слышал, как за стеной возятся крысы — здоровущие, судя по звукам; прямо подумаешь, что это люди ходят. Не хотелось бы мне столкнуться с одной из таких тварей в темноте — да и при свете дня не хотелось бы, чего уж там. Однако ж я не заметил ни нор, ни помета. Странно.
В верхней галерее рядами висят скверные портреты в рамах, что, должно быть, целое состояние стоят. В некоторых прослеживается сходство со Стивеном — таким, как я его запомнил. Надеюсь, я правильно опознал дядю Генри Буна и его жену Джудит; прочие мне незнакомы. Надо думать, один из них — мой печально известный дед Роберт. Но Стивенова семейная ветвь мне совсем неизвестна, о чем я искренне жалею. В этих портретах, пусть и не самого лучшего качества, сияет та же добродушная ирония, которой искрились письма Стивена к нам с Сарой, тот же светлый ум. До чего же глупы эти семейные ссоры! Обшаренный ящик письменного стола, несколько резких слов между братьями, которые вот уже три поколения как в могиле, — и ни в чем не повинные потомки без всякой нужды разлучены друг с другом. Не могу не задуматься о том, как же мне повезло, что вы с Джоном Питти сумели связаться со Стивеном, когда уже казалось, что я отправлюсь вслед за Сарой под своды Врат, и как же досадно, что несчастный случай лишил нас возможности встретиться лицом к лицу. Многое бы отдал, чтобы послушать, как он станет защищать наследное достояние — эти жуткие скульптуры и мебель!
Но полно мне чернить усадьбу. Вкусы Стивена моим не созвучны, что правда то правда, но под внешним лоском всех этих Стивеновых нововведений и дополнений встречаются подлинные шедевры (изрядное их количество зачехлено в верхних покоях). Это и столы, и кровати, и тяжелые темные витые орнаменты из тикового и красного дерева; многие спальни и парадные комнаты, верхний кабинет и малая гостиная заключают в себе своеобразное мрачное очарование. Богатый сосновый паркет словно лучится внутренним тайным светом. Ощущается во всем этом спокойное достоинство; достоинство — и бремя лет. Пока еще не могу сказать, что внутреннее убранство мне нравится, но почтение вызывает. Любопытно посмотреть, как все станет преображаться вместе со сменой времен года в этом северном климате.
Надо же, как я разошелся-то! Жду ответа, Доходяга, — и поскорее! Пиши, как ты поправляешься, что нового у Питти и остальных. И умоляю, не совершай ошибки и не пытайся навязывать свои взгляды новым южным знакомым
Твой любящий друг,
Дорогой Ричард!
Здравствуй-здравствуй, как живешь-поживаешь? С тех пор как я поселился здесь, в Чейпелуэйте, я частенько о тебе думаю и уже надеялся и письмецо от тебя получить — и тут вдруг пишет мне Доходяга и сообщает, что я позабыл оставить свой адрес в клубе! Но будь уверен, я бы в любом случае написал рано или поздно: порою мне кажется, что мои верные и преданные друзья — вот и все, что осталось в мире надежного и здравого. И господь милосердный, как же нас раскидало по свету! Ты — в Бостоне, исправно строчишь статьи для «Либерейтора» (кстати, им я тоже свой адрес послал), Хэнсон в очередной раз укатил развлекаться в Англию, будь он неладен, а бедный старина Доходяга лечит легкие в самом что ни на есть
У меня тут все относительно неплохо, и будь уверен, Дик, я вышлю тебе подробнейший отчет, как только разберусь с кое-какими докучными событиями, — думается, некоторые происшествия здесь, в Чейпелуэйте и в окрестностях, тебя изрядно заинтригуют — с твоим-то цепким умом юриста.
А между тем хочу попросить тебя о небольшом одолжении, если ты не против. Помнишь на благотворительном обеде у мистера Клэри в поддержку общего дела ты мне представил некоего историка? Кажется, его Бигелоу звали. Как бы то ни было, он упомянул, что собирает разрозненные исторические сведения о той самой области, где я ныне живу: дескать, хобби у него такое. Так вот, моя нижайшая просьба: не свяжешься ли ты с ним и не спросишь ли, не известны ли ему хоть какие-нибудь факты, обрывки фольклора или
Перечитал письмо; кажется, получилось и впрямь слишком коротко, о чем я искренне жалею. Но будь уверен, вскорости я все объясню, а до тех пор шлю самый теплый привет твоей супруге, обоим замечательным сыновьям и, конечно же, тебе самому.
Твой любящий друг,
Дорогой мой Доходяга!
Расскажу тебе одну историю — нам с Кэлом она показалась несколько странной (и даже тревожной); посмотрим, что ты скажешь. По крайней мере, она тебя поразвлечет, пока ты там с москитами сражаешься!
Два дня спустя после того, как я отправил тебе свое предыдущее письмо, из Угла прибыла группка из четырех молодых барышень под надзором почтенной матроны устрашающе компетентного вида именем миссис Клорис — дабы привести дом в порядок и побороться с пылью, от которой я чихал едва ли не на каждом шагу. Они взялись за работу: причем все явно слегка нервничали. Одна трепетная мисс, прибиравшаяся в верхней гостиной, даже взвизгнула, когда я неожиданно вошел в дверь.
Я спросил миссис Клорис, отчего все так (она обметала пыль в прихожей на нижнем этаже: волосы забраны под старый выгоревший платок, весь облик дышит непреклонной решимостью — ты бы ее видел!). Она развернулась ко мне и решительно объявила:
— Им не по душе этот дом, и мне тоже не по душе этот дом, сэр, потому что
У меня просто челюсть отвисла от неожиданности. А миссис Клорис продолжила, уже мягче:
— Ничего не хочу сказать про Стивена Буна — достойный был джентльмен, что правда, то правда; я приходила к нему прибираться каждый второй четверг все то время, что он здесь прожил; и на его отца, мистера Рандольфа Буна, я тоже работала, до тех пор пока они с женой не пропали бесследно в тысяча восемьсот шестнадцатом году. Мистер Стивен был человек хороший и добрый, вот и вы таким кажетесь, сэр (простите мне мою прямоту, я по-другому говорить не научена), но дом этот — дурное место, и всегда так было, и никто из Бунов не был здесь счастлив с тех самых пор, как ваш дед Роберт и его брат Филип рассорились из-за украденных, — (здесь она виновато помолчала), — вещей в тысяча семьсот восемьдесят девятом году.
Ну и память у этих поселян, а, Доходяга?
А миссис Клорис между тем продолжала:
— Этот дом был построен в несчастье, несчастье обосновалось в нем, полы его запятнаны кровью, — (а как ты, Доходяга, возможно, знаешь, мой дядя Рандольф был каким-то образом причастен к трагическому эпизоду на подвальной лестнице, в результате которого погибла его дочь Марселла; в приступе раскаяния он покончил с собой. Стивен рассказывает об этой беде в одном из своих писем ко мне, в связи с печальным поводом — в день рождения своей покойной сестры), — здесь пропадали люди и приключалось непоправимое. Я здесь работаю, мистер Бун, а я не слепа и не глуха. Я слышу жуткие звуки в стенах, сэр, воистину жуткие — глухой стук, и грохот, и треск, и один раз — странные причитания, переходящие в хохот. У меня просто кровь застыла в жилах. Темное это место, сэр.
И тут миссис Клорис прикусила язык, как будто испугавшись, что выболтала лишнее.
Что до меня, я даже не знал, обижаться ли или смеяться, изобразить любопытство или прозаичное безразличие. Боюсь, победила ирония.
— А вы как себе это объясняете, миссис Клорис? Никак призраки цепями гремят?
Но она лишь посмотрела на меня как-то странно.
— Может, и призраки тут есть. Да только не в стенах. Не призраки это стонут и плачут, точно проклятые, и гремят и бродят, спотыкаясь, впотьмах. Это…
— Ну же, миссис Клорис, — подзуживал ее я, — вы и без того многое сказали. Осталось лишь докончить то, что вы начали!
В лице ее отразилось престранное выражение ужаса, досады и — я готов в этом поклясться! — благоговейной набожности.
— Некоторые — не умирают, — прошептала она. — Некоторые живут в сумеречной тени между мирами и служат — Ему!
И это было все. Еще несколько минут я забрасывал ее вопросами, но миссис Клорис продолжала упорствовать, и я из нее более ни слова не вытянул. Наконец я отступился — опасаясь, что она, чего доброго, возьмет да и откажется от работы.
На этом первый эпизод закончился, но тем же вечером приключился второй. Кэлвин растопил внизу камин, и я сидел в гостиной, задремывая над свежим номером «Интеллигенсера» и прислушиваясь, как под порывами ветра дождь хлещет по огромному выступающему окну. Столь уютно ощущаешь себя только в такие ночи, когда снаружи — ужас что такое, а внутри — сплошь тепло и покой. Но мгновение спустя в дверях появился взволнованный Кэлвин: ему, похоже, было слегка не по себе.
— Вы не спите, сэр? — спросил он.
— Не то чтобы, — отозвался я. — Что там такое?
— Я тут обнаружил кое-что наверху — думается, вам тоже стоит взглянуть, — отвечал он, с трудом сдерживая возбуждение.
Я встал и пошел за ним. Поднимаясь по широким ступеням, Кэлвин рассказывал:
— Я читал книгу в кабинете наверху — довольно-таки странную, надо признаться, — как вдруг услышал какой-то шум в стене.
— Крысы, — отмахнулся я. — И это все?
Кэлвин остановился на лестничной площадке и очень серьезно воззрился на меня. Лампа в его руке роняла причудливые, крадущиеся тени на темные драпировки и смутно различаемые портреты: сейчас они скорее злобно скалились, нежели улыбались. Снаружи пронзительно взвыл ветер — и снова неохотно попритих.
— Нет, не крысы, — покачал головой Кэл. — Сперва за книжными шкафами послышалось что-то вроде глухого, беспорядочного стука, а затем кошмарное бульканье — просто кошмарное, сэр! И — царапанье, как будто кто-то пытается выбраться наружу… и добраться до меня!
Вообрази мое изумление, Доходяга. Кэлвин — не из тех, кто впадает в истерику и идет на поводу у разыгравшегося воображения. Похоже, здесь и впрямь есть какая-то тайна — и, возможно, неаппетитная.
— А потом что? — полюбопытствовал я.
Мы прошли вниз по коридору: из кабинета на пол картинной галереи струился свет. Я опасливо поежился: в ночи вдруг разом стало крайне неуютно.
— Царапанье смолкло. Спустя мгновение топот и шарканье послышались снова, но теперь они удалялись. В какой-то миг наступила недолгая пауза — и клянусь вам, что слышал странный, почти невнятный смех! Я подошел к книжному шкафу и кое-как его сдвинул, полагая, что за ним, быть может, обнаружится перегородка или потайная дверца.
— И что, обнаружилась?
Кэл замешкался на пороге.
— Нет — зато я нашел вот это!
Мы вошли внутрь: в левом шкафу зияла прямоугольная черная дыра. В этом месте книги оказались всего-навсего муляжами: Кэл отыскал небольшой тайник. Я посветил в дыру: ничего. Только густой слой пыли — накопившийся, верно, за много десятилетий.
— Там нашлось вот что, — тихо проговорил Кэл и вручил мне пожелтевший лист бумаги. Это была карта, прорисованная тонкими, как паутинка, штрихами черных чернил: карта города или деревни. Зданий семь, не больше; под одним из них, с четко различимой колокольней, было подписано: «Червь Растлевающий».
В верхнем левом углу — в северо-западном направлении от деревушки — обнаружилась стрелочка. Под ней значилось: «Чейпелуэйт».
— В городе, сэр, кто-то суеверно упомянул покинутую деревню под названием Иерусалемов Удел, — промолвил Кэлвин. — От этого места принято держаться подальше.
— А это что? — полюбопытствовал я и ткнул пальцем в странную надпись под колокольней.
— Не знаю.
Мне тут же вспомнилась миссис Клорис, непреклонная — и вместе с тем напуганная до смерти.
— Червь, значит… — пробормотал я.
— Вам что-то известно, мистер Бун?
— Может быть… было бы любопытно взглянуть на этот городишко завтра — как думаешь, Кэл?
Он кивнул; глаза его вспыхнули. Целый час убили мы на поиски хоть какой-нибудь бреши в стене за обнаруженным тайником, но так ничего и не нашли. Описанные Кэлом шумы тоже больше не повторялись.
В ту ночь никаких новых событий не воспоследовало, и мы благополучно легли спать.
На следующее утро мы с Кэлвином отправились на прогулку через лес. Ночной дождь стих, но небо было пасмурным и хмурым. Кэл поглядывал на меня с некоторым сомнением, и я поспешил его заверить: если я устану или если путь окажется слишком далеким, мне ничто не помешает положить конец этой авантюре. Мы взяли с собой дорожный ланч, превосходный компас «Бакуайт» и, разумеется, причудливую старинную карту Иерусалемова Удела.
День выдался странным и тягостным: все птицы молчали, ни один лесной зверек не шуршал в кустах, пока мы пробирались через густые и мрачные сосновые перелески на юго-восток. Тишину нарушал только звук наших собственных шагов да размеренный плеск валов Атлантического океана о скалы мыса. И всю дорогу нас сопровождал до странности тяжелый запах моря.
Прошли мы не больше двух миль, когда нежданно-негаданно обнаружили заросшую дорогу (такие, если я не ошибаюсь, некогда называли «лежневыми»), что вела в нашем направлении. Мы зашагали по ней — и довольно быстро. Оба по большей части помалкивали. Этот день, с его недвижной, зловещей атмосферой, действовал на нас угнетающе.
Около одиннадцати мы услышали шум бегущей воды. Дорога резко свернула налево — и на другом берегу бурлящей, синевато-серой, под цвет сланца, речушки глазам нашим, точно мираж, открылся Иерусалемов Удел!
Через речушку футов восемь в ширину были перекинуты заросшие мхом мостки. На другой стороне, Доходяга, стояла очаровательная маленькая деревушка — просто-таки само совершенство! Ветра и дожди, понятное дело, не прошли для нее бесследно — и все же сохранилась она на диво хорошо. У крутого обрыва над рекой сгрудилось несколько домов в строгом и вместе с тем величавом стиле, которым по праву славятся пуритане. Еще дальше, вдоль заросшей сорняками главной улицы, выстроились три-четыре торговые лавки и мастерские, а за ними к серому небу вздымался шпиль церкви, обозначенной на карте. Смотрелся он неописуемо зловеще — краска облупилась, крест потускнел и покосился.
— Как подходит к этому городишке его название, — тихо проговорил Кэл рядом со мной.
Мы перешли ручей, вошли в поселение и приступили к осмотру. И вот тут-то, Доходяга, начинается самое необычное — так что готовься!
Мы прошли между домов: воздух здесь словно свинцом налился — тяжкий, вязкий, гнетущий. Дома пришли в упадок — ставни сорваны, крыши просели под тяжестью зимних снегопадов, запыленные окна недобро ухмыляются. Тени неестественных углов и искривленных плоскостей словно бы растекались зловещими лужами.
Первым делом мы вошли в старую прогнившую таверну — отчего-то мы посчитали неловким вторгаться в один из жилых домов, где хозяева их когда-то искали уединения. Ветхая, выскобленная непогодой вывеска над щелястой дверью возвещала, что здесь некогда находился «Постоялый двор и трактир „Кабанья голова“». Дверь, повисшая на одной-единственной петле, адски заскрипела; мы нырнули в полутьму. Затхлый, гнилостный запах повисал в воздухе — я едва сознания не лишился. А сквозь него словно бы пробивался дух еще более густой: тлетворный, могильный смрад, смрад веков и векового распада. Такое зловоние поднимается из разложившихся гробов и оскверненных могил. Я прижал к носу платок; Кэл последовал моему примеру. Мы оглядели залу.
— Господи, сэр… — слабо выдохнул Кэл.
— Тут все осталось нетронутым, — докончил фразу я.
И в самом деле так. Столы и стулья стояли на своих местах, точно призрачные часовые на страже; они насквозь пропылились и покоробились из-за резких перепадов температуры, которыми так славится климат Новой Англии, но в остальном прекрасно сохранились. Они словно ждали на протяжении безмолвных, гулких десятилетий, чтобы давным-давно ушедшие вновь переступили порог, заказали пинту пива или чего покрепче, перекинулись в картишки, закурили глиняные трубки. Рядом с правилами трактира висело небольшое квадратное зеркало — причем неразбитое! Ты понимаешь, Доходяга, что это значит? Мальчишки — народ вездесущий и от природы неисправимые хулиганы; нет такого «дома с привидениями», в котором не перебили бы всех окон, какие бы уж жуткие слухи ни ходили о его сверхъестественных обитателях; нет такого кладбища, самого что ни на есть мрачного, где бы малолетние негодники не опрокинули хотя бы одного надгробия. Не может того быть, чтобы в Углу Проповедников (а до него от Иерусалемова Удела меньше двух миль) не набралось с десяток озорников. И однако ж стекло и хрусталь (что, верно, обошлись трактирщику в кругленькую сумму) стояли целые и невредимые, равно как и прочие хрупкие вещицы, обнаруженные нами при осмотре. Если кто и причинил какой-то ущерб Иерусалемову Уделу — так только безликая Природа. Вывод напрашивается сам собою: Иерусалемова Удела все чураются. Но почему? У меня есть некая догадка, но, прежде чем я на нее хотя бы намекну, я должен поведать о пугающем завершении нашего визита.
Мы поднялись в жилые номера: постели застелены, рядом аккуратно поставлены оловянные кувшины для воды. В кухне тоже никто ни к чему не прикасался: все поверхности покрывала многолетняя пыль да в воздухе разливался гнусный, давящий запах тления. Одна только таверна показалась бы антиквару раем, одна только диковинная кухонная плита на Бостонском аукционе принесла бы немалые деньги.
— Что думаешь, Кэл? — спросил я, когда мы наконец вышли в неверный свет дня.
— Думаю, не к добру это все, мистер Бун, — отозвался он меланхолически. — Чтобы узнать больше, нужно больше увидеть.
Прочие заведения мы осматривать толком не стали. Была там гостиница — на проржавевших гвоздях до сих пор висели истлевшие кожаные сбруи; была мелочная лавка, и склад (внутри и по сей день высились штабеля дубовых и еловых бревен), и кузница.
По пути к церкви, что высилась в центре деревни, мы заглянули в два жилых дома. Оба оказались выдержаны в безупречном пуританском стиле, оба — битком набиты предметами антиквариата, за которые любой коллекционер руку отдал бы, оба — покинуты и насквозь пропитаны той же гнилостной вонью.
Казалось, в деревне не осталось ничего живого, кроме нас. Никакого движения. Глаз не различал ни насекомых, ни птиц, ни даже паутины в углу окна. Только пыль.