«Мои cher ami, j’ai fini mon diner et la porte du petit escalier est ouverte. Si vous voulez me parler, vous pouvez venir
«Душонок мой, сердечно жалею, что недомогаешь, и прошу об нас не забыть, а мы душою и сердцем навек Гришатке крепки».
«Здравствуй, душенька! Я спала до девятого часа и теперь только встала. Каково ты почивал? Пришли сказать нам о сем, буде писать поленишься рано. Люблю тебя, как душу душа, душатка милая».
«Гришонок, бесценный, беспримерный и милейший на свете! Я тебя чрезвычайно и без памяти люблю, друг милый, целую и обнимаю».
«Милая милюшечка Гришенька, здравствуй! Что Пр. Ал. про меня скажет? Она скажет, что я без ума и без памяти, а про тебя, ну, брат, сам знаешь, что она скажет! Угадывать не буду, не ведаю, не знаю, опасаюсь, трушу. Она скажет – что бишь она скажет? Она скажет: и он ее любит, чего же больше? Полно. Неужели о сих строках разворчишься, погляди хорошенько, разгляди, откуда проистекают? Незачем сердиться только, нет, пора перестать тебе давать уверения, ты должен уже быть пре-препреуверен, что я тебя люблю. Вот и вся сказка тут, а сказки иные не суть сказки, а иные сказки – просто расстроил ты ум мой! Как это дурно быть с умом без ума. Я хочу, чтобы ты меня любил, я хочу казаться тебе любезною, окроме безумства и слабости крайней тебе не кажу. Фуй, как это дурно любить чрезвычайно! Знаешь, это болезнь, я больна, только за аптекарем не пошлю и долгих писем не напишу; хочешь, я сделаю тебе экстракт из сей страницы в двух-трех словах и все прочее вымараю? Вот он: я тебя люблю».
«Гришенька, друг мой, когда захочешь, чтобы я пришла, пришли сказать, а между тем я села читать газеты».
Подобных записок к Потемкину можно было бы привести несколько десятков, так как они были почти ежедневны. Екатерина писала и к другим фаворитам, но не столь нежные и горячие послания, как к «Гришеньке». Приводим три записочки к Корсакову:
«Нетерпеливость велика видеть лучшее для меня божеское сотворение; по нем грущу более суток уже; навстречу выезжала. Вуде скоро не возвратишься, сбегу отсель и понесусь искать по всему городу».
«Попу на рясы, попадье на платье дано будет. Испрашиваю себе за то при первом свидании взгляда благоприязненного; теперь же иду молиться о вашем здоровье в антресоль».
«Сейчас получила твое письмо из Гатчины. Я здорова к утешению ваших беспокойств и сим пером, водимым моей рукой, сие пишу в свидетельство, что в совершенном уме, памятуя приятные часы, кои проводила с вами. Что ты здоров и весел, не скачешь и не падаешь, тому радуюсь; что же любишь, за то спасибо и равный платеж».
Фавориты тоже относились к ней не как к императрице, а как к любимой женщине, пересыпая свои записки самыми нежными словами. Даже такой ничтожный человек, как Дмитриев-Мамонов, не имевший никакого влияния, писал ей следующие записочки:
«Всемилостивейшая государыня! Pour changer de ton, je t’aime sans aucune ceremonie bien tendrement, fidelement et sincerement et je suis tout simplement votre ami intime
«Мне, милашка, самому не верится, что я уже почти здоров и тотчас после обеда буду иметь удовольствие видеть свою милую. В.С. Попов дал комиссию, как я слышу, сделать себе походную аптечку. Сделайте мне милость, прикажите оную собрать у себя, подобную той, которую вы мне пожаловали: в ней такие медикаменты, кои ему впредь полезны быть могут. Je vous embrasse de tout mon coeur
«Как я знаю, моя милая Катиша, что тебе все то приятно, что делает удовольствие мне и моим ближним, то посылаю к вам ответ батюшки на письмо мое, которым уведомил я о том, что пожалован графом. Уведомь, каково почивала. Скажи мне, что меня очень любишь, и верь, что я с моей стороны верно, искренно и нежно тебя люблю».
Когда писались эти записки, Мамонову было 29 лет, а Екатерине 60, и потому понятно, что он вскоре отплатил своей Катише за ее любовь самой черной неблагодарностью, женившись на княжне Щербатовой.
Особенно сильную привязанность Екатерина питала к Ланскому. Когда он заболел, она не отходила от его постели, сама давала лекарства и ухаживала за ним, как сиделка. Смерть его поразила ее до такой степени, что приближенные императрицы выражали опасение за ее жизнь. Нельзя равнодушно читать письмо ее, в котором она сообщает Гримму о своем горе.
«Я была счастлива, и мне было весело, и дни мои проходили так быстро, что я не знала, куда они деваются. Теперь не то: я погружена в глубокую скорбь. Моего счастья не стало. Я думала, что не переживу невознаградимой потери моего лучшего друга, постигшей меня неделю тому назад. Я надеялась, что он будет опорой моей старости; он усердно трудился над своим образованием, делал успехи, усваивал себе мои вкусы. Это был юноша, которого я воспитывала, признательный, с мягкой душой, честный, разделявший мои огорчения, когда они случались, и радовавшийся моим радостям. Словом, я имею несчастие писать вам, рыдая. Генерала Ланского нет более на свете. Злокачественная горячка в соединении с жабой свела его в могилу в пять суток, и моя комната, в которой мне прежде было так приятно, превратилась в пустыню. Накануне его смерти я схватила горловую болезнь и жестокую лихорадку; однако со вчерашнего дня я встала с постели, но слаба и до такой степени болезненно расстроена в настоящее время, что не в состоянии видеть человеческого лица без того, чтобы не разрыдаться и не захлебнуться слезами. Не могу ни спать, ни есть; чтение нагоняет на меня тоску, а писать я не в силах. Не знаю, что будет со мной; знаю только, что никогда в жизни я не была так несчастлива, как с тех пор, как мой лучший и дорогой друг покинул меня».
Родившись иностранкою, Екатерина на русском престоле и в домашнем быту была истинно русской женщиной. Она скоро усвоила себе нравы и обычаи своего нового отечества до такой степени, что даже парилась в русской бане и предпочитала все русское иностранному. Она строго исполняла все обряды религии, постилась и аккуратно ходила на литургии и всенощные. Как правительница, она во всех своих действиях и поступках являла пример неустанного служения долгу и благу России. Как и в каждом человеке, в ней были недостатки и слабости, но они не могут заслонить в глазах потомства ее великих достоинств.
П. Маккавеев
Религиозно-церковные воззрения императрицы Екатерины II
Художник Д.Г. Левицкий
Личность Екатерины еще мало объяснена и мало понята, хотя потомство для великой императрицы уже давно наступило. Но великий образ не забыт. Порою события дня вновь вызывают его из сумерек недалекого прошлого и побуждают пристально всмотреться в него и изучить его отдельные черты. Конечно, не все черты этого образа одинаково интересны и одинаково заслуживают внимания, но несомненно, что черты религиозно-церковной жизни Екатерины нельзя отнести к неинтересным и неважным, хотя нужно сознаться, что историческому воспроизведению они поддаются не легко, так как не получили цельного, полного и ясного отражения в исторических памятниках.
Сама Екатерина не оставила после себя полных автобиографических записок. Ее «Memoires» обнимают почти только отрочество и юность, оканчиваясь первыми годами царствования, и ничего не говорят о дальнейшей эпопее жизни великой императрицы. Не имея, таким образом, под руками документа, по которому можно было бы следить шаг за шагом за развитием личности государыни и на основании собственных признаний писательницы составить представление о внутреннем облике ее душевной жизни, – приходится пользоваться отрывочными замечаниями, разбросанными среди ее обширной корреспонденции, случайными выражениями, наконец, очень скудными заметками современников. В данном случае трудность работы увеличивается еще тем, что предметом ее служат не какие-либо иные, а именно религиозно-церковные воззрения Екатерины II, т. е. одна из интимных сторон жизни императрицы, которые не всем могли быть открыты для наблюдения. Отсюда оказывается нужным разбираться в тех противоречиях, которые естественно возникали в ее словах и поступках касательно религиозной жизни, и смягчать ту разницу, которая подчас сквозит у нее между словом и делом.
Обладая умом преимущественно практическим, Екатерина II мало интересовалась вопросами теоретическими. В этом отношении у нее большое сходство с ее «великим дедом» Петром I, по стопам которого она обещалась следовать в самом начале своего царствования. Ошибочно было бы поэтому думать, что увлечение императрицы философией энциклопедистов могло быть всецелым и настолько глубоким, чтобы в корне изменить ее воззрения; с уверенностью можно сказать, что оно редко переходило границы чисто практической жизни. «К чести императрицы нужно сказать, – пишет один исследователь Екатерининской эпохи, – что она, пользуясь для прославления России модными философами, как органами общественного мнения, не увлекалась их утопиями, не становилась безусловно под их влияние, но с здравым практическим тактом умела отличить в их идеях полезное от бесполезного и неприложимого»[30]. И если императрицу Екатерину обвиняют, однако, в религиозном либерализме и вольномыслии, то это делается большею частью скорее путем догадок и умозаключений, чем путем строго проверенных данных. Действительно, зарево всякого рода антирелигиозных идей и увлечений слишком ярко горело на умственном горизонте того времени, чтобы не бросить зловещих лучей на тех, кто близко подходил к этому горизонту. Не избежала этого и Екатерина. Современников смущала близость императрицы к философам-энциклопедистам, а эта доходящая до интимности переписка ее с безбожником Вольтером положительно заставляла ревнителей благочестия высказывать подозрительные суждения. Но Екатерина хорошо понимала истинную цену своей переписки, а потому все подозрения только раздражали ее, и когда она узнала, что какое-то лицо (полагают, Платон) косо смотрит на ее переписку с Вольтером, то не без раздражения ответила: «Вы можете ответствовать, что менее всего ожидать надлежало благотворительной руке от святительской особы осыпанной, отличенной и возведенной щедростью и щедротами, – безрассудной толк известной переписки, которой лишь одно злобой наполненное сердце может дать кривое толкование; понеже сама собою та переписка весьма невинна, в такое время, когда 80-летний старик старался своими по всей Европе жадно читаемыми сочинениями прославить Россию, унизить врагов ее и удержать деятельную вражду своих соотчичей, кои тогда старались распространять повсюду язвительную злобу против дел нашего отечества, в чем и преуспел. В таком виду и намерении письма писанный к безбожнику, кажется, не нанес ли вреда ни церкви, ни отечеству»[31].
Рассудительная и осторожная, Екатерина менее всего способна была увлекаться химерическими идеями; в ней было слишком много того «здравого смысла», который она так высоко ценила и рекомендовала против всяких увлечений. А между тем императрицу-философа один из современников прямо укорял в безбожии и лицемерном ханжестве. ««Elle n’a aucune reli gion, mais elle contrefait la devote», – говорил про нее полупрезрительно, полунасмешливо Фридрих Прусский. <…> На самом же деле ни энциклопедист Дидро, ни ярый материалист Гельвеций, сочинение которого «De l’esprit» Екатерина сделала своей настольной книгой, не могли вытравить в ней религиозного чувства. «J’aime à dire avec Racine», – обратилась она однажды к своему домашнему секретарю Храповицкому:
Последний стих, по словам Храповицкого, императрица любила повторять. Очевидно, религиозное чувство всегда жило в ней, и в нем она находила опору против всякой «crainte».
Вопрос в том, насколько это чувство захватывало глубины ее душевной жизни; много ли места в жизни отводила она религии. В этом отношении очень характерны следующие два выражения царственной писательницы. В письме к Вольтеру от 11 августа 1765 г. она замечает: «Моим девизом – пчела, которая, перелетая с одного растения на другое, собирает мед для своего улья, и при том надпись: полезное»[33]. Вот ключ к определению истинных отношений Екатерины к Вольтеру и др. и в то же время средство для определения основного тона ее душевной жизни. Тут виден строго утилитарный ум, который все направляет к определенной практической цели; виден человек, который не позволит, чтобы какое-либо чувство, хотя бы религиозное, всецело завладело им. Всему должно быть свое время и свое место, и религия остается лишь одной из тех сторон человеческой жизни, которые заслуживают «уважения». Так смотрела Екатерина на религию. В одной из заметок, в которых императрица любила выражать рождавшиеся в ее голове мысли, она, еще будучи великой княгиней, говорит, между прочим: «Не делать ничего без правил и разума: не руководить себя предрассудками; уважать веру, но никак не давать ей влияния на государственные дела; изгонять из совета все, что отзывается фанатизмом, и извлекать наибольшую по возможности пользу из каждого положения для блага общественного»[34]. Характерно это выражение – «уважать веру», равно и вся заметка, являющаяся как бы схематической программой всей политической деятельности будущей императрицы. В этом выражении невольно сказалась вся религиозная психика Екатерины. Это – не индифферентизм, для которого «вера всякая чиста и хороша»: не холодное равнодушие рационалистической натуры; тут виден лишь человек, который рассматривает религию только как одну из ценностей и потому пользуется ею наряду с другими для благоустроения жизни. Религия – дело хорошее, но она является только одною из потребностей человеческого духа, а поэтому должна занимать в жизни человека лишь один определенный уголок, а не заполнять всего поля его деятельности.
Такой чисто рассудочный взгляд на религию был вполне естественным для Екатерины, холодный, логический ум которой был развит значительно в ущерб сердцу Женщина с философским складом ума, Екатерина не могла не подчинять контролю разума и своей религиозной жизни. Правда, этот контроль не всегда был безошибочен в области ее религиозной политики, но, вместе с тем, он предохранил ее как от беспочвенного мистицизма, так и от неразумного фанатизма. «По самому складу ума, холодного и наклонного к рационализму, – говорит Пыпин, – Екатерина не понимала и не любила ничего туманного и мистического; ей казалось, что всякое мистическое направление мысли есть всегда заблуждение»[35]. Это непонимание всего таинственного и прямо-таки полная вражда к мистическому лучше всего отразились в отношениях Екатерины к масонству. Масоны встретили непонимание своего дела со стороны этой последней. Осмеянию масонов она посвятила три комедии. Карикатурное изображение масонов с их мистицизмом и аскетизмом наряду с некоторыми действительными нелепостями начинается в «Обманщике», увеличивается в «Обольщенном» и переходит, наконец, в пародию в «Шамане сибирском». Для императрицы представляется положительно непонятным увлечение некоторой части общества мистицизмом. Ей кажется, что увлечение это навеяно извне, занесено разными шарлатанами на русскую почву, для самих же русских оно должно быть чуждо по самой природе русского духа. Поэтому-то и масоны делятся у нее на два разряда: обманщиков и обманутых, шарлатанов и пройдох и обойденных глупцов. Для образчика отношений Екатерины к мистицизму масонов можно привести следующую сцену разговора между двумя действующими лицами в комедии «Обольщенный» – Бритягиным и Радотовой матерью. Радотова мать, возмущаясь всем тем, что происходит в доме ее сына, говорит:
Что здесь ежедневно происходит, того глаза мои более терпеть не могут…
Бритягин: Что же такое?..
Радотова мать: Где все то пересказать… иной ходя явно бредит… и вздор несет… другой шепчет, говорит будто с духами… чертями, что ли, населили дом
Радотова жена: Ребятам?..
Радотова мать: Да, ребятам… пришла ко мне в горницу внучка моя Таисия, увидела на столе предо мною стоит стакан с цветами, она начала целовать листочки; я спросила, на что? Она на то сказала, что на каждом листе душок обитает!., и будто на булавочном конце несколько тысяч умещается!., я от страха обмерла!., век чего мы боялись!., предков наших в ужас приводило!., от чего отплевывались!.. чего слышать не хотели, и от чего уши заграждали!., тем ныне самовольно окружаются!., и щенки уже возятся!., развращение ведь это сущее!..
Бритягин
Чуждаясь всего мистического, которое было мало понятно ее уму, Екатерина, вместе с тем, строго судила и тех людей, которые, погрузившись всей душой в чисто обрядную, внешнюю сторону религии, находят в религии все очень понятным и простым. Для осмеяния таких приверженцев обрядового благочестия, которые не в состоянии отличить веры от суеверия, императрица написала комедию «О, время!». Автор комедии заставляет служанку Мавру так отзываться о своей барыне г-же Ханжахиной: «Кто добродетелей ищет в долгих молитвах и наружных обыкновениях и обрядах, тот барыню мою без похвалы не оставит». Екатерина объясняла невежеством излишнее пристрастие некоторых к обрядовой стороне религиозной жизни. В этом смысле она защищала греческую религию против обвинений аббата Шаппа, который в книге о совершенном им путешествии по Сибири обвинял русских в слишком грубом понимании христианства.
Но этот принцип объяснения она прилагала иногда и к таким явлениям, которые бывают простым выражением высокого религиозного чувства. В дневнике Храповицкого под 31 янв. 1789 г. записан такой факт: «По полученному от Еропкина донесению о схваченном бродяге, называвшемся монахом Захарием, велено снять с него железные вериги, потому что не должен никто сам себя изнурять или себе вредить, и хотя дело уважения не великого достойно, но понеже он фанатик, то нужно скорее исследовать»[37]. Конечно, бродяжничество Захарии требовало соответствующего возмездия, но характерно, что с него велено было снять вериги не почему-либо иному, а именно потому, что «не должен никто сам себя изнурять», и что Захария был фанатиком. Фанатизм и аскетизм ставятся на одну доску, как проявления невежества. Действительно, аскетизм был слишком чужд блестящему веку Екатерины с его несмолкаемыми победными кличами, шумными пирами, триумфальными шествиями и т. п. Сама Екатерина, с ее живым, веселым темпераментом, полным жизнерадостности, была слишком далека от аскетизма, чтобы сочувствовать ему. Понятно поэтому ее ироническое подсмеивание над масонами с их стремлением к внутреннему совершенству посредством самопознания и укрощения страстей. Увлекаясь аскетизмом, масоны удаляются от мира, заботятся только о личном душевном спокойствии и становятся, таким образом, эгоистами, – вот обвинение, которое возводит Бритягин на Радотова в комедии «Обольщенный», обвинение, как известно, самое ходячее на устах всех противников аскетической и отшельнической жизни. «Позволь сказать, – обращается Бритягин к Радотову, – что я с ужасом смотрю на твой новый образ мысли, он истребляет в тебе равномерно естественные связи и рожденные с человеком чувства»[38]. Екатерина была даже не прочь видеть в аскетизме косвенное влияние фанатизма, как это показывает вышеприведенная выдержка из дневника Храповицкого. Вообще фанатизма, особенно на религиозной почве, Екатерина не терпела и была деятельным врагом его. В письмах к г-же Жоффреи она зло подсмеивается над австрийской императрицей Терезой, благочестие которой, столь известное повсюду, граничило подчас с ханжеством. Фанатиков она называет не иначе как «душевнобольными» – malades d’esprit.
Пропитанная началами широкой веротерпимости, которую выставили на своем освободительном знамени философы XVIII в., зная, к каким последствиям приводил фанатизм на Западе, – императрица-философ не желала обострения фанатизма в своем государстве. Заботясь о благе и спокойствии своих подданных, она ставила эту заботу во главу угла, и на религию готова была смотреть, как на политическую силу. «II faut profiter des opini ons populaires»[39], – сорвалось у нее однажды выражение, записанное Храповицким. Отсюда ее содействие изданию в России алкорана; отсюда ее церковная политика по отношению к инославным исповеданиям, задерживавшая миссионерское дело нашей церкви. Сохранился отзыв императрицы по поводу сенатского доклада о построении в Казани двух мечетей вблизи православных храмов, что Синод находил не удобным и оскорбительным для церкви: «Как Всевышний Бог терпит на земле все веры, языки и исповедания, то и Ее Величество из тех же правил, сходствуя Его святой воле и в сем поступать изволит»[40]. Доведенная до болезненной чуткости боязнь фанатических проявлений заставляла, таким образом, императрицу недоверчиво относиться к самой миссии православной церкви среди инородцев и предполагать, что дела миссии не всегда бывают чисты и безупречны, и что миссионеры для подкрепления духовных увещаний порой не прочь употребить и меры более осязательного свойства. А ведь императрица, еще будучи великой княгиней, мечтала избегать предрассудков и «уважать веру».
Самый факт тех затруднений, которые ставились иногда делу православной миссии, и той широкой терпимости, которою пользовалось хотя бы, как сейчас было показано, мусульманство, оставляет вне всякого сомнения, что Екатерина не была горячей ревнительницей православия. Да это и понятно, если иметь в виду, что императрица воспиталась в протестантской семье, под руководством своего отца, благочестивого немецкого князя. А так как это воспитание закончилось еще увлечением философским рационализмом, то вполне естественно, что сделаться всецело и по духу православной для Екатерины было трудно. Немудрено поэтому, что вскоре по приезде своем в Россию по первом ознакомлении с православной церковью, она не усмотрела большой разницы между православием и протестантством, и уроки по Закону Божию под руководством Симона Тодорского, чуждые, разумеется, богословских тонкостей, были для нее как бы уроками протестантского пастора. Вся внешняя сторона православия, которая должна так бросаться в глаза каждому протестанту, казалось ей, не могла идти в счет при сравнении двух вероисповеданий. Поэтомуто в письме к своему отцу от 3 мая 1744 г. молодая принцесса так богословствует: «Так как, – пишет она, – я не нахожу никакого различия между верою греческой и лютеранской, то я решилась переменить религию и пришлю Вам с первою же почтою мое исповедание веры»[41]. Что касается обрядов, то «внешние обряды очень различны, но Церковь видит себя вынужденной к тому во внимание к грубости народа»[42].
Однако в продолжение всей своей жизни императрица всегда была примерной исполнительницей обрядов и уставов греческой церкви: посещала богослужение, ежегодно говела и причащалась. Часто служила молебны, ездила на поклонение ев. мощам и пр. За это она подвергалась даже порицанию своих заграничных друзей. «Мне кажется, – читаем в письме к Гримму от 30 сент. 1774 г., – что с тех пор, как Вы приближаетесь к Парижу, Вы начинаете меня критиковать. Теперь уж Вы вздумали осуждать мои молебны. Хвалы Богу Вас сердят, я очень знаю, почему, но не скажу»[43]. А пред Вольтером Екатерина защищалась даже в том, что целует руку у священнослужителей. Но, может быть, все это было одно лишь лицемерие, рассчитанное на
чувства народа, которому всегда приятно видеть того на троне, кто является выразителем и опорой самых дорогих его верований? Может быть, здесь сказывалось хитрое уменье «profiter des opinions populaires»? Действительно, такие взгляды иногда высказываются. Но нам кажется, что подобным объяснением нельзя увлекаться и пользоваться им для широких приложений. Чтобы казаться для посторонних наблюдателей благочестивой, для этого не нужно было питаться во время говения одним картофелем, как это делала государыня; не нужно было защищаться пред Вольтером в целовании рук у священнослужителей и т. п. Но нельзя также думать, чтобы Екатерина смотрела на обряд глазами православного русского человека. Если русский так дорожит обрядами своей церкви, то это потому, что он сжился с ними, что под их внешней оболочкой он воспринимал метафизическое содержание религии на протяжении целого ряда веков; форма и сущность, обряд и догмат сливались для него до нераздельности. Чтобы полюбить обряд любовью православного человека, от Екатерины требовалось, таким образом, полное слияние с русской душой во всех ее верованиях, но этого, разумеется, ей недоставало. Оставалось некоторое среднее положение. Так она действительно и сделала. Отводя в религии первое место догме и нравственности, Екатерина не находила чем-то излишним внешней формы религиозной жизни. Исполнение обрядов очень не трудно, а между тем этим исполнением обнаруживается «знак внимания» к церкви. Не безынтересно ее рассуждение относительно поста в письме к г-же Бьельке от 4 мая 1773 г.: «Сожалею об опасениях Ваших насчет поста: я переношу его почти всегда хорошо и принадлежу к числу тех, которые считают баловством не подчиняться этому церковному закону, к которому большинство у нас очень привязано; по мне это знак внимания, ничего мне не стоящий, потому что я люблю рыбу и особенно при тех приправах, с которыми ее приготовляют»*. Коль скоро церковь устанавливает те или другие законы, предъявляет те или иные требования, – их нужно выполнять, хотя бы отдельное сознание могло не соглашаться с этими требованиями. Таковы были, очевидно, подлинные взгляды императрицы на практическую сторону церковной жизни. Она могла иметь на этот счет свои личные мнения, многое могла считать лишним, но давать им простор она не решалась: с одной стороны, церковь их не освящает и не признает, с другой – исполнение обрядов, само по себе не трудное, является знаком внимания к церкви.
Что особые мнения у Екатерины действительно были, это вполне понятно для нее, как протестантки по рождению и воспитанию, и женщины-философа по складу ума и образованию. В сочинении «Antidote», защищая русскую церковь против обвинений аббата Шаппа, утверждавшего, что христианство понимается русским народом грубо внешним образом, она, между прочим, замечает, что «все религии, в которых много внешних обрядов, обычно заставляют простых людей принимать эти обряды за сущность религии»[44]. Очевидно, по ее мнению, в греческой церкви таких внешних требований, –
Имея свои личные взгляды на предметы, которые она считала неважными и второстепенными, Екатерина, однако, свято хранила и исповедовала все то, что считается наиболее существенным в религии. Ее оскорбляло подозрение в чистоте ее православия. Возвратясь однажды после исповеди в свои покои, она с удивлением рассказывала Храповицкому, своему домашнему секретарю: «Вопрос на исповеди странный, какого никогда не делал: веруешь ли в Бога? Я тотчас сказала
Нужно помнить, что освободительная философия XVIII в., которою так увлекалась русская императрица, поставила одной из своих главных задач упорную борьбу с клерикализмом. Хотя в России никакого клерикализма не было, однако церковная политика Екатерины приняла такой характер, что ее можно рассматривать как отголосок антиклерикального движения на Западе. Идея полного подчинения церкви государству лежала в основе всех отношений Екатерины к церкви. Вступив на русский престол, она быстро освоилась с представлением о себе как «главе» греческой церкви, и в переписке с Вольтером очень часто любила награждать себя этим лестным эпитетом. И действительно, бывшая княгиня-протестантка очень скоро вошла в роль «главы церкви». В речи к Синоду вскоре после заточения Арсения Мациевича Екатерина позволила себе высказаться очень смело, назвав членов Синода не служителями алтаря, не духовными сановниками, но «государственными особами», для которых «власть монарха должна быть выше закона евангельского»*. Как глава церкви, она заточила доблестного Арсения Мациевича; как глава церкви, она произвела отобрание церковных имуществ; как глава церкви, она игнорировала русское духовенство, не вызвав из его среды депутатов в известную комиссию для составления уложения; наконец, как глава церкви, она поступала и тогда, когда тормозила дело развития православной миссии, наир, в Казани. Таким образом, в своей церковной политике Екатерина была всецело на стороне того подавляющего перевеса и вмешательства светской власти в дела церкви и религии, которые впервые так открыто и решительно стал применять Петр Великий.
В заключение нельзя не сказать несколько слов по поводу тех немногих фактов, сохранившихся в письмах Екатерины и дневнике Храповицкого, которые представляют славную императрицу в несколько несимпатичном для простого верующего человека свете. «Я Вас должна благодарить, – пишет она г-же Жоффреи, – за мистический Ваш поцелуй; в молодости я так же по временам предавалась богомольству и была окружена богомольцами и ханжами; несколько лет тому назад нужно было быть или тем или другим, чтобы быть в известной степени на виду; не думайте, однако, чтобы я была в числе последних, я никогда не лицемерила и ненавижу этот порок»[47]. По-видимому, автор смеется над молитвой; на самом же деле речь идет лишь о некотором охлаждении того религиозного пыла, который нередко, появляясь в юности, потом в зрелом возрасте переходит в спокойное и устойчивое, всегда ровное и чуждое елейной сантиментальности религиозное настроение. В своей даже интимной жизни, когда ее никто не наблюдал, кроме самых близких лиц, Екатерина обращалась к молитве в важных случаях. У Храповицкого сохранилась не одна заметка вроде следующей: «Перекрестились, подписывая указ»[48]. Кроме упомянутого письма к Жоффреи, можно указать еще на следующее место у Храповицкого: относительно какой-то эпитафии, сочиненной императрицей, автор дневника замечает: «Епитафия чиста и смела в рассуждении веры». Упомянутая эпитафия была естественна и извинительна для Екатерины с ее несомненной склонностью к «колебаниям», когда вдобавок вся умственная атмосфера, которою дышало образованное общество, была насквозь пропитана скептицизмом.
Одно нужно сказать про церковно-елигиозные воззрения Екатерины II, что и в этих воззрениях сказалась ее властная натура, ничему не подчинявшаяся слепо, но любившая всем повелевать и во всем давать себе отчет.
С.М. Соловьев
Царствование Екатерины II
Художник В.Л. Боровиковский
1.
В 1764 году подпоручик Мирович вздумал освободить из Шлюссельбургской крепости Иоанна Антоновича брауншвейгского и провозгласить его императором, но дело кончилось тем, что караульные офицеры, не находя другого средства помешать Мировичу, убили несчастного Иоанна. Мирович был казнен смертию; народ, отвыкший от подобных зрелищ в царствование Елисаветы, когда увидал голову в руках палача, ахнул в один голос и так сильно вздрогнул, что мост, на котором стояла толпа, зашатался и перила обвалились.
Противиться возведению на престол курфюрста Россия должна была и потому, что это возведение было несогласно с Северною системою, которая служила основанием тогдашней политики петербургского двора. Северная система состояла в том, чтоб северные европейские государства – Россия, Пруссия, Англия, Дания, Швеция и Польша – составляли постоянный союз, противоположный австрофранцузскому союзу Южной Европы; курфюрст же саксонский, ставши королем польским, мог оттянуть Польшу к австро-французскому союзу. Всего выгоднее для России было возведение на престол кого-нибудь из природных поляков, или
Как обыкновенно было при королевских выборах, Польша взволновалась борьбою партий, и также по обычаю усобица была прекращена иностранным оружием: Чарторыйские призвали русские войска, которые заставили врагов их бежать за границу. Восторжествовавшая сторона выбрала в короли Понятовского под именем Августа IV (7 сентября 1764 г.).
Но избрание королевское не успокоило Польши: поднялся вопрос о
Поляки воспользовались этим союзом, чтоб усилить гонение на православных. В 1718 году в письме к польскому королю Августу II Петр Великий жаловался, что в Польше не обращают внимания на его ходатайство в пользу русских, что в противность договорам православные епархии отданы униатам, что русских насильно обращают в унию. В 1720 году Петр повторил свою жалобу, и король Август издал грамоту о свободе греческой веры в польских областях, но эта грамота осталась без действия. В 1723 году Петр обратился прямо к папе с просьбою положить конец притеснениям и угрозою, что в противном случае и у католического духовенства в России будет отнято свободное отправление веры. Папа уклонился от решения дела; а между тем из Польши приходили вести, что там православных священников бросают в тюрьмы за несогласие принять унию, связывают им руки, секут розгами, режут руки и ноги, иезуиты вторгаются в православные монастыри, забирают образа из церквей, расстраивают погребальные церемонии, ломают свечи и кресты.
Преемники Петра Великого продолжали протестовать против этих явлений, и все понапрасну. В половине XVIII века русским в польских областях было запрещено не только строить вновь, но и поправлять церкви, у русских отняли право быть депутатами на сейме и занимать общественные должности; цензура церковных книг православных была поручена католикам; русские обязаны были платить десятину и другие поборы в пользу католического духовенства, им приказывалось принимать участие в католических церемониях, подчиняться католическому церковному суду Екатерина не хотела равнодушно смотреть на это. В 1763 году православный епископ белорусский Георгий Конисский подал императрице жалобу на жестокие притеснения, претерпеваемые в польских владениях православными от католиков. Россия и Пруссия согласились поддержать требования диссидентов, т. е. некатоликов – как православных, так и протестантов, – выговорить для них у польского правительства уравнение, хотя и неполное, прав с католиками. Но желание союзных дворов встретило на сеймах страшное сопротивление. На сейме 1766 года грозились изрубить в куски депутата Туровского, начавшего речь в пользу диссидентов. Чарторыйские объявили русскому послу в Варшаве князю Репнину, что не могут помогать России во вредном для их отечества деле.
Тогда Репнин получил от своего двора приказание составить конфедерацию между диссидентами, которые должны были обратиться к России с просьбою о помощи, и если Чарторыйские откажутся помогать в деле, то поднять противную им партию и посредством нее провести диссидентское дело.
Вследствие этого весною 1767 года образовалась конфедерация из протестантов в Торне и из православных в Слуцке. Образовалась в Радоме и соединенная польско-литовская конфедерация под предводительством врагов фамилии Чарторыйских. Но эти конфедераты-католики откликнулись на приглашение русского посла, имея в виду русскою помощию свергнуть короля и сделать с Чарторыйскими то же, что те сделали с ними во время своего торжества. Начальные люди конфедерации к диссидентскому делу были равнодушны, а толпа отличалась такою же религиозною нетерпимостию, как и прежде. Поэтому Репнин, чтоб преодолеть это тупое сопротивление, должен был прибегать к военной силе. Краковский епископ Солтык стал в челе религиозного движения: пятнадцать секретарей день и ночь писали его пастырские послания, в которых он призывал Духа Св. на сеймы для мужественного отпора требованиям диссидентов.
На сейме, начавшемся в октябре 1767 года, кроме Солтыка главными противниками России и диссидентского дела явились епископ киевский Залуский и краковский воевода Ржевуский. Репнин велел схватить Солтыка, Залуского и Ржевуского с сыном и отправить в Россию. Все успокоилось. Назначена была комиссия для окончательного решения диссидентского дела и постановила, что все диссиденты шляхетского происхождения уравниваются с католическою шляхтой во всех политических правах, но королем может быть только католик и католическое исповедание остается господствующим. В феврале 1768 года заключен был между Россиею и Польшею договор, по которому Россия ручалась за сохранение существующего порядка в Польше; следовательно, без вмешательства и согласия России не могло произойти в Польше никакой перемены. Польские послы явились в Петербург благодарить императрицу от имени народа польского и литовского за покровительство.
В Петербурге могли думать, что тяжелое польское дело окончено. Конфедерация как достигшая своей цели была распущена; русские войска вышли из Варшавы, готовились выйти и из королевства, как в марте 1768 года были получены известия о беспокойствах в Подолии. Красинский, брат епископа Каменецкого, и Пулавский, адвокат, захватили город Бар и подняли там знамя восстания за веру и свободу; в Талиции образовалась другая конфедерация, под предводительством Потоцкого; в Люблине – третья, под предводительством Рожевского. Но восстание это вовсе не было народным: громкие слова
В Варшаве состоялось сенатское решение – просить императрицу всероссийскую как ручательницу за свободу законы и права республики обратить свои войска, находившиеся в Польше, на укрощение мятежников. Репнин двинул войска в разных направлениях, и конфедераты нигде не могли выдержать их напора. Города, занятые конфедератами, – Бар, Бердичев, Краков – были у них взяты, но трудно было угоняться за мелкими шайками конфедератов, которые рассыпались по стране, захватывали казенные деньги, грабили друга и недруга, католика и диссидента, духовного и светского человека. Награбивши денег, шайки эти убегали в Венгрию или Силезию. С самого начала уже было видно, что конфедерация собственными силами не в состоянии была держаться против русских, и потому она ждала спасения только от чужой помощи.
Каменецкий епископ Красинский объехал дворы дрезденский, венский, версальский, проповедуя всюду, что Россия хочет овладеть Польшею, и какая беда будет от этого всей Европе! Австрия и особенно Франция склонились на сторону конфедератов.
Главная квартира конфедерации находилась в Тешене, а генералитет, в челе которого находился граф Пац, имел пребывание в Эпериеше (Пряшов в Венгрии). Первый министр Людовика XV герцог Шуазель признал конфедерацию и отправил к ней на помощь знаменитого впоследствии Дюмурье, который в своих записках оставил нам описание тогдашнего состояния дел в Польше и у конфедератов. По словам Дюмурье, Пац был человек, преданный удовольствиям, очень любезный, но легкомысленный, более смелый, чем храбрый, и более честолюбивый, чем способный. Зато он хвалит генерального секретаря Богуша, который управлял всем. Пулавский был храбрый и предприимчивый молодой человек, но непостоянный, не умевший остановиться ни на одном плане, невежда в военном искусстве, но считавший себя великим полководцем вследствие преувеличенных похвал, которыми осыпали его соотечественники.
Главы конфедерации жили с изумительною роскошью, делали безумные издержки, проводили часть дня за длинными обедами, игра и танцы составляли их исключительное занятие. Они думали, что Дюмурье привезет им сокровища, и были в отчаянии, когда он объявил, что приехал без денег, и прибавил, что, судя по их образу жизни, они в них не нуждаются. Он дал знать Шуазелю, чтоб тот перестал давать пенсии подобным людям, и герцог поступил по его совету. Войско конфедерации Дюмурье нашел еще в худшем состоянии: оно простиралось до 17 000 человек под начальством десятка независимых вождей, несогласных между собою, не доверявших друг другу, иногда вступавших в междоусобные битвы. Все это войско было конное; оно состояло из шляхтичей, которые, считая себя равными, не хотели никого слушаться, отсюда отсутствие всякой дисциплины.
Дурно вооруженные, имевшие дурных лошадей, конфедераты не могли с успехом противиться линейным русским войскам, не могли равняться даже с казаками. У конфедерации не было ни крепостей, ни одного человека пехоты. Шляхтичи или товарищи не хотели держать караулов и посылали для этого крестьян, а сами играли и пили. Но способности и энергия, по замечанию Дюмурье, перешли в Польше от мужчин к женщинам, которые занимались делами, в то время как мужчины вели женоподобную жизнь. Правление в Польше чисто аристократическое, говорит Дюмурье, но у аристократии нет народа, которым бы она управляла, ибо нельзя дать это имя миллионам рабов, прикрепленных к земле; Польша представляет тело с головами и желудками, но без рук и ног; Польша походит на сахарную плантацию и потому не может сохранить независимости; завоеванные части края выиграли с переменою властителей. Эти отзывы человека, который не имел никакой причины смотреть враждебно на Польшу, всего лучше объясняют нам судьбу этой страны.
Гайдамаки, войдя в Балту, перерезали здесь жидов, но когда ушли, жиды и турки из Галты перешли в Балту и стали бить ее православных жителей; гайдамаки, узнав об этом, возвратились и отомстили разорением Галты. Турецкое правительство, давно уже подущаемое Франциею, воспользовалось этим происшествием для объявления войны России, и крымский хан получил приказ вторгнуться в русские пределы. Зимою 1768 года татары опустошили Новую Сербию. Россия, занятая польскими делами, на первых порах должна была ограничиться преимущественно оборонительною войною, но в первый же год войны (1769) князю Александру Голицыну удалось разбить великого визиря у Хотина и овладеть этою крепостию. Голицын был сменен Румянцевым.
Во первых числах мая 1770 года Румянцев двинулся из зимних квартир, в июне прогнал турок из лагеря их при Пруте и шел вперед, несмотря на ничтожность своего войска в сравнении с войском турецким; 7 июля он нашел стотысячное войско крымского хана в укрепленном лагере на берегу речки Ларги, напал на него, и лагерь достался русским. Вслед за этою победою 21 июля одержана была другая, более блестящая, над самим визирем при Кагуле; у Румянцева было не более 17 000 человек, усталых, голодных; у визиря – 150 000, да с тылу русским грозили татары в числе 80 000. Победа эта напомнила древнюю историю, когда горсть греков разбивала полчища персидские; обстоятельства были одинакие, и тогда и теперь шла так же борьба между Европою и Азиею, между европейским качеством и азиатским количеством. Занятие нескольких важных крепостей было следствием побед Румянцева.
В то же время русский флот действовал в Средиземном море и Архипелаге. Целью отправления флота было подание помощи греческому народонаселению, готовому восстать против турок. Восстание действительно распространилось быстро по всей Морее. Главное начальство над русским флотом принял граф Алексей Григорьевич Орлов. 24 июня произошел страшный бой в Хиосском заливе; турецкий флот скрылся в Чесменскую гавань, но русский флот напал на него здесь и сжег; героем первой битвы был Спиридов, второй – Грейг. Хиосская и Чесменская битвы могли бы иметь важные последствия, если бы русский флот пошел прямо к Дарданеллам, но он занялся покорением архипелажских островов, а между тем турки с помощью французского агента барона Тотта успели укрепить Дарданеллы, и когда русский флот приступил к ним, то встретил такое сопротивление, что должен был отступить.
В 1771 году благодаря особенно действиям генерала Вейсмана оба берега Дуная, от Журжи до Черного моря, были заняты русскими войсками. С другой стороны князь Василий Михайлович Долгорукий перешел в Крым. Разбойники, привыкшие в продолжение веков к нечаянным нападениям на чужие земли, не умели защищать свои собственные: в две недели Долгорукий занял весь полуостров. Бывало, в старину гонец за гонцом скакал в Москву с известиями о приближении страшного Гирея к Оке, а теперь вестник за вестником являлся к изумленному петербургскому двору с донесениями о необычайных успехах Долгорукого: на рассвете приедет один, в полдень – другой, пред захождением солнца – третий.
5.
Тщетно петербургский кабинет предлагал им издать успокоительное объяснение насчет гарантии и обещал согласиться на ограничение диссидентских прав, если сами диссиденты пожелают пожертвовать некоторыми правами своими для успокоения отечества: король и вельможи не хотели входить ни в какие соглашения, ожидая более благоприятного для себя: времени, когда Россия будет принуждена уступить все; а между тем ни король, ни вельможи не стыдились выпрашивать денег у русских послов. Все, следовательно, зависело здесь от окончания войны турецкой. Россия при своих блистательных успехах, разумеется, не могла окончить ее без вознаграждения.
Екатерина требовала для России только одного небольшого острова на Архипелаге для удобства торговли, но при этом требовала независимости Крыма от Турции и также независимости Молдавии и Валахии; Австрия никак не хотела согласиться на последнее и грозила России войною. Война эта была бы неопасна для России при союзе с Пруссиею, но Фридрих II не хотел помогать России бескорыстно. Он составил план уладить дела без войны и сделал при этом важные приобретения для Пруссии. Еще в 1770 году австрийские войска заняли некоторые польские области; Пруссия последовала примеру Австрии, а в 1771 году Фридрих II обратился к петербургскому двору с предложением, чтоб Россия получила следующее ей по всем правам вознаграждение не от Турции, а от Польши, причем Пруссия и Австрия также возьмут себе польские области; в случае несогласия на это Фридрих II прямо объявлял, чтоб Россия не рассчитывала на его помощь в войне с Австриею.
Предложение было принято, и первый раздел Польши состоялся в 1773 году: Россия приобрела Белоруссию, Австрия – Галицию, Пруссия – Померанию и часть Великой Польши.
Война с Турциею прекратилась в 1774 году. 10 июля подписаны были в русском лагере при Кучук-Кайнарджи условия мира; султан Абдул-Гамид обязался: 1) признать независимость татар крымских, буджакских и кубанских; 2) уступить России Азов, Керчь, Еникуль и Кинбурн; 3) открыть русским купеческим кораблям свободное плавание из Черного моря в Средиземное; 4) предоставить русским подданным в турецких областях все права, которыми пользовались французы и другие наиболее покровительствуемые народы; 5) даровать прощение всем христианам – подданным своим, замешанным в последнее восстание; 6) допустить русских резидентов в Константинополе ходатайствовать перед диваном[49] по делам молдавским; 7) уплатить 4 500 000 рублей за военные издержки; 8) признать императорский титул русской государыни. Румянцев вынес из этой войны прозвание Задунайского, Долгорукий – Крымского, Орлов – Чесменского.
Главнокомандующий граф Салтыков покинул Москву и уехал в деревню; остался присланный к нему на помощь генерал Еропкин с ничтожными средствами: у него было только 436 человек команды, а между тем праздный народ начинал волноваться, присутственные места были закрыты, лавки заперты, все работы прекратились. Разнесся слух, что бывают чудесные исцеления от образа Боголюбской Богородицы у Варварских ворот, и вот множество народа, больные и здоровые стали толпиться у образа.
Архиепископом в Москве был в то время Амвросий Зертис-Каменский, человек образованный, успевший заслужить почетную ненависть невежд искоренением разных злоупотреблений, особенно уничтожением соблазнительного сборища безместных священников, нанимавшихся для совершения службы в домовых церквах. Узнав о сходбищах у Боголюбской, Амвросий принял меры для их прекращения, велел запечатать кружки с деньгами, палатку, где складывались приношения и продавались, – хотел снять и самую икону 16 сентября, когда увидали эти распоряжения, в толпе послышались голоса: «Архиерей безбожник, отнимает казну у Божией матери, хочет отнять у народа и самую заступницу; верно, сговорился с докторами морить народ; вольно православным терпеть неправду от начальства: когда б не было курева по улицам да больниц, так давно бы и мор перестал».
В это время раздался набат, чернь начала сбегаться, сама не зная зачем, но скоро нашлась цель. Раздались крики: «В Кремль! В Кремль! Спросим Амвросия, зачем не велит молиться Божией матери! Лекаря кидают отраву в колодцы!» Чернь бросилась в Кремль, в архиерейский дом; не найдя Амвросия, начала все истреблять в его покоях; Еропкину с своей командой удалось очистить Кремль от мятежников, но на другой день они схватили Амвросия в Донском монастыре и убили; истребив два карантинных дома, бунтовщики бросились в Кремль доканчивать разорение архиерейского дома и грабить купеческие погреба, – бывшие под Чудовым монастырем; на увещания обер-коменданта царевича грузинского и бригадира Мамонова отвечали каменьями.
Тогда Еропкин велел своим солдатам стрелять из ружей и пушек и броситься на бунтовщиков с палашами; пьяная толпа обратилась в бегство, но не менее ста человек было убито и 149 схвачено. Оказалось, что бунтовали дворовые люди, купцы, подьячие, фабричные и особенно раскольники. В октябре смертность уменьшилась; в январе 1771-го правительство объявило о прекращении в Москве заразы. Успокоилась Москва, но в степях волновалось казачество.
7.
В царствование Екатерины яицкие казаки несколько раз волновались, к чему также подавали повод несправедливые с ними поступки чиновников. Казаки отказывались идти в погоню за калмыками, покинувшими русские владения вследствие чиновнических же притеснений. Строгие наказания за это ослушание еще более ожесточили казаков: в январе 1771 года они взбунтовались, разбили и убили генерала Траубенберга, учредили у себя новое, свое правительство. Генерал Фрейман, посланный из Москвы против казаков, разбил их, вследствие чего прежнее казацкое правление было уничтожено, начальство поручено яицкому коменданту, зачинщики бунта биты кнутом, 140 человек сосланы в Сибирь, другие отданы в солдаты, и все бежали.
Порядок был по видимому восстановлен, но казаки замышляли что-то недоброе, намекали на какое-то важное предприятие против государства, которое по-прежнему слыло у них под именем Москвы. «То ли еще будет, – говорили они, – так ли еще мы тряхнем Москвою!» Тайные совещания происходили по степным уметам (постоялым дворам) и отдаленным хуторам; кого-то поджидали, а между тем в России и за границею шла молва, что бывший император Петр III жив.
И вот на Яике явился человек лет тридцати, среднего роста, крепкого сложения, с огненными и проницательными глазами: то был донской казак Емельян Пугачев, два раза беглец, побывавший и на Ветке, в знаменитом раскольничьем притоне; сведав о казацких волнениях на Яике, он явился туда и стал подговаривать недовольных идти за Кубань и отдаться под покровительство султана; в то же время по совету двоих купцов-раскольников он объявил себя императором Петром III. Но об этом было донесено, Пугачев схвачен, закован в кандалы и отправлен в Казань, куда привезен в январе 1773 года. Здесь были у него друзья-ходатаи, тоже раскольники; с ним обошлись легко, скрыли дело о самозванстве, позволили ходить к знакомым в сопровождении караульного; он подговорил этого караульного и бежал в мае месяце.
Все лето укрывался он по отдаленным хуторам, в сентябре опять объявил себя Петром III; около него собралась шайка из 300 человек, с которыми он пришел под Яицкий городок. Стала повторяться разинская история: казацкий отряд, высланный против самозванца, перешел на его сторону; казаки, хотевшие остаться верными правительству, были перевешаны. Не решившись вступить в борьбу с яицким гарнизоном, Пугачев пошел к Илецкому городку, обещая пожаловать тамошних казаков крестом и бородою, потому что они были раскольники, реками и лугами, деньгами и запасами, свинцом и порохом и вечною вольностию. Казаки последовали их примеру; киргизы обрадовались смуте и приготовлялись безнаказанно грабить, начальникам крепостей и офицерам оставалось погибать мученическою смертию за свою верность правительству.
Средства самозванца быстро увеличивались: в начале октября с 3000 войска, с пушками Пугачев тронулся к Оренбургу. Башкирцы, калмыки, мордва, чуваши, черемиса, как в Смутное и разинское время, перестали повиноваться русскому начальству; господские крестьяне явно показывали свою приверженность к самозванцу, и все Поволжье колебалось. А между тем государство находилось в затруднительном положении: войска были заняты в Турции и Польше, меры против чумы и рекрутские наборы волновали чернь. 5 октября Пугачев осадил Оренбург, желая выморить его голодом; скоро он уже считал у себя 25 000 войска; ядром этого войска были яицкие казаки и солдаты, захваченные по крепостям; около них толпились татары, башкирцы, калмыки, беглые крестьяне, каторжники и всякий сброд, как во времена Болотникова и Разина.
Пугачев почти ежедневно учил свое войско, ежедневно происходили казни, ежедневно отправлялась церковная служба в стане, но самозванец один только раз был в церкви. Шайки разбойников его ходили во все стороны, пьянствуя по селениям, грабя казну и дворянское добро. Пугачев не был самовластен среди казаков: при других они оказывали ему наружное уважение, без посторонних обходились как с товарищем. «Улица моя тесна», – говорил Пугачев; те, к кому привязывался он, были немедленно умерщвляемы.
Правительство выслало против мятежников войско под начальством генерала Кара, но, приблизясь к войскам Пугачева, Кар струсил, начал отступать, самовольно покинул войско и под предлогом болезни ускакал в Москву. Императрица писала: «Бог весть, чем это все кончится. Я зачинаю походить приключениями моего века на Петра Великого; но что Бог ни даст, а, по примеру дедушки, унывать не стану». Для поправления дела, испорченного Каром, государыня назначила Александра Ильича Бибикова. Приехавши в Москву, Бибиков нашел дела в дурном положении: жители были в страхе; множество дворян съехалось в Москву из губерний, уже разоряемых Пугачевым или угрожаемых возмущением; холопи, ими навезенные, распускали по площадям вести о вольности, об истреблении господ. Чернь, пьянствуя и шатаясь по улицам, с явным нетерпением ждала Пугачева, как во времена Шуйского ждала Тушинского вора. 25 декабря приехал Бибиков в Казань; он не нашел здесь ни губернатора, ни главных чинов; большая часть дворян и купцов также бежали в безопасные губернии.
Приезд Бибикова оживил город; выехавшие жители стали возвращаться. Бибиков собрал дворянство, представил ему, как выгоды сословия требуют мер решительных, пожертвований. Дворянство положило вооружить на свой счет войско. Бибиков для ободрения других казался веселым, довольным, а между тем писал к жене: «Зло велико, преужасно! Ух, дурно!»
В самом деле было очень дурно: общее восстание башкирцев, калмыков и других подобных народов пресекало повсюду сообщение. Войско было малочисленно и ненадежно, начальники покидали место и бежали, завидя башкирца или заводского мужика с дубиной. Зима умножила затруднения; селения были пусты, города в осаде, другие заняты пугачевскими войсками, заводы выжжены, чернь везде волновалась и злодействовала. Войска правительства двигались медленно, и тем быстрее распространялся бунт, обхвативший Казанскую, Астраханскую, Нижегородскую губернии, проникнувший в Пермскую.
Но с февраля 1774 года дела стали принимать благоприятный оборот: войска правительства взяли Самару, двигались к Оренбургу на выручку, Пугачев готовился уже к побегу, а казаки думали предать его в руки правительства и тем заслужить прощение. Бибиков писал: «Пугачев не иное что, как чучело, которым играют воры казаки: не Пугачев важен, важно общее негодование». Князь Голицын нанес сильное поражение Пугачеву, который стал уже выбираться из-под Оренбурга. Пораженный в другой раз Голицыным, потерявши все пушки и множество народу, Пугачев только с четырьмя заводскими мужиками успел убежать в Уральские заводы. Михельсон взял Уфу и восстановил спокойствие в большой части бунтовавших деревень; приближение Мансурова спасло Илецкий городок, геройски выдержавший страшную осаду: 14 дней осажденные питались одной глиною.
Но когда дело казалось уже оконченным, Бибиков умер от страшного напряжения сил. Пугачев опять появился на сцену, окруженный яицкими казаками, башкирцы опять взбунтовались. Преследовать самозванца стало нельзя вследствие распутицы. Пугачев успел перейти Уральские горы, взял несколько крепостей. Четыре раза пораженный Михельсоном, он переправился через Каму и пошел прямо на Казань, перед которою явился 11 июля; 12-го город был взят и сожжен, но крепость была спасена прибытием Михельсона, который поразил самозванца в семи верстах от Казани. Пугачев отступил, но 18 июля вдруг переправился за Волгу с 500 человек войска: вся западная сторона Волги возмутилась и передалась самозванцу, воеводы бежали из городов, дворяне – из поместий; чернь ловила тех и других и приводила к Пугачеву, который взял Цивильск и пресек сообщение между Нижним и Казанью.