С «Паккардами» мне вообще не везло. В 1952 г. я приобрел в личную собственность «Паккард». Чин по чину, заплатил, оформил документы. На следствии одного из моих адъютантов заставили оговорить меня – сказать, что якобы эта машина приобреталась для автомотокоманды ВВС Московского округа, а я решил ее присвоить, потому что она мне очень понравилась. Я сразу вспомнил ту послевоенную историю. Похоже ведь. И не только марка автомобиля совпадает, но и общий дух. Душок. Гнилой душок лжи. Мое пребывание в Германии дало возможность врагам обвинить меня в присвоении трофейных ценностей. Выплыли откуда-то целые грузовики с добром. «Где все то, о чем вы говорите? – спросил я у следователя. – Если я присвоил все это барахло, то где оно? Дома? На даче?» На это следователь, как заправский фокусник, вытащил из папки новую бумажку. Протокол допроса, в котором рассказывалось, как я заставлял адъютантов и жену торговать незаконно полученным трофейным добром. Целое «трофейное дело» раздули! Но трофейное дело конца 40-х[71] было правдой, а не выдумкой, как в моем случае.
1 марта 1946 года мне было присвоено звание генерал-майора. Поскребышев по секрету рассказал, что меня добавил в список отец. Сам, своей рукой. Все так привыкли к тому, что отец меня вычеркивает, что и в списки включать перестали. «Поздравляю! Ты первый генерал в нашем роду! – сказал отец во время телефонного разговора, который состоялся на следующий день. – Как говорили раньше: «Дай бог не последний». Я оценил шутку отца. Он никогда не был генералом. В 43-м году он стал маршалом, а в июне 45-го генералиссимусом. Когда я поздравил его с присвоением этого звания, отец недовольно сказал: «Зачем оно мне? Это Конев[72] с Рокоссовским[73] придумали, чтоб я был генералиссимусом. А Жданов предложил Москву в город Сталин переименовать. Как будто мало одного Сталинграда». Скромность отца – это не миф. Он на самом деле был очень скромным человеком. Все видели, как он одевался, многие помнят обстановку его кабинета и его дачи. Отец привык обходиться самым необходимым и от своих товарищей, и от нас, детей, требовал того же. Если кто-то из близких знакомых бывал уличен в пристрастии к роскоши, отец едко его высмеивал. Он мог одним словом пригвоздить так, что человек запоминал на всю жизнь. Если же тяга к роскоши принимала выраженный характер, переходила границы, следовало наказание, подчас весьма суровое. Трофейное дело – наглядный тому пример. Оно показало, что в Советском Союзе нет никого, для кого законы не писаны. Но отец никогда не требовал от других того, чего не делал сам. Это было для него невозможно – самому купаться в роскоши, а других призывать к скромности. Сейчас распускаются самые невероятные слухи об отце. В том числе и о каких-то немыслимо роскошных пирах, которые он якобы устраивал. На самом деле то были обычные банкеты, посвященные разным событиям. Праздничный стол, банкет же – это праздничный обед, но никакой немыслимой роскоши не было. Или роскошью считают то, что для того, чтобы сделать приятное иностранным гостям, готовили какое-нибудь их национальное блюдо? Но это же простая дань уважения, принятая во всем мире. Поляки, когда устраивали банкет, угощали нас пельменями. Немецкие товарищи – борщом. Нам было приятно.
Скромность отца сочеталась с человечностью. Есть у меня один способ определения душевных качеств человека. Вывел я его, наблюдая за людьми и сравнивая их реакцию на трагические события. Случись какое происшествие, одни интересуются только материальным ущербом, а другие непременно спросят о людях. Кто пострадал? Есть ли погибшие? Остались ли у них семьи? Многих интересует только одно – степень ущерба и когда будут ликвидированы последствия. Отец же всегда спрашивал о людях. Мне несколько раз приходилось докладывать ему в мирное время про то, что где-то разбился самолет. Казалось бы – что такое один самолет для товарища Сталина, который думает о судьбах миллионов? Но отец никогда не забывал о людях. Напоминал, чтобы позаботились о семьях погибших, хоть и знал, что я не забуду, помогу непременно. «Человека не вернуть, но для тех, кто остался, надо сделать все возможное», – говорил он. Я тоже такой, как отец, людское горе воспринимаю как свое личное горе. Когда разбивался кто-то из моих летчиков, я ночами не спал, прикидывал, как можно было этого избежать. Ну и вообще старался помогать людям, чем мог. Говорю об этом без рисовки. Незачем мне рисоваться. Был такой случай, когда я командовал дивизией. Сотрудница из столовой пожаловалась на то, что ее дочка второй год не может поступить в Химико-технологический институт, срезается на экзаменах. Мать очень расстраивалась, говорила, что дочери приходится работать, готовится к поступлению она вечерами, видимо, недостаточно готовится. Это была семья летчика, геройски погибшего под Сталинградом. Фамилию я не указываю намеренно. Не хочу, что бы кто-то много лет спустя корил его дочь тем, что в институт ей помог поступить Василий Сталин. Рассказываю с другой целью. Я решил помочь женщине, которую знал с хорошей стороны и уважал. Позвонил в Москву, в горком, Попову[74], с которым был знаком, и попросил помочь дочери героя. Попов все устроил. Через несколько дней мне позвонил отец. Кто-то рассказал ему об этом, причем представили так, будто я оказываю «протекции» молодым девушкам. Ясно с какой целью. Я объяснил, почему решил помочь девушке, которую никогда не видел. Отец смягчился и сказал: «Товарищам из приемных комиссий надо обращать больше внимания на биографию абитуриентов. А то они привыкли только плохое выискивать, хорошего не замечают. Семье героя нужно оказывать особое внимание».
Ворошилов рассказывал мне, как при знакомстве (кажется, это было в 35-м) отец спросил у Чкалова[75], почему тот избегает пользоваться парашютом, а непременно старается посадить машину. У Чкалова на самом деле была такая привычка. Он ответил, что любой ценой пытается сберечь машину, поскольку летает на опытных образцах, существующих в единственном экземпляре. Отец на это заметил, что жизнь Чкалова дороже любой машины, и приказал ему при необходимости непременно пользоваться парашютом. Жаль, что Чкалов не прислушался к этому совету и продолжал поступать по-своему. Когда у него в декабре 38-го в полете вдруг заглох мотор, возможность прыгнуть и спастись была. Но Чкалов решил спланировать и разбился.
Служить в Германии было непросто. Приходилось строить все на пустом месте, каким была Германия после ожесточенных боев. Это вызывало ряд сложностей. Многого не хватало. Заключительный этап войны потребовал огромнейшего напряжения не только от армии, но и от народного хозяйства. Все мы понимали, что врага надо добивать как можно скорее. Был риск, что союзники могли спеться с фашистами. Отец этот риск всегда учитывал и не доверял Рузвельту и Черчиллю так, как доверял товарищу Мао. Жизнь в очередной раз доказала его правоту. Не успела война закончиться, как американцы начали угрожать нам атомной бомбой. Про их секретные переговоры с фашистами в 45-м тоже известно. Потому мы торопились. Лозунг «Все для фронта, все для победы!» весной 45-го приобрел особое значение. Опять же, надо было кормить население освобожденных районов, устраивать там жизнь. Надо было строить военные городки, потому что мы пришли сюда надолго. Хозяйственный вопрос стоял с особой остротой. В его решении следовало учитывать много интересов. Случалось и поспорить. Если кто-то другой мог поспорить и забыть об этом, то со мной так не получалось. Стоило мне где-нибудь повысить голос или стукнуть кулаком по столу, как сразу шел слушок о моей «грубости». Не скрою, что я могу и накричать, и голос повысить, и кулаком по столу дать. Мародеров и трусов случалось и ударить. Сгоряча. Но я солдат, офицер, а не гимназистка. И вообще в армии суровые нравы. Некоторые генералы могли собственноручно застрелить подчиненных, не выполнивших приказ. Такое тоже бывало. Это армия. Это война. Любезничать не принято. Я был такой же, как и все, даже помягче других. Никогда не начинал с крайностей, доходил до них лишь в том случае, если меня не хотели понимать. Сталкивалось много интересов, ничего толком не было налажено. Все налаживалось и устраивалось на ходу. Не все люди оказались способными сразу же переключиться с военных требований на мирные. Четыре года воевали, не четыре месяца. Одним казалось, что раз война закончилась, так можно делать свое дело спустя рукава. Другие никак не желали понимать реалий мирного времени. Очень много проблем было с транспортом, потому что сразу же после Победы началась переброска людей и техники на восток, бить японцев. Я очень мечтал схватиться в воздухе с сынами микадо. Говорили, что среди них было много асов. Но не пришлось. А вот с американскими летчиками удалось познакомиться поближе, поговорить, правда, через переводчика, потому что иностранные языки даются мне плохо. Помню, как сильно удивил меня вопрос одного американского полковника, почему нашим летчикам запрещена вынужденная посадка. Насколько я понял, у американских летчиков было принято садиться на вынужденную по любому поводу, при самом незначительном повреждении. Я объяснил, что такого запрета нет, просто нашим летчикам стыдно садиться с царапиной на фюзеляже. Американец на это сказал, что самолетов много, а жизнь одна. Я ответил, что с таким подходом в авиации делать нечего. Переводчик, как я понял, постарался смягчить мой ответ, но у американского полковника все равно вытянулась физиономия. Не спорю, жизнь летчика, да и вообще человеческая жизнь, ценнее машины. Но с мыслью о том, что жизнь одна, в бою делать нечего. Говорю это как специалист по этому вопросу. С такой мыслью долго не пролетаешь.
Мои поступки намеренно раздувались завистниками и прочими недоброжелателями. Чуть ли не до небес. Повышу на кого-то голос, начнут говорить, что я его избил. Ударю кулаком по столу, значит, устроил погром. Кто-то из штаба разнесет машиной шлагбаум, говорят, что за рулем был Василий Сталин. Можно было бы посмеяться над дураками, махнуть рукой, пускай брешут что хотят. Но почти по каждому поводу мне приходилось давать объяснения командующему 16-й воздушной армией генерал-полковнику Руденко[76]. Не могу сказать, что Руденко пристрастно ко мне относился. Все выглядело справедливо. Поступил сигнал, надо дать объяснения. Но мне казалось, что пора бы уже понять, чего стоят все эти сигналы. Педантичность, с которой Руденко все протоколировал, тоже вызывала удивление. На мой взгляд, проще было порвать лживый рапорт, чем требовать у меня письменных объяснений, подшивать все в папочку. Я объяснял это тем, что Руденко был аккуратист из аккуратистов. Не мог допустить, что он собирает материал на меня. Сам он ко мне никогда не придирался. «Как вы это объясните?.. Хорошо. Разберемся» Были ли проверки по каждой кляузе, я не знаю, но кое-что проверялось, опрашивались очевидцы и причастные лица. Последствий для меня никаких не было, потому что ни одна кляуза не подтверждалась. Однако от адъютанта начальника штаба ВВС маршала Фалалеева[77] я знал, что обо всех поступивших на меня сигналах Руденко докладывает в Москву. Однако, значения этому не придавал. Раз командующий армией считает, что обо всем, что со мной происходит, надо докладывать наверх, то так тому и быть. Предполагал, что на этот счет могло быть негласное распоряжение отца. В отношении Руденко меня некоторые товарищи предупреждали. Советовали быть настороже, потому что Руденко считал себя несправедливо обиженным в 1942 году, когда за самоуправство он был снят с командования ВВС Калининского фронта по распоряжению отца[78]. Но я считал, что никакой обиды тут быть не может. Поняв, что Руденко осознал свою ошибку, отец назначил его командующим авиационной группой Ставки[79] и в дальнейшем его карьере не препятствовал. Однако позже, уже будучи командующим ВВС МО, я узнал, что Руденко пытался от меня избавиться. Делал он это крайне дипломатично – настойчиво рекомендовал меня на повышение в Главное управление ВВС. С учетом моей службы начальником инспекции продолжение службы в управлении выглядело обоснованным. Почему вижу здесь подвох? Потому что иначе Руденко сказал бы мне, что рекомендует меня в управление. Нет смысла скрывать такое. Сам я, когда собирался рекомендовать кого-то из подчиненных на повышение, говорил им об этом. Это идет на пользу делу. Видя, что его заметили и оценили, человек старается еще сильнее. А тут несколько однотипных характеристик с одной и той же рекомендацией – и молчок. Наводит на размышления. Могу предположить, что причиной стало мое обращение к отцу по поводу поставок армии дефектных истребителей Як-9[80]. Но я до этого делился своими мыслями с Руденко и его начальником штаба. Мои соображения не были встречены с должным вниманием. «Надо разобраться», – услышал я в ответ. Поняв, что Руденко этим заниматься не станет и хода делу не даст, я обратился к отцу. Тем более случай представился удобный – мы с отцом встретились в Потсдаме, и он сам стал расспрашивать меня про авиационные дела. Согласен, ни один командир не любит, когда подчиненный докладывает наверх через его голову. Но на это Руденко обижаться не мог. На это мог обижаться Новиков[81], которого я обошел, обратившись прямо к отцу. Но его я обошел намеренно, поскольку понимал, что так будет лучше.
Рекомендации Руденко остались без внимания[82]. В июле 46-го я был назначен командиром 1-го гвардейского истребительного авиационного корпуса. Ощущение было такое, будто я вернулся домой. Здесь я служил инспектором по технике пилотирования, командовал дивизией. Встретили меня, как родного. С первого же дня я с головой окунулся в дела. Первый этап обустройства на месте уже был пройден, но работы еще оставалось много. Во время одной из наших встреч отец сказал мне, что организаторские способности он ценит очень высоко. Выше может быть только преданность делу большевизма. «Руководить тем, что кто-то создал до тебя, не так уж и сложно. Самое сложное – организовывать самому», – были его слова. Я понял так, что назначение командующим корпуса – это мое испытание. Впервые в жизни мне доверили по-настоящему большое дело. Нельзя ударить в грязь лицом, надо показать, на что я способен. Отца волновало, хватает ли мне знаний. «Не думаешь пойти в академию?» – спросил он. Я ответил, что пока не думаю. Я прошел эту академию за время войны. Тем более что тогда мне были нужны другие знания, которыми я овладевал самостоятельно. Надо было разбираться в строительстве, в марках бетона, в других хозяйственных вопросах. Помню, как удивилась Катя, когда увидела на моем столе учебник по архитектурным конструкциям. «Зачем тебе фундаменты? – спросила она. – Ты что, решил сменить профессию? Это из-за ноги?» Нога у меня часто побаливала, и Кате казалось, что виной тому мое легкомысленное отношение. Не берегу, мол, ногу, переутомляюсь, ношу неудобные сапоги. Я ответил, что речь идет не о смене профессии, а о приобретении еще одной. В этом я брал пример с отца. Отец считал, что надо разбираться в том, чем руководишь. Иначе как можно принимать решения и отдавать приказы? Сам он знал столько, что все удивлялись. А если вдруг чего-то не знал, то прежде, чем принимать решение, изучал вопрос досконально. Не стану ссылаться на других, хотя от многих людей слышал, насколько поражены они разносторонними и глубокими знаниями отца. Скажу от своего имени. Мне не раз приходилось обсуждать с отцом вопросы, касавшиеся авиации. Мы разговаривали на равных. Можно было подумать, что отец полжизни провел за штурвалом, а другую половину – в конструкторском бюро. С Артемом[83] он точно так же разговаривал об артиллерии. Отец во всем разбирался – от строительства электростанций до атомной бомбы. Но в то же время ему не была присуща самонадеянность. Все вопросы он обсуждал с товарищами, если было нужно, просил дать консультацию. Сейчас пытаются представить так, будто бы он во все вмешивался и всем руководил, не имея понятия о предмете. Это совсем не так. Пусть лгуны дадут себе труд вспомнить, сколько совещаний по самым разным вопросам проводил отец. Да, за ним, как за Главным, оставалось последнее слово. Но прежде, чем это последнее слово было сказано, отец узнавал мнение других. Его можно было переубедить. Отец прислушивался к возражениям, если доводы были вескими. Он не был самодуром, как это пытаются представить сейчас. Успехи, которых достиг Советский Союз под руководством отца, подтверждают, что отец был талантливым, знающим, опытным, предусмотрительным руководителем. Самодуром был Николай Второй, который довел страну до края пропасти. Самодуром был Троцкий[84], который едва страну туда не столкнул. Для отца не было ругательного слова хуже, чем «троцкист».
За всеми делами я старался выкроить время для развития спорта. Спорт очень важен, тем более для военных, тем более для летчиков. Он помогает поддерживать хорошую физическую форму, тем самым являясь частью боевой подготовки. Кроме того, спорт несет в массы соревновательный дух. В хорошем смысле этого слова. Спорт побуждает к развитию и совершенствованию. Также он является хорошим способом проведения досуга. Лучше на стадионе посидеть, болея за любимую команду, чем торчать в душной пивной. Разве я мог тогда предположить, что мои старания по развитию спорта впоследствии будут названы «разбазариванием государственных средств на мероприятия, не имевшие необходимости для боевой подготовки подразделений»? Любовь к спорту я унаследовал от матери. Она очень любила физкультуру и спортивные игры, внушала нам с сестрой, что здоровый дух может быть только в здоровом теле, приучила делать зарядку. В Зубалове[85] мама устроила нам настоящую спортивную площадку, чтобы мы не отлынивали от занятий. Сама все придумала, сама начертила и следила за тем, чтобы все было сделано по ее плану. Каждый раз, думая о строительстве какого-нибудь спортивного объекта, я вспоминал нашу зубаловскую спортплощадку. Личный состав знал, что я сторонник занятий спортом, и старался соответствовать. От командира многое зависит. Не все, но многое. Люди двигаются в заданном тобой направлении. Я не только спортом занимался, я и учиться побуждал. Требование у меня было, чтобы все офицеры имели десять классов образования. Иначе нельзя. Авиация – передовой, технически сложный род войск. Неучам в авиации делать нечего. По этому поводу у меня был однажды разговор с Жуковым. Он поинтересовался, зачем я предъявляю к офицерам требования, не установленные ни инструкциями, ни приказами. Я объяснил свою точку зрения. Не надо, мол, кивать на войну – не успели. Война закончилась, будьте добры доучиться. А позже, уже в бытность командующим ВВС МО, я издал такой приказ.
В Германии я окончательно «созрел» как командир. Другого слова подобрать не могу. Переключился с военного режима на мирный, созидательный, набрался опыта, многому научился. С благодарностью и признательностью вспоминаю те годы. Это были годы окончательного взросления. Не надо понимать так, что до этого я считал себя мальчишкой. Все мальчишество было выбито из меня в первые же дни войны. Просто накопившийся опыт перерос в нечто новое, произошел скачок в моем развитии.
В 47-м я навсегда распрощался с Германией. Отбыл из Виттенберга[86] в Москву. Получил новое назначение.
Глава 6
Возвращение в Москву
Москва – мой родной город. Люблю Москву. Во время войны Москва сильно изменилась. Мало стало людей на улицах, маскировка изменила облик столицы, аэростаты в небе, кресты на окнах. После Победы я с огромной радостью наблюдал за тем, как Москва становилась прежней. Такой, какой я ее помнил. В каждый свой приезд, проезжая по знакомым улицам, я отмечал перемены. К моменту моего возвращения от военного облика уже ничего не осталось. Готовилась отмена карточной системы. В 1946 году это сделать не удалось из-за сильной засухи. Перенесли на 1947 год. Вместе с отменой карточной системы планировалось закрыть коммерческие магазины[87]. Отцу коммерческие магазины сильно не нравились. Я несколько раз слышал от него замечания насчет того, что это не по-советски. Открыть эти магазины уговорил Микоян, его идея была. Объяснялась их необходимость тем, что люди с высокими заработками должны иметь возможность купить себе что-то сверх карточной нормы. С одной стороны, верно, потому что это были наши советские люди, а не какие-то буржуи. С другой стороны, вся эта затея сильно напоминала о нэповских[88] временах и, по мнению отца, все же нарушала принципы социальной справедливости. «Получается, что деньги главнее порядка», – говорил отец. Под порядком он имел в виду карточную систему, нормы, которые государство установило для населения. Однажды я позволил себе сказать, что коммерческие рестораны можно было бы и оставить. Ресторан – это не магазин, а место, куда приходят культурно провести время. Почему бы людям со средствами не иметь возможность отдохнуть в более хороших условиях. «С этого все и начинается», – строго сказал отец. Дальше он свою мысль развивать не стал. Но я и так понял, что он хотел сказать. Сначала одно различие между людьми, потом другое, третье, а потом революция.
Новое назначение меня немного удивило. Я стал помощником командующего ВВС Московского военного округа генерал-лейтенанта Сбытова[89] по строевой части. Честно говоря, я считал себя способным на большее. И считал, что уже доказал это во время командования корпусом. У Сбытова в 57-й авиационной бригаде я когда-то начинал свою службу после окончания авиашколы. Правда, в то время я его совсем не знал, только видел издалека несколько раз. Теперь же представился случай познакомиться поближе. Сбытов произвел на меня хорошее впечатление. Он был строгим, но, как говорится, «душевным». Любил пошутить, не был буквоедом, хорошо разбирался в людях. Дело свое тоже хорошо знал, иначе бы не командовал авиацией самого главного округа страны. Меня Сбытов встретил хорошо. После официального представления состоялось знакомство с руководством ВВС в узком кругу. Понаслышке я знал всех, потому что авиационный мир тесен. Как шутят летчики, все мы вышли из Качинской школы. Но лично был знаком с немногими. Мне сразу показалось, что обстановка в Московском округе приятная. Так оно и было. От обстановки, отношений между офицерами, отношения между ними и командующим зависит многое. В первую очередь – настроение, с которым служишь. В дружеской обстановке служить приятно. Мне казалось, что нигде уже я не встречу такого сердечного братства, какое было у нас в 32-м полку. Но в Московском округе было примерно то же самое. Приятная неожиданность. Мне почему-то казалось, что здесь будет как-то натянуто, чересчур формалистично. Столичный округ, как-никак. А оказалось иначе. Во время разговора с новыми сослуживцами зашла речь о генерале Жарове[90], начальнике заказов вооружения, арестованном по авиационному делу. «Жарова давно надо было расстрелять! Совсем зарвался. Какой запрос ни пошлешь, на все один ответ: «Не имеем возможности из-за отсутствия такового». Надо приехать лично, кланяться, просить, унижаться», – сказал Сбытов. Мне приходилось слышать, что Жарова не любили. Я не сталкивался с ним лично и думал, что нелюбовь к нему вызвана тем, что он не летчик, а интендант. Еще генерал-майором он считался интендантской службы, а генерал-лейтенанта уже получил в авиации. Интендантов нигде не любят. Это традиция. Принято считать, что все они ловчилы и хапуги. Хотя мне встречалось много порядочных интендантов. Не от должности зависит на самом деле, а от человека. Но, как оказалось, Жарова не любили не за его «происхождение», а за его характер. Все сошлись на том, что порядок в авиации давно надо было навести. Я без всякой задней мысли поинтересовался у Сбытова, почему он не доложил о замашках Жарова руководству. «Дурака свалял, – честно признался Сбытов. – Да и времени не было кляузы разводить – война». Мне это показалось немного странным. Доложить времени не было, а регулярно ездить к Жарову и кланяться время было. Но я промолчал, тем более что товарищи вспомнили о том, с каким трудом «выбивали» когда-то у Жарова механизмы дистанционного управления для «пешек»[91], с «пешек» перешли на «тушки»[92], а дальше зашел обычный спор между истребителями и бомбардировщиками. Беззлобный, но с подковырками. Я шутил и смеялся вместе со всеми, а сам думал о том, что запросы, приходящие из войск, мало регистрировать в канцелярии. Надо еще и ставить на контроль. На настоящий контроль. То есть не просто проверять, не остался ли запрос без ответа, а смотреть, что именно ответили. Если отказали, то разобраться, почему отказали, правильно ли отказали. Может, даже отдельный учет отказов завести, чтобы никто никому не кланялся. Я понимал, почему приходилось кланяться. Знали, что интенданта от авиации прикрывает главком, вот и кланялись.
Когда я изложил отцу эти свои соображения, то удостоился похвалы. «Молодец, Василий, начинаешь мыслить как руководитель», – сказал отец. И на примере «авиационного дела» объяснил мне, как надо вскрывать такие гнойники. «Помнишь про гидру? – спросил отец. – Рубишь ей голову, а вместо нее три отрастает. Геракл их прижигал, но это долго. Правильнее рубить все головы разом, чтобы одна не успела помочь другой. Поэтому вместе с остальными я приказал арестовать и заведующих отделами Управления кадров ЦК. Иначе бы они начали вытягивать Шахурина и его шайку». Затем отец похвалил Яковлева[93]. «Вот настоящий советский человек! – с восхищением сказал он. – Человек, который любит свое дело, предан ему и не гонится за должностями. Верю, что он создаст нам много хороших самолетов!» Я дружил с Яковлевым и знал, что год назад он попросил освободить его от должности замминистра авиационной промышленности, потому что эта работа отвлекала его от конструирования новых самолетов[94]. Отец ценил людей дела. Но Яковлева он ценил не только за преданность делу, но и за его знания. Яковлев был его советником по всем техническим вопросам, касавшимся авиации.
Я не спрашивал отца, почему меня вдруг назначили помощником командующего по строевой части. Старался исполнять службу как следует, понимал, что отец продолжает ко мне присматриваться. Я догадывался, что прохожу проверку, потому что работа помощника по строевой части видна как на ладони. Сбытов дал мне неделю на то, чтобы освоиться, но я с первого же дня включился в работу, решив, что осваиваться стану в ходе дела.
Несколько раз мне звонил новый командир корпуса. Советовался, спрашивал моего мнения по разным вопросам. На пятый или шестой раз мне это надоело. Я в резкой форме напомнил ему, что теперь он командует корпусом и должен принимать все решения без оглядки на прежнего командира. Также я поинтересовался, не хочет ли новый командир намекнуть на то, что я не сдал ему корпус как положено? Звонки прекратились, но доброхоты сразу же донесли Сбытову о том, что я кричал на кого-то по телефону матом. Сбытов попросил меня быть сдержаннее и намекнул на то, что сейчас я должен быть особенно осторожен в выражениях и поступках. Я спросил, почему именно сейчас? «Не исключено, что в скором времени вы займете мое место, но пока об этом не то что разговаривать, думать нельзя», – сказал Сбытов. Всему, мол, свое время. Я с удвоенной энергией взялся за дела. Если Сбытов сказал правду, то в грязь лицом ударить нельзя. Интересовался не только строевой частью, но и всей жизнью округа. Бывало, натыкался на непонимание. Некоторым товарищам казалось странным, что я «лезу не в свое дело». Не будь я сыном Сталина, они бы еще, чего доброго, решили, что я шпион.
На службе я пропадал дни и ночи. Кате очень не нравилось, что она меня совсем не видит. Ей почему-то казалось, что в Москве мы будем вести «светскую жизнь» – бывать в театрах, на приемах, в гостях. Нашего возвращения в Москву Катя ждала очень сильно. Я еще не знал, где буду служить дальше, а она уверенно говорила: «В Москве». Я шутил – а может, на Дальний Восток отправят или в Туркмению. Катя хмурилась и говорила, что на Дальний Восток она со мной не поедет. Я не обижался, думал что она говорит так, потому что беременна. Она тогда была беременна Светланой. Но потом понял, что беременность тут ни при чем. Катя была нацелена на возвращение в столицу. Другие варианты ее совершенно не устраивали. В Москве Катя принялась сожалеть о том, что мы не видимся с отцом. Захотела показать ему внуков, уговаривала меня приглашать его в гости, напрашивалась через меня на приглашение в Кунцево[95]. Я несколько раз объяснял ей, что у нас заведено иначе. Отец очень занятой человек. Он не приезжает в гости ни ко мне, ни к Светлане. У него можно бывать только с его разрешения или по его приглашению. С его разрешения – это по делу. Напрашиваться на приглашение не стоит. Бесполезно. Катя меня не понимала. Я приводил ей в пример ее отца, тоже очень занятого человека. Это не помогало. Катя была убеждена, что отца настраивала против нее мачеха. Дескать, если бы не она, то отец бы чаще виделся с Катей. С Катей вообще было тяжело. Она помнила все обиды, ничего не прощала. Вдобавок имела привычку придумывать обиды на пустом месте. Из-за одного слова могла сделать скандал. Ревновала меня, хоть я и не давал ей повода. Очень болезненно воспринимала, если я выпивал. На то у нее были свои причины, не связанные со мной. Узнав близко Катин характер, я старался вести себя так, чтобы не огорчать ее. Скажу честно, не всегда мне это удавалось. Если у Кати было плохое настроение, то ей все белое казалось черным. Есть такие люди, которые при близком знакомстве сильно проигрывают. Катя оказалась из них. Вначале она произвела на меня хорошее впечатление, но с каждым месяцем совместной жизни оно все портилось и портилось. Отец Катю не любил, скажу прямо. К Гале он относился иначе. Спрашивал о ней, интересовался ее здоровьем, когда она болела. О Кате же он предпочитал не вспоминать. А когда узнал, что дочку по Катиному настоянию мы решили назвать Светланой, очень едко поинтересовался: «Это совпадение, или вы мне подражаете?». Намек был ясен – Катя занимается глупостями, а я иду у нее на поводу. Отец терпеть не мог, когда люди старались подчеркнуть свою близость к нему, угодничали перед ним. Он считал подобное поведение неискренним. Считал, что так ведут себя те, кто носит камень за пазухой. Часто приводил в пример Паукера[96]. «Каким верным казался Карл, тенью моей был, а когда я не назначил его вместо Ягоды[97], сразу же переметнулся к троцкистам». Окончательно мнение отца о Кате испортилось, когда она 21 декабря позвонила отцу и настойчиво добивалась того, чтобы его с ней соединили. «Вы что, не поняли, кто с вами разговаривает?! Это Екатерина Семеновна, невестка товарища Сталина! Я хочу лично поздравить его с днем рождения! Понимаете – лично?!» Поскребышев мне передал свой разговор с ней слово в слово. Я не знал, куда деться от стыда. Вернувшись домой, сурово отчитал Катю, но она меня не поняла. Снова, как и в случае с отцом и мачехой, решила, что ее «обижают», «унижают», что с ней не считаются. Началась форменная истерика. Несмотря на позднее время, Катя бросилась собирать вещи, стучать чемоданами. Устроила переполох, а потом упала на кровать и разрыдалась так громко и страшно, что пришлось вызвать врача. А утром вела себя так, будто это я ее обидел, а не она меня подвела. Ходила насупленная, отворачивалась, молчала. И с этого дня все у нас стало окончательно нехорошо. Я завидовал товарищам, которых дома встречали теплом и лаской. У меня было такое чувство, будто меня на пороге обливали ледяной водой. Домой возвращаться не хотелось. Ночевки в кабинете стали привычным делом. Потом я и вовсе переехал на Гоголевский бульвар[98]. Рождение сына Василия не укрепило наш брак. Когда мы выбирали имя для сына, я передал Кате слова отца, сказанные по поводу подражательства. Но она заявила, что подражать никому не собирается, что ей нравится имя Василий и сын похож на меня как две капли воды. «Я все равно стану звать его Василием! – упрямилась она. – Хоть как назови, а для меня он Васька!» Пришлось согласиться. То была моя последняя уступка Кате. Можно сказать, что прощальная. Но это случилось позже, а в 47-м еще была надежда, что у нас с Катей все наладится. Слабая, но была. Я не был чересчур привередливым в этих делах. Мне хотелось немногого. Чтобы был дом, уют, тепло, ласка. Обычные человеческие желания. Особенно начинаешь ценить все это после того, как побываешь в тюрьме. Ничего особенного я не требовал, но Катя и этого мне дать не могла. К моему огромному сожалению. Однажды зашел у меня разговор по душам с Артемом. Мы с ним теперь виделись редко, но когда уж встречались, говорили подолгу обо всем, что нас волновало. Я воспринимал Артема как брата. То, что он был не родным сыном отца, а приемным, ничего не меняло. Мы выросли вместе, дружили с детства, доверяли друг другу. Отец очень любил Артема, ставил мне его в пример. «Вот Артем молодец, академию окончил», – говорил он. Мне в академию не хотелось. Я отшучивался тем, что отец сам никаких академий не заканчивал. Иногда, под хорошее настроение, моя шутка проходила, но случалось и так, что отец хмурился и начинал рассказывать о подпольной работе. Рассказывал он скупо, без рисовки. Больше не о себе самом рассказывал, а о товарищах – Камо[99], Вано[100], Саше Цулукидзе[101], Ладо[102] и других. Но вернемся к нашему разговору с Артемом. Выслушав мой рассказ про невеселое семейное житье, Артем помолчал, он всегда немного молчал перед тем, как сказать что-то важное, привычка такая, а затем сказал: «Знаешь, Васька, мне кажется, что Катя выходила замуж не за тебя, а за сына товарища Сталина». Не только мне, но и другим людям это было ясно. Катя действительно выходила замуж за сына товарища Сталина. Обида на отца и мачеху грызла ее. Ей хотелось их превзойти, переплюнуть, стать выше их. И тут в Сочи ей подвернулся я. Я не мог предполагать тогда, что Катя относится ко мне вот так. Напротив, думал, что дочери маршала нужен именно я, а не какие-то выгоды. Выгод у нее и со стороны отца было предостаточно. Дочь маршала, причем одного из самых видных наших маршалов. Вот так я думал, но оказалось, что я ошибался. Я жалел Катю, ей в жизни крепко досталось. Сначала ее воспитывал отчим, к которому ушла от Катиного отца ее мать. В семью отца Катя попала, когда ей было четырнадцать или около того. Получила мачеху и брата с сестрой. Трудно к ним привыкала. Кажется, так и не привыкла, только с отцом у нее немного наладились отношения. Но Катя не могла простить отцу того, что он заставлял ее указывать в анкетах вместо родной матери мачеху. Так был обижен на первую жену за ее измену[103]. Житейские невзгоды одних людей делают добрее, а других ожесточают. Катя относилась к последним. Саше и Наде[104] с Катей было нелегко. Катя была с ними строга до невозможности. Разумеется, дети ее не любили, хоть и делали вид, что любят, чтобы не огорчать меня. Атмосферу дома Катя создала тяжелую. Для всех, в том числе и для нее самой. Не думаю, что она поступала так нарочно. Просто у нее не получалось иначе. Иначе она не могла. Может, все это было оттого, что Катя ничем не интересовалась и не увлекалась по-настоящему. Не было у нее дела, которое бы могло стать смыслом ее жизни. Как для меня авиация. Ничто ее особо не интересовало, а жаль. «Когда неярко в сердце горит, много сажи в нем накопляется», – писал Горький. Эти слова можно отнести к Кате. Охрана и горничные прозвали ее «Царевной Несмеяной». Очень меткое было прозвище. Катя и впрямь вела себя, как царевна, и никогда не смеялась. Разве что в первый месяц нашего знакомства я слышал ее смех. А потом могла только чуть дрогнуть губами. Это у нее означало улыбку. А если еще и кашлянет при этом – то заливистый смех. Вроде хотел поведать, что на сердце лежало, а вышло так, будто жалуюсь на Катю. Не жалуюсь. Не обвиняю. Где-то в глубине души люблю ее до сих пор. Как и Галю. Я всех своих жен люблю. Каждая из них когда-то была для меня радостью, праздником. Не их вина в том, что праздник длился недолго. Не важно. Важно то, что праздник был в моей жизни. В нашей жизни.
Отдавая все силы работе, я особенно увлекся развитием спорта. Мне это по должности было положено. Помощник по строевой части отвечает за развитие спорта и физподготовки среди личного состава. В военное время на спорт особо внимания не обращали. Считали, что все силы должны быть отданы победе над врагом. С армии у нас все берут пример. После войны брали особенно, потому что тогда армия была всем. Я не ставил своей целью узкую задачу развития спортивного движения в рамках ВВС Московского округа. Я смотрел шире. Хотел дать толчок развитию спорта во всем Советском Союзе. Заодно побуждал к достижениям личный состав, улучшал физподготовку, внушал людям чувство гордости за родной округ. Чувство гордости многогранно. Оно складывается из многих факторов. В том числе и из победы на соревнованиях «своей» команды или «своего» спортсмена. С радостью вспоминаю до сих пор, как болели ребята за наших футболистов! А сколько было от этого пользы! Приедет Толя Акимов[105] в какую-нибудь отстающую часть, выступит там, а спустя месяц-другой у части показатели резко пойдут в гору. Тоже ведь способ воспитания личного состава. Толя любил рассказать о своих достижениях, а потом сказать: «А теперь вы своими достижениями похвастайтесь, не все же мне одному соловьем заливаться». Если хвастаться было нечем, людям становилось стыдно. Я давно, еще в бытность свою инспектором, понял, что стыд – очень сильная струнка. Надо только правильно за нее задеть. Пристыдить так, чтобы она там в душе тренькала беспокойно. Чтобы человек задумался и сделал выводы. Иной раз лучше не отчитать, а пристыдить. Не учить, что надо делать, а только показать направление. Самые крепкие выводы те, к которым человек сам приходит.
Как мы болели! Как сильно мы радовались успехам наших спортсменов! А как мы все переживали, когда 5 января 50-го в небе над Свердловском потерпел аварию самолет Ли-2 с нашими хоккеистами на борту! Мы потеряли таких игроков, как Юра Тарасов, Ваня Новиков, Юра Жибуртович и других, всего одиннадцать наших хоккеистов погибло. Плюс врач, массажист и шесть членов экипажа. Люди летели в Челябинск на матч всесоюзного первенства, но не долетели. Командир решил садиться в Свердловске. Самолет направляли с земли, но из-за технической накладки произошла трагедия. Метель погубила не один самолет. Плохая видимость хуже вражеских зениток. Самолет разбился при посадке. Узнав про эту аварию, я сразу же вспомнил Ваню Клещева, разбившегося в декабре 42-го под Тамбовом. Схожие обстоятельства. Мне тоже случалось летать в метель. Вел самолет, руководствуясь каким-то внутренним чувством. Это даже не интуиция, а какое-то звериное чутье. Сам того не ведая, я спас Витю Шувалова[106]. Витя из Челябинска, я подумал, что челябинцы не забыли еще ему перехода в ВВС. В спорте переход из одной команды в другую считается чуть ли не предательством, хотя надо понимать, что предательством тут и не пахнет. Все команды советские, какое может быть предательство? Но у болельщиков свои представления. Я решил, что Шувалову не стоит лететь в Челябинск. Беспокоился, что отношение к нему могло перекинуться на всю команду ВВС. Шувалов не полетел и остался жив.
Спорт – сложная штука. Может, кому-то и кажется, что в спорте все просто, но на самом деле это не так. Нет ничего простого, если серьезно занимаешься делом. Опять же, повсюду натыкаешься на личный фактор. К примеру, если захочешь заполучить толкового, дельного врача, который, кроме того, еще и спортивный энтузиаст, то будь готов общаться по этому поводу с командующим округом. Пока не проявишь интереса, о заместителе начмеда никто и не вспомнит. Но стоит только просочиться сведениям, что его хотят забрать в Москву, как все заартачатся[107]. До войны в советском спорте было два главных соперника – динамовцы и армейцы. «Спартак», «Локомотив», не говоря уже о «Воднике», не могли составить им конкуренцию. Армия у нас большая, и одного спортивного клуба для нее мало. Я считал, что спорт надо развивать не только в рамках видов войск, но и в округах. До войны всесоюзные секции[108] больше гнались за массовостью, чем за результатом. Хотя в 37-м в Антверпене[109] наши спортсмены выступили достойно. После войны отношение к спорту изменилось на государственном уровне. Советским спортсменам была поставлена задача выйти на международную спортивную арену и подтвердить преимущество социализма над капитализмом своими достижениями. В спорте стал важен результат. Результат важен не только с политической стороны. Результат побуждает других превзойти его. Результат способствует развитию спорта. В 48-м, перед самым Новым годом, советские спортсмены получили подарок от ЦК. Вышло постановление о спорте[110], в котором было сказано, что спорт дело государственное, надо развивать его активнее, надо обеспечить завоевание советскими спортсменами в ближайшие годы мирового первенства по важнейшим видам спорта. Это постановление оказалось очень своевременным. Советскому спорту был дан мощный толчок. Все, в том числе и я, с удвоенной энергией взялись развивать наш советский спорт. На момент выхода постановления я уже был командующим ВВС Московского округа. А начинал спортивную работу я еще помощником командующего. Очень активно начинал. Скажу честно, что не всегда и не у всех мои инициативы встречали понимание. Даже от руководителей высокого ранга порой приходилось слышать, что сначала мы восстановим народное хозяйство, а потом уже будем заниматься спортом. Развитие спорта невозможно без строительства спортивных объектов, а этого почему-то многие не понимали. Относились к спорту с обескураживающей простотой. Зачем строить еще один стадион? Разве мало в Москве стадионов? Зачем нужно создавать «особые условия»? На плацу тоже можно бегать и прыгать. И так далее. Все это были отговорки, потому что ни строительных материалов, ни рабочих рук, ни техники в то время не хватало. Разрушенное войной восстанавливалось гигантскими темпами, много нового строилось. Задачу четвертой пятилетки[111] отец сформулировал предельно ясно – восстановить и превзойти[112]. Очень часто для решения незначительных вопросов требовалось мое вмешательство.
Потом меня обвинили в том, что вместо того, чтобы заниматься своими непосредственными обязанностями, я в целях популяризации своего имени и создания себе мнимого авторитета, занимался строительством различного рода спортивных сооружений, нарушая при этом финансовую дисциплину и нанося вред народному хозяйству. Что ни слово, то ложь. Разве спортивно-массовая работа не относилась к числу моих обязанностей? Что за «популяризация своего имени»? Какая чушь! Они бы еще написали, что я свою фамилию «популяризировал»! Когда я слышал, в чем меня обвиняют, то часто вспоминал слова Берии, сказанные про Ягоду и Ежова[113]: «При Ягоде следователи думали, что в протокол писать, а Ежов их думать отучил, при нем эти протоколы никем не читались». Интересно, читались ли кем-то протоколы моих допросов? Или же организаторов этого фарса интересовал только приговор? Скорее всего, только приговор и интересовал. «Скажи спасибо, что не расстреляли», – сказал мне Хрущев. Он считает, что я ему должен быть благодарен. За что? За семь лет, проведенных в заключении? Или за поругание памяти отца? Я прекрасно понимаю причину такого отношения Хрущева к отцу. Помимо желания возвыситься над отцом, как-то превзойти его хотя бы и после смерти, Хрущев мстит мне за своего сына[114]. Еще при жизни отца он сказал мне с обидой, что его сын погиб, потому что его не прикрывали в небе эскадрильи. Я видел, что Хрущев искренне переживает гибель своего сына, поэтому посоветовал ему думать о том, что он говорит, и не говорить глупости. Отцу об этом инциденте я рассказывать не стал, пожалел Хрущева, но вместо благодарности заслужил ненависть. Как только представилась возможность, Хрущев отыгрался на мне, ни в чем не виновном человеке. Вряд ли кто-то сочтет это правильным, сочтет оправданным. Постоянно возвращаюсь мысленно к тому, как мой отец, умевший так хорошо разбираться в людях, мог держать около себя не одного, а нескольких предателей. Пытаюсь объяснить себе это, и в записках своих тоже пытался. Умом понимаю, что такое было возможно, потому что так оно и было. Но в то же время недоумеваю – как, почему? Самому мне никогда не нравились ни Хрущев, ни Булганин, ни Маленков, ни Вознесенский[115], ни Каганович. Хрущев и Булганин отталкивали своим чрезмерным угодничеством. Когда-то они спешили поздороваться со мной первыми, наперебой говорили любезности, поддакивали. Мне не нравятся угодливые люди, я не выношу подхалимства. Маленков, наоборот, был слишком чванным. Ходил, задрав нос, смотрел на всех свысока, только с отцом вел себя как младший товарищ со старшим. На меня смотрел волком. Чувствовалось, что он не может простить мне того, что я обратил внимание отца на поставку в армию самолетов с дефектами. Вознесенский до той поры, пока его не разоблачили, тоже смотрел на всех свысока и частенько срывался на грубости. Однажды на меня попробовал сорваться, но получил отпор. В общении с Кагановичем сразу чувствовалось, что говорит он совсем не то, что думает. В последние годы жизни отец доверял Кагановичу все меньше и меньше. Кроме того, Каганович любил говорить за глаза гадости. «Лазарь снова всех измазал», – говорил Ворошилов, когда Каганович в очередной раз лил на кого-то грязь. К его мнению не прислушивались, но он все равно продолжал гнуть свою линию. Меня после смерти отца начали упрекать в том, что я, дескать, жил слишком роскошно, на широкую ногу, хотя мне было далеко до дочери Кагановича[116]. Хорошее впечатление производили Молотов и Ворошилов с Микояном. Микоян к тому же был отцом моего товарища, летчика Серго Микояна. К остальным членам Политбюро я относился нейтрально, не задумываясь о том, что они за люди. Раз уж отец доверяет им, то, значит, они этого достойны. Относительно некоторых было ясно, что они занимают свое место лишь потому, что не нашлось более подходящей кандидатуры, но от таких отец старался избавиться. Он не любил плохо организованных людей. Сам был организованным и считал организованность одним из главных достоинств человека. Помню, как сказал отец, встречая челюскинцев[117]: «Вы показали себя храбрыми, но одной храбрости мало, храбрости нужно добавить организованность. Соединение храбрости и организованности делает нас непобедимыми». Из-за организованности, к слову будь сказано, отец выдвигал на руководящие посты Маленкова. В организованности Маленкову нельзя было отказать, что правда, то правда. В том, как обстоятельно было сфабриковано мое дело, чувствовалась его рука.
В 47-м году спортивные дела в ВВС обстояли не лучшим образом. Говорю об этом не для того, чтобы набить цену тому, что я сделал. Просто констатирую факт. Спорт в ВВС был, если так можно выразиться, в загоне. Толком никто им не занимался. Какое-то внимание обращали на футбольную команду. Только футболисты и напоминали всей стране о том, что в ВВС есть спортивные команды и, вообще, спортсмены. Но и футболисты наши были не в первых рядах. Это я еще мягко выразился. Среди команд высшей лиги желто-голубые[118] шли последними. Ладно, хоть в первую группу выбились, ведь до этого два года играли во второй. Тогда, разумеется, никто не мог подумать, что через шесть лет команда будет расформирована, не просуществовав и десяти лет. И я тоже так не думал. Я думал о том, что команду, как и весь спорт в военной авиации, нужно поднять на высокий уровень. Хочешь подтянуть разболтавшуюся часть – первым делом смени командира. Снял Тарасова[119], поставил вместо него Капелькина[120]. Тарасов – хороший спортсмен, но нрав у него очень крутой, а дисциплины при этом в команде не было никакой. Такой вот парадокс. В мае 47-го в Сталинграде во время матча с местным «Трактором» на поле вспыхнула драка. Зачинщиками были наши футболисты, поэтому нам засчитали поражение при счете 2:2. Тарасов получил строгий выговор по партийной линии. За дело получил. Первым зачинщиком был он сам[121]. Мне такой тренер был не нужен. Проигрыш тбилисским динамовцам с позорным счетом стал последней каплей. Было ясно, что надо принимать меры. Сережа Капелькин подходил на тренерскую должность лучше остальных кандидатур. Сережа прекрасный футболист, хороший футбольный стратег, дисциплинированный человек, характер спокойный. Ребята его уважали. Тренера, как и любого командира, должны уважать, а не бояться. Страх – всему помеха. Страх парализует, лишает инициативы. Замена тренера была всего лишь первым шагом. Но далеко не последним. Я доверял Капелькину, надеялся на него, но не стал перекладывать на него все заботы о команде. Потом еще напишу о том, что я сделал и как мне мои дела впоследствии припомнили на следствии, вывернув все наизнанку. Основной вклад в развитие спорта в ВВС я внес, когда стал командующим. У командующего больше возможностей, чем у помощника по строевой части. И я этими возможностями активно пользовался. На общее благо, а не ради того, чтобы потешить свое самолюбие. Самолюбие тешат ничтожества, а я себя ничтожеством не считаю.
Придет время, и меня обвинят в создании штатных спортивных команд ВВС. Обвинят! Что плохого в штатной спортивной команде, защищающей честь авиации? И, если уж на то пошло, то при чем здесь я, если решение о создании в армии штатных спортивных команд принимал начальник Генштаба генерал армии Штеменко?[122] Вскоре после смерти отца штатные спортивные команды сократили под видом сокращения Вооруженных сил, хотя их-то как раз можно и нужно было оставить. А на меня потом «повесили» около сотни вылетов, которые совершили мои летчики, перевозя спортсменов на соревнования и сборы. Советские летчики перевозят советских спортсменов на советские соревнования – и это считается нарушением? Шуму вокруг этого было поднято больше, чем вокруг «трофейного дела».
В январе 48-го генерала Сбытова направили на учебу в Академию Генерального штаба. После учебы в Академии он был назначен начальником кафедры ВВС Бронетанковой академии[123]. После войны, с учетом всех ее ошибок, подготовке офицерских кадров уделялось огромное внимание, и на преподавательскую работу старались направлять специалистов, хорошо знающих свое дело и имеющих большой, разносторонний командирский опыт. Сбытов был не только хорошим командиром, но и прекрасным наставником. Он не просто командовал нами, а старался способствовать нашему развитию. Многое объяснял, советовал что-то прочесть, устраивал лекции и семинары. Став командующим, я брал пример в первую очередь со Сбытова.
Меня назначили временно исполняющим обязанности командующего ВВС МО. Назначение оказалось для меня неожиданным. Я расценивал его не как очередную высоту в своей карьере (карьера, как таковая, никогда меня не интересовала), а как показатель проявленного ко мне доверия. Любое свое назначение я расценивал именно так. А это особенно. По двум причинам. Во-первых, должность была очень ответственной. Во-вторых, я был назначен временно исполнять обязанности. И неизвестно было, останусь ли я на этой должности. «Надо посмотреть, на что ты годишься», – сказал мне отец.
Глава 7
Капитолина
Моей последней, третьей по счету, жене Капитолине[124] я хочу отвести целую главу в моих записках. После отца и матери Капитолина стала самым дорогим мне человеком. Так вот получилось, что найти женщину, ставшую для меня всем, ставшую мне настоящей верной подругой, мне удалось только с третьей попытки. Три попытки, совсем как в сказках. В детстве я очень любил слушать сказки, которые рассказывала мама. Когда подрос стал стесняться этого. А зря. Сейчас бы с удовольствием послушал бы, да некому рассказывать.
«Что это гражданка Васильева к вам на свидания ездит? – удивлялись во Владимирской тюрьме. – Вы даже не расписаны». Но свидания разрешали. Капитолина приезжала ко мне регулярно. Вообще-то, во Владимирской тюрьме свидания заключенным не разрешают, но для меня делали исключение. Но все свидания проходили в присутствии сотрудников, и передачи, которые привозила мне Капа, только что сквозь сито не просеивали. Боялись, что она будет передавать мне какие-то письма. Чьи именно письма, я так и не понял. Но вся бумага, в которую были завернуты продукты, отбиралась. Продукты заворачивали в другую бумагу, а ту уносили. Не иначе как гладили утюгом, подозревая, что мне пишут что-то молоком. Сало, которое привозила Капа, подолгу тыкали иглой. Я поначалу удивлялся. Что с того, если бы кто-то с воли написал мне что-то тайком. Потом сообразил, что среди моих врагов нет единства. Каждый из них сам за себя, и каждый боится, что «товарищ» (здесь намеренно беру это слово в кавычки) подставит ему подножку. Например – уговорит меня очернить соперника. Потому так и следили. Чехарда, которая последовала после моего ареста – скорый расстрел Берии, разоблачение группы Молотова – Маленкова – Кагановича, игры с Жуковым, которого Хрущев терпел, пока тот был нужен, вся эта чехарда доказывает мою правоту. Никакого единства в нынешнем Президиуме нет. Клубок змей, лучше названия и не подобрать.
Доходили до меня слухи о том, что Капитолина поспешила бросить меня, узнав, что отец серьезно болен и скоро умрет. За неделю до его смерти ушла от меня. Это неправда. Во-первых, до тех пор, как отцу не дали яд, никто не мог подумать о его скорой кончине. Да, отец был уже не молод, он болел и в 53-м выглядел не так, как в 45-м. Года берут свое, но никто не ожидал, что это случится так скоро. Но после того, как отец снял меня с командования округом, я крепко задумался. Предчувствия у меня были нехорошие. Особенно они усилились после того, как от отца убрали Поскребышева. То есть вынудили отца его убрать, подстроив «пропажу» документов. Я чувствовал, что все идет не так. Порой мне казалось, что я вообще не понимаю, что происходит. Иногда я склонялся к мнению, что отец пытается усыпить бдительность врагов. Иногда я готов был отчаяться. Несколько попыток завести откровенный разговор пресекались отцом. Да и не обо всем у нас было принято говорить. Были вещи, которые товарищу Сталину с командующим ВВС Московского округа обсуждать не полагалось. На душе было неспокойно, и я на всякий случай решил обезопасить Капитолину и детей. С нами жили Саша с Надей и Лина, дочь Капитолины от ее бывшего мужа. Лину я удочерил, стала она Васильевна. Саша в то время, можно сказать, с нами не жил, потому что учился в суворовском училище в Калинине[125] и домой приезжал редко. Капитолина, в отличие от Кати, прекрасно поладила с Сашей и Надей. Чувствовалось, что она их искренне любит, и они к ней тоже относились так же. В самом начале нашего знакомства она удивилась, как Галя могла оставить детей со мной. Но я сказал, что так для всех будет лучше, и об этом мы больше не говорили. Я решил, что для Капы с детьми будет лучше, если мы сделаем вид, что расстались. Пусть она съедет с Гоголевского, и некоторое время мы поживем так. Квартиру в Чапаевском переулке ей дал по моей просьбе Яснов[126], председатель Моссовета. По воле случая, эта квартира оказалась рядом с парком, в котором так и не был построен спортивный центр ВВС. Капитолина поняла меня, и мы притворились, что «расстались». Не люблю притворяться, но иногда приходится. Через неделю умер отец. Последующие события подтвердили, что предосторожность моя оказалась не напрасной. Я поначалу даже был против того, чтобы Капитолина приезжала ко мне на свидания. Считал, что незачем нам показывать нашу близость. Мало ли что. Но она со мной не согласилась и сумела меня переубедить. Главный ее довод был такой – хотели бы, где угодно ее с детьми достали. Я не рассказывал Капитолине, чего наслушался во время следствия, чтобы не волновать ее. Обошлось, и хорошо. По-человечески мне было приятно, когда ко мне приезжали на свидания. Передачи меня особо не интересовали, потому что во Владимирской тюрьме кормили хорошо. Без разносолов, но сытно. Главное – пообщаться с человеком с воли, знать, что о тебе помнят, узнать новости.
Отцу Капитолина понравилась. Это я понял сразу же, когда познакомил ее с отцом. Для отца личное мнение, которое он составлял о человеке, было важнее того, что ему про этого человека рассказывали. Но в случае с Капитолиной и впечатление было хорошим, и до клады ват и отцу про нее хорошо. Капитолина – простая девушка, далекая от тех кругов, в которых вращались Галя и Катя. Ее биография, ее спортивные достижения вызывали и продолжают вызывать уважение. Кроме того, она умеет сразу же расположить к себе. У нее приветливая улыбка, добрый взгляд. Недаром же Саша и Надя хорошо ее приняли. Держалась Капитолина просто, естественно. Для отца было очень важно то, что она никогда не пыталась навязывать ему свое общество. Во время встреч держалась скромно, никогда нигде не козыряла принадлежностью к нашей семье. Первый муж Капитолины был армянин. Жили они в Ереване, там Капитолина выступала за «Динамо». Там же она познакомилась с кавказскими традициями и порядками. Сама почти не пила, но могла тост красивый сказать. Отцу и это нравилось, он говорил про нее: «Наш человек». И когда представлял ее товарищам, то говорил: «Это Капитолина, моя невестка». Отца с Капитолиной я познакомил не сразу, мы уже довольно долгое время жили вместе, когда приехали к отцу на сухумскую дачу. «Зачем ты так долго ее от меня прятал?» – удивился отец, намекая на то, что был бы рад познакомиться с Капитолиной и раньше. То, что Капитолина была немного старше меня, и то, что у нее был ребенок от первого мужа, никакого значения для нас не имело. Нам было хорошо вместе.
Свел нас спорт. Сначала я узнал, что есть такая пловчиха Васильева, которая плавает как рыба. Я потом еще называл Капу «моей золотой рыбкой». Захотел на нее посмотреть. С дальним умыслом захотел, потому что старался примечать хороших спортсменов. А тут еще «свой» человек – сотрудник Военно-воздушной академии. Увидел и влюбился. Капа такая, что в нее с первого взгляда влюбляешься. Я ей тоже понравился, и мы сразу поняли, что судьба свела нас не просто так. Я материалист, но верю, что есть какие-то не то чтобы предопределенности, а незримые пути, дороги, которые сводят людей вместе или же разводят навсегда. «Твое от тебя не уйдет», – гласит грузинская пословица, вариант русской «Чему бывать, того не миновать».
Я уговорил Капу перейти на тренерскую работу. Напирал на то, что личных достижений у нее хватает. Сколько рекордов установила, сколько соревнований выиграла – пора бы и опытом делиться. Она согласилась, но с условием, что продолжит участвовать в соревнованиях. На том и порешили. Капитолина – человек ответственный. Все, за что берется, делает добросовестно. Получилось так, что тренерская работа стала отнимать у нее все больше сил и времени. На себя почти ничего не оставалось. Поэтому Капитолина не смогла принять участие в Олимпиаде в Хельсинки в 52-м[127]. Она мечтала об этом со времени нашего знакомства. О том, что Советский Союз начнет участвовать в Олимпийских играх, говорили уже с 48-го года, когда в Лондон[128], на разведку, отправилась делегация, которую возглавили Ревенко[129] и Бакланов[130]. Вернулась делегация с хорошими новостями. Еще не было создано нашего Олимпийского комитета, а спортсменам уже была дана установка тренироваться с прицелом на Олимпиаду. Я был хорошо знаком с заместителем председателя Спорткомитета Костей Андриановым[131], которого поставили руководить Олимпийским комитетом. До войны Костя руководил Московским спорткомитетом. На этом посту он успел многое сделать. Можно сказать, что совершил спортивную революцию в столице. Мы дружили. Когда требовалось, Костя помогал мне советом. По части спорта опыт у него был большой и разносторонний. Я брал пример с отца. Окружал себя толковыми людьми, хорошими специалистами и ценными советчиками. Костя был одним из таких. И характер у него был «спортивный», свойский, открытый. Я мог бы попросить Костю включить Капитолину в состав нашей делегации. Делегация в Хельсинки поехала огромная, около тысячи человек. Принять участие у Капы не получилось, так пусть хоть побывает, посмотрит. Для опыта, как тренеру, ей бы это очень пригодилось. А Костя мне бы не отказал. Хотел попросить, но потом передумал. Сообразил, что ничего хорошего из этой поездки для Капитолины не выйдет. Одно расстройство. Горько смотреть, как другие делают то, о чем мечтал ты сам. Тогда я просто сообразил, а сейчас испытал на своей шкуре. Когда в небе над моей головой пролетают самолеты, то у меня слезы на глаза наворачиваются. Когда мы ссорились (с кем не бывает), Капа могла упрекнуть меня в том, что я оборвал ее спортивную карьеру. Ссорились мы редко, недолго, и после ссоры скоро мирились. Так скоро, что непонятно было, зачем ссорились. С Капой мне было лучше и легче, нежели с Катей. Капа отходчива, плохое забывает, помнит только хорошее. На все плохое у нее один ответ: «Ну и пусть!» Трудностей она не боится и вообще очень сильная женщина. Не могу ответить, чего у меня к ней больше – любви или уважения.
Я ни от кого не скрывал своего отношения к Капе, и этим не преминули воспользоваться. Чем дольше я живу, тем чаще вспоминаю слова отца, сказанные мне в детстве, когда я напроказничал в школе: «Помни, Василий, ты – Сталин, с тебя спрос особый». Да, особый. Как в хорошем, так и в плохом смысле. Когда в Марфино[132] вокруг пруда установили скульптуры спортсменок, кто-то углядел в них сходство с Капитолиной, и пошли разговоры о том, что я наставил ей «памятников». Сходства на самом деле не было никакого, и я не знаю, кто служил моделью скульптору. Знаю точно, что это была не Капа. Про Марфино всегда ходили какие-то слухи. То говорили, что я на самом деле строю там свою «резиденцию». Спутали меня с кем-то, потому что «резиденций» у меня никогда не было. Да и кто бы мне позволил устроить «резиденцию» в несколько гектаров, с парком и прудом? То рассказывали о каких-то невероятных оргиях, которые я со своими адъютантами устраивал там. Кляузники совсем не учитывали того, что в набитом людьми профилактории оргию при всем желании устроить невозможно. Тут же станет всем известно. Но кляузникам было не до логики. Главное, сказать гадость, пустить подленький слушок. Уж очень многие не могли простить мне того, что я отвоевал для ВВС такой «лакомый кусок», как Марфино. Кто только на него не зарился, начиная с управделами ЦК Крупина[133] и заканчивая адмиралом Юмашевым[134]. Я был настойчив, и у меня был козырь. Летному составу положен регулярный отдых в профилактории? Вот и отдайте нам Марфино, мы там еще и пионерский лагерь устроим. Отдали. Получить средства на приведение профилактория в порядок оказалось не легче, чем получить сам профилакторий. После войны сильно экономили. Была негласная, неизвестно откуда пошедшая традиция урезать любую смету на треть. И так, мол, сойдет, достаточно. Мне пришлось много раз объяснять, что строим мы не на год-два, а надолго, может, и на сто лет, поэтому строить надо основательно. Так, чтобы через пять или десять лет не перестраивать. Экономия она же не только умная бывает, но и дурная. Урезать все подряд – дурная экономия. Сделать наспех, кое-как, а потом переделывать, обходится дороже, чем сразу сделать как следует.
Мы с Капитолиной бывали в Марфино. Нам там нравилось. Там всем нравилось – и летчикам, и их детям, и спортсменам. Мне было очень приятно видеть улыбающиеся лица. В Марфино всегда царила какая-то праздничная атмосфера.
Про таких, как Капа, раньше говорили «добрый ангел». Войдя в нашу семью, она настолько прониклась любовью и участием, что не только заменила мать Саше с Надей, но подружилась со Светланой и даже пыталась сглаживать противоречия, которые были между сестрой и отцом. А это было непросто. Впрочем, и поддерживать хорошие отношения со Светланой тоже было непросто. Мне это не всегда удавалось. А Капа старалась. Такой уж она человек. Ей хорошо, когда всем вокруг хорошо. Это свойство хороших людей. Поначалу меня очень удивило, что у такого доброго, общительного человека, как Капитолина, почти не было подруг. Были одна или две, хотя казалось, что их должно быть в десять раз больше. Но скоро я понял, что Капитолина предпочитает дружить по ленинскому принципу: «лучше меньше, да лучше» – и допускает близко только самых достойных людей. К тому же постоянные тренировки занимали у нее много времени, почти не оставляя свободного времени.
За все время нашего знакомства Капитолина ни разу не позволила себе обратиться ко мне с какой-то просьбой, касающейся других лиц. У Кати такие просьбы были постоянно. Она знала, что «порадеть знакомому человечку» не в моих правилах, но тем не менее просила. То за одну свою подругу, то за другую. Доводы у нее были такие: «Ты должен помочь». Должен, именно так. На каком основании, непонятно. Разумеется, я все эти просьбы отклонял, что не добавляло лада в наши отношения. Несколько раз я пытался говорить с Катей, объяснял ей мои правила, мои принципы. Казалось, она все понимала. Но проходило какое-то время, и я снова слышал: «Ах, Василий, ты должен помочь Танечке! Она моя лучшая подруга!» А то, что у Танечки отец генерал-полковник, во внимание не принималось. Почему он не помогает своей дочери? Потому что у нее слишком большие запросы. Но любой отказ Кате оборачивался неделями обид. С Капитолиной было много проще. Поспорим – и уже через полчаса смеемся. Я сам по натуре человек веселый (теперь уже надо сказать, что когда-то был веселым), и Капитолина точно такая же. «Как мы с тобой не встретились раньше?» – удивлялся я. «Надо было обоим хлебнуть лиха, чтобы научиться ценить свое счастье», – отвечала Капитолина. Про первого своего мужа она ничего не рассказывала, за исключением того, что он был на руководящей работе и сильно ее ревновал. Принято считать, что раз ревнует, то, значит, любит, мне и самому ревность не чужда, но у первого Капиного мужа с этим делом было слишком. Примерно так же, как у жены Ворошилова Екатерины Давидовны[135], которая просто замучила своего мужа подозрениями. До смешного доходило. В 39-м или в 40-м году товарищи из НКВД заметили подозрительного мужчину, околачивавшегося возле здания наркомата обороны. При задержании выяснилось, что это не мужчина, а переодетая Екатерина Давидовна. Она решила проследить за тем, во сколько ее муж уезжает домой. Подозревала, что он не сразу едет домой, а заезжает к любовнице. Когда Капитолина решила перейти из «Динамо» в другое общество, муж вообразил, что этот переход имеет любовную подоплеку и так замучил ее своими нападками, что она ушла от него и вернулась в Москву. Вот так мы, оба хлебнув лиха, нашли друг друга и были счастливы. Жаль, что счастье наше длилось недолго, всего каких-то четыре года. Тюрьма все разрушила. Тюрьма стала стеной, разделившей мою жизнь напополам. Теперь я вынужден помнить, что могу принести беду своим близким. Оттого и стараюсь делать вид, что близких у меня нет. На днях дочь Надюша поставила мне на вид, что я черствый. Мало проявляю внимания к тем, кто поддерживал меня в заключении и беспокоился обо мне. Надюше всего семнадцать. Она еще ребенок и много не понимает. Я не стал объяснять причин моей «черствости». Не стал объяснять, что не хочу навлекать беду на тех, кто мне дорог. С марта 53-го у меня странное состояние. Сердце как будто бы сжалось и не может разжаться. До того я был другим. Капитолина называла меня «реактивным», намекая на то, что всего, чего мне хотелось, я привык добиваться не быстро, а молниеносно. Смерть отца и годы заключения изменили меня не только внешне, но и внутренне. Подчас не узнаю себя – неужели это я, Василий Иосифович Сталин? Кто это со мной сделал? Как? Теперь уже никто не назовет меня «реактивным». Я стал осторожным. Иногда мне кажется, что я слишком осторожничаю, но иначе уже не могу. Хочется верить, что настанет день, и я сброшу эту осторожность, забуду о ней. Возможно, мне удастся забрать с собой детей и Капитолину, но пока еще рано загадывать. Как же хочется наконец вздохнуть полной грудью, говорить во весь голос, перестать скрывать от окружающих то, что лежит на душе. Верю, что такой день настанет, только не знаю когда.
Все, кто хорошо знал Капитолину, называли ее «талантливой». Меня всегда интересовало, что есть талант. Некий дар природы или результат упорного труда. Горький говорил, что талант – это вера в себя, в свою силу. Так оно, скорее всего, и есть. Если веришь в себя, если прилагаешь все силы для достижения цели, то непременно ее достигнешь. Талант – это целеустремленность, помноженная на труд. Если бы я своими глазами не видел бы, сколько тренируется Капитолина, то не поверил бы, что такое возможно. В воде она проводила больше времени, чем на суше. Есть тренеры, которые больше объясняют, чем показывают. Капитолина считала, что должна показывать все сама. Она и ее напарница Аня Макарова добились того, чтобы пловцы ВВС начали одерживать победы на соревнованиях. Потом меня обвинят в том, что якобы я переманивал по указке Капитолины подающих надежды пловцов из других клубов. Обещал им золотые горы, шел на нарушения, лишь бы иметь «чемпионскую» команду. Все это ложь. Капитолина не указывала мне, кого переманивать, и я никого не переманивал. Спортсмены приходили сами, потому что хотели выступать за нас. Потому что знали, как у нас заботятся о спортсменах. Ничего особенного не было, не надо повторять чужие сказки. Просто я старался создать людям нормальные условия для жизни и работы, относился к ним с уважением. Люди это ценили. Хорошее отношение ценят все. Если в других клубах вниманием окружались только чемпионы, то у меня был другой принцип. Я старался уделять внимание всем спортсменам. Не делил их на «перспективных» и «бесперспективных». При правильном отношении, при правильном подходе любой спортсмен, если он не лентяй, способен дать хороший результат. Так считал не только я, но и все наши тренеры, в том числе и Капитолина. «Не бывает плохих слесарей, бывают плохие наставники», – говорил мой учитель слесарного дела старый рабочий с Пресни Матвей Федорович Дощицын. Так же считали и у нас в ВВС – не бывает плохих спортсменов. Помню, сколько усилий потратила Капитолина на эстонца Гунара Мяги. Ей говорили, что он «бесперспективный», то есть хороший пловец, но не чемпион. Советовали махнуть рукой, отступиться, но она не сдавалась. Летом 51-го в Киеве Мяги установил рекорд в плавании вольным стилем на полторы тысячи метров. Вот уж было радости. Капитолина – настоящий тренер. Победам своих учеников она радуется больше, чем личным достижениям. Так и должно быть, иначе учить никого не захочется. На следствии меня то пытались обвинить в том, что я создавал Капитолине льготы, держал ее на особом положении, то в том, что я по ее наущению взялся строить бассейн. И так далее. На самом деле Капитолина никогда не позволяла себе вмешиваться в мои дела – советовать, указывать, настаивать на чем-то, чего-то просить. Более того, когда я предложил ей стать заместителем председателя секции плавания[136], она наотрез отказалась. Сказала, что любит тренерскую работу и ни за что не променяет ее на «сидение в президиумах». Капитолине следователи, ведущие мое дело, уделяли внимания больше, чем двум другим моим женам. Доходило до абсурда. Так, например, Капитолину пытались обвинить в том, что во время соревнований в Берлине в 45-м она занималась спекуляцией продуктами и обменом их на драгоценности. Откуда восемь лет спустя могло взяться подобное обвинение? Как следствие надеялось его доказать? Не знаю. Поняв, что с Берлином ничего не вышло, следователи передвинули свою «версию» на шесть лет вперед. Стали говорить о том, что у них есть сведения, будто бы Капитолина через свою мать спекулировала продуктами, которые получала с моей дачи. Я тогда очень порадовался своей предусмотрительности. Не «разведись» мы с Капитолиной, обвинений могло бы быть больше. И они могли бы быть серьезнее. Обвинение можно придумать какое угодно. Не могу сказать, что я испытывал глубокую приязнь к Берии. Отношения между нами были очень непростыми. Но тем не менее я никогда не поверю в то, что Берия в 20-е годы мог быть английским шпионом. И в то, что он хотел восстановить капитализм в СССР, я тоже никогда не поверю. Белыми нитками все это шито! Из пальца высосано! Полная чушь! Писательница Галина Николаева[137], которую я знаю со Сталинграда, говорила, что у подвига и воображения нет границ. Со временем я убедился и в том, что у человеческой подлости тоже нет границ. К сожалению.
Есть много людей, за которых я благодарен судьбе. Благодарен за то, что она свела меня с ними, позволила чему-то у них научиться. В числе этих людей и Капитолина. Мне очень жаль, что наше счастье было таким недолгим. И жаль, что сейчас его уже не вернуть. Все изменилось. Кто-то из древних греков очень верно подметил, что в одну и ту же воду нельзя войти дважды.
Глава 8
Командующий ВВС Московского округа
Служба в должности командующего ВВС Московского округа началась у меня с того, с чего не должна была начинаться. С конфликта с непосредственным начальником, маршалом Мерецковым[138]. Мерецков – человек непростой. Характер у него непростой и судьба такая же непростая. Он всю жизнь провел в армии. Начинал комиссаром в Гражданскую, постепенно дорос до начальника Генштаба. Мерецков не очень хорошо разбирается в людях. Если бы разбирался, то не стал бы якшаться с такими, как Уборевич[139]. Уборевич, будучи арестованным, дал показания на Мерецкова. Мерецкова арестовали, из тюрьмы он написал отцу письмо с просьбой разобраться. Отец решил, что Мерецкова можно освободить. Не знаю, убедился ли отец в его невиновности или решил, что он заслуживает возможности искупить свою вину. Если отец видел, что человек еще способен исправиться, то давал такую возможность. Некоторых завлекали во вражеские сети обманом, не все в этих сетях окончательно запутались, многие, осознав свою вину, помогали следствию. «Если человек один раз оступился и осознал, то можно простить», – говорил отец, делая ударение на словах «один раз». К тем, кто оступился повторно, никакого снисхождения не было. Ошибки случаются всегда и везде. Еще древние римляне говорили, что человеку свойственно ошибаться. Следователи тоже люди и тоже могут допускать ошибки. Ошибки, а не намеренное обвинение ни в чем не повинного человека, как это было в моем случае. Сейчас вывернули все таким образом, будто при отце сажали всех без разбору. Не разбирали, кто прав, а кто нет. И отец якобы этому потворствовал. Зачем это ему было надо, я так и не понял. Потворствовал, и все тут! Даже заставлял сажать как можно больше. Невиновных. На самом же деле все было не так. Я знаю несколько случаев, когда отец помогал невинно осужденным восстановить свое честное имя. Если ему жаловались на ошибки следствия, он давал поручение разобраться и доложить. Приведу один пример, хотя могу привести с десяток. В 37-м были выявлены недостатки в работе Центрального аэроклуба. Когда начали вникать, за недостатками проступило нечто большее. В летном деле недостатки, недочеты и разгильдяйство чреваты гибелью людей, поэтому к состоянию дел в аэроклубе было проявлено особое внимание. Люди, кстати, тоже гибли. Разбилось два или три самолета, из-за нарушения правил погибли две парашютистки. Девчата пытались превзойти друг друга в затяжном прыжке и увлеклись. Обе раскрыли парашюты слишком поздно, почти у самой земли. Затяжной прыжок очень опасное дело, требующее мгновенной реакции и умения четко оценивать обстановку. Нельзя допускать людей к затяжным прыжкам, тем более к соревновательным, до тех пор, пока нет полной уверенности в том, что они к этому готовы. Но главное было не в этом, а в том, что в аэроклубе действовала хорошо законспирированная троцкистская организация. Враги готовили террористический акт, собирались атаковать с воздуха ноябрьский парад на Красной площади. Главой организации был руководитель аэроклуба Дейч. Когда-то он начинал в ЧК вместе с Дзержинским[140] и Петерсом[141]. Работал председателем Одесской губчека[142], начальником Главупра[143] шерстяной промышленности наркомлегпрома[144], был членом КСК[145]. Дейч считал себя птицей высокого полета. Когда за недостатки в работе его перебросили руководить аэроклубом, затаил обиду. Не раз заявлял во всеуслышание, что должен был стать наркомом, а вместо этого стал главным спортивным комиссаром. Вроде бы в шутку заявлял, а на самом деле всерьез. Но дело не в Дейче и его шайке, а в том, что к ним случайно оказался причислен хороший парень, журналист Евгений Рябчиков. Он был настолько подавлен случившимся, что смирился с незаслуженным наказанием и отбывал срок в Норильске. Бывают такие люди, которых несчастье пригибает к земле. С Евгением был знаком конструктор Яковлев. Он не знал, что тот был арестован. Уже во время войны узнал, что Евгений осужден и отбывает срок в Норильске, хотя считает себя невиновным. Яковлев – человек честный, с хорошо развитым чувством справедливости. Говорю об этом, потому что хорошо его знаю. Мы дружили, несмотря на разницу в возрасте (он на 15 лет старше меня). Во время одной из встреч с отцом Яковлев рассказал ему про Рябчикова. Сказал, что знал его как честного комсомольца, настоящего советского человека, и попросил разобраться. Месяца не прошло, как несправедливо осужденный человек вернулся домой. Просьбы такого характера, касающиеся восстановления справедливости, отец никогда не оставлял без внимания. И с НКВД спрашивал строго за ошибки и перегибы. Говорил: «Заставь дурака богу молиться, он и себе лоб расшибет, и другим».
О дураках, расшибающих лбы, можно говорить бесконечно. Жизнь то и дело подкидывает примеры. Во время командования округом[146] я решил, что нужно уделять больше внимания женам офицеров. Дал команду развивать самодеятельность, организовал для женщин занятия по истории партии, обязал посещать политинформации, семинары проводил, занятия по стрельбе. Жена офицера – тоже боец, должна уметь стрелять. Получил двойную выгоду. Жизнь у офицерских жен стала интереснее, а от этого атмосфера в гарнизонах заметно улучшилась. Меньше стало сплетен, измен, ссор. Когда человек делом занят, ему о чем-то плохом думать некогда. Семейные конфликты не пустячное дело. Они сильно сказываются на боеготовности офицеров. Вместо того чтобы выспаться, всю ночь ссорился с женой, утром сел в самолет злой и невыспавшийся и разбился. А было несколько случаев падений, когда всерьез подозревали самоубийство. Когда начинали интересоваться бытом погибших летчиков, выяснялась одна и та же картина – измена жены, переживания. Я таких поступков не понимал. Самоубийство не выход из положения, а трусливое бегство от трудностей. Но если уж подперло, то зачем гробить машину, создавать опасность для других? У каждого офицера есть табельное оружие, можно застрелиться. Или решение разом покончить со всеми хлопотами приходило прямо в небе, и искушение было так велико, что люди ему поддавались? Не знаю, я во время полетов ни о чем постороннем не думаю. Не могу думать. В 50-м с моими летчиками несколько месяцев работал профессор из психиатрической клиники. Расспрашивал, записывал, изучал, как полеты влияют на психику. По его поводу мне звонил кто-то из заместителей министра, объяснял, что дело очень важное и ручался, что лишнего профессор спрашивать не станет. Не знаю, к каким выводам пришел тот профессор. У меня на этот счет свое мнение. Небо проявляет человека. В небе сразу видно, кто чего стоит. Слетает напускное, видно истинное лицо. И полеты, насколько мне известно, на психику не влияют. Если, конечно, человек не трус и паникер. Но речь сейчас не об этом, а о том, что некоторые офицерские жены так сильно втянулись в общественную работу, что забросили свои домашние дела и обязанности. Этим сразу же воспользовались злопыхатели, начавшие рассуждать о том, что от самодурства командующего страдают офицеры. Дома не убраны, дети не кормлены, потому что генерал Сталин сверх всякой меры нагрузил женщин общественной работой. При желании любой полезный почин можно очернить. Все можно очернить. Тем более все знали, что отец ко мне относится строго, поблажек не делает, вот и пытались, критикуя меня, продемонстрировать ему свою «принципиальность».
Вернусь к тому, с чего начал, – к конфликту с Мерецковым. После освобождения отец поставил Мерецкова командовать армией. Показал тем самым, что доверяет ему полностью. Вскоре Мерецкова назначили командующим Волховского фронта. После позорного провала двух операций[147] Мерецков был снят с должности командующего фронтом и стал командовать армией. Отец верил в то, что Мерецков настоящий коммунист и талантливый военачальник. Ошибки могут быть у любого. Важны не столько ошибки, а то, что за ними стоит. Вскоре Мерецков снова стал командовать Волховским фронтом. Дальше ему сопутствовала удача. Получил маршала, отличился в разгроме японцев, стал командовать округом. Но, видимо, в глубине души таил обиду на свой арест и понижения в должности. Все, кому довелось служить с Мерецковым, в один голос говорят, что он очень памятлив. Про остальные черты его характера рассказывать не стану. Скажу только, что он не относился к числу начальников, с которыми хочется служить. Таких, например, как Конев. Конев – полная противоположность Мерецкову.
Мерецков воспринял мое назначение весьма настороженно. Держался со мной подчеркнуто холодно. Вмешивался во все дела, старался держать под личным контролем каждую мелочь. Поначалу я этому не удивился. Не с каждым командиром сразу же складываются задушевные отношения, как это было, например, у меня с генерал-лейтенантом Сбытовым. Да и то, чей я сын, тоже удерживало многих на определенной дистанции. Тотальный контроль в первые дни службы на новой должности можно было объяснить сомнением. Справлюсь ли я? Ведь я раньше никогда еще не занимал должность такого уровня. Но по прошествии двух недель избыток внимания со стороны командующего округом начал меня раздражать. Что я ему – курсант? Зачем он суется даже в те вопросы, в которых толком не разбирается? В авиации Мерецков понимал ровно столько, сколько положено понимать сухопутному стратегу. Две недели – достаточный срок для того, чтобы составить мнение о подчиненном. Как о знатоке своего дела, так и о человеке. Мне, например, этого срока всегда хватало с лихвой. Но Мерецков продолжал гнуть свою линию. Дошло до того, что мои заместители, минуя мой кабинет, шли прямиком к нему. А я слышал потом: «Подпишите. Товарищ Маршал Советского Союза распорядился!» Долго так продолжаться не могло. Я пришел к Мерецкову и прямо спросил, почему он мне не доверяет. Какие у него к тому основания? А если доверяет, то почему так себя ведет? Мерецков рассердился, напомнил мне про субординацию (формально я ее нарушил) и сказал, что не привык давать объяснения подчиненным. Проявил свой характер. Я тоже проявил свой. Положил ему на стол рапорт. Мерецков порвал его, но тут уже сообразил, чем может закончиться дело, и стал разговаривать спокойнее и мягче. Повел на мировую. Голос у него при этом оставался недовольным, а взгляд недружелюбным. Ясно было, что мы с ним не сработались и никогда уже не сработаемся. Станем поддерживать вооруженный нейтралитет. Но я считаю, что худой мир лучше доброй ссоры и потом я служил у Мерецкова в округе, а не к дочери его сватался, чтобы переживать по поводу его отношения ко мне. Главное, чтобы не мешал работать. В армии говорят: «Плохой командир мешает подчиненным работать, средний не мешает, а хороший помогает».
Я папиросу у себя в кабинете выкурить не успел, как мне позвонил Булганин. Тогда он был со мной крайне предупредителен. Совсем недавно отец назначил его министром Вооруженных Сил. Булганин очень старался показать себя с наилучшей стороны. Булганин спросил, что у меня произошло с Мерецковым. Я рассказал. Булганин пригласил меня на следующий день приехать к нему. То, что он пригласил и Мерецкова, я не знал. Удивился, когда увидел его в приемной. Булганин вел себя в тот день с нами не как министр, а как папаша, увещевающий поссорившихся сыновей. Наговорил каждому из нас комплиментов, сказал, что за Московский округ при таких командирах у него душа не болит, а в конце предложил мне переехать из штаба округа в здание Центрального аэропорта. Определенная логика в этом предложении была. Штаб командующего ВВС округа изначально должен был находиться при аэродроме. Это очень удобно. Но я понимал, что такое предложение Булганин сделал по другой причине. Он просто «разводил» нас с Мерецковым, чтобы впредь между нами не было столкновений. Надо отдать ему должное, сделал он все очень дипломатично. Все делается исключительно в интересах службы. Никаких уступок, никаких потачек, никому не обидно. Я очень обрадовался и Мерецков, судя по всему, тоже. С глаз долой, из сердца вон, и много кабинетов в здании освобождается. Больше Мерецков в мои дела не вмешивался. Вскоре он представил меня к ордену Ленина за успехи в службе. Но получил я орден Красного Знамени. Так решил отец. Он знал от Булганина, что произошло у меня с Мерецковым. «Рано тебе орден Ленина, – сказал отец. – Мерецков поспешил». Вскоре Мерецкова перевели командовать Беломорским округом[148], и наши пути разошлись. Мой конфликт с Мерецковым отец со мной никогда не обсуждал, хотя дал понять, что ему о нем известно. Из этого я могу сделать вывод, что отец счел мое поведение правильным. Разумная, полезная дерзость нравилась отцу. «Дерзкий человек был Камо», – с одобрением говорил он и вообще часто употреблял слово «дерзкий» в положительном смысле. Плохую дерзость отец называл «наглостью».
Когда в 31-м принималось решение о строительстве Московского метрополитена, Каганович считал, что станции надо делать простыми, без каких-либо украшений. Но отец в ответ на это сказал, что такая скромность хороша в личной жизни. Каганович любил окружать себя красивыми вещами, и ему за это порой доставалось от товарищей. Станции метрополитена по замыслу отца должны были стать демонстрацией крепнущей мощи Советского Союза. Экономической мощи. Отец видел станции большими, красивыми, поражающими воображение. Он вообще считал, что свое должно, обязано быть как можно скромнее, а вот все народное, государственное должно быть величественным. Вопросом: «Разве советские люди этого не заслужили?» – он отметал все возражения. В самом деле – заслужили. Советские люди своим трудом, своим невероятным подвигом в годы войны заслужили того, чтобы жить и работать в достойных условиях. Здание Центрального аэродрома после войны являло собой печальное зрелище. Оно было сильно запущено и совершенно не годилось для того, чтобы в нем разместился штаб ВВС. Требовался капитальный ремонт. Ничего излишне роскошного и дорогостоящего не было, но на следствии часто звучало слово «дворец». Удивляться нечему. Если обычный финский дом считался «особняком», то здание штаба можно было назвать «дворцом». Однажды я не выдержал и поинтересовался у следователя, почему до сих пор не привлечены к ответственности товарищи, которые построили Сельскохозяйственную выставку[149]. Они же настроили множество дворцов, хотя можно было обойтись и сараями. Следователь начал кричать, что нельзя сравнивать выставку и штаб ВВС. Почему нельзя, я так и не понял. Вернее, все понимал. Относительно меня было дано распоряжение, которое рьяно исполнялось. Человека, в должностные обязанности которого входит подписание финансовых документов, легко обвинить в нарушениях. Признаю – за каждым кирпичом, за каждым мешком известки я не следил. Не имел возможности уследить. Допускаю, что какая-то часть материалов могла уходить на сторону без моего ведома. К каждому мешку часового не поставишь. Но в целом контроль за строительством и ремонтом объектов был при мне поставлен хорошо. Самому мне не в чем себя упрекнуть. Разве что в том, что успел я построить далеко не все, что собирался. Я вообще многого не успел. Это очень горькое чувство – знать, что смог бы, успел бы, если бы не обстоятельства. Особенно горько сознавать это, когда ты из генерала превращаешься в арестанта, а из Василия Иосифовича Сталина в Василия Павловича Васильева[150]. Нет, здесь я не прав – мне было очень радостно сознавать, что враги боятся моей, нашей фамилии настолько, что присвоили мне выдуманную, производную от моего имени. И отчества моего они тоже боялись, иначе бы я не стал Павловичем. Значит, сила на моей стороне. Враги не могут оценить величия моего отца. «Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея свое понятие о величии», – писал Толстой в «Войне и мире». Но они прекрасно понимают собственное ничтожество. Понимают, что заключенный Василий Сталин – это живое обвинение в их преступлениях. Потому и превратили меня в «Васильева». Я никогда не произносил этой фамилии. Всегда назывался Сталиным. «Васильев», – поправляли меня начальники, но это им быстро надоело. Да и стыдно им было. Я по их глазам это видел. Оттого и относились ко мне не так, как к другим заключенным.
Но вернемся в 48-й год. Я – командующий ВВС Московского округа. Командующий самым передовым видом Вооруженных сил самого главного округа Родины. На моих плечах лежит огромная ответственность. Я прикрываю Москву и подступы к ней с воздуха. У меня в подчинении более десяти тысяч человек. Цифру называю условно, чтобы можно было представить масштаб моей ответственности. Ворошилов шутил, что самое сложное в армии – это командовать взводом. Все остальное, дескать, много проще. В этом я с ним не соглашусь. Чем больше человек у тебя в подчинении, тем сложнее командовать. Отвечать за десять бойцов и за десять тысяч – несопоставимая разница. Только став командующим ВВС округа, я в полной, нет, далеко не в полной, но все же в какой-то сопоставимой мере смог прочувствовать ответственность, лежащую на моем отце. Я отвечал за авиацию одного из военных округов страны. Отец – за всю страну, за весь передовой мир. Пока командуешь полком или дивизией, не понимаешь масштабов настоящей ответственности. Все надо испытать на собственном опыте. Хотя бы приблизительно.
Дел у командующего было невпроворот. Надо было обеспечивать защиту округа с воздуха, обучать и переучивать личный состав, осваивать новую технику, строить новые аэродромы, развивать службу тыла, заниматься бытом. Если бы не мои заместители и мои адъютанты, я бы не справился. Должен отметить, что мне несказанно повезло. Я принял командование у такого хорошего командира, как генерал-лейтенант Сбытов. Мне достался хорошо отлаженный, полностью работоспособный механизм. Этому можно было только радоваться. Мне есть с чем сравнивать. Приходилось принимать «наследство», которое находилось в несравнимо худшем положении. Но в целом порядка в авиации всегда было больше, чем в других видах войск. Говорю об этом не в укор кому бы то ни было. Просто констатирую факт. Это выражение я перенял у Власика. Он говорил мне: «Василий, я тебе не отец, чтобы тебя воспитывать. Я не воспитываю. Я просто констатирую факт. Твое поведение никуда не годится…» Что греха таить, доставлял я Николаю Сидоровичу хлопот, было дело. Только в авиашколе я взялся за ум, да и то не сразу, а через какое-то время. Летное дело способствует развитию чувства ответственности, учит обдумывать каждый свои шаг, каждое действие. Понимаешь, что такую сложную машину, как самолет, абы кому не доверят, и стараешься соответствовать. Стараешься оправдать доверие. Когда мой сын Саша колебался, стоит ли поступать в суворовское училище, я сказал ему, что главное в жизни – это оправдать оказанное тебе доверие. На мой взгляд, учеба в суворовском должна была пойти Саше на пользу, закалить его. Военное училище – лучший способ воспитать характер. Я считаю, что настоящий мужской характер может воспитываться только в суровых условиях. В армии, в подпольной работе, во всем таком, что выбивается из привычной житейской колеи. Сталь закаляется в огне. Характер закаляется в испытаниях. Правда, вскоре после моего ареста Галя забрала Сашу из училища. Оно и к лучшему. Саше все равно бы пришлось забыть о военной карьере. Не то сейчас время, чтобы внуку товарища Сталина дали возможность служить. Но у Саши большие способности. Уверен, что все, за что бы он ни взялся, у него будет получаться. Надеюсь, что Саша будет достойным наследником своей фамилии, продолжателем дела своего великого деда[151]. Думая о своих детях, не могу представить их сорока– или пятидесятилетними. Для меня они всегда будут оставаться детьми. Сорок лет Саше исполнится в 81-м году. Какая жизнь тогда будет? Мне в 81-м исполнится 60. Солидный возраст, но еще не старость. Отец в 60 лет выглядел на 40, был бодр и крепок. Помню, как, поздравляя отца, не мог поверить в то, сколько ему лет. Другие в этом возрасте выглядели дедами. Седые волосы, сутулая спина, старческий, потухший взгляд. Отец совершенно не походил на старика даже в 70. Его стальная воля не давала ему распускаться, стариться. Разве что с возрастом движения стали не такими энергичными, как были раньше. Дни рождения отца были и моими праздниками. Я всегда старался подарить какой-нибудь особенный подарок. Больше всего, помнится, отец порадовался, когда я пригласил на торжество по случаю его дня рождения актрису Театра оперетты Таню Санину[152], жену Всеволода Боброва[153]. Таня спела для отца из «Сильвы» «Частица черта в нас…». Пела она задорно, с огоньком, и к тому же была красивой женщиной, так что отцу очень понравилось. Он ценил красоту и талант. Раз уж вспомнил Боброва, то скажу о нем несколько слов. Бобров – достойный человек, верный друг из тех, что не забывают в беде. Мы с ним нередко спорили по спортивным вопросам, иногда даже ссорились, потому что характеры наши схожи, но эти трения на наших отношениях не сказывались. Бобров был «локомотивом», тянувшим за собой футбол и хоккей в ВВС. Не припомню ни одного случая, чтобы он «дал козла»[154]. Боброва я в шутку называл «основоположником футбола и хоккея ВВС». На самом деле так оно и было. В команду Московского авиаучилища[155] он пришел в 44-м. С Таней у Боброва длилось недолго. Когда она ушла от него к адъютанту главного интенданта МВД генерала Горнова[156], Бобров сильно переживал, я боялся, как бы он пить не начал, но обошлось. Хотелось мне заполучить для команды ВВС другой «локомотив» – Николая Старостина[157], но это дело оказалось непростым. За Старостина мне пришлось побороться с Берией. У того к Николаю была давняя неприязнь, потому что Николай наотрез отказывался переходить из спартаковцев в динамовцы. Берия к нему после суда в Бутырку приезжал и предлагал тренировать динамовских футболистов в обмен на освобождение. Старостин был зол на то, как с ним обошлись. Сейчас, отсидев без вины семь лет, я его еще лучше понимаю. К тому же Берия собирался освободить одного Николая, а его братьев оставить в лагерях. Не то посчитал, что освобождать всех сразу будет слишком, не то хотел оставить их там для давления на Николая. Но, так или иначе, Николай отказался. Наотрез. Берия ответил: «Как знаешь. Не хочешь тренировать московских динамовцев, будешь тренировать колымских». Старостин тренировал лагерную команду в Комсомольске-на-Амуре. Мне удалось привезти Старостина в Москву, но вот оставить его здесь я не сумел. Берия доложил отцу, представил все так, будто бы из желания заполучить тренера я покрываю преступника. Отец сказал мне: «Брось это дело», и Старостина выслали. Только после смерти отца и своего ареста я в полной мере смог оценить отцовскую мудрость, позволявшую ему предвидеть события. Отец понимал, что прямое и демонстративное нарушение закона (так выглядел случай со Старостиным) впоследствии может быть использовано против меня. Если уж Берию обвинили в том, что он шпионил на англичан и готовил свержение Советской власти, то освобождение Старостина могло бы превратиться в многолетний и разветвленный антисоветский заговор со всеми вытекающими последствиями. И жизнь самого Николая была бы загублена окончательно. Ему бы наверняка пришлось сесть вместе со мной.
Главным моим делом была боевая подготовка личного состава. Не стану разбирать подробно, потому что не имею права разглашать секретные сведения, но скажу, что мне удалось многое сделать. За год с небольшим я вывел ВВС нашего округа на первое место в советской авиации. Свой метод я позаимствовал у отца. Главное, не позволять подчиненным довольствоваться былыми свершениями, почивать на лаврах. Надо побуждать людей делать свое дело все лучше и лучше, приносить Родине все больше и больше пользы. Отличился сегодня, отличись и завтра, и послезавтра. Но такая установка вдохновляет людей на свершения только в том случае, если они видят, что их ценят и о них заботятся. Вот и весь секрет. Помогло мне и то, что я был боевым, а не «кабинетным» летчиком. Четко понимал, чего надо требовать от летного состава и сам тоже старался соответствовать своим же требованиям. Квалификацию «Военный летчик 1-го класса» я не в кабинете высидел. Я ее в небе заслужил.
Глава 9
За что мне обидно
«Обидно мне, что отец никогда не порадуется моим успехам», – сказал мне в сентябре 41-го Тимур Фрунзе. Я часто вспоминал эти слова Тимура после смерти моего отца. Успех у меня с тех пор только один – я не сдаюсь и не иду на сделку со своей совестью.
Недавно Артем спросил меня, сильно ли я был задет тем, что мои подчиненные, которых я считал не столько подчиненными, сколько товарищами, дали показания против меня. Я честно ответил, что совершенно этим не задет, не обижен. И совершенно этому не удивляюсь, потому что сам прошел через этот фарс, который назывался «следствием». Мне самому приходилось подписывать протоколы, в которых было написано совсем не то, что я говорил на самом деле. Я сам прошел через весь этот кошмар, я все понимаю, и я ни на кого не в обиде. Более того, я продолжаю считать их своими товарищами. Потому и решил написать об этом. Засвидетельствовать письменно. Мне бы было тяжелее, если бы я знал, что «утянул» следом за собой в тюрьму кого-то еще. Еще одного ни в чем не повинного человека. Я все понимаю, а когда понимают, не обижаются. Обиды – от непонимания. Обидно, когда за добро платят злом. Обидно, когда по отношению к тебе поступают несправедливо. Помню, как звенел обидой мамин голос, когда она рассказывала о том, как ее исключили из партии во время одной из чисток в год моего рождения. Исключили за недостаточную общественную активность. Мама в то время официально нигде не работала. То, что она фактически была домашним секретарем отца, его надежной помощницей, в расчет принято не было. На то, что у нее недавно родился я, тоже внимания не обратили. Мама считала, что ее исключили по глупости, от чрезмерного дурного усердия. Но отец считал иначе. Расценивал исключение матери как вражеский выпад. «Это было дело рук Троцкого и Каменева[158], они уже тогда спелись, только не показывали этого», – сказал отец. Маме помог Ленин, который хорошо знал ее. Одно время она работала в его секретариате. Ленин дал маме хорошую характеристику, написал, что знает ее и всю семью Аллилуевых как настоящих коммунистов. Заодно напомнил о том, что в июле 17-го года он с Зиновьевым[159] прятался у деда[160]. Маму восстановили в партии.
Я знаю, что с теми, кто был арестован вместе со мной, обращались очень сурово. Так же сурово, как и со мной. Я знаю, что все они говорили правду, но в протоколах следователи записывали совсем другое. Я могу обижаться на то, что некоторые, как выяснилось на следствии, обделывали кое-какие дела за моей спиной. Это, признаюсь, меня неприятно удивило. Но за то, что люди давали «обличающие» меня показания, я на них нисколько не в обиде. Исход моего «дела» был предопределен еще до моего ареста. И приговор выносился не на суде, а в Кремле.
Обидно мне за то, что попрано все хорошее, что сделал мой отец. Обидно мне за советский народ, которым управляют недостойные доверия люди. Обидно за то, что жизнь в Советском Союзе становится все хуже и хуже. Обидно и больно за детей, которых попрекают тем, что они – мои дети, внуки товарища Сталина! Как можно так себя вести? Сказано же – сын за отца не ответчик. А то ведь многих можно попрекнуть родителями. Отец Булганина был управляющим у какого-то нижегородского хлебопромышленника. Отец Молотова был приказчиком. Маленков из потомственных дворян, дед его был полковником. А если у кого-то пролетарское происхождение, то с сыновьями не все в порядке. Или с женами. Только начни копать… Очень не хотелось бы, чтобы мои дети страдали из-за своего происхождения. Я готов на все, чтобы уберечь их от напастей. На все, кроме предательства. Надеюсь, что у моих детей все будет хорошо. Надеюсь, что скоро к власти в Советском Союзе придут достойные люди. Уверен, что придут, потому что иначе и быть не может, но очень хотелось бы дожить до этого. Дожить для того, чтобы услышать с трибун правду об отце. Чтобы прочесть эту правду в газетах. Чтобы побывать на суде над убийцами отца и лично убедиться в том, что они получили по заслугам. «Одно дело знать, что справедливость рано или поздно восторжествует, и совсем другое – увидеть это своими глазами», – говорил мой друг Коля Абрамашвили. Коля погиб в конце 42-го под Сталинградом. Его подбили в бою над вражеской территорией. Коля не пошел на вынужденную, а направил свою горящую машину на колонну немецких танков. Добавил танки к своему личному счету, к двадцати трем сбитым им самолетам.
Удивительно, как иногда может быть истолковано простое человеческое участие в чьей-то судьбе. Несмотря на мою дружбу с сыном Берия Серго, к самому Лаврентию Павловичу я относился неприязненно. Берия был не из тех, кто вызывает расположение, кроме того, мне известны были случаи, когда он из личных побуждений поступал несправедливо. За глаза Берию звали «человеком в футляре», но смысл в это прозвище вкладывался иной, не такой, как у Чехова. Подразумевалось, что никто никогда не может знать, о чем думает Берия, и то, что на его расположение не очень-то следует рассчитывать. Когда я узнал, что по вине Берии знакомая мне по картинам актриса Ц. бедствует, я решил помочь ей. Муж ее поспорил с Берией по какому-то рабочему вопросу и был вынужден уехать из Москвы. Меня сильно тронуло бедственное положение Ц., о котором мне рассказал мой адъютант майор Степанян, и я поручил ему пригласить Ц. выступить в нашем клубе и впредь время от времени ее приглашать. Я всего лишь хотел поддержать женщину, находившуюся в стесненном материальном положении. С самой Ц. я лично знаком не был. Но вдруг разнеслись слухи о нашем романе. По этим слухам выходило, что это я вынудил мужа Ц. уехать из Москвы, чтобы иметь возможность беспрепятственно встречаться с его женой. Слухи дошли и до отца, и до Капитолины. Пришлось объяснять обоим, что я ни в чем не виноват. Капитолина вдруг проявила несвойственную ей ревность и пригрозила, что уйдет от меня. И уж совершенно неожиданным для меня стало то, что сама Ц. стала требовать у дирекции «Мосфильма» ролей для себя, ссылаясь при этом на близкое знакомство со мной. Пришлось встретиться с ней и попросить впредь так не делать. Заодно и познакомился лично. Ц. произвела на меня хорошее впечатление. Сама она сказала, что о знакомстве со мной никогда нигде не упоминала, это «перестаралась» дирекция «Мосфильма». Я так и не понял, что там было на самом деле, но с тех пор стал более сдержанным в своих порывах. Если хотел кому-то помочь, то думал о последствиях. Мое имя часто звучало там, где не должно было звучать. Слухи, домыслы, подчиненные порой «старались». Некоторые офицеры вместо того, чтобы сказать, что они служат в штабе ВВС Московского округа, говорили: «Я служу у Василия Сталина». Как будто я какой-то барин или царь. При таком поведении может срабатывать психология. Раз офицер сказал, что он служит у Василия Сталина, то, значит, действует от имени Василия Сталина. А Василий Сталин и знать не знает, что подполковник такой-то пытается помочь своей младшей сестре поступить в университет в обход экзаменов. За все время я всего трижды помогал людям с поступлением. Один раз, когда служил в Германии, и два раза в Москве – дочери моего боевого товарища, погибшего при взятии Берлина, помог поступить в университет и одному из родственников с материнской стороны – в аспирантуру. Но время от времени мне звонили и справлялись, знаю ли я такого-то, кто на меня ссылается. Допускаю, что во многих случаях и не справлялись. Один из следователей попытался было составлять список моих «злоупотреблений» на стороне. Подводил под то, что я вмешивался в действия руководителей различных учреждений, вынуждал их нарушать инструкции и законы. А это можно представить как систематические действия, направленные на подрыв авторитета Советской власти. Вначале следователи пытались все мои действия подвести под 58-ю статью, но когда поняли, что тут у них дело никак не ладится, начали делать упор на злоупотребление служебным положением. «Злоупотребление служебным положением» – широкое понятие. Все что угодно можно туда отнести. Порой по этой статье получались не «дела», а настоящие анекдоты. От излишнего рвения следователей. Помню, как вся Москва обсуждала дело заместителя министра легкой промышленности Седина[161], которого в 49-м осудили за то, что он выписал какому-то безногому инвалиду тысячу рублей материальной помощи, а инвалид оказался жуликом, рецидивистом с поддельными документами. Называется – пожалел липового фронтовика. Разумеется, уголовное дело по этому факту завели не просто так. У Седина были недоброжелатели в министерстве. Кого-то он там обошел по службе. Вот недоброжелатели и расстарались, раздули дело, подняли шум вокруг того, что материальная помощь часто оказывается совсем не тем, кто ее заслуживает, что это далеко не единичный факт, и пошло-поехало. По-хорошему судить надо было только жулика-инвалида, а заместителю министра дать выговор. Но устроили показательный суд, сломали человеку карьеру. Министерство легкой промышленности, созданное в 48-м слиянием нескольких министерств, считалось «змеюшником». Там вечно кипели склоки и дрязги, никто долго не мог на своем месте усидеть, одних снимали, других назначали, чтобы вскоре снять. Я хорошо об этом осведомлен, потому что там работала секретаршей приятельница Капитолины. Потом Седин работал директором на каком-то комбинате. Отец знал его. Во время войны Седин был народным комиссаром нефтяной промышленности и хорошо зарекомендовал себя на этом посту. Возможно, расположение отца сыграло роль в том, что Седин потом получил руководящую должность, а не остался совсем не у дел. Однако в деле Седина шла речь всего о тысяче рублей, а меня обвиняли в растрате миллионных сумм. «Не надо было тебе, Вася, так стараться», – упрекнула меня Капитолина, когда первый раз приехала ко мне на свидание. Она имела в виду, что если бы я ничего не строил или строил бы не так много, то и обвинить меня было бы не в чем. Я объяснил, что от моих стараний ничего не зависело. Раз захотели, поправ закон, посадить меня, то все равно посадили бы. Только тогда обвинили бы в том, что я мало старался, но результат был бы тем же самым. И приговор был бы тем же самым. Мне приговор показался неожиданно мягким. Я был готов к тому, что получу вдвое больший срок. Да и то, что меня могли приговорить к высшей мере, тоже допускал. Понимал, что вряд ли решатся, но все же допускал. И то, что меня могли втихаря убить в тюрьме, тоже допускал. Не верил, не хотел верить, что может дойти до этого, но допускал. Смерти я не боялся, но умирать не хотелось. Но если уж умирать, то лучше чтобы расстреляли, нежели уморили тайком. У писателя Лавренева, в «Рассказе о простой вещи», который я на днях перечитывал, сказано: «Я погубил доверенное мне дело – я должен теперь хоть своей смертью исправить свою ошибку… Мой расстрел, когда о нем станет известно, будет лишним ударом по вашему гниющему миру. Он зажжет лишнюю искру мести в тех, кто за мной. А если я тихонько протяну ноги здесь, – это даст повод сказать, что не умевший провести порученную работу Орлов испугался казни и отравился, как забеременевшая институтка. Жил для партии и умру для нее! Видите, какая простая вещь!» Сын Сталина не может просто так исчезнуть. Пришлось бы написать в газетах: «приговорен к высшей мере, приговор приведен в исполнение». Люди бы прочли и задумались. «Расстрел так расстрел! – думал я. – Пусть! Мой расстрел выйдет моим врагам боком! После того как они убьют меня, ни у кого не останется сомнений в том, что моего отца они тоже убили. Народ их покарает».
Было время, еще до суда, когда я совсем разочаровался в людях. Думал, что кроме себя самого больше никому верить никогда не стану. Кому можно верить, если ближайшие соратники отца отравили его, а меня посадили за решетку и собираются судить за преступления, которых я не совершал? Но этот период неверия никому быстро прошел. Нельзя жить, никому не веря. Надо верить людям, но верить с большим разбором. Надо помнить, что некоторые негодяи умеют притворяться настолько хорошо, что могут обмануть даже очень проницательных людей, таких как мой отец, не понимаю, как отец мог позволить удалить от себя таких преданных ему людей, как Власик и Поскребышев. Или все-таки то была хитрая тактическая комбинация отца? Он хотел нанести сокрушительный удар по всем разом, но не успел этого сделать? Уверен, что в его личном архиве могли остаться документы, проливающие свет на многое. И уверен, что они давным-давно уничтожены. Я пытался навести справки в ЦГИАМ[162], где у меня нашлись знакомые, но к тем фондам, которые мне были нужны, доступ только по особому распоряжению. Когда-то я был уверен, что отец оставил мне письмо, которое должно объяснить все то, что происходило в последний год моей жизни. Передал кому-то из верных людей, с тем, чтобы письмо вручили мне после его смерти. Ничего мне никто не вручил. Могли, конечно, зная, что я в тюрьме, отдать письмо Светлане, но это то же самое, что выбросить его. Сестра сделала свой выбор и будет неукоснительно следовать ему. Предательство – это путь, на котором обратной дороги нет. Нельзя быть «бывшим предателем». Предательство не прощается, его нельзя забыть. Раз предав, человек вынужден предавать еще и еще. Больно за отца. Он так любил Светлану. Разве он мог подумать, что она окажется в стане предателей, чернящих его светлую память. Вот за Светлану мне обидно. Обидно, что она моя сестра. Обидно, что в отношении ее отец ошибался. Обидно и больно, что у меня больше нет сестры. Но в глубине души теплится надежда на то, что однажды Светлана придет ко мне и попросит прощения за все, что она натворила после смерти отца. Я только что написал, что предательств не прощается, что предателю нет пути назад, но я знаю, что если Светлана раскается искренне, то я ее прощу. Прощу и попрошу искупить свою вину перед отцом честностью и правдой. Но она не придет. Светлана не такая. А жаль.
Что же касается обид, то они до хорошего не доводят. Вспомнилось, почему отец снял Жукова с должностей Главнокомандующего Сухопутными войсками и замминистра Вооруженных Сил. Главная причина заключалась не в том, что Жуков присваивал себе разработку операций, к которым на самом деле не имел никакого отношения, и не в том, что он слишком вольно обращался с трофейным имуществом. Главной причиной стала обидчивость Жукова. Замечания, которые делал ему отец, Жуков обсуждал с другими, в частности с Василевским[163]. Не опытом делился, а именно что жаловался на то, как несправедлив к нему отец. Это-то его и погубило. Отец считал, что обижаются только слабые и неумные. Когда мне становится обидно, я вспоминаю вот эти слова отца: «Коммунистам некогда обижаться, им надо бороться и побеждать».
Глава 10
Хорошая и плохая инициатива
Инициатива бывает хорошая и плохая, нужная и не нужная. Отец не любил бездумного исполнения приказов. Я этого тоже не люблю. Бездумный исполнитель никогда ничего толком не сделает. Только все испортит. Особенно о дисциплине тоже забывать не следует. Я старался окружать себя людьми, которые четко понимают, где заканчивается инициатива и начинается дисциплина. На первый взгляд все просто. Обозначь границы «от» и «до» и требуй их соблюдения. Однако не все так просто. Как в воздушном бою. Без дисциплины бой непременно будет проигран. Без инициативы тоже. Я старался всячески поощрять инициативу летного состава. С двумя оговорками. Понимай, зачем, с какой целью ты это делаешь. И помни, что ты не один, что у тебя с товарищами общая задача. Не проявляя инициативы, не станешь настоящим летчиком. Вообще никаким специалистом не станешь. Я таким летчикам, которые не проявляли инициативы, советовал переквалифицироваться в вагоновожатые. Трамвай по рельсам ездит, остановки размечены. Думать не надо. Знай себе тормози да трогай. Тех, кто очень уж зарывался, осаживал. Тут тоже тонкость. Различать надо, когда летчик горяч и увлекается (сам такой) и когда он гонится за личным счетом. Горячность в бою на пользу, ее только правильно отмерять надо, как доктор лекарство. А вот из индивидуалистов, мы их еще называли «кустарями-одиночками», толкового летчика не воспитать, как не старайся. И гибли они чаще других. Одиночка в небе – легкая добыча. Жизнь штука сложная. И головой думать надо, и правила соблюдать. Как говорил Коля Гулаев[164], устав, помноженный на здравый смысл, равняется победе. Раз уж вспомнил про Колю, то расскажу одну историю. Коля – летчик, как раньше говорили, божьей милостью. Мы между собой звали его «вторым Чкаловым». Кроме того, Коля хороший товарищ, свойский, добродушный парень. Летом 44-го Колю, только что оправившегося от ранения в руку, и еще нескольких летчиков вызвали в Москву награждать. Коля тогда получил свою вторую Золотую Звезду[165]. После вручения наград, как и положено, устроили банкет. Ребята на радостях хорошо выпили. Вернувшись к себе в горкомовскую гостиницу[166], они по ошибке поднялись вместо второго этажа на третий. Зашли в «свой» номер, а там сидят посторонние люди. Мало того что сидят, они еще и уходить никуда не собираются. Ребята, несмотря на сопротивление, выставили нахалов в коридор. Кому-то глаз подбили, кому-то нос расквасили, не без этого. Шум был большой, на всю округу. Администрация вызвала милицию. Разобравшись, ребята извинились за вторжение, предложили пострадавшим выпить мировую. На их несчастье, пострадавшие оказались турецкими коммунистами и очень обидчивыми людьми. Пить они отказались, извинений не приняли, нажаловались в ЦК. Мол, мало того что нас на родине преследуют, так еще и в Москве бьют. Турецкое посольство, закрыв глаза на то, что пострадавшие были коммунистами, которых в Турции жестоко преследовали, ухватилось за происшествие и попыталось раздуть дипломатический скандал. Разве капиталисты могут упустить случай лишний раз обвинить в чем-то Советский Союз? Турки ради того, чтобы скандал был погромче, были готовы объявить своих пострадавших земляков дипломатами. Закрыв глаза на то, что те на самом деле коммунисты. Посол обратился в наркомат иностранных дел к Молотову. Отцу о происшествии одновременно доложили из двух наркоматов[167] и из ЦК. Факт налицо, крыть нечем. Вломились наши летчики пьяные в номер к турецким товарищам и устроили там погром. Что спьяну – это не оправдание. Отец в таких случаях говорил одно: «Не умеешь – не пей». Сам он никогда не напивался. Веселел только немного. Отец поручил главкому ВВС Новикову наказать виновных. В таких вот случаях и проявляется истинное лицо человека. Наказать, конечно, следовало, но наказание наказанию рознь. Новиков был штабист, а не летчик. В авиацию он пришел командовать после академии. Оттого, наверное, и не понимал, что такое быть боевым летчиком. И ценности таких асов для фронта тоже не понимал. Выполняя приказ отца, Новиков перегнул палку. Пообещал перевести всех в штрафные части в пехоту. Такое наказание полагалось трусам, уклонявшимся от боя с противником. Оно означало верную смерть, потому что пехотинец из летчика никакой. Нас, конечно, в авиашколе учили окапываться и в атаку ходить, но учили чисто для проформы. Раз военный, то должен иметь представление. Наказание было слишком жестким, если не сказать жестоким. Ребята, в том числе и Коля, такого не ожидали. Думали, что в худшем случае снимут с них по звездочке[168]. Новости в авиации разносятся быстро, тем более такие. Пришлось мне обратиться к отцу и рассказать о том, что творит Новиков. «Я смотрю, что у вас в авиации круговая порука, один хулиган другого защищает», – сказал отец, намекая на мою прошлогоднюю рыбалку. Но особой сердитости я в его голосе не услышал и понял, что ребята в штрафбат не попадут. Началось дело неожиданно плохо, а закончилось неожиданно хорошо. Ничего ребятам не сделали, даже выговоров не объявили. Только Коле, который почему-то считался зачинщиком, Новиков пригрозил. Сказал, что, пока он жив, Коле больше ни одной награды не видать, как своих ушей. Косвенно Новиков свое обещание выполнил или то было совпадение. Через полтора месяца Колю отправили учиться в академию, и на том война для него закончилась. Что же касается баланса дисциплины и инициативы, то именно их правильное сочетание помогло Коле одержать свою знаменитую победу на Пруте. Колина шестерка на подлете к нашим позициям разгромила группу вражеских бомбардировщиков, шедших под прикрытием. Превосходство в численности немцам не помогло. За считаные минуты было сбито 11 немецких машин, остальные успели удрать назад. 5 из этих 11 сбил Коля.
В мирное время баланс между дисциплиной и инициативой должен быть точно таким же, как и в военное. Некоторые из моих подчиненных проявляли ненужную инициативу. Старались сделать лучше, но на деле получалось хуже. Например, из-за неувязок и оттого, что каждый из исполнителей тянул в свою сторону, как крыловские лебеди[169], строительство спортивного центра Дома офицеров ВВС шло очень медленно, а потом и вовсе остановилось. У нового командования ВВС Московского округа так не нашлось средств на продолжение строительства. Так и стоит едва начатое дело. Я побывал в парке[170] после того, как освободился. Полюбовался на останки начатого мной строительства. Жалкое зрелище. Руины былых надежд, как сказали бы Пушкин или Горький. Спортивный центр мне припомнили в самом начале следствия. Представили так, будто я по своей прихоти впустую истратил 6 миллионов государственных денег. Можно сказать, выбросил на ветер. Незаконное расходование государственных средств мои следователи усматривали во всем. Попутно я испортил хороший парк, лишив жителей Ленинградского района любимого места отдыха. Разрушил старый кинотеатр, вырубил деревья с кустами, теперь на их месте яма с мусором. Правдой было лишь то, что идея строительства действительно принадлежала мне. Но я действовал не самоуправно, а по закону. Заручился согласием министра обороны Василевского и получил у Попова[171] место под строительство. То, что на время строительства парк был закрыт для посещения, было продиктовано необходимостью. Кто станет отдыхать рядом со стройплощадкой? Шумно, пыльно, опасно, детишки могут под самосвал угодить. Денег ушло много, но и строительство задумывалось большим, не копеечным. Допустил я там один промах, не уследил за инициативой подчиненных, которые за моей спиной от моего имени договорились с генерал-полковником Белокосковым[172] насчет того, чтобы использовать под каркас здания центра демонтированный в Германии ангар. Разумное на первый взгляд решение. Используя уже имевшиеся в распоряжении министерства металлические конструкции, можно было сэкономить значительные средства. К сожалению, исполнители забыли пословицу: «За морем телушка – полушка, да рубль перевоз». Белокосков тоже об этом не подумал. Он очень уважал отца и был со мной в хороших отношениях. Не в притворно-хороших, до поры до времени, как Булганин, а по-настоящему в хороших. Потому и разрешил, не задавая лишних вопросов. Раз надо, так надо. Доставка ангара из Германии в Москву существенно задержала строительство и встала в копеечку. Разгрузка, доставка на стройплощадку и установка оказались весьма непростыми задачами, потому что ни у нас, ни в министерстве не было подъемных кранов достаточной мощности. Пришлось обращаться за помощью в Минтяжстрой[173] к Юдину[174]. Следователь представил так, будто я своим обращением сорвал какую-то важную стройку, которой позарез требовались эти краны. То, что в смете фигурировала «сборка металлоконструкций ангара», тоже вызвало придирки у следствия. Вот что ненужная инициатива делает. Впрочем, подчиненных своих я не виню и имен их не называю. Они хотели как лучше, а следствие и без этого нашло множество поводов для придирок. Свинья грязи найдет, было бы желание выслужиться. А задумка была хорошей – большой спортивный центр. Такой, каких еще не было[175]. «Чем ВВС лучше других видов войск?» – то и дело, спрашивали меня следователи. Я отвечал, что дело не в том, какой вид войск лучше или хуже. Подобная постановка вопроса звучит даже не провокационно, а попросту глупо. Дело в том, что моей жизнью была авиация. Дело в том, что я командовал ВВС Московского округа. Поэтому я занимался развитием спорта в ВВС, а не на флоте и строил дома для летчиков, а не для моряков. Как можно ставить в вину человеку, что он развивал то, чем руководил? Так можно спросить министра обороны, чем армия лучше милиции или медицины. Глупость, но при желании из любой глупости можно сделать дело. И плевать на то, что при мне строительство спортивного центра Дома офицеров ВВС худо-бедно продолжалось, несмотря на все сложности. «Заморозили» его уже после меня и нарочно ничего не строят на этом месте. Не иначе как хотят сохранить для потомков наглядный пример самодурства Василия Сталина, сына товарища Сталина. Сволочи! Другого слова я не подберу. Я и во время следствия их так назвал. И тех, кто дал указание сделать меня виновным и осудить, и тех, кто это указание претворял в жизнь. Мои следователи старались на славу – сначала писали в протоколы то, чего я не говорил, а потом доводили до состояния, когда я ничего не соображал, и заставляли эту ложь подписывать. Старались, потому что знали, что если будут плохо стараться, то угодят под расстрел. Пример тому был[176].
Скажу о примерах. Я не для себя старался и даже не для ВВС, а для всего советского народа. Хотел, чтобы с меня, с ВВС брали пример. Пусть бы флотский спортивный центр построили, пусть бы Артемьев[177] для пехоты и артиллеристов финские домики строил. Разве плохо? Отец говорил, что коммунист должен служить примером для остальных. Я и служил. Не для себя старался, для народа. Мне самому немного было надо. Старался обходиться самым необходимым[178]. В этом отношении, конечно, Катя сильно «удружила» мне тем, что без моего ведома приказывала от моего имени моим адъютантам отбирать для нее что-то из трофейных вещей. Я про это и знать не знал, тем более что далеко не все из этого отобранного (если верить спискам, предъявленным мне во время следствия) оказывалось у нас дома. Я был загружен делами и на появление дома нового дивана или нового ковра особого внимания не обращал. Ну, купила Катя, и хорошо. Пусть радуется. Денег, которые я получал, хватало для того, чтобы делать крупные покупки, а отчета в расходах я с Кати никогда не спрашивал. Мне это казалось унизительным для нас обоих. Особенно с учетом того, что хозяйкой Катя оказалась рачительной, понапрасну денег не транжирила. Адъютанты мне тоже не докладывали о том, что они «добывали» для Кати, думали, что я и так знаю. Не утверждаю, но и не могу исключить того, что многое из указанного в списках уходило на сторону без Катиного ведома. Примерно так, как это случилось с генералом Серовым[179]. Адъютант генерала производил разные «дипломатические махинации» за спиной своего начальника, прикрываясь его именем. Счет имущества, присвоенного этим ловким хапугой, шел, насколько мне известно, не на вагоны, а на целые составы. Серов проходил по трофейному делу, но следствию удалось вменить ему в вину лишь мраморный камин, перевезенный из особняка гросс-адмирала Редера[180] в московскую квартиру Серова. Отец решил, что камин можно считать трофеем и приказал Абакумову[181] оставить Серова в покое. Жукова он тоже приказал не трогать. Только снял с главкомов и отправил в Одессу[182]. Помнят ли они сейчас отцовскую доброту? Наверное, помнят. Должны помнить. Сам Абакумов, кстати говоря, тоже был хорош гусь. Впоследствии выяснилось, что он присвоил трофейных ценностей больше чем на полмиллиона рублей. Но больше всего отца возмутило то, что Абакумов переселил из дома в Колпачном переулке 16 семей, для того чтобы устроить там личный особняк. «Ишь, генерал-губернатор выискался!» – сказал отец. На ремонт и обстановку особняка из министерских средств было истрачено более миллиона рублей. В марте 50-го Абакумов приказал сжечь бухгалтерские документы, имевшие отношение к его особняку. Прятал концы в воду, да не все спрятал.
Абакумова и его шайку мне было не жаль – заслужили. Абакумов мне никогда не нравился. Он был невероятно заносчивым, глупым и к тому же удивительно необразованным для министра. Кичился тем, что окончил всего четыре класса училища[183], а до остального дошел своим умом. Не знаю, до чего он там дошел, но он ничем, кроме свой карьеры, не интересовался, не читал книг, не бывал в театрах. Когда я однажды спросил у Абакумова, видел ли он «Чужую тень»[184], которую недавно поставили в МХАТе, он рассмеялся и сказал, что у него эти чужие тени «целыми табунами» за решеткой сидят. Кажется, он так и не понял, о чем шла речь. Жаль только, под шумиху, поднятую вокруг дела Абакумова, врагам удалось очернить в глазах отца такого преданного ему человека, как Власик. В чем его только не обвиняли. И в систематическом пьянстве с агентом иностранных разведок. И в расшифровке перед этим агентом сотрудников госбезопасности, ведущих его разработку. И в краже секретных документов. И в недонесении о заговоре. И в хозяйственных злоупотреблениях. Изворачивались, как могли, и сумели все же обмануть отца. Ума не приложу, как им это удалось, но ведь удалось же. Отец не был легковерным. Он всегда проверял информацию, прежде чем принять решение. Особенно если то была информация, порочившая человека из его ближайшего окружения. Думаю, что залог успеха врагов заключался в их многочисленности и слаженности их действий. Представили отцу ложную информацию и полностью ее «подтвердили». Кое о чем мне известно со слов очевидцев, людей, не доверять которым у меня нет причин. Обвинение Николая Сидоровича в краже секретных документов было организовано следующим образом. После одного из заседаний Бюро[185] на кунцевской даче Власик, в обязанность которого входил осмотр помещений до и после заседания, нашел на полу лист стенограммы. Власик решил, что лист был утерян случайно. Сунул его в карман, чтобы отдать в секретариат, но на выходе был остановлен людьми Игнатьева[186], нового министра МГБ. Найденная в кармане стенограмма была представлена как украденная. Объяснений Власика никто не слушал. Лежала в кармане, значит – украл. «А что я должен был делать? – удивлялся он. – Стрелять в потолок и звать на помощь?» Обвинение в краже полной стенограммы еще как-то звучало. Но украсть всего один лист, от которого ни никакой пользы, мог только полный идиот. А Власик таковым не был. Но к этому обвинению добавили кое-какие слова, которые якобы были сказаны им при обыске, и в таком виде доложили отцу. Отец поверил, отстранил Власика и отправил его заместителем начальника лагеря куда-то на Урал[187]. Но враги на этом не успокоились. Не мытьем, так катаньем. В декабре 52-го они «прицепили» Власика к делу врачей[188]. Не тех отравителей опасался отец! Не тех! Дело врачей раздули намеренно, чтобы убрать от отца преданных ему людей, усыпить его бдительность и замаскировать свои подлые происки. То, что это дело было сфальсифицировано врагами отца для прикрытия, неопровержимо доказывает тот факт, что сразу же после отцовской смерти оно было прекращено, всех обвиняемых выпустили и восстановили в прежних должностях. Зачем городить огород дальше, если необходимость в нем уже отпала. Если бы врачи, проходившие по этому делу, были виновны, то их бы осудили и после смерти отца. Ворошиловская амнистия[189] таких не касалась.
Грызет меня мысль – неужели убийцы моего отца так и не будут наказаны? Неужели правда больше никогда не восторжествует? Не хочу, не могу в это верить! Надеюсь, что если не советский суд, то хотя бы суд истории воздаст убийцам по их подлым «заслугам»! Одно обстоятельство несказанно радует меня и придает мне уверенности. То, что ренегатам и очернителям не удалось убедить в своей правоте весь социалистический мир. Руководители Китая, Кореи[190], Албании и Югославии не пошли на поводу у предателей. Эти честные коммунисты сурово осудили посмертную расправу над Великим Вождем трудящихся всего мира. Подкуп и угрозы не смогли поколебать их, потому что честные люди ценят правду превыше всего. Настанет день, когда мне не придется так, как сейчас, писать, уединившись, и прятать написанное от чужих глаз. Я смогу выступить с трибуны и заклеймить предателей о всеуслышание. Громко, на весь мир. Я знаю, что такой день настанет. Несмотря на пережитое, на память я не жалуюсь. Я помню все. Я ничего не забыл и не забуду. И я приложу все силы для того, чтобы справедливость восторжествовала, не будь я Василий Сталин, сын Вождя! Люди мне поверят. Я знаю, что поверят. Потому что я говорю правду и потому что я не отрекся от моего отца. Я никогда никого не предавал и не менял своих убеждений, в зависимости от того, куда подует ветер. Я всегда шел и летел не по ветру, а туда, куда считал нужным. Я уверен, что смогу сказать правду об отце громко, на весь мир. А если вдруг не удастся, такую возможность я, несмотря на свою уверенность, полностью исключить не могу, то пусть потомкам останутся эти мои записки. Уверен, что имя Сталина еще воссияет! Очень обидно, что китайцы с албанцами чтут память отца, а у нас его позабыли. Один человек из аппарата ЦК, чье имя я здесь называть не стану, шепнул мне по секрету, что уже который год рассматривается вопрос о выносе тела отца из Мавзолея и его захоронении на Новодевичьем кладбище[191]. Они надеются, что таким образом смогут заставить народ забыть товарища Сталина. Наивные ничтожества! Память о Сталине в Днепрогэсе и в Магнитке. Память о Сталине в победе над фашистами. Память о Сталине в его великих делах, а не в умах жалкой кучки предателей, подлостью и обманом захвативших власть.
К Китаю у отца всегда было особое отношение. В китайцах он видел самых близких сподвижников. Антимонархическая революция в Китае произошла раньше, чем в России, в 1911 году. Сунь Ятсен[192] был передовым человеком, желавшим добра своему народу, но он не был коммунистом и потому не смог повести за собой народные массы. Ведущую роль коммунизма Сунь Ятсен понял слишком поздно, в конце жизни. Коммунистическая партия Китая была создана без его участия, и поначалу она была не столько коммунистической, сколько националистической. Вдобавок руководство партии недооценивало важность союза с крестьянством, главной силой в Китае, где промышленность была развита очень слабо. Зиновьев, руководивший Коминтерном, провалил работу в Китае. Троцкий, делая вид, что помогает ему, на самом деле вредил. Вместо того чтобы объединить все передовые силы Китая под знаменем Коммунистической партии, он пытался столкнуть их друг с другом. Отец, как мог, препятствовал этому, но в первой половине 20-х годов влияние Троцкого было значительным. Отец обращал внимание китайских товарищей на необходимость тесного союза с крестьянством и предостерегал китайцев против гражданской войны. Гражданскую войну отец считал злом и очень жалел о том, что после Октябрьской революции в России возникло противостояние. «Оголтелых было мало, – говорил он, имея в виду сторонников монархии и буржуазии. – Больше было обманутых и тех, кто пошел на поводу». Троцкий настаивал на обострении обстановки в Китае, отец с ним не соглашался, считая такой подход преждевременным. По словам отца, Троцкий был неплохим тактиком, но никудышным стратегом, которому не хватало ни терпения, ни дальновидности. Ради сиюминутных выгод он был готов пожертвовать перспективой, отдать молодую компартию Китая на растерзание антикоммунистам. Отец понимал важную роль Китая на Дальнем Востоке и всегда противопоставлял его империалистической Японии, извечному врагу Российской империи и СССР. Помню, с какой радостью приветствовал отец в 49-м образование Китайской Народной Республики. «Теперь половина мира стала социалистической», – сказал он. В декабре 49-го товарищ Мао[193] приехал в Москву на юбилей отца. Ему был оказан самый теплый прием. Товарищ Мао очень походил на отца. Был, как и отец, простым в общении, но за этой простотой чувствовалась большая внутренняя сила, сила настоящего коммуниста. Сын товарища Мао[194] воспитывался в Советском Союзе, воевал с фашистами. Узнав, что я тоже воевал, товарищ Мао долго расспрашивал меня о войне. В конце нашей беседы он пригласил меня посетить Китай и сказал, что китайцы очень признательны советским летчикам за их помощь в борьбе с японским империализмом[195]. Товарищ Мао вспомнил добрым словом генералов Полынина[196] и Мачина[197], сказал, что китайский народ их никогда не забудет. Я сказал, что знаю обоих. В Берлинской операции участвовали 5-й истребительный авиакорпус генерал-майора Мачина и польские летчики, которыми командовал генерал-лейтенант Полынин. Отец по этому поводу пошутил, что это напомнило ему родную Грузию. Стоит только разговориться двум грузинам, как у них непременно найдутся общие знакомые. Мао сказал, что на его родине тоже все друг с дружкой знакомы и чем скорее коммунисты всего мира перезнакомятся и сплотятся, тем скорее они победят. Расстались мы друзьями.
В семьдесят лет отец был бодр и выглядел молодо. На вид ему нельзя было дать больше пятидесяти. Он был бодр, крепок, деятелен. Казалось, верилось, что впереди у него еще много лет жизни. Я не мог предположить, что всего через четыре с половиной года отца не станет. Да и сам он не предполагал такого, строил планы на десять-пятнадцать лет вперед. Как жаль, что этим планам не суждено было сбыться…
Я побывал в Мавзолее на следующий день после своего возвращения в Москву. Мое появление на Красной площади вызвало небольшой переполох среди сотрудников Шестого управления[198]. Я думал, что меня не пустят к отцу, но меня пустили. Правда, за мной перекрыли доступ, так что я смог провести в Мавзолее четверть часа в одиночестве. В условном одиночестве, потому что одного меня там не оставили. Был караул и несколько товарищей в штатском. Товарищи вели себя очень деликатно. Рассредоточились по углам и стали незаметными, слились со стенами. Глядя на отца, я вспомнил 6 марта 53-го года, Колонный зал Дома Союзов. Вспомнил, как нескончаемым потоком шли люди, как Булганин постоянно косил глазами в сторону, будто не мог смотреть на отца, а у Хрущева то и дело дергалась щека. А Молотов и Маленков все время переглядывались и переминались с ноги на ногу. Видно было, что они ждут не дождутся окончания траурной церемонии. Когда-то Молотов был соратником Зиновьева. Отец никогда ему этого не вспоминал, считал верным товарищем, преданным делу революции. А при желании мог бы и вспомнить. Маленкова по рекомендации Кагановича вывел в люди отец. «Старательный товарищ», – говорил отец о Маленкове. В годы войны Маленков шефствовал над авиационной промышленностью. Только расположение отца спасло его от суда по «авиационному делу». Отец счел, что Маленков слишком много на себя взвалил, потому и не обеспечил должного контроля за выпуском самолетов. Маленков всего лишь был выведен из состава Секретариата ЦК, а мог бы пойти под суд. Очень скоро он вернул себе расположение отца. Для меня всегда было загадкой, чем этот ничем не выдающийся человек, лишенный всяческих талантов, мог понравиться отцу. Старательностью? Или просто остальные были еще хуже? На безрыбье и рак рыба? Загадка, на которую уже никогда не получить ответа. Как не удалось получить ответа на вопрос о том, кто в 42-м подготовил покушение на отца. Враги действовали умно. Выбрали психически больного человека, который по какому-то недосмотру оказался в армии. Общались с ним через подставных лиц, чтобы не оставить следов. Сколько ни бились следователи, никакой полезной информации им узнать не удалось. Покушавшийся твердил одно – приходил к нему полковник Иванов, пехотинец, среднего роста, шатен, с усами и шрамом на левой щеке. Разговаривал по душам, ругал Сталина, предложил убить. За это обещал золотые горы и все прочее, что в сказках дуракам обещают. Дураку повезло – по недосмотру охраны он сумел встать у Лобного места, якобы на пост. Всем отвечал, что прислан на усиление. Дело было накануне праздника[199], поэтому ему поверили. Боец как боец, документы в порядке. Да и кто мог подумать, что средь бела дня можно устроить такое. Он ошибся и обстрелял из винтовки машину Микояна. Чувствовалось, что его инструктировали хорошо. Одиночную машину Калинина[200] он пропустил, знал, что Сталин на одной машине не ездит. Дождался, пока поедут сразу несколько, тогда и начал стрелять. Калинин после очень волновался, как бы на него чего не подумали, раз он проехал беспрепятственно. Но на него не думали. Когда стало ясно, что толковых показаний от покушавшегося не добиться, понадеялись на то, что он сможет опознать «полковника Иванова». Ясно было, что никакой тот не полковник и не Иванов и что усы со шрамом у него фальшивые. Но оставался голос, рост, жесты, по которым можно было опознать человека. Не было уверенности в том, что это за заговор – сугубо внутренний или поддерживаемый немцами, но ясно было, что «полковник Иванов» кто-то из своих. Целых восемь лет надеялись, что покушавшийся кого-то опознает, что-то вспомнит, профессора им занимались, а когда поняли, что это бесполезно, расстреляли[201].
В 55-м году, до суда, ко мне приезжал помощник Маленкова Суханов. К тому времени все уже поняли, что я не собираюсь отрекаться от отца. Заставить меня подписать состряпанную фальшивку они не могли. Никто бы не поверил, что я подписал ее по своей воле. Им нужно было другое. Нужно было, чтобы я выступил публично. Чтобы я принародно обвинил отца во всех «преступлениях», которые эти негодяи ему приписали. Когда поняли, что силой им меня не сломить, решили сломить посулами. Ко мне много кто приезжал, сам Маленков тоже наведывался, но никто не искушал меня так умело, как Суханов. Отвели меня в баню, выдали чистый гражданский костюм, привели в незнакомый кабинет, где за столом, накрытым по всем правилам, меня ждал Суханов. Водочки мне налил даже. Я бы с ним пить не стал, понимал, что неспроста, но он провозгласил первый тост за товарища Сталина. Как тут не выпить. Выпили, закусили и начал Суханов меня обольщать. До этого все посетители, включая и Маленкова, только пугали. Признавайся, такой-растакой, а то расстреляем. А я знал, что они меня не расстреляют. Я им был нужен живой. Как Тельман Гитлеру. Тот все надеялся, что Тельман сдастся и выступит в его поддержку, потому и держал в тюрьме больше десяти лет. Расстреляли бы меня – народ сказал бы: «Вот, отца отравили, сына расстреляли». Уверенности в себе врагам мой расстрел не добавил бы. Им нужно было, чтобы я переметнулся бы на их сторону. Суханов же поступил иначе. Сначала посокрушался, что я такой молодой, а жизнь свою загубил. На это я ответил, что жизнь мою я не губил. Это кто-то другой хочет меня погубить. А он мне заявляет, что все еще можно исправить. Вплоть до того, что дело прекратят, меня выпустят, восстановят в звании, работу дадут. От меня требуется только одно – осудить «преступления» отца, поддержать Хрущева с Маленковым. «Будет съезд по этому вопросу, и на нем вы должны выступить», – сказал Суханов. И добавил, что тем, кто признает свои ошибки и исправляет их, Советская власть оказывает снисхождение. Мол, все понимают, что сын за отца не ответчик и так далее. А мне за сговорчивость будет награда. Я для интереса спросил, какую работу они мне собираются дать. Понимал, что в ВВС меня ни за что не вернут, потому что к самолетам меня и близко подпускать нельзя, вдруг улечу за границу. Но наобещать могут все, что угодно. Язык он без костей. «Вас возьмут в отдел пропаганды и агитации ЦК, заместителем заведующего, – ответил Суханов. – Там как раз сейчас кадровые перестановки». Такому предложению я вполне мог поверить. Во всяком случае, выглядело оно логичным. Буду я в ЦК, под неусыпным присмотром, но вроде бы на «хорошей» должности. Когда я отказался, Суханов не закончил разговор. Просто сменил тему. Стал рассказывать о том, как изменился Советский Союз за то время, пока я сидел в тюрьме. Послушать его, так просто райская жизнь началась. Я ему не верил, и правильно делал. После освобождения я первым делом прошелся по магазинам. Впечатление было совсем не то, что в 53-м. Товаров поубавилось, очередей много. Десять лет назад было лучше. Как с продуктами, так и с промтоварами. Отец при его огромной занятости находил время для того, чтобы присматривать за торговлей. Не только в Москве, но и по всей стране. Отец стремился к тому, чтобы трудящиеся ни в чем не испытывали бы недостатка. При отце советские рабочие не бунтовали, и солдатам не приходилось в них стрелять[202]. Люди, которые чувствуют заботу о себе, бунтовать не станут. Трудности были и при отце. Но они были оправданными, объективными. Трудности были обусловлены текущим моментом, а не чьим-то разгильдяйством и пренебрежением к людям. Люди все понимают. «Человека обмануть можно, народ нельзя», – говорил отец.
Возражать Суханову я не стал. Понимал, что он еще не все сказал, и ждал, когда он снова заговорит о деле. Соглашаться на посулы я не собирался, просто было любопытно, что он еще скажет. Суханов долго заливался соловьем. Когда закончил, насупился и сказал, что из-за моего упрямства могу пострадать не только я, но и мои дети. Я опешил от такой подлости – при чем тут дети? Но сказал, что решения своего не изменю, потому что тогда своим детям в глаза смотреть не смогу. Суханов поморщился и сказал, что при таком упорстве я из тюрьмы никогда не выйду. На том разговор и закончился. Больше меня никто не уговаривал. Осудили, дали восемь лет и сделали вид, что забыли обо мне. Но я знал, что никто обо мне не забыл. Так оно и вышло. А про Суханова я на днях узнал, что его осудили за присвоение облигаций, изъятых при обыске у Берии[203]. Не грози другому тюрьмой, сам туда попадешь. Думаю, что ему, такому холеному да вальяжному, на нарах пришлось несладко.
Возвращаюсь к вопросу об инициативе. В тюрьме я никакой инициативы не проявлял. В каком-то смысле можно сказать, что сидел сложа руки, хотя на самом деле работал. Поняв, что участь моя решена в Кремле и не зависит ни от моих показаний, ни от моего поведения, я решил набраться терпения и ждать. Любая инициатива, проявленная в то время, обернулась бы против меня. Да и что я мог сделать? Объявить голодовку? Кормили бы насильно через шланг. Да и глупость это, а никакой не протест. Истерика. Отец рассказывал, что говорил Камо: «В тюрьме надо хорошо кушать, чтобы силы были убежать, а не голодать». О голодовке, как и о том, чтобы покончить жизнь самоубийством, у меня и мыслей не было. Это не по-коммунистически, не по-Сталински, не по-мужски. «Жди, Василий, – сказал я себе. – Наберись терпения и жди. Твое время придет».
Я верил, что мое время придет. Выстоять мне помогали воспоминания. Воспоминания об отце, воспоминания о моих любимых женщинах и детях, о моих товарищах, обо всем, что осталось по ту сторону забора. Вдохновившись рассказами отца, я подумывал о побеге. Но шанса на побег у меня не было. Стерегли меня все эти годы очень бдительно. Побоялись отправить в лагерь, держали во Владимирском централе. Никакой инициативы не хватило бы для того, чтобы убежать оттуда при таком надзоре, какой был за мной. Да и опыта нахождения на нелегальном положении у меня не было. Если бы даже удалось убежать, то очень скоро меня взяли бы. Угадать, куда бы я в итоге явился, было несложно[204]. Выбора у меня не было. Границу с моей ногой не перейти, да и охраняются границы хорошо. Угнать самолет мне бы тоже не удалось. Так что вычислить мой маршрут после побега не составляло труда. Нельзя было считать, что у меня есть даже маленький шанс. Поэтому я ждал. Работа тоже помогала. За работой время идет быстрее. Работа и воспоминания. После суда стало полегче. Меня оставили в покое. Не таскали на допросы и очные ставки. Началась размеренная жизнь. Если существование в тюрьме можно назвать «жизнью». Говоря «в тюрьме», я имею в виду неволю вообще. Недолгое время, проведенное в госпитале, тоже было тюрьмой, потому что лежал я в одиночке и ко мне, кроме медиков, никого не пускали[205]. В палате постоянно присутствовал дежурный. Что бы я ни делал и что бы со мной ни делали, дежурный не отворачивался – наблюдал. Но тем не менее некоторые медики к своим обычным словам ухитрялись добавить шепотом что-то ободряющее или полезное. Одна из сестричек сказала, что ее отец служил у меня в дивизии и передает мне привет. Другая шепнула мне, что меня решено «выписать» раньше, чем это сказал врач. Она, как я догадался, намекала на то, чтобы я пожаловался на ухудшение самочувствия и тем самым продлил бы свое пребывание в госпитале. Но я так делать не стал. Такое притворство не в моих привычках. К тому же мне хотелось как можно скорее покинуть госпиталь. Невыносимо было слышать шум вольной жизни. Палату мою полностью изолировали от отделения, но звуки сюда все равно доносились. Эти звуки будоражили душу и искушали убежать, хотя я понимал, что убежать не удастся. Охрана моя была организована хорошо. Один человек в палате, как минимум двое за дверью, под окном, несмотря на то что на нем была решетка, тоже кто-то ходил. Думаю, что выходы из отделения и из корпуса тоже были перекрыты. Медсестра однажды сказала дежурному не помню уже по какому поводу: «У нас сейчас здоровых больше, чем больных». «У нас» – это в отделении. Надо было понимать так, что охраны моей было больше, чем больных. Примерно так оно и было, с учетом того, что и смена находилась рядом. Дежурного в палате сменяли каждые восемь часов. Если ему надо было выйти, он подзывал кого-то снаружи на замену. Лежать было скучно, газет мне не давали, радио слушать не разрешали. Приносили книги из госпитальной библиотеки, но все не то, что я просил. Попросил Горького, принесли Некрасова. Попросил «Разгром» Фадеева, принесли пьесы Островского. Непонятно – нарочно издевались или просто те книги, что я просил, были на руках и мне вместо них приносили что придется. От скуки я пытался завести разговор с охранниками, но на такой важный пост ставили хорошо подготовленные кадры. Охранники молчали как рыбы и жестов никаких не делали. Вообще никак не реагировали на мои слова. Очень неприятное состояние, когда ты пытаешься завязать разговор, а тебе не отвечают. Я быстро бросил это занятие. А то еще они могли подумать, что я перед ними заискиваю, пытаюсь зачем-то добиться их расположения. Должен сказать, что, за исключением некоторых следователей, все, с кем я имел дело в заключении, обращались со мной уважительно. У многих и сочувствие во взглядах проглядывало. Люди понимали, за какую «вину» я арестован. Они все понимали и все помнили. Можно оклеветать товарища Сталина с высокой трибуны, с трибуны съезда партии, но нельзя стереть народную память. Очень человечным показал себя начальник Владимирской тюрьмы[206] полковник Дедин[207]. Он распорядился, чтобы в моей камере покрыли пол досками, для тепла. Кроме тепла они долго радовали меня моим любимым запахом свежего дерева. В тюрьме начинаешь ценить то, на что на воле не обращал внимания, воспринимал как данность. Дедин поступил так по своему желанию, без какой-либо просьбы с моей стороны. Я и не думал, что такое возможно. Все проверяющие, которые ко мне приезжали, хмыкали при виде дощатого пола, но никаких мер по этому поводу не принимали. Этот пол был не моей «привилегией», а проявлением хорошего отношения ко мне со стороны тюремной администрации. Причем проявлением бескорыстным, потому, что у администрации не было никакой заинтересованности во мне. Они бы, конечно, предпочли, чтобы я отбывал свое «наказание» в каком-то другом месте, но, коль уж меня отправили к ним, обращались со мной хорошо. Заместитель Дедина по оперативной работе Давид Иванович Крот разрешил мне заказать с воли инструменты для слесарной работы. Он понимал, что мне надо чем-то себя занять. Опять же, польза от меня была. Скажу без ложной скромности, что я неплохой слесарь. А в таком большом хозяйстве, как Владимирская тюрьма, работа для слесаря всегда найдется. Слесарил я с огромным удовольствием. Если человек по своей натуре технарь, как я, то слесарное дело непременно придется ему по душе. Слесарному и токарному делу я научился еще в юности. Столярить тоже могу, но не особо люблю. Люблю только запах стружки, свежего дерева. А так рубанку предпочитаю напильник. Я же Сталин.
«Где бы ты ни оказался, ищи настоящих людей и опирайся на них», – учил меня отец. Я так и делал. Настоящих людей в тысячи раз больше, чем ненастоящих, подлых. В этом я убедился на своем опыте.
Глава 11
О разном
«Ну вот», – сказал отец, когда началась война в Корее. Я понял его слова так – ну вот и пришло время повоевать с американцами. Недолго союзники оставались союзниками. Нет смысла объяснять, сколь важное стратегическое значение имеет для нашей страны Дальний Восток. Только вот утвердиться там по-настоящему, как следует, мы смогли только в 45-м, после разгрома Японии. Разумеется, американцам это не могло понравиться. Как не могло понравиться и то, что Азия повернулась к социализму. Уже в 48-м году было ясно, что в Корее будет война. Ситуация, в которой один народ разделен надвое, неправильна. То же самое было у нас с Украиной, Белоруссией, Молдавией. Было ясно и другое, что чем дальше, тем сильнее американцы укрепятся на Корейском полуострове и тем труднее будет выбивать их оттуда. «Осталось немного, – думали все, глядя на карту. – Поднажать – и спихнем американцев в океан». Многим задача казалась очень простой, но отец не разделял этих «победоносных» настроений. Напоминал горячим головам (в том числе и мне), с каким трудом в 20-м году выбивали Врангеля из Крыма. А ведь тогда было проще. Белая армия была деморализована, солдаты массово переходили к красным или просто дезертировали, иностранные капиталисты все меньше и меньше поддерживали Врангеля, потому что понимали, что бросают деньги на ветер. Но тем не менее повозиться пришлось изрядно. Так что не стоило рассчитывать на легкую победу в Корее. Отец понимал, что американцы и корейская буржуазия не уступят ни пяди земли без серьезного сопротивления. Долго ждать было нельзя еще и потому, что американцы точили зубы на коммунистическое корейское государство. Не хотелось, чтобы они ударили первыми и застали нас врасплох. Нельзя забывать, что у американцев с 45-го года была атомная бомба. Вскоре она появилась и у нас[208]. Воевать не хотелось. Слишком уж свежа была память о недавно закончившейся войне. Раны еще не затянулись. Но выхода у нас не было. Американцы с самого начала повели себя в Корее непорядочно. В декабре 45-го с американцами и англичанами была достигнута договоренность о том, что Корея будет единым государством. Но в мае 48-го, американцы устроили марионеточные проимпериалистические выборы в Южной Корее и привели к власти реакционный режим Ли Сын Мана. Это был прямой вызов.
Получив приказ о подготовке пилотов для выполнения особого задания, я оценил важность задачи и решил не поручать этого дела кому-то из заместителей, а заняться им лично. Нашим летчикам предстояло сражаться на реактивных самолетах. Новая техника, новый подход, новая тактика. Приходилось идти непроторенным путем, доходить до всего своим умом. Опыта не было, опыт формировался в процессе овладения реактивной техникой. Я старался одним из первых осваивать новые самолеты. Не только для того, чтобы подать пример личному составу, но и для собственного удовольствия. Никогда не забуду свой первый полет на МиГ-15. Совсем другое ощущение. Летишь и осознаешь, что авиация поднялась на новый уровень. На должности командующего ВВС округа легко превратиться в «кабинетного» летчика. Дел столько, что совсем не до полетов. Становиться «кабинетным» летчиком я не хотел, поэтому летал постоянно. Не в похвалу себе, а просто для сведения всем, кто не имеет отношения к авиации, скажу, что освоение новых машин – дело весьма серьезное и опасное. Не один летчик-ас разбился на незнакомой или плохо знакомой машине. Напутствуя личный состав перед вылетом на новых самолетах, я всегда рассказывал, как разбился на Ла-5 мой товарищ Миша Лепина. Миша был очень хорошим и очень опытным летчиком. В 43-м во время учебного полета Мишин самолет попал в плоский перевернутый штопор. Мише не удалось его выровнять.
Я просил отца отпустить меня в Корею, но он отказал. Сказал, что мое место здесь, в Советском Союзе. Мне очень хотелось помочь нашим корейским братьям и хотелось драться с врагом на МиГ -15. Я в полной мере оценил боевые качества этой замечательной машины. Хотелось проверить их в деле. Испытать новый самолет и себя. У каждого человека есть предел возможностей, практический потолок[209]. Мне хотелось убедиться в том, что своего практического потолка я еще не достиг. Ни как летчик, ни как командир. Став командующим ВВС Московского округа, я начал задумываться о том, как бы я хотел, точнее, как бы мог завершить свою военную карьеру. И так, и сяк прикидывал, «примеривал» себя к разным должностям. В результате понял, что смогу, наверное, командовать всеми ВВС страны, а вот выше уже не потяну. Выше уже надо быть штабистом, стратегом, а я больше летчик и организатор, нежели стратег. Могу участвовать в разработке крупных операций, но руководить разработкой вряд ли возьмусь. И вообще, там, где заканчивается авиация, заканчивается и мой интерес. Говорю об этом откровенно, не таясь. Возможности свои привык оценивать правильно, так, как есть. Пишу здесь об этом не просто так, а к разговору, который состоялся у нас с отцом в мае 49-го, сразу же после того, как мне было присвоено звание «генерал-лейтенант авиации». Помню номер постановления – 1880. «Два пропеллера в десятке» – подумал я, когда читал постановление. Так номер и запал в память, хотя на цифры у меня память и не очень хорошая. Отец поздравил меня и пошутил, что до маршала мне теперь рукой подать, и стал расспрашивать про то, как идет моя служба. Он не просто интересовался, как и что. Спрашивал подробно, вникал в детали. Про то, что я уже успел сделать спрашивал и про мои дальнейшие планы. Я сразу понял, что этот разговор отец завел неспроста. Обычно он спрашивал: «Ну, как идет служба? Знаю про твои подвиги…» В зависимости от того, отличился я или допустил какую-то оплошность, слово «подвиги» могло звучать по-разному, одобрительно или иронично. Долго мы говорили. Потом отец помолчал, раскурил трубку и спросил, не думаю ли я о переходе на партийную работу. Причем так спросил, что было ясно, что он интересуется моим мнением. Иногда подобные вопросы задавались отцом чисто для проформы, решение уже было принято. Но я по голосу отца и по его взгляду понял, что сейчас он решения еще не принял. Даже советовать ничего не собирается, просто спрашивает. Я честно признался, что никогда не думал о партийной работе. «Так уж и никогда?» – прищурился отец. Когда он прищуривался, взгляд у него становился пронзительным. Трудно выдержать такой взгляд. Я решил обратить дело в шутку. Сказал, что в детстве, заходя на даче в отцовский кабинет, я иногда мечтал о том, как вырасту и буду с серьезным видом сидеть за столом и работать. Отец тоже пошутил в ответ. Сказал: «Так вот, оказывается, каким было твое настоящее призвание». А потом сказал, что он спрашивает не про сегодняшний день, а вообще. Не чувствую ли я в себе силы для партийной работы. Я ответил, что силы для работы у меня есть, но есть ли данные – это еще вопрос. «Данные есть, – сказал отец, – иначе бы и говорить было не о чем. Ты умеешь руководить, заботишься о людях, тебя уважают…» Было очень приятно слышать такие слова от отца. Но я сказал, что не мыслю своей жизни без авиации и в ВВС принесу родине больше пользы, чем на партийной работе. «Такая постановка вопроса говорит о том, что для этой работы ты еще не созрел», – сказал отец, и на том разговор закончился. Я так и не узнал, о какой именно работе шла речь. Да и не хотел узнавать, если уж говорить честно. Вне авиации, вне армии я себя не видел. До сих пор не могу привыкнуть к тому, что меня разлучили с небом. Надежда помогает мне выстоять.
В отношении выдвижения на партийную работу у отца было одно железное правило, которое он сам соблюдал неукоснительно и от других требовал того же. Отец считал, что на партийную работу можно выдвигать лишь тех, кто уже смог проявить себя, показал свои способности, доказал свою преданность делу коммунизма. Таким образом, интерес отца к тому, не подумываю ли я перейти на партийную работу, был завуалированной похвалой. А для меня не было награды выше, чем похвала отца. Тем более что хвалил он нечасто. Помню, как радовался я, когда получил свой первый орден Боевого Красного Знамени. Но отцовское: «Молодец, Василий» – обрадовало меня в сто раз больше.
О людях я действительно заботился, что на следствии стали расценивать как попытки заработать ложный авторитет путем разбазаривания государственных средств. Если охотничье хозяйство в Ярославской области можно было счесть «излишеством», то уж дома для офицеров к ним отнести было нельзя. Но всякий раз выходило, что средства, которые я истратил, позарез были нужны в другом месте и из-за моего «самодурства» была сорвана или затянута какая-то важная стройка. «Есть ли стройка важнее, чем дома для офицеров-летчиков, защищающих с воздуха столицу Советского Союза?» – спрашивал я у следователей. Это же военные летчики! Они управляют военными самолетами! Несут боевое дежурство! Выспаться после него они могут в человеческих условиях? Отдохнуть могут? Я же не дворцы строил, а обычные недорогие домики. Когда у следователей кончались возражения (нельзя же все время дураками прикидываться), они доставали свой последний «козырь» – охотничье хозяйство. «Свыше пятидесяти тысяч гектаров, – бубнили они, явно считая, что бывают охотничьи хозяйства в полгектара. – Три особняка выстроили, железную дорогу проложили, зверей свозили со всего Советского Союза, самолеты туда гоняли, как таксомоторы, только для себя, больше никого не пускали…» А что на самом деле? На самом деле там был полигон ВВС, который после войны утратил свое значение. Полигон есть полигон. Удаленное место мало для чего пригодно. Появилась мысль сделать там охотничье хозяйство. По сути говоря, исправить тот вред, который мы нанесли природе, устроив там полигон. Три особняка на самом деле были финскими домиками. Называть их «особняками» все равно что муху птицей именовать. Железную дорогу мы не прокладывали. Железная дорога там уже была. Узкоколейка. Ее только чуток подремонтировали, и все. «Звери, свезенные со всего Советского Союза» – это двадцать оленей и бобры с куропатками. Из-за полигона живности вокруг было мало. Звери не любят жить рядом с самолетами. Вот я и решил это исправить. Вернуть лесу первозданный вид. Наладил охрану, егерей, чтобы не было браконьерства. Пришлось организовать управление, которое управляло охотничьим хозяйством, во главе с капитаном интендантской службы. Сотрудников там было мало, по пальцам их можно было пересчитать. Невозможно же иметь подразделение или объект, у которого нет своего управления. Самолеты, как таксомоторы, никто, разумеется, не «гонял». Мои следователи были далеки от авиации и не понимали, что такое боевая машина и кто и как может ею распоряжаться. Сам я прилетал туда на самолете, но в этом не было никакого нарушения. Как командующий ВВС округа, я имел свой самолет. Да что там говорить! Следователи пытались вменить мне в вину то, что я выделил для охотничьего хозяйства автомобиль с радиоустановкой. А как же иначе? И мне, и другим посетителям хозяйства могла понадобиться экстренная связь с Москвой. Странно было бы, если бы я этого не сделал. То, что пользовался охотничьим хозяйством только я, тоже было чушью. Я предлагал следователям навести справки у первого секретаря Ярославского обкома Ситникова или у Кулакова из Переславского райкома. Они могли подтвердить, что существовала договоренность о совместном пользовании охотничьим хозяйством. Капитан Удалов, начальник управления охотничьим хозяйством, тоже мог это подтвердить, но ему веры не было, поскольку он был моим подчиненным. Хотя после ареста от меня уже ничего не зависело. При всем своем желании я ни с кем не мог сводить счеты. Да и желания, собственно, не было. Единственное, что могу при встрече подлецом назвать, если человек заслужил. Но это же не сведение счетов, а простая констатация факта.
К даче тоже сильно цеплялись, несмотря на то, что дача у меня была не собственной, а государственной. Сейчас ею пользуется кто-то другой. Да, я ее благоустраивал, было такое. Я считаю, что люди должны жить в нормальных бытовых условиях. Если, конечно, есть такая возможность. О своем быте я заботился точно так же, как и о быте личного состава. Чтобы все было достойно и без излишеств. Да, Капитолина завела на даче кое-какую живность – корову, кур, цесарок. Но она купила их на свои собственные деньги. Капитолину я в шутку называл «буржуйкой». У нее была уйма рекордов, а за каждый рекорд спорткомитет выплачивал очень хорошие премии. От пяти до десяти тысяч рублей. В этой связи смехотворным выглядят чьи-то «показания» о том, что Капитолина якобы посылала свою мать торговать на рынке молоком и яйцами. Живность куплена за казенный счет, содержится за казенный счет, а яйца с молоком идут на продажу. Честно скажу – если бы сотая часть моего обвинения была бы правдой, то я бы до ареста не дожил. Отец бы меня убил собственными руками, как Тарас Бульба своего сына. И был бы прав. Отец был крайне щепетилен как в материальных вопросах, так и в отношении разного рода привилегий. Привилегии он признавал только в одном-единственном виде. Если товарищ отдает все силы работе на благо Родины, то ему нужно помочь в бытовых вопросах. Снабдить продуктами, выделить персональный автомобиль и так далее. Но если бы его сын попробовал устроить за казенный счет «личные» охотничьи угодья или если бы его невестка торговала на рынке яйцами, полученными от государственных кур, то отец сразу бы принял меры. Самые решительные. Родственные отношения не были для него чем-то вроде индульгенции. Отец очень хорошо относился к тете Ане, но когда она стала вести себя не так, как следовало, и не вняла двум предупреждениям, то была арестована. Я только недавно понял, что бедная тетя Аня была немного не в себе. Отсюда все ее беды. Ее следовало лечить, а не сажать в тюрьму. Так что если бы я вел себя так, как пытались изобразить мои следователи, кара последовала бы немедленно. Тетя Аня после своего освобождения навещала меня в тюрьме. Мне было неловко, ведь я-то не навестил ее ни разу, только посылки отправлял, правда регулярно. Этим у меня ведал Дагаев. Тетя Аня сказала, что я правильно поступил, что не навестил ее ни разу. Сказала, что мой приезд только бы усугубил ее участь. Не знаю, так ли это, или просто тетя Аня, видя, что я искренне переживаю, хотела меня утешить. Я люблю тетю Аню. Она хлебнула лиха, но, в отличие от Светланы, ни разу не сказала об отце чего-то плохого.
Вернусь к быту. Быт очень важен. Недаром в русских народных сказках говорится: «Сначала накорми-напои, а потом спрашивай». Так и в армии. Сначала размести офицера с семьей по-человечески, реши бытовые вопросы, а потом уже спрашивай службу. Не собираюсь подчеркивать исключительность летной службы, но скажу, что в авиации с ее нагрузками и ответственностью быт имеет первостатейное значение. Летчик должен думать только о том, как выполнить приказ командования. Обо всем остальном положено думать командованию. Случалось так, что переведут полк на новое место, а размещать офицеров негде. «Как-нибудь так… Пусть пока перебьются…» Вот и приходилось распихивать офицеров на постой по окрестным деревням. Условия плохие, добираться трудно, связь хромает (во многих деревнях телефон был только в сельсовете) и вообще нехорошо. Я считал, что до такого в мирное время допускать нельзя. И на войну постоянно кивать незачем. Война войной, а мирная жизнь мирной жизнью. Во время войны наш народ доказал, что готов сделать все, вынести любые лишения ради победы. Но эта готовность к самопожертвованию не должна служить оправданием для тех, кто не хочет или не привык заботиться о людях. Жилые городки из финских домиков оказались превосходным решением проблемы. Строятся быстро, теплые, удобные – красота. За считаные недели можно решить проблему с жильем. И обходились финские домики дешевле, чем строительство двух-трехэтажных домов. Мне приятно было видеть счастливые лица офицеров, их жен, их детей. Я много бывал в частях, не любил сидеть в кабинетах и всякий раз, бывая в том или ином месте, старался подметить, что еще можно сделать, что построить. Московский округ считался образцовым. Надо было соответствовать.
Не все люди помнили добро. К сожалению. Двадцать два награжденных мною офицера после моего ареста дали показания против меня. Якобы они только расписывались в ведомостях за премиальные деньги, но на руки их не получали. Такие дела. Куда шли деньги? Якобы поступали в мое распоряжение и расходовались по моему усмотрению. Следствие насчитало около 70 тысяч «присвоенных» мною денег. Когда двадцать два человека показывают одно и то же, это уже серьезное обвинение. Пусть даже в ведомостях стоят их подписи и формально все в порядке. Я понимаю, что толкнуло офицеров на такую подлость. Одному очередное звание светит, другой в академию собрался поступать, третьего о неполном служебном соответствии предупредили, у четвертого то-то, у пятого еще что-нибудь… Только эти причины не могут служить оправданием для подлости. Это все равно что сказать: «Я Родину предал, потому что у меня зуб разболелся». У каждого свои трудности. Но трудности должны закалять характер, а не толкать на подлость. Мне не устроили очной ставки ни с одним из этих офицеров. Только зачитали показания. Услышав фамилию, я сразу же вспоминал лицо. Когда-то все эти лица казались мне такими честными, такими открытыми. Хорошие были офицеры, недаром же я их награждал. Были. Были да сплыли. С одной маленькой подлости начинается скатывание в пропасть. Честному человеку всегда трудно верится в предательство. Помню, как не мог поверить отец в предательство Власова[210]. Отец рассказывал мне, как несколько раз запрашивал подтверждение, просил уточнить – не двойник ли, не провокация. На провокации немцы были мастера. Власов не случайно попал к немцам, он к ним перешел умышленно. Когда за ним послали самолет, сказал, что не может бросить собственных солдат, будет пробиваться из окружения вместе с ними. А сам отправился к врагу. «Почему он не перешел к немцам в декабре 41-го? – недоумевал отец. – Была же такая возможность». Честному человеку невозможно понять логику предателя. Отец не понимал Власова, я не понимал тех, кто клеветал на меня в «благодарность» за добро. Зачем? Ради чего? Как они после этого живут? Как смотрят в глаза людям? Вспоминают ли, как оклеветали меня, когда цепляют на китель врученные мною награды? Если им самим не стыдно, то мне за них стыдно, как их бывшему командиру. Больно ошибаться в людях. Больно, когда за добро платят злом. Всякий раз, встречаясь с этим, испытываю потрясение. Хотя уже давно пора привыкнуть.
На посту командующего ВВС Московского округа я пережил два покушения на меня. Всего два. Обе попытки, на мое счастье, оказались неудачными. О первом расскажу подробнее, чем о втором, потому что есть что рассказать.
Я не люблю бюрократии. На прием ко мне никогда не надо было записываться. Не помню даже, существовала ли какая-то запись формально. Этим занимались адъютанты. Все офицеры знали – если есть дело к командующему, обратись к адъютанту, и он решит. Адъютантов я держал толковых. Не за подхалимство выбирал людей, а за ум и деловитость. Если вопрос не требовал моего вмешательства, адъютант решал его сам или направлял к тому, кто мог помочь. Надо сказать, что по пустякам ко мне не ходили. Офицеры – народ дисциплинированный, просто так к командующему не пойдут. Шли с тем, что на местах не могли решить. С жалобами на командиров тоже приходили. Жалобы – дело тонкое. Поощрять кляузничество нигде не стоит, а в армии так особенно. Если считаешь, что с тобой поступили несправедливо, действуй законным путем. Видишь какой непорядок – сообщи куда положено, а не беги к командующему. Зарабатывать себе авторитет на жалобах я совершенно не стремился. Грош цена такому авторитету. Но бывает так, что кроме командующего и обратиться не к кому. Если, к примеру, известно, что командир полка, к которому есть претензии, крепко дружит с вышестоящим начальством, то лучше бы это начальство «перепрыгнуть». Или – случай формализма. Бывает же так, что формально все вроде бы правильно, а на самом деле с человеком поступили несправедливо. Если вышестоящие начальники отмахнутся, прикроются инструкцией, то приходится идти к командующему. Например – хорошего летчика, боевого офицера, имеющего награды, не направляют в академию. Причина в том, что у него «свежее» взыскание. За пьянство и драку с гражданским населением в пьяном виде. Плюс выговор по партийной линии. Об академии на год можно забыть. Как минимум. Формально все верно. В академию направляют учиться лучших офицеров. Как говорится, дурака учить – только портить. А начнешь разбираться, так оказывается, что пьянства и драки не было. Просто человек вышел из ресторана, будучи немного навеселе, и увидел, как трое хулиганов пристают к женщине. Вступился, дал в зубы, сам получил, женщина убежала. В милиции трое показали, что зачинщиком драки был офицер. Они мирно шли по улице, а офицер набросился с кулаками. Три свидетельства против одного, убежавшую женщину милиционеры не искали, решили, что врет майор. Составили протокол, сообщили в часть. Из уважения к мундиру пошли навстречу, не стали заводить дело о хулиганстве. Командиру полка надо было бы сообразить, что просто так, на ровном месте, приличные люди хулиганами не становятся. Ну и что, что бумага есть? Человеку за тридцать, он ни разу не был замечен ни в пьянстве, ни в скандалах. Человеку надо верить, своему мнению надо верить, а не бумаге. Или, скажем, в клубе, во время игры в бильярд, человек погорячился и сказал пару крепких слов товарищу, который лез с советами. Я сам заядлый бильярдист и знаю, как раззадоривает эта игра. И что хочется советчикам отвечать, тоже знаю. А за в клубом рапорт командиру полка написал. Капитан такой-то матерился прилюдно, оскорбил другого офицера. Капитан попытался объяснить командиру полка, как было дело, и тут же получил второй выговор за пререкание с начальством. Командир полка взъелся на капитана и начал его гнобить. При желании подчиненного можно так загнобить, что он не то что рапорт о переводе в другую часть подаст, а застрелиться может. Знаю такие случаи. Если на тебя ополчилось твое начальство, то надо обращаться выше. Из дивизии спустили жалобу в полк, командир взъелся еще сильнее. Офицер идет ко мне. Я разбираюсь и помогаю.
У адъютантов был такой приказ. Если сомневаешься, нужно ли пропускать ко мне посетителя или нет, то лучше пропусти. Минуту-другую я всегда могу выкроить. Если пойму, что человек пришел не по делу, разверну. Если по делу – то помогу. Поэтому мои адъютанты посетителей не отпихивали. Если видели, конечно, что вопрос спокойно может решить мой зам по тылу генерал-майор Теренченко[211], то направляли к нему. Теренченко мог уладить любое дело. В 18-м, под Царицыном, он со своим пулеметом в одиночку сорвал атаку белогвардейцев. Отец лично вручил герою награду – маузер, а Ворошилов при этом присутствовал. Об этом славном эпизоде знал весь округ. Личное знакомство с Ворошиловым и помогало Теренченко решать любые вопросы. Отец его тоже помнил. Время от времени спрашивал: «Как там идет служба у моего «крестника»? Не обижаешь его? Смотри!» Теренченко был дважды «крестником» отца. В 18-м отец его наградил, а в 38-м приказал освободить из тюрьмы, куда Теренченко попал по ложному доносу. Враги народа не просто написали донос на честного офицера, который мешал им устраивать свои грязные дела. Они еще и ложные улики сфабриковали. Теренченко писал по инстанциям, пытался доказать, что ни в чем не виноват, однако ему не верили. Тогда он написал отцу и вскоре был освобожден. Еще один наглядный пример того, что порой без обращения на самый верх не обойтись. Жизнь порой подкидывает сложные «сюрпризы». Теренченко потом шутил, что тюрьма пошла ему на пользу – сел майором, а вышел полковником. Я знал племянника Теренченко Михаила. Он был летчиком, сгорел в своей «пешке» под Воронежем летом 42-го.
Когда в приемной дежурил Миша Дагаев, пройти ко мне совсем не составляло труда. Миша происходил из семьи обрусевших осетин. Обрусеть он обрусел, но кавказскую широту души не утратил. Помогать людям было Мишиной страстью. Я знал его еще по 25-й школе, мы вместе учились. После войны Миша обратился ко мне за помощью. Мать его умерла во время войны. В пустую квартиру временно поселили полковника НКВД. Война закончилась, но полковник не спешил освобождать Мишину квартиру. Сначала кормил обещаниями, а потом сказал, что Миша один и ему квартиры из нескольких комнат много. Пусть получает жилье поскромнее. А у полковника – семья. Жена, двое детей, теща. А теща эта была соратницей самой Землячки[212] и заседала в Комиссии партийного контроля[213]. Землячку не любили. Отец говорил, что она предана делу революции, но излишне сурова. А Ворошилов называл ее не иначе как «ведьмой». Теща полковника, видимо, была под стать Землячке. Она отбивала все попытки Миши добиться справедливости. Миша уже готов был согласиться на одну комнату в своей бывшей квартире, но ему и этого не давали. А получить другое жилье он не мог, поскольку был прописан в Москве на отдельной жилплощади. Миша кружился как белка в колесе. Вроде бы действовал, пытался добиться, но вопрос с квартирой оставался нерешенным. Я сначала хотел найти управу на энкавэдэшника, но потом передумал. Почувствовал, что так действовать не стоит. Сразу же пойдут слухи. Начнут говорить, что Василий Сталин ради своего друга выбросил на улицу офицера с семьей. Я к тому времени уже привык к тому, что обо мне ходят нелепые слухи, а мои поступки выворачивают наизнанку. Взял Мишу к себе адъютантом и помог получить квартиру в новом доме. Приятно было помочь другу. Не думал я тогда, что Миша начнет устраивать за моей спиной делишки, прикрываясь моим именем. Хороший характер и доброе сердце еще не гарантия честности и порядочности. Но про Мишины делишки я узнал только во время следствия. Все, конечно, «повесили» на меня. Мишу я не виню. Он, конечно, повел себя недостойно, воспользовался моим доверием в личных целях. Но он же и жизнь мне спас.
Дело было так. В ноябре 50-го, незадолго до праздника, я работал кабинете. Дагаев доложил, что ко мне пришел майор одного из наших полков. Просит помочь с жильем. Жилищные вопросы находились в ведении зама по тылу. Но майор сказал Дагаеву, что у него «сложные обстоятельства», и Дагаев доложил мне. Я сказал, чтобы посетитель подождал, пока я не закончу начатого дела, и примерно через полчаса его принял. Все это время он сидел в приемной на глазах у Миши Дагаева и беседовал с ним. Выяснилось, что оба они служили в 45-й дивизии дальнего действия, только в разных полках. Когда майор, фамилию которого я нарочно не называю, вошел в мой кабинет, я не заметил ничего необычного и не почувствовал опасности. Офицер как офицер. Немолодой, не франт – форма была ношеной, но выглядела прилично. В Московском округе франтовство было широко распространено среди офицеров – столица. Я, можно сказать, это франтовство приветствовал. В разумных, конечно, пределах. Офицер, следящий за своим внешним видом, производит хорошее впечатление. Армия – элита общества, следовательно, и выглядеть надо подобающим образом. Главное, чтобы франтовство не выходило за рамки устава и не становилось смыслом жизни. Нога у меня болит часто, поэтому я не имел привычки вставать навстречу посетителям. Это все знали и причину тоже знали, поэтому в чванстве меня никто заподозрить не мог. Я указал рукой на ближний к столу стул, но майор сел подальше. Это меня тоже не удивило. Некоторые посетители приходили ко мне немного выпивши и стеснялись этого. А кто-то и просто стеснялся. Дальше всех, на самом краю, садились те, кто перед приходом чистил форму бензином. Я закурил. Майору тоже предложил, под папиросу разговор идет легче, но он отказался. Откашлялся, сказал, что дело у него важное и полез в портфель. Портфель у него был кожаный, потертый, по виду – трофейный. Посетители часто приносили с собой рапорты и заявления, в которых описывалось их дело. Я думал, что майор сейчас достанет бумажки или папочку, но внезапно у него в руке оказался пистолет. Он молча вскочил, направил пистолет на меня и выстрелил. Все произошло очень быстро и неожиданно. Раньше я удивлялся, когда слышал выражение «время будто остановилось». Якобы в важный момент секунды растягиваются в минуты. Не верил, что такое может быть. Даже в самом тяжелом бою время не останавливалось, шло своим чередом. Быстро тоже не пролетало. Это только когда вспоминать начнешь, кажется, что быстро. А тут вдруг понял – бывает такое на самом деле, не выдумали люди. Он медленно вставал, медленно выпрямлял руку в мою сторону, медленно летел по кабинету отшвырнутый им стул… А моя рука в этот момент тянулась к пепельнице, чтобы стряхнуть пепел. Пепельница была тяжелая, малахитовая, подарок командующего войсками Уральского округа генерал-полковника Кузнецова[214]. Времени на замах у меня не было, майор вот-вот должен был выстрелить. Я понимал, что он выстрелит, что все происходящее не шутка и не игра. Да и кто бы стал играть со мной так? Можно сказать, что я смотрел в лицо своей смерти. На земле это оказалось совсем не так, как в воздухе. В воздухе видишь самолет, а здесь – перекошенное от ненависти лицо и направленный на тебя пистолет. Я что было силы толкнул пепельницу в сторону майора и, продолжая движение, упал грудью на стол. Решение мною было принято правильное. Единственно верное в подобных условиях. Пепельница попала в майора, и от этого его рука дрогнула. Вдобавок я пригнулся. Пуля пролетела мимо, над моей головой. Дальше было чистое везение. Не успев выхватить из кобуры свой пистолет, я услышал щелчок – осечка. Я никогда не тренировался быстро выхватывать оружие. Мой начальник контрразведки Голованов в этом деле был мастер. Глазом моргнуть не успеешь, а пистолет уже у него в руке. Фокусник. А я так не умел. Успел только кобуру расстегнуть, и в этот момент распахнулась дверь. Писать долго, а на самом деле от первого выстрела до второго прошло две-три секунды, не больше. Майор обернулся к стоявшему на пороге Мише, и тут раздался второй, последний выстрел. Миша уложил майора с первого выстрела. Попал точно между глаз. Стрелок он был первостатейный. Милицию я распорядился не звать. Решил, что сначала разберемся сами. Мало ли что. Вдруг провокация. Вызвал своего начальника контрразведки подполковника Голованова и распорядился провести следствие. Тело майора Голованов отвез в морг в Сокольники[215], где его приняли на хранение, не задавая лишних вопросов. За двое суток Голованов выяснил о майоре все, что только можно было узнать. А с другой стороны, не выяснил ничего такого, что могло объяснить причину покушения или же вывести на кого-то из руководства. Тело и дело передали Берии. Берия ужасно разозлился, орал, что так нельзя, что из-за моего самоуправства упущено время, нажаловался отцу. Отец сразу же вызвал меня и устроил настоящий допрос. Я объяснил, чего я опасался, и сказал, что был объективный шанс раскрыть дело по горячим следам. Добавил, что Голованов толковее любого следователя из ведомства Берии. Отец приказал больше «самоуправством» не заниматься и впредь в подобных случаях в первую очередь ставить в известность его. Берия, насколько мне известно, никаких концов не нашел. Позвонил мне через полтора месяца и сказал, что считает все произошедшее последствием фронтовой контузии. К такому же выводу склонялся и Голованов, но тогда нам казалось, что мы могли что-то упустить. В полку объявили, что майор случайно погиб во время чистки оружия.
В мае 52-го кто-то испортил тормоза на моем новом «Паккарде». Машина при этом стояла в охраняемом гараже, а не где-то на улице. Спасла бдительность шофера Февралева, которого все звали «дядей Сашей». Опыт у Февралева был огромный, он еще Ленина успел повозить. Но он никогда ни о чем не рассказывал. Разговаривал только на две темы – о певчих птицах да о футболе. Февралев очень хорошо разбирался в игроках. Делил их на три категории: «бегун», это тот, кто только бегать по полю умеет, «футболист», это была средняя категория, и «снайпер», то есть мастер высшей категории. Замечания и прогнозы у него всегда были верными. Скажет: «этому «бегуну» до «снайпера» никогда не подняться», значит, так оно и будет. Тормозами занялся Голованов. В тот же день был найден виновный – один из техников гаража. У него ко мне было нечто вроде «кровной мести». Его отец был расстрелян за антисоветскую деятельность. Он смог скрыть этот факт благодаря тому, что был усыновлен отчимом и сменил фамилию. Техник считал, что отомстит за смерть отца, устроив мне аварию. По распоряжению Голованова после этого случая мой автомобиль перед выездом стали осматривать по часу. Раньше было проще. Обойдет шофер кругом, попинает колеса, заглянет под днище, проверит масло и поехали. В авиации все внимание привыкли уделять самолетам. Самолеты охранялись у нас очень строго. Особенно накануне парадов. Все понимали, как соблазнительно было бы врагам испортить машину из числа участвующих в параде. В праздничный день в Москве падает самолет! И хорошо, если не на Красную площадь падает. Поэтому за «парадными» самолетами глядели в сто глаз. После генеральной репетиции техники занимались машинами так, будто видели их впервые в жизни. Готовый к осмотру самолет принимала комиссия из инженеров с техниками и особистов. Проверка была двойной, проверяли по второму разу друг за другом, чтобы ничего не упустить. Сразу же после окончания осмотра, в присутствии комиссии, самолет зачехлялся, и чехол пломбировался начальником комиссии. Им обычно назначался дивизионный инженер. После осмотра у самолетов выставлялся караул. Вот нечто подобное подполковник Голованов захотел устроить в гараже. Даже пришел ко мне с требованием на изготовление специальных чехлов для автомобилей. Я посоветовал ему поумерить усердие, пока над нами не начали смеяться люди. Не надо изобретать чехлы там, где можно обойтись одним часовым. И у шоферов моих с той поры появился особый ритуал. После выезда из гаража они чуток разгонялись, тормозили, вертели рулем. Проверяли, послушна ли машина в управлении.
Воздушные парады – моя слабость. Люблю парады. В моем понимании воздушный парад – это не просто демонстрация мощи наших ВВС и не просто праздник. Это нечто большее. Не могу выразить мои чувства словами. Парады были для меня чем-то особенным. Подготовку к параду я предвкушал заранее, начинал готовиться месяца за два. Парад – сложное дело, а воздушный тем более. За тем, чтобы красиво пролететь над Красной площадью, стояли месяцы тренировок. Но сколько было радости у тех, кто наблюдал за пролетом наших самолетов с земли. Сколько восторга, сколько гордости за нашу авиацию! Парад – это смотр, испытание мастерства, величественное зрелище. Не следует рассматривать парады как нечто показное. Нет! Парад это мощное политическое средство, доказательство мощи нашей авиации, ее превосходства. Смысл парадов в демонстрации военной мощи нашей страны. Друзья от этого испытывают гордость, а враги страх. В бытность мою командующим ВВС Московского округа воздушные парады проводились три раза в год – 1 мая, 18 августа в день Воздушного флота и 7 ноября. Ноябрьским парадам часто мешала погода. При плохих условиях приходилось их отменять. И не только в ноябре отменялись воздушные парады. В день Парада Победы из-за того, что с утра пошел дождь, был отменен воздушный парад. Представляю, как обидно было летчикам. Готовились ведь долго и основательно.
Обычно я открывал парады на бомбардировщике дальнего действия Ту-4. У Ту-4 была непростая судьба. Как говорится, кто на молоке обжегся, тот на воду дует. После «авиационного дела» новое руководство авиационной промышленности, желая перестраховаться, задерживало выпуск новых машин. Было много придирок на стадии испытаний, долго не утверждали акт по испытаниям, но такой подход лучше, чем поставка в армию машин с дефектами. Семь раз отмерь, один раз отрежь – это про авиационную промышленность и авиацию. Отмерять приходится по многу раз, это так.
Три сотни самолетов не просто пролетали над Красной площадью. Они выписывали в небе слова «Ленин», «Сталин», «КПСС», летели четким строем, так, что можно было нитками связывать самолеты, и эта нитка не порвалась бы. Взлетая с разных аэродромов, самолеты выстраивались на подступах к Красной площади и проходили над ней один к одному, к восторгу москвичей. Мне нравилось вести парад в воздухе, лететь на флагманской машине, но и наблюдать за парадом с земли тоже было приятно. Во время парадов, вне зависимости от того, где я находился, я преисполнялся гордостью за нашу советскую авиацию, радовался тому, что мне выпала честь к ней принадлежать.
Очень жаль, что мой последний парад 1 мая 52-го года был омрачен трагическим случаем. Погода в тот день была неблагоприятной для полетов, но тем не менее было решено, что парад должен состояться. Я вел его, как обычно, на Ту-4. Несмотря на облачность, парад прошел нормально, хотя и не все из поднятых в воздух самолетов прошли над Красной площадью. Но при посадке на Чкаловском аэродроме[216] из-за ошибки пилота разбился один самолет. Три человека погибло. То была ошибка в технике пилотирования, никак не связанная с облачностью и вообще с погодными условиями. Из-за погодных условий в тот день дивизия «Мигов» прошла над Красной площадью, изменив направление. Но поскольку прошла она ровно, все решили, что так оно и надо. Следующий, июльский парад в День Воздушного флота прошел без происшествий. То был мой последний парад. Во время парадов мне часто вспоминались слова отца: «У нас есть фабрики, заводы, колхозы, совхозы, армия, есть техника для всего этого дела, но не хватает людей, имеющих достаточный опыт, необходимый для того, чтобы выжать из техники максимум того, что можно из нее выжать». Хороших летчиков всегда не хватало. Как ни учи, как ни готовь, а из трех-четырех летчиков только один будет по-настоящему хорошим. Была у меня идея. Хотел предложить увеличить набор в летные училища и готовить военных и гражданских летчиков вместе. Тех, у кого лучшие показатели, отправлять в армию, а всех остальных в гражданский флот. Ничего обидного для гражданского флота в этом не вижу. Гражданским летчикам не приходится воевать, им фортели в воздухе выкидывать ни к чему. Но ведь в гражданских училищах тоже попадаются прирожденные летчики. Надо их сразу переманивать в армию. И первоклассных летчиков надо ценить и отличать больше, чем это делается сейчас. Да и вообще я считал, что подготовку летчиков в мирное время надо существенно изменить. Много было у меня мыслей подобного рода, жаль только, что им не нашлось применения. Мне всегда хотелось принести Родине как можно больше пользы. Нет дела приятнее, чем сделать что-то полезное для людей, для страны. Октябрьская революция, как верно сказал отец, превратила труд из зазорного и тяжелого бремени в дело чести, дело славы, дело доблести и геройства[217].
За время своей «отставки» я много думал. Обо всем. Осмысливал свою прежнюю жизнь, думал о том, что успел и не успел сделать, строил планы на будущее. Планы перечеркнул арест. О том, как изощрялись во лжи мои следователи, я уже не раз писал, поэтому больше ничего добавлять не стану. Следствие было долгим и мучительно занудливым. Суд надо мной оказался плохо срежиссированным спектаклем, который стал пародией на советский суд и надругательством над социалистической законностью. А в тюрьме было скучно и безрадостно. Я тяготился несвободой и морально, и физически. Тяготился и не знал, выйду ли я на свободу. Всегда можно было ожидать еще одного неправедного суда с очередным сроком. Единственная радость моя была в том, что, несмотря ни на что, я сумел отстоять свои взгляды и свои убеждения. Я думал о том, что, будь жив отец, он бы гордился мной. Сознание этого, сознание своей правоты, придавало мне сил и уверенности.
Глава 12
Перемены
За время моего заключения жизнь в Советском Союзе сильно изменилась. В худшую сторону. Я не занимаюсь клеветой и злопыхательством. Я говорю то, что думаю. Я пииту о том, что видел собственными глазами. Зайдя в Первый гастроном, я глазам не поверил, хоть и был готов к тому, что увижу совсем не то, что было раньше. Первый гастроном – торговая витрина Москвы. Если здесь не очень хорошо с продуктами и очереди у каждого прилавка, то это настораживает. По одному магазину, пусть он и Первый, я судить не стал, побывал во многих. Везде стало хуже, чем было при отце. А еще ведь семь лет прошло после окончания войны. Примерно столько же, сколько прожил после окончания войны отец. Под его руководством за это время подняли страну из руин, отменили карточки, наладили жизнь в Советском Союзе. С каждым днем становилось все лучше. А сейчас с каждым днем все хуже. Это не я выдумал, это люди в очередях говорят. Открыто говорят, никого не стесняясь, и другие не возражают, а соглашаются. Если в Москве так, то представляю, каково в Куйбышеве или Челябинске. И то и дело слышится в магазинах вопрос – куда все делось? Разве это не загадка. Страна работает, пятилетки выполняет, войны нет – трудись, созидай. А вместо этого на Смоленской площади я видел, как москвичи стояли в длинной очереди за рубцом. Не припоминаю такого раньше. Я хорошо знаком с торговлей. В бытность командующим ВВС Московского округа я часто бывал в разных магазинах. Сравнивал гарнизонную торговлю с гражданской. Если гарнизонный ассортимент сильно отличался, принимал меры. Сейчас, кажется, ко всей торговле меры не принимаются. В социалистическом государстве при желании наладить можно все, потому что у нас плановое производство.
Порядочным людям положено вовремя отдавать долги. По этому вопросу, как говорил отец, двух мнений быть не может. Занял – изволь отдать в условленный срок. В тяжелое время советский народ приходил на помощь государству, давал ему в долг деньги. Меньше месячной зарплаты не давали, считали позорным. Некоторые и на две, и на три зарплаты брали облигаций. Разве кто-то мог усомниться в том, что Советское государство вовремя не вернет долг? Никто не сомневался[218]. Никто не мог подумать, что погашение облигаций «заморозят» на двадцать лет. В очередной раз брошена тень на доброе имя отца. Получается, будто бы товарищ Сталин взял в долг и не вернул. Это я, конечно, упрощаю. Не отец лично для себя брал у народа деньги, и не он отказался возвращать их в срок. Уверен, что если бы отцу предложили так поступить, то тот, кто предложил, тут же лишился бы всех постов. Но тень-то брошена, дело сделано. А еще нынешнее руководство не стесняется утверждать, что выплаты «заморозили» по просьбам трудящихся! Нынешнее руководство вообще ничего не стесняется. Времена изменились!
Люди тоже изменились. Поразила меня сестра. Можно сказать, что потрясла. Особой близости у нас с сестрой никогда не было. Мы не доверяли друг другу тайн, не дружили. Пятилетняя разница в возрасте в детстве огромна. Целая пропасть. Особенно с учетом того, что я старался бывать в кругу взрослых. Мне даже со сверстниками было не очень-то интересно. Не говоря уже о сестре. Я привык считать ее ребенком, а себя старшим братом, и эта привычка заметно осложнила наши отношения. Сестра очень рано начала считать себя взрослой. Она была серьезным ребенком. Не послушным, а именно серьезным. Почти не шалила, все шалости были мои. Хорошо училась. Отец ставил ее мне в пример. Школу сестра окончила с отличием. Кажется, за все время ее учебы никто из учителей ни разу на нее не жаловался. Ее только хвалили. Когда-то мне казалось, что отец слишком строг ко мне, но то была строгость, вызванная обстоятельствами. Сестру не за что было ругать. До поры до времени ее только хвалили. Проблемы с сестрой начались после того, как она окончила школу. Слишком уж своенравный у нее оказался характер. Создавалось впечатление, что она поступает так, как она поступала, не потому, что ей так хочется, а для того, чтобы сделать наперекор. Бросить вызов, доказать свою самостоятельность, сделать по-своему. Когда у сестры начался роман[219] с человеком много старше ее, отцу пришлось вмешаться. Он не мог позволить, чтобы его любимая дочь связала жизнь с мужчиной, для которого она стала бы не единственной, а одной из многих. Досталось тогда и мне, потому что я был косвенно причастен к этому знакомству. Но все получилось случайно, и я даже предположить не мог, чем все закончится. Для меня это было неожиданностью. Как и то, что немного позже сестра вдруг вышла замуж за моего одноклассника Гришу Морозова[220]. Отцу этот брак не понравился, но он промолчал. Наверное, счел, что это все же лучше, чем роман с женатым мужчиной. Гришу я хорошо знал. Мы дружили, но не очень близко, так, как дружат одноклассники. Хорошо зная Гришу, я понимал, что с сестрой они долго не проживут, потому что ни один не станет уступать другому. Так оно и вышло. В 48-м они развелись. Вскоре сестра вышла за Юрия Жданова[221], но и этот брак продлился недолго, всего четыре года. Отец никогда не обсуждал со мной дела сестры. Это было не в его правилах. Только когда я ушел от Кати к Капитолине, сказал недовольно: «Что же вы со Светланой никак определиться не можете, взрослые уже, не дети». Я передал его слова сестре. Просто так, к слову пришлось. Рассказал, что виделся с отцом и что он мне сказал такие слова. Сестра неожиданно для меня рассердилась. Без всякой причины. Она решила, что я не просто упомянул об этом, а что таким образом отец и я пытаемся на нее «надавить», что мы ее осуждаем и вмешиваемся в ее жизнь. Навыдумывала черт знает что на пустом месте. Повысила на меня голос, а я этого не люблю. В ответ я тоже сказал что-то резкое, и мы поссорились. Помирились потом, конечно, но неприятный осадок остался. И сестра с тех пор держалась со мной холодно. Когда умер отец, этот холод растаял. Общее горе сближает людей, заставляет забыть былые обиды. Тем более такое горе. Сестра плакала, я тоже плакал, мы пытались как могли утешить друг друга. Потом меня арестовали. Я очень беспокоился за сестру. Думал, что ее тоже арестовали. Даже не думал, а был уверен в этом. Пытался спрашивать о ней у следователей, но они на мои вопросы не отвечали, только задавали свои. Потом уже, когда мне разрешили свидания, Капитолина рассказала мне, что сестра живет на свободе и занимается переводами. На вопрос, общаются ли они между собой, Капитолина ответила уклончиво. Поскольку все наши встречи проходили в присутствии посторонних лиц, я решил, что Капитолина просто не хочет при них вдаваться в подробности. И вообще никто из навещавших меня в подробности относительно сестры не вдавался. Сестра ко мне не приезжала. Ни разу. Я сначала не понимал, почему она ко мне не приезжает, ведь, несмотря на наши размолвки, я был и остаюсь ее родным братом. Но скоро убедил себя в том, что ее, наверное, ко мне не пускают. Разрешение на свидание всякий раз давалось администрацией особо. Могли отказать. Как я узнал уже после освобождения, были случаи, что и отказывали. Так, например, ко мне не пустили Джеджелаву[222], даже передачу от него не приняли. На днях я виделся с ним. Он рассказал мне о том, как раздаривал у ворот тюрьмы людям фрукты и прочую снедь, которую привез для меня. Не везти же обратно. Почему ему отказали, непонятно. Наверное, потому, что не родственник. Хотя несколько человек из числа знакомых у меня побывали, их допускали на свидания. Может, грузинская фамилия насторожила? Но сейчас речь не о Джеджелаве, а о Светлане. Она меня так ни разу и не навестила. Но я все эти годы верил, убеждал себя в том, что раз не навестила, значит – не могла. В другое просто верить не хотелось. Когда сидишь в тюрьме, почти всеми преданный, почти всеми забытый, то очень важно, чтобы кто-то тебе верил и помнил о тебе. Каждым человеком дорожишь. Каждое письмо перечитываешь по сто раз. Писем Светлана тоже не писала, и я ей не писал. Боялся, что мое письмо ей чем-то навредит. Но через Капитолину передавал сестре приветы. Капитолина, добрая душа, мне от Светланы тоже приветы передавала. Врала, чтобы лишний раз меня не расстраивать. Сестра за все годы, пока я сидел в тюрьме, ни разу обо мне не спросила. Когда Капитолина звонила ей, сестра сразу же прекращала разговор. Говорила, что занята. Когда они случайно столкнулись на улице, Светлана отвернулась и прошла мимо Капы. Обо всем этом я узнал потом, после выхода на свободу, после того, как встретился с сестрой. Лучше бы и не встречался. Иногда лучше остаться при своих воспоминаниях, чем изменить мнение о человеке. Испортить мнение. О родном тебе человеке, пусть и не близком, но родном. Раньше бы сказали: «Бог ей судья». Теперь так не говорят. Теперь совесть каждому судья. Отношение сестры ко мне огорчило меня не так сильно, как огорчило ее отношение к памяти отца. Об этом мне говорили многие, и честные люди, и подлецы. Честные люди недоумевали, как сестра могла так поступить. Подлецы же укоряли меня, ставили сестру в пример, говорили: «Светлана ведет себя иначе, не так, как ты». Подлецам нужно всех тоже сделать подлецами. Им так жить проще. Честный человек для них как иголка в глазу. В том, что мы с сестрой стали друг другу чужими, моей вины нет. Это ее выбор. Теперь на мне лежит еще большая ответственность, ведь я единственный из близкого окружения отца, кто сохранил ему верность. Под близким окружением я понимаю не только родственников. Одни запуганы, другие переметнулись к клеветникам, третьи решили, что это не их ума дело… Один из моих бывших товарищей, человек, которого я знал с 42-го, так мне и сказал: «Это не моего ума дело, Василий Иосифович, мое дело сторона, я не хочу осложнять себе жизнь». Когда-то у него над койкой висел портрет товарища Сталина… У многих висели портреты товарища Сталина. Сейчас, я думаю, мало у кого они сохранились. Люди не хотят «осложнять себе жизнь». Мое дело сторона – обывательский лозунг. Равнодушие – обывательский принцип. «Равнодушие есть молчаливая поддержка того, кто силен», – писал Ленин. Такие вот, чье дело сторона, прислуживали врагу во время оккупации. Честные люди боролись, а равнодушные прислуживали. Удивительно, сколько вокруг обывателей. Откуда они взялись? Как им удавалось раньше притворяться настоящими советскими людьми? Особенно гнусно, когда у обывателя в кармане лежит партийный билет и он без зазрения совести называет себя коммунистом. Удивительно, как некоторые умеют «не узнавать». Глядят на меня в упор и не узнают. За эти годы я, конечно, изменился, но не настолько, чтобы меня нельзя было бы узнать. А вот же, не узнают.
Немногие товарищи меня узнают. Не боятся общения со мной. Называть их имена я не стану. Время настало такое, что советскому человеку в советской стране приходится соблюдать конспирацию. Не осторожность, а настоящую конспирацию. Что поделать, время такое. Говорил с товарищами об армии. В первую очередь о так называемых «сокращениях Вооруженных сил». Это не сокращение, а самое настоящее вредительство. Как можно сокращать армию такими темпами? Сократили на два миллиона и вот снова собрались сокращать?[223] Вредительство! Предательство! Я знаю, как именно сокращается наша армия, мне рассказали товарищи. Выбрасывают из армии всех неугодных, тех, кто сохранил преданность отцу. «Сталинист» стало бранным словом, ярлыком, который ставит крест на карьере. Государство не может существовать без сильной армии. Разве у нас не осталось врагов? Нынешние руководители ведут себя так, будто социализм победил во всем мире. А сами даже с некоторыми социалистическими странами умудрились испортить отношения[224]. Прикрываясь ставкой на ракетные войска, предатели дела отца продолжают очищать армию от его сторонников. И при этом рассуждают о «культе личности», о каком-то мифическом «единовластии Сталина», которое мешало развитию Советского Союза и привело к тяжким последствиям во время войны. Поразительное бесстыдство! Наглая ложь! Как и все, что говорят теперь про отца. Раз уж коснулся армии, то напишу и про то, как отец накануне войны «разгромил армию» и лишил ее «видных полководцев». Я тогда был молод и многого не понимал, но суть этого «разгрома» мне была ясна благодаря Власику. Так вышло, что после смерти матери Николай Сидорович отчасти занимался моим воспитанием. Отец попросил его присматривать за мной, потому что сам он всегда был очень занят. Я по-свойски звал Власика «дядей Колей» и потом уже, когда вырос, наедине мог так к нему обратиться. Отношения между нами были доверительные. Николай Сидорович объяснял мне многое из того, чего я не понимал. К нему я мог обратиться с любым вопросом. Секретов он мне, конечно, не выдавал. Но что мог, рассказывал, хотя бы в общих чертах. В армии был заговор, во главе которого стоял Тухачевский[225]. Заговорщики хотели свергнуть законное советское правительство, захватить власть в стране. Заговор зрел долго, опутал чуть ли не всю армию. Помимо заговора было и прямое вредительство. Тухачевский и его банда действовали с двух сторон. Так, чтобы наверняка. Плели заговор и одновременно ослабляли армию. Трудно представить, до чего могло бы дойти дело, если бы заговор не был раскрыт. Крепко досталось Ворошилову, который считал, что у него в Красной Армии порядок, и если есть враги, то немного. Заговор был раскрыт и ликвидирован с корнями в первую очередь благодаря Буденному и Ульриху[226]. Отец вспомнил о заслугах Ульриха в 48-м, когда тот был снят с поста зампреда Верховного суда за недостатки в работе. Он тогда сказал: «Недостатки у Ульриха есть, но он предан делу партии, и нам не стоит наказывать его слишком строго». Ульрих был назначен начальником Высших военно-юридических курсов. Отец требовал от тех, кто ликвидировал заговор, чтобы они не «увлекались», чтобы не страдали невиновные. Отец, как никто, понимал значение сильной армии. После окончания войны он сократил армию до трех миллионов, но обстановка показала, что этого недостаточно. Война в Корее грозила перекинуться на наши дальневосточные рубежи. Американцы (англичане к тому времени уже ничего не значили) угрожали нам с запада в Европе, но могли ударить и с Востока. Александра Второго, отдавшего Аляску американцам, отец иначе как «полным дураком» не называл. В Закавказье тоже нельзя было чувствовать себя спокойно. Турция как и была, так и осталась нашим врагом. В 52-м она присоединилась к НАТО. Пока существуют две системы – социализм и капитализм, будет сохраняться и противоборство между ними. Я уверен, что нынешнее руководство страны это тоже понимает. Но желание очистить армию от «неблагонадежных сталинистов» сильнее голоса разума. Экономические соображения тоже сказываются. После смерти отца народное хозяйство все больше и больше приходит в упадок. Все меньше и меньше средств остается на содержание армии.
Если неугодного офицера по тем или иным причинам уволить в запас невозможно, скажем, заменить некем, или должность под сокращение не попала, или возраст не подошел, то его стараются «выдавить». Создают такие условия, чтобы человек ушел сам. Одному из моих бывших офицеров два года откладывали направление на курсы усовершенствования командного состава, другого перевели служить под Благовещенск с понижением в должности, третьему «устроили» выговор по партийной линии… За недолгое время я наслушался стольких истории о несправедливостях, которые сейчас творятся в армии, что не понимаю, как эта армия может называться «советской».
Не все старые товарищи, которые меня помнили, оказались товарищами на самом деле. Среди них мне попадались и продолжают попадаться такие, кто действует не по зову души, а по поручению моих врагов. Это провокаторы. Находясь в моем обществе, они ведут себя развязно, затевают скандалы, пытаются устраивать драки. Все это делается под видом широты натуры и лихости. И дураку ясно, зачем они так себя ведут. У них задание – дискредитировать меня, опорочить, выставить буяном, хулиганом, пьяницей. Делается это для того, чтобы честные советские люди мне не верили. Мало ли что этот пьяный хулиган наболтает. Не исключаю, что также меня хотят подвести под уголовную статью. Для того, чтобы иметь возможность «законно» отправить меня за решетку во второй раз. Стоит только перестать общаться с одним провокатором, как тотчас же появляется другой. Ах, Василий! Неужели это ты?! Какая встреча! Пойдем, обмоем! И ведь сразу не понять, что у человека за душой. Только потом, когда присмотрюсь, понимаю. Провокаторы не брезгуют ничем. Пытаются действовать через Надю. Передавал через нее один «старый товарищ» мне приветы, в гости набивался, а заодно очень настойчиво интересовался, где я бываю и с кем встречаюсь.
После всего, что мне довелось пережить, после того, как я разуверился во многих людях, очень дороги мне те, кто не стал предателем. Такие люди есть, их много. Радуюсь, когда вижу, что в ком-то отец не ошибся. Вскоре после освобождения у меня состоялась встреча с одним из лучших советских летчиков, ни имени, ни звания которого я указывать не стану. Отец был о нем очень хорошего мнения. Уважал за принципиальность, за умение аргументированно, с достоинством, настоять на своей точке зрения. Что бы сейчас ни говорили про отца, подхалимов он не любил. «Как будто сам с собой разговариваю! – сердито говорил отец, когда ему поддакивали. – Зачем мне это?» Человек, о котором я говорю, после войны был оклеветан недоброжелателями. Обвинения, выдвинутые против него, были настолько серьезными, что от них невозможно было отмахнуться. Получилось бы, что товарищ Сталин делает исключение для своих любимчиков. Любимчиков на самом деле у отца не было никогда. Разобравшись, отец отправил этого человека учиться в Академию. Отец собирался впоследствии сделать его командующим ВВС. Во всяком случае, я такие намеки от отца слышал. Назначение не состоялось, должность была дана другая, много ниже, потому что в числе недоброжелателей были такие влиятельные персоны, как Булганин и Маленков. А вскоре после смерти отца ему пришлось уйти в запас. Этот достойный человек не променял предательство на карьеру, хотя мог ценой предательства восстановить свое былое высокое положение. Радостно видеть, что для кого-то честь и совесть не пустые слова. От встреч с такими людьми сил прибавляется. Я не склонен к необдуманным внезапным поступкам. Годы испытаний охладили мою горячую когда-то голову. Я теперь не два и не три, а целых семь раз подумаю, прежде чем сказать. Но этому честному человеку, как коммунист коммунисту и летчик летчику, я рассказал о том, что я пишу. «Правильно, Василий Иосифович, я тоже думаю, что должен написать воспоминания, чтобы наши потомки не учили историю по тому, что говорит Никита», – услышал я в ответ[227].
Очень достойно повел себя Артем. Сначала я думал, что он и знать меня не захочет, потому что он не писал мне и ко мне не приезжал, но оказалось, что они с Федором и Сергеем[228] меня не забыли. Артему обо мне регулярно сообщал сотрудник тюремной администрации. Артем собрался хлопотать, чтобы мне дали работу по линии УГВФ[229], у него там много друзей. Я сказал, чтобы он понапрасну не старался. К самолетам, даже к гражданским, меня теперь и близко не подпустят. Никакие хлопоты не помогут. Артема, Федора и Сергея могу упомянуть открыто, поскольку они дружбы со мной не скрывают.