Из очерка Николая Костомарова «Воспоминание о двух малярах»: «Как известно, в малороссийском крестьянском быту маляр – явление частое. <…> искусство располагает его к любознательности; маляр рисует богородицу, святых мужей и жен, – надобно знать, как изобразить того или другую, является охота узнать, кто они были и что с ними творилось в жизни, и маляр читает священное писание, жития святых»[278].
По крайней мере одного такого богомаза вспомнит каждый русский читатель. Кузнец Вакула из «Ночи перед Рождеством» не только размалевал миски, «из которых диканьские козаки хлебали борщ», и покрасил в самой Полтаве дощатый забор у сотника Л…ко, но и, несмотря на противодействие чёрта, нарисовал «картину» (икону) для диканьской церкви, где изобразил святого Петра, изгоняющего из ада злого духа.
Мир Гоголя фантасмагоричен, но кузнец Вакула был персонажем вполне узнаваемым. Не знаю, многих ли чертей малороссийским крестьянам и ремесленникам удалось обвести вокруг пальца, однако кузнец, который в свободное время занимается малеванием и пишет иконы, не плод воображения Гоголя. Более того, сам Николай Васильевич, по воспоминаниям сестры Елизаветы Васильевны, с удовольствием расписывал красками стены и потолки: «…наденет, бывало, белый фартук, станет на высокую скамейку и большими кистями рисует, – так он нарисовал бордюры, букеты и арабески»[279].
О Тарасе Шевченко и говорить нечего. В Петербурге он, еще крепостной человек Павла Энгельгардта, работал подмастерьем в артели мастера В. Г. Ширяева, занимавшейся росписями стен. Так, 13 июля 1836 года Ширяев подписал контракт «на живописные работы в Большом театре»[280], а «первым рисовальщиком» в его артели был двадцатидвухлетний Тарас Шевченко[281].
Во времена Гетманщины живопись, иконопись и гравюра были даже в большем почете. При монастырях трудились «многочисленные, подчас опытные живописцы», от села к селу «мандровали» бродячие богомазы-маляры, среди них не были редкостью студенты Киево-Могилянской академии и семинаристы. Обычно они располагали «запасами эстампов и образцов для рисования»[282]. Именно эти студенты перенесут на стены мазанок сложные орнаменты, украшавшие страницы старинных книг. Семинарист из Чернигова, Полтавы и тем более настоящий «спудей» (студент) из Киева могли пользоваться богатыми библиотеками, где хранились редкие книги. Студенты же принесут в повседневную жизнь украинского крестьянина узоры, орнаменты в стиле барокко (главном и фактически «национальном» стиле Гетманщины) и даже рококо[283].
Не удивительно, что еще в XVIII столетии в Малороссии появились и знаменитые художники, даже великие. В Глухове, столице Гетманщины, родился Антон Лосенко. В Миргороде – Владимир Боровиковский. В Киеве – Дмитрий Левицкий. Причем и Левицкий, и Боровиковский были потомственными художниками. Отец Дмитрия Григорьевича, Григорий Кириллович Нос, сменивший свое гордое родовое прозвище на полонизированную фамилию «Левицкий», был гравером, известным не только на Украине, но и в Польше.
Семейство Боровиков (Боровиковских), подарившее России одного из лучших портретистов рубежа XVIII и XIX веков, давно занималось иконописью и малеванием. Хотя Владимир Лукич долго служил в канцелярии, он зарабатывал на жизнь иконописью и стал еще до своего отъезда в Петербург знаменитым и очень дорогим мастером. Боровиковскому доверили украшать дворец («путевой домик»), в котором остановится императрица Екатерина II[284].
«Не было, нет и быть не может!»
«…никакого особенного малороссийского языка не было, нет и быть не может <…> наречие их, употребляемое простонародьем, есть тот же русский язык, только испорченный влиянием на него Польши»[285]. Это слова знаменитого «Валуевского циркуляра»[286].
Петр Александрович Валуев, министр внутренних дел в годы «великих реформ», представитель древнего рода (один из его предков, боярин Тимофей Васильевич, погиб в Куликовской битве), сын и внук камергера, принадлежал к высшему обществу от рождения. Он был женат на дочери князя Петра Вяземского, в молодости познакомился с Пушкиным и даже, как предположил Ю. Г. Оксман, стал прототипом Петруши Гринева в «Капитанской дочке»[287].
Увы, время меняет людей, и повзрослевший Гринев станет прототипом совсем другого героя – министра из стихотворения А. К. Толстого «Сон Попова», лицемера и демагога.
«Просвещенный консерватор», как назвал его военный министр Дмитрий Милютин[289], Валуев обладал необходимым каждому чиновнику умением «ставить паруса по ветру». «Флюгер, направляемый ветром придворным», – писал о нем «Колокол» Герцена[290]. Но даже враги Валуева никогда не отрицали ни его компетентности, ни образованности и ума.
Украинскими делами Валуев прежде специально не занимался, славянской филологией не интересовался. Даже слова про малороссийский язык, которого «не было, нет и быть не может», Валуев взял из письма председателя Киевского цензурного комитета О. М. Новицкого от 27 июня 1863 года[291]. В этом письме, составленном на основе записки цензора Лазова, излагались мысли, которые потом будут многократно повторяться в русской антиукраинской публицистике: малороссийского языка нет, а русский язык понятнее народу, чем «теперь сочиняемый для него некоторыми малороссами и в особенности поляками так называемый украинский язык»[292]. За письмом Новицкого, как предполагает историк Алексей Миллер, мог стоять генерал-губернатор Юго-Западного края Николай Николаевич Анненков, убежденный сторонник русификации.
И письмо Новицкого, и циркуляр Валуева, и антиукраинская статья русского публициста Михаила Каткова, опубликованная в «Московских ведомостях» и замечательная своими полемическими перехлестами и грозными обвинениями (украинофилы – часть «польской интриги», орудие в руках поляков и зловещих иезуитов)[293], стали ответом на оживление украинской интеллектуальной жизни в конце 1850-х – начале 1860-х. Тогда в Петербурге одновременно можно было приобрести шесть украинских букварей (один из них был составлен самим Шевченко), работала малороссийская типография Кулиша, в 1861–1862-м выходил украинский журнал «Основа». А на Украине появились молодые энтузиасты, которые носили малороссийскую одежду, читали и переписывали стихи Шевченко и шли даже преподавать малороссийскую грамоту украинским крестьянам.
Либеральные московские славянофилы еще смотрели на всё это доброжелательно, но дальновидные русские консерваторы «зрили в корень» и верно определили угрозу.
В 1863-м в Польше полыхало восстание, полыхал и Петербург, будто бы подожженный поляками. Украинцы в этом восстании, как и прежде, в 1831-м, не участвовали. Более того, рады были помочь его подавить, чтобы отомстить польским панам – извечным своим врагам. Но сильный и живой польский сепаратизм заставил вспомнить о еще слабом, но потенциально опасном сепаратизме украинцев. Тень Мазепы появилась вновь. И потребовалось тут же выдвинуть в противовес «мазепинству» идею большой русской нации: великороссы и малороссы едины, как един их язык. А малороссийский – всего лишь наречие русского. Лингвистика никого не интересовала, речь шла о политике.
Замечательна история взглядов на украинский язык выдающегося слависта Измаила Срезневского. В 1870 годы профессор Срезневский, давно уже преподававший в Петербурге, категорически отрицал само существование украинского языка. Но в 1830-е годы тот же Срезневский не сомневался, что «украинский язык есть язык, а не наречие русского или польского, как доказывают некоторые»[294].
Из статьи И. И. Срезневского «Взгляд на памятники украинской народной словесности»: «В настоящее время нечего доказывать, что язык украинский (или как угодно называть другим, малороссийским) есть язык, а не наречие русского или польского <…> и многие уверены, что этот язык есть один из богатейших языков славянских, что он едва ли уступит богемскому в обилии слов и выражений, польскому в живописности, сербскому в приятности <…> язык поэтический, музыкальный, живописный»[295].
Измаилу Ивановичу было тогда всего двадцать два года, он жил еще в Харькове, где вырос, где учился. Он помнил лекции Гулака-Артемовского, слушал бандуристов, записывал их думы и песни и готовил к печати сборники «Запорожской старины», выходившие с 1833-го по 1838-й. Его увлечение украинской культурой было романтическим, но уже не дилетантским. Именно эту статью Срезневского много лет спустя высоко оценили академики В. И. Ламанский и А. Н. Пыпин, авторитетные и строгие исследователи.
Быть может, с годами Срезневский стал мудрее и начал критически переоценивать свои прежние взгляды? Возможно, хотя на такую перемену могли повлиять многие обстоятельства, в том числе и личные. Именно «украинофилы» Костомаров и Драгоманов нашли, что Срезневский фальсифицировал некоторые думы, изданные им в «Запорожской старине». Измаил Иванович, ставший к старости придирчивым и строгим филологом, на обвинения никак не ответил, но вряд ли о них позабыл. Вероятно, была и другая причина: страх перед «мазепинством». Срезневский, несмотря на увлечение украинской культурой, оставался русским человеком.
Мова
Первая украинская грамматика («Грамматика малороссийского наречия») составлена русским человеком, филологом и поэтом Алексеем Павловичем Павловским, который учился в Киеве и долго жил среди малороссиян на Слободской Украине. Книга была подготовлена в 1805 году, но издана только в 1818-м. В 1822-м Павловский напечатал добавления к своей грамматике[296].
В предисловии филолог замечает, что наречия архангельское, новгородское, муромское различаются «только несколькими или нечистыми, или смешными, или весьма странными словами», в то время как наречие малороссийское «составляет почти настоящий язык»[297]. Замечание важное. Почти полвека спустя Михаил Катков станет утверждать, будто из костромского или рязанского говора тоже можно сочинить особый язык. Но скромный ученый доказывал обратное. Павловский обращал внимание не только на лексику, но и на фонетику, «зная из опыта, сколь смешно, когда кто говорит по-малороссийски, не зная ударений сего наречия»[298]. Филолог писал и о мелодичности малороссийского наречия: «Природа, изливающая дух стихотворения всем народам <…> малороссиян наделила оным с избытком»[299].
Девять лет спустя после издания «Грамматики» Павловского Михаил Максимович в предисловии к своему сборнику малороссийских песен назовет малороссийский особым языком, который заметно отличается от великороссийского, то есть русского[300].
«Язык, называемый обыкновенно малороссийским, которым говорят в юго-западных губерниях России и в Галицком королевстве, не есть наречие языка русского, образовавшегося в последнее время; он существовал издавна и теперь существует как наречие славянского корня <…> наречие правильное, богатое, гармоническое и способное к развитию литературной образованности»[301], – писал молодой историк Николай Костомаров в 1842 году. Он в детстве и юности не знал украинского, а потому даже «Энеиду» Котляревского не смог прочитать. В Харьковском университете начал читать повесть Квитки-Основьяненко, но сначала не мог ее понять без словаря, а словаря не было. Поэтому русско-украинский и украинско-русский словари заменял ему слуга-украинец[302].
Григорий Квитка-Основьяненко пошел гораздо дальше Костомарова. Он доказывал, будто малороссийский язык – старший брат русского, великороссийского. Более того, «…великороссийский язык есть только наречение нескольких губерний, дитя-то не старше нашего языка, старшего сына коренного славянского»[303].
Не только ученые вроде Костомарова или Срезневского писали про несходство русского и украинского. Князь Долгорукий, впервые оказавшийся в Малороссии в 1810 году, заметил, что перестал понимать язык народа: «…со мной обыватель говорил, отвечал на мой вопрос, но не совсем разумел меня, а я из пяти его слов требовал трем переводу…»[304] Алексей Левшин спустя несколько лет написал, что малороссийский язык хотя и происходит от «древнего славянского», но так перемешан с «перековерканными» немецкими, польскими и латинскими словами, что «почти не понятен великороссиянину»[305]. А «Северная пчела» в 1834 году сожалела, что «большая часть русских не могут понимать украинских песен, полных неподдельного чувства и поэзии»[306].
В творческом наследии Степана Руданского, украинского поэта, фольклориста, собирателя народных песен, сохранилось стихотворение про москаля, русского солдата, и хитрую, прижимистую малороссийскую хозяйку. Солдат хочет, чтобы та приготовила ему вареников, да «не знает по нашому, // Як их назвати»[307]. Слово «вареники» для солдата – новое, непривычное, поэтому он это слово и позабыл. Хозяйка делает вид, что не понимает, о каком именно кушанье говорит солдат, и морочит ему голову.
Но если язык одного народа почти непонятен другому, то разве перед нами «наречие» или «диалект» русского?
Долгорукий, Левшин, Павловский в те времена не сомневались, что Малороссия присоединена навсегда. Значит, не было у них и необходимости доказывать единство народа (залог единства государства). Ни владимирский губернатор Долгорукий, ни студент Харьковского университета Левшин, ни филолог-любитель Павловский не думали о сепаратизме малороссиян, а потому были совершенно свободны в своих наблюдениях, оценках, выводах. Так же свободен был и писатель Антоний Погорельский (Перовский), когда писал свою «Монастырку».
Из романа Антония Погорельского «Монастырка»: «Более всего мне надоел язык, которым здесь изъясняются. Поверишь ли, что я почти ничего не понимаю? Вчера ввечеру сидела я в комнате и читала книжку; тетенька на крыльце разговаривала с винокуром. <…> Они много говорили о барде… я ничего не понимала, только слышала, что тетенька говорила: “Береги барду, береги барду!” – а жид отвечал: “Как зе, васе благородие, не берец, барда прекрасная, барда отлицная!” Я в Петербурге читала Жуковского сочинения и помнила, что он говорит о бардах… барда <…> которую так хвалят, должно быть, жена какого-нибудь барда или поэта… и только что ушел винокур, я подбежала к тетеньке и просила познакомить меня с бардою. “А що тоби с нею робыть! – отвечала тетенька. – Я чула, що миются бардой, чтоб шкура була билие…” Ах, Маша! Как же мне стыдно было, когда я узнала, что такое барда! <…> здесь так называют гущу, которая остается на дне, когда делают вино!»[308]
Анюта из «Монастырки» – природная малороссиянка, однако воспитанная в Петербурге и совершенно обрусевшая. Но сам факт – русская девушка не понимает речь украинцев – подтверждается многими источниками.
Виссарион Белинский откажется рецензировать «казки» Исько Матыренко[309], потому что они отличаются «самым чистым малороссийским языком, который совершенно недоступен для нас, москалей, и потому лишает нас возможности оценить его по достоинству»[310].
В 1841 году Александр Корсун издал в Харькове альманах «Снип». Белинский уделил ему чуть больше внимания. В его разгромной и крайне злой рецензии интереснее всего такой вывод: “Сніп” г. Александра Корсуна от начала до конца – архималороссийская книга: русского в ней нет ни полслова»[311].
В 1847 году Пантелеймон Кулиш, как и другие участники Кирилло-Мефодиевского братства, был арестован. Его допрашивали в Петербурге, в III отделении. У него, как и у других «братчиков», нашли экземпляры «Кобзаря», как печатные, так и переписанные. У самого Шевченко конфисковали рукописи неопубликованных стихотворений и поэм. Но оригинальный украинский текст оказался непонятен шефу жандармов Орлову и его заместителю Дубельту, которые лично допрашивали и Шевченко, и Кулиша. Пришлось перевести сочинения на русский. В штате III отделения не было своего поэта, поэтому стихи для жандармов переводили прозой, точнее, просто пересказывая содержание.
Стихи Шевченко не были понятны и простым русским читателям, не носившим голубые мундиры. 21 ноября 1860 года в концертном зале Пассажа русская либеральная публика собралась чествовать Шевченко – героя, страдальца, жертву еще не забытого царствования Николая I. В тот же день, в том же Пассаже читал «Записки из мертвого дома» Ф. М. Достоевский, но даже его поначалу не приветствовали столь шумно. «Шевченко приняли с таким восторгом, какой бывает только в итальянской опере»[312], – вспоминал профессор Академии Генерального штаба Николай Обручев. Два человека, слышавшие знаменитое выступление Шевченко, расходятся в оценке поэта. Елена Штакеншнейдер в дневнике отзывалась о Шевченко неприязненно. Обручев – с уважением. Но оба заметили, что публика малороссийские стихи
Русским читателям и слушателям мешала не только незнакомая лексика, но и фонетика. Русскому, прежде не знакомому с украинским, трудно прочитать без ошибки даже стихотворение. Что там стихотворение, когда большинство и в наши дни не знает, на какой слог падает ударение в словах «Украина» и «украинский».
«Чистый, как заря небесная…»
В наши дни не только журналисты, но даже русские историки пишут, будто украинский язык изобрели то ли польские эмигранты, то ли австрийские чиновники. Автору доводилось слышать и вовсе фантастические и по-своему забавные версии происхождения украинского языка, вплоть до такой: украинцы придумали себе свою «мову», только чтобы досадить русским. Вряд ли стоит подозревать украинцев в таком злокозненном коварстве. Тем более не надо приписывать лишнего иноземцам. Во времена Шевченко и Кулиша, Котляревского и Квитки-Основьяненко власти Австрийской империи таких сложных задач перед своими чиновниками не ставили, а немногочисленные польские украинофилы сталкивались как с непониманием соотечественников-поляков, так и с упорной, последовательной враждебностью самих украинцев.
Филологи в сказки про язык, изобретенный в австрийской канцелярии, не верят. Они спорят о другом: когда началась история украинского языка – в XIV–XV веках или еще раньше, во времена Киевской Руси?
В 1839 году профессор Харьковского университета Амвросий Метлинский писал, будто именно на «южнорусском» языке говорили первые древнерусские летописцы, именно по-южнорусски «звучали речи князей Киевских»[314]. Начало истории украинского языка искали в домонгольской Руси куда более серьезные ученые, достаточно вспомнить хотя бы Михаила Грушевского, но и они вольно или невольно хотели сделать историю украинского языка, а значит, и Украины-Руси как можно древнее. Перенести не в XIV век, а в XI–XII, а то и дальше в глубь веков, как это делают и теперь даже такие серьезные украинские филологи, как В. В. Нимчук, который пишет о древнем «руссоукраинском языке»[315].
Между тем еще в конце XIX века выдающийся русский филолог А. А. Шахматов полагал, что в Киевской Руси особого украинского языка не существовало. Он начнет формироваться только после монгольского вторжения.
И все-таки слишком силен соблазн найти истоки разделения и восточнославянских языков, и восточнославянских народов в древней, домонгольской истории русских земель. Тогда история Ростово-Суздальской земли становится началом русской истории. Киев, Переяславль, Галич начинают украинскую. Полоцк и Турово-Пинское княжество – белорусскую. Историк и филолог, вольно или невольно, пытались переносить современную реальность на далекое прошлое.
Настоящая Древняя Русь не соответствовала этим представлениям. Не раз исследователи пытались выделить диалекты в древнерусском языке, но попытки эти приводили к результатам неожиданным. Так, советский филолог Ф. П. Филин еще в 1972 году издал монографию о происхождении трех восточнославянских языков. Но ему пришлось выделить не три, а пять диалектных зон: северную и северо-восточную, южную, западную, приокско-верхнедонскую и прикарпатскую. Границы этих диалектных зон не соответствовали ни границам княжеств, ни территориям, где позднее начнут формироваться русский, украинский и белорусский языки. Не будь монгольского вторжения и литовского завоевания, история древнерусского языка и древнерусского народа пошла бы совсем иным путем[316].
Современные исследования новгородских берестяных грамот, сопоставление грамот с известными прежде древнерусскими письменными памятниками и с грамотами, которые находили и в других землях Древней Руси, принесли новые, и тоже неожиданные результаты. Академик Андрей Зализняк доказывает, что в древнерусском отчетливо выделялись не три, не пять-шесть, а только два диалекта. Но это были не, скажем, суздальский и киевский диалекты, а общерусский и новгородско-псковский. При этом более всего эти диалекты различались в XI–XII веках, а позднее начали сближаться. И до монгольского завоевания предпосылок распада древнерусской общности не было. Так что этнолингвистическое деление домонгольской Руси никак не напоминало современное: «Не было древнего различия между Киевской, Черниговской, Рязанской, Смоленской, Ростовской и Суздальской зонами. Это была одна Южная, Восточная и Центральная территории, противопоставленные Северо-Западу»[317].
«Руссоукраинский» язык в домонгольской Руси – явный анахронизм. Представлять борьбу ростово-суздальских князей с киевскими как межэтническую войну – анахронизм не меньший. Пытаться разглядеть в Андрее Боголюбском предтечу русских царей – наивно. Всё это попытки перенести в древнюю страну реалии совсем других эпох, других времен.
Но в середине XIV века почти все западные и южные русские земли, кроме занятой поляками Галиции, довольно легко завоевали литовские князья. А власть Золотой Орды над Восточной Русью и землями Пскова и Великого Новгорода сохранялась до конца XV века. Исторические судьбы потомков древних русичей разошлись. Неизбежно начали расходиться их языки. Новгородский диалект повлиял на формирование русского (великорусского) языка. Два диалекта, в домонгольское время сильно различавшихся, сблизились, образовав язык, который мы теперь называем русским. А украинский и белорусский развивались на основе общерусского диалекта[318].
В 1701 году Иван Мазепа подарил Вознесенскому собору Переяслава старинное, богато украшенное рукописное Евангелие. В 1815 году «великолепное Евангелие, подаренное Мазепой», видел в том же храме и Алексей Левшин[319]. Позднее драгоценную книгу нашел молодой ученый Осип Бодянский. Оказалось, что Евангелие было написано в середине XVI века (1556–1561) по заказу игуменьи Параскевии, в миру – княгини Анастасии Заславской, в городе Пересопнице на Волыни[320]. Отсюда и его название – Пересопницкое Евангелие.
Как подчеркивал один из переписчиков Евангелия, некто Михаил Васильевич, книгу не только переписали, но и перевели «с язика болгарського (т.е. церковнославянского. –
Правда, Пересопницкое Евангелие так и осталось явлением уникальным. Библию и на Западной, и на Восточной (Московской) Руси продолжали переписывать и читать на церковнославянском. Первопечатник Иван Федоров, эмигрировавший в Речь Посполитую, благодаря поддержке князя Константина Острожского развернул издательскую деятельность, так что технический прогресс только укрепил положение церковнославянского, в сущности, искусственного богослужебного языка в церковной литературе.
Церковнославянский остался языком богослужения и Священного Писания. Но даже этот книжный язык в землях Речи Посполитой несколько отличался от церковнославянского языка царства Московского. Когда Симеон Полоцкий переехал в Москву, то вынужден был избавляться от лексики, непривычной его новым коллегам и читателям.
В делопроизводстве использовали язык, который на Украине XVI–XVII веков называли так: «руський язык», «руська мова» или «проста мова». На этом языке составляли свои универсалы малороссийские гетманы – от Хмельницкого до Мазепы[322]. Следовательно, мову хорошо понимали козаки и посполитые (крестьяне). «Проста мова» постепенно превращалась в литературный язык. Ее даже использовали священнослужители, которые всё меньше понимали язык «славенский». Митрополит Киевский Петр Могила в 1645 году выпустил на «разговорном южно-русском языке»[323] так называемый «Малый катехизис»[324], разъяснявший простым людям догматы православной веры.
Но «проста мова» – не собственно народный язык, на котором говорили козаки и посполитые (крестьяне), а язык канцелярий, соединивший элементы народного языка, церковнославянского и общераспространенного в Речи Посполитой польского. На украинских землях, присоединенных к России, он выйдет из употребления, уступив не только русскому языку, но и собственно народному языку, то есть разговорному языку украинских крестьян[325].
«Не по-московському, а по-нашому…»
Именно козаки и крестьяне сохранили свой народный язык, который мы и называем теперь «украинским», «украинской мовой». В первой половине XIX века украинская мова считалась языком мужицким. «Все пишущие и читающие малороссияне отказались от родного языка; помещики в домашнем быту говорят не иначе, как по-русски; одни только чумаки сохранили свое старинное наречие»[326], – безапелляционно заявляла «Северная пчела». Мнение популярной столичной газеты, в общем, разделял и Пантелеймон Кулиш: «Тогда между украинским панством редко кто еще мог разговаривать мовой, – вспоминал он[327]. – …Всё было подмято “московщиной” и французским языком»[328].
Правда, Пантелеймон Александрович всегда был склонен к преувеличениям. Украинский народный язык, ту самую «мову», знали Бодянский и Максимович, Щепкин и Галаган. Как мы убедимся далее, знал ее и Николай Васильевич Гоголь.
Другое дело, что «мовы», как языка мужицкого, стеснялись сами образованные украинцы: «…досадно, что такой прекрасный язык остается без всякой литературной обработки и сверх того подвергается незаслуженному презрению, – писал Николай Костомаров в своей «Автобиографии». – Я повсюду слышал грубые выходки и насмешки над хохлами не только от великороссов, но даже от малороссов высшего класса, считавших дозволенным глумиться над мужиком и его способом выражения»[329].
Однажды Гоголь стал свидетелем и участником такой сцены. Дело было на Полтавшине, в гостях у некой помещицы Н. Семилетний сын этой Н. вбежал в комнату со словами: «Вареныкив хочу!». Мать смутилась: «Ах, как можно так говорить! Говори, душечка, по-русски!» А тот еще настойчивее: «Вареныкив хочу, дайте мини вареныкив!» Мать сконфузилась еще больше: украинская речь, видимо, в ее представлении была простонародной и в благородном обществе неуместной, если не сказать – неприличной. Но тут уж вмешался Гоголь: «Зачем вы мешаете ему, пусть говорит он на своем родном наречии, придет время и всему прочему еще успеет научиться»[330].
В Российской империи знание мовы не давало никаких преимуществ, напротив, русским она казалась смешным и малопонятным языком.
Но и осмеянная и полузабытая «мужицкая» мова служила барьером, отделявшим украинцев от русских. Мова помогала сохранить национальное своеобразие украинцев, напоминала им о родине. Поэтому Шевченко и будет просить своего брата Микиту писать «не по-московському, а по-нашому»[331].
Интересно, что малороссияне в Москве и Петербурге нередко прибегали к родному языку как своеобразному паролю, по которому узнавали «своих». Измаил Срезневский в июле 1837 года приехал в Полтаву знакомиться с поэтом и драматургом Иваном Котляревским. Тот жил в небольшом, на пять комнат, домике. Русский этнограф увидел помимо ломберных столиков (Иван Петрович, как почти что всякий помещик тех времен, играл в карты) и письменный стол, «покрытый драдедамовым платком, и на нем бронзовый чернильный прибор, бумаги, прикрытые томом “Истории” Карамзина, и еще какие-то развернутые книжки». В углу стояли два шкафа с книгами на французском и на латыни. Котляревский, человек статный и высокий, но уже совершенно седой, встретил гостя настороженно, говорил с ним исключительно по-русски. Но вот Срезневскому удалось расположить к себе писателя, доказать свой искренний интерес к малороссийской истории и фольклору. И Котляревский заговорил с ним по-украински: «Взор его <…> оживился, слова полились рекою…»[332]
В начале XIX столетия Алексей Павловский считал малороссийское наречие «ни живым, ни мертвым»[333]. Поэтому и спешил составить грамматику, пока еще мелкопоместные паны и простые мужики не позабыли мову и не перешли на русский язык: «История древних народов между прочим от того нам кажется неясною, что мы не имеем подобных грамматик, писанных в их времена»[334], – писал русский филолог, современник основоположника египтологии Жана-Франсуа Шампольона. Для Михаила Каченовского, издателя журнала «Вестник Европы», «малороссийский диалект» был уже чем-то вроде лингвистического раритета[335].
Однако украинцев участь древних египтян миновала. Их народный язык не только не был забыт, но вскоре обрел новую счастливую судьбу. Отставной кавалерийский офицер и будущий директор Полтавского театра Иван Котляревский уже переложил «Энеиду» Вергилия на язык полтавских крестьян, представив троянцев – запорожцами, Энея – назвал «паном», богов-олимпийцев заставил пить сивуху, закусывать оселедцем (селедкой) и цибулей (луком)[336].
«Энеиду» вообще пародировали часто, благо для образованного человека материал был известен. По крайней мере, отрывки из поэмы Вергилия обязательно читали все, кто хоть сколько-нибудь продвинулся в изучении латыни. А пафос Вергилия так и подталкивал ироничного человека к сочинению пародии.
Первым был, кажется, французский поэт и драматург Поль Скаррон, известный насмешник, автор многих литературных пародий. Его «Вергилия наизнанку» (
Сравните хотя бы начало поэмы. Вот «Енейда» Осипова.
А вот как начинается «Енеїда» Котляревского:
Первые три части поэмы Осипова вышли в Петербурге в 1791–1794-м. Первые три части поэмы Котляревского напечатаны в 1798-м в том же Петербурге (причем без ведома автора). Четвертая часть русской «Энеиды» вышла в 1801 году, уже после смерти Осипова (его не стало в 1799-м). Четвертая часть «Энеиды» Котляревского – в 1809-м. Над пятой и шестой частями своей поэмы Котляревский работал до конца жизни. Полностью поэма выйдет только в 1842 году в Харькове.
Осипов не уступал Котляревскому в поэтическом даре, но его «Енейда» со временем превратилась всего лишь в изящный раритет. А «Енеїда» Котляревского стала началом современной украинской литературы. Оказалось, что украинская мова замечательна не только в народных песнях.
Образованные малороссияне сразу полюбили поэму Котляревского. Издания «Энеиды» расходились одно за другим. Но и людям простым, неученым, она очень понравилась: «…это любимая книга всех малороссиян; мне случалось читать ее с простолюдинами малороссийскими, и они были в восторге»[340], – писал издатель «Московского телеграфа».
Пройдет время, и основой украинского языка станут именно полтавско-киевские говоры, то есть та самая сельская мова, на которой писали Шевченко, Котляревский, Квитка-Основьяненко.
«…Возьмите любое малороссийское письмо, читайте его чумакам, дивчатам, парубкам <…> язык и смысл целого будет им понятен вполне. Вот она, неподражаемая простота и естественность в рассказе, облагороженный язык народа силен, ясен, прост, богат на мелочи, на шутки ему доступные…»[341] – писал о малороссийском языке повестей Квитки-Основьяненко рецензент «Северной пчелы» казак В. Луганский. Под этим псевдонимом скрывался Владимир Иванович Даль.
Латынь
«Нигде я не слыхал такого сладкого произношения латинского наречия, как в устах малороссиян»[342], – написал князь Долгорукий в Харькове в 1810 году. Путешествие только начиналось, и латинская речь выпускников еще работавшего тогда Харьковского коллегиума стала одним из его первых впечатлений о Малороссии и малороссиянах.
На Московской Руси до середины XVII века латынь вообще была малоизвестна. В основном ее знали переводчики из посольского приказа или иностранцы, оказавшиеся на русской службе, вроде хорвата Вениамина, который помогал архиепископу Геннадию работать над церковнославянской Библией и переводил для него некоторые библейские книги с «Вульгаты». Латынь знали «справщики» церковных книг при патриархе Никоне, но они тоже были выходцами из других стран: Арсений Грек, Епифаний Славинецкий. Благодаря усилиям Симеона Полоцкого и его ученика Сильвестра Медведева появились школы, где обучали латыни. Тем не менее, по словам французского посла де ла Нёвилля, еще при царевне Софье «во всем Московском государстве было <…> четыре человека, говоривших по-латыни»[343].
Только в 1701 году Эллино-греческая академия была преобразована в Славяно-латинскую[344], а латынь, по примеру Киево-Могилянской академии, стала языком обучения. В XVIII веке латынь оставалась языком науки и была для немногочисленной еще разночинной интеллигенции, по словам Юрия Лотмана, «таким же языком-паролем, как французский для дворянства»[345]. Дворяне, после закрытия иезуитских пансионов в 1815-м, знали латынь гораздо хуже[346].
На Западной Руси латынь начали изучать несколькими веками раньше, распространение она получила намного шире, чем в России (Великороссии). Первые школы появились в Галиции еще в конце XIV века.
Латинские школы открывались при костелах, католических монастырях, при епископских кафедрах, разумеется тоже католических: в Перемышле, Львове, Холме. Их программа («семь свободных искусств») соответствовала программе европейских учебных заведений того времени. Жители Галиции отправлялись учиться в европейские университеты, главным образом, конечно, в Краков, но были русины-студенты и в Праге, Базеле, Болонье. Некто Юрий из Дорогобыча, сын ремесленника, учился в Краковском университете, а затем отправился в Болонью, где получил степень доктора искусств и медицины[347]. Одно время (1481–1482) Юрий был даже ректором Болонского университета[348]. Вот только можно ли назвать этого ученого латиниста русином?
Латынь изучали и в некоторых православных школах, что стали появляться во времена борьбы православия против унии и католичества. И все-таки многие православные смотрели на латинистов как на потенциальных изменников. В измене, в соглашательстве с униатами не раз подозревали и самого Петра Могилу, который произвел в образовании на Западной Руси настоящую «латинскую» революцию.
С 1615 года в Киеве при Богоявленском православном братстве действовала своя школа. В 1631-м Петр Могила, тогда еще только архимандрит Киево-Печерской лавры, открыл в лавре особую «гимназию», где изучали все те же «семь свободных искусств». Год спустя школа и гимназия объединились. Новое учебное заведение в источниках называют Киево-братской (потом – Киево-Могилянской, Киевской) «школой», «коллегией», «коллегиумом». Петр Могила мечтал создать академию, но этому противились униаты и католики, а потому король Владислав, вообще-то благоволивший Петру Могиле, статуса академии новому заведению не дал. В 1658-м, по условиям Гадячского договора, заключенного гетманом Выговским с поляками, Киевская коллегия получала статус академии, но Гадячский договор в силу не вступил. В 1660-м московские власти коллегию даже собирались закрыть[349]. Академией Киевская коллегия станет только в 1701 году, при гетмане Мазепе и царе Петре.
Но слова значат мало. Киевская коллегия еще в свою «доакадемическую» эпоху стала лучшим православным учебным заведением всей Западной Руси. Там преподавали несколько языков: греческий, древнееврейский, польский, позднее – немецкий и французский. В XVIII веке, в эпоху постепенного упадка академии, лекции читали на русском (великорусском) и даже на «сельском наречии» (то есть на украинском), но в XVII веке языком преподавания была латынь. Ее в той или иной степени учили все двенадцать лет учебы. На латыни не только вели занятия, читали лекции – в стенах коллегии студенты должны были и говорить на латыни. Если студент произносил хоть слово на «сельской мове» или на польском, следовало наказание. Эту систему впервые ввели в иезуитских коллегиях, а профессора Киевской коллегии использовали передовой для того времени опыт. Студенты старших классов уже штудировали Аристотеля, читали Цицерона, готовили доклады и защищали диссертации на латыни и даже писали латинские стихи, подражая Вергилию или Горацию. Выпускники были квалифицированными богословами, могли вести полемику с хитроумными и многоучеными иезуитами и свободомыслящими протестантами, хорошо ориентировались в Священном Писании, постановлениях соборов, сочинениях отцов церкви, классической истории и литературе.
В Киевской коллегии учились Симеон Полоцкий и Михаил Ломоносов, преподавали Иннокентий Гизель, Стефан Яворский, Феофан Прокопович. Украинские гетманы, начиная от Ивана Выговского и Юрия Хмельницкого и заканчивая Павлом Полуботком и Даниилом Апостолом, тоже были или выпускниками Киевской коллегии, или учились там хотя бы некоторое время. Михаил Грушевский, просматривая реестр учеников Академии за 1727 год, нашел «представителей почти всех выдающихся старшинных семейств»[350].
Более того, на учебу в коллегию отправляли своих детей русские бояре, воевавшие на Украине: Григорий Ромодановский и Петр Шереметев (сын последнего, Борис Петрович, будет героем Северной войны и соратником Петра Великого). Но это, так сказать, «сливки общества», а Киевская коллегия выпускала каждый год по нескольку сотен священников для православных приходов. Не все могли осилить курс обучения, но хотя бы основы латинской учености усваивали и «несли в народ». То же самое вольно или невольно делали гетманы, полковники и сотники, получившие схоластическое образование, вообще-то не слишком нужное козаку, но считавшееся престижным. Не зря гетман Даниил Апостол назвал Академию «школой всему обществу благопотребной, где сыны малороссийские в науках свободных имеют наставления»[351].
А ведь кроме Киевской коллегии Петр Могила открыл коллегию в Виннице (позднее она переехала в местечко Гойсчы под Луцком). Продолжали работать православные «братские» (основанные при православных братствах) школы и католические (иезуитские, доминиканские) коллегии, куда православные тоже нередко поступали учиться. Именно в иезуитской коллегии учился Богдан Хмельницкий. В 1644 году французский посол в Речи Посполитой граф де Брежи так писал о своей встрече с будущим вождем «Козацкой революции»: «На днях в Варшаве был один из старшин казацкой нации, полковник Хмельницкий <…> я дважды с ним разговаривал. Это образованный, умный человек, который силен в латинском языке»[352].
Другой знаменитый гетман, Иван Мазепа, учился в Киевской коллегии, а в годы своего гетманства стал ее покровителем и щедрым меценатом. Он любил приехать в коллегию/академию, чтобы поговорить со студентами на латыни. Французский дипломат Жан Болюз писал, будто Мазепа «блестящим знанием этого языка мог соперничать с лучшими нашими отцами-иезуитами». Гетман читал Овидия и Горация и цитировал их по памяти[353]. Когда Мазепа, предав царя Петра и Российское государство, перешел в лагерь Карла XII, тот сначала холодно отнесся к изменнику. Но умный и лукавый гетман подготовил и произнес перед королем по-латыни такую замечательную речь, что понравился шведскому правителю. Карл оценил и остроумие, и ученость своего нового союзника. Хорошо знал латынь и соратник Мазепы Пилип (Филипп) Орлик, генеральный писарь Войска Запорожского. Помимо латинского, Орлик владел еще девятью иностранными языками. Учиться начал в достославном городе Вильно, в иезуитской коллегии, а совершенствовался опять же в Киево-Могилянской академии.
В императорской России латинское образование сначала развивалось успешно, причем не только в Гетманщине, но даже на землях Слободской Украины. С 1721 по 1817 год действовал Харьковский коллегиум, где готовили священников. Программа коллегиума напоминала программу Киево-Могилянской академии. Именно латынь студентов Харьковского коллегиума и ласкала слух князя Долгорукого. Еще раньше Харьковского коллегиума, при гетмане Мазепе в 1701 году коллегиум открыли в Чернигове. «Ученых» латинистов также готовили семинарии Переяслава и Полтавы.
Люди, занимавшие сколько-нибудь значительные должности в гетманской канцелярии или даже в канцеляриях полков и сотен, владели латинским. Афанасий Гоголь, служивший в канцелярии Миргородского полка, знал латынь, а кроме нее еще греческий, польский, немецкий. Не зря учился он в Киево-Могилянской академии[354]. Александр Безбородко, правитель канцелярии малороссийского генерал-губернатора, конечно, не мог обойтись без латинского. Антон Головатый, фактический организатор Черноморского казачьего войска и последний войсковой атаман, избранный козацкой радой (а не назначенный начальством), тоже знал латынь. Он учился в Киево-Могилянской академии, хотя курса не окончил, потому что уехал на Запорожскую Сечь.
Иные просвещенные малороссияне знали латинский лучше, чем великорусский. Известный впоследствии общественный деятель и публицист Григорий Полетика окончил Киево-Могилянскую академию. Он приехал в Петербург и поступил переводчиком в Академию наук. Полетике устроили экзамен на знание иностранных языков, причем экзаменатором был сам Василий Кириллович Тредиаковский. По мнению Тредиаковского, Полетика знал латынь великолепно, чего нельзя было сказать о русском языке: Полетика в то время говорил на «малороссийском диалекте»[355]. Разумеется, замечательным латинистом был Григорий Саввич Сковорода. На латыни он писал письма, складывал вирши, что, впрочем, было совершенно естественным для ученого человека тех времен.
В Малороссии была и особая категория населения: «мандрованые»[356] (бродячие) дьяки. Как правило, ими становились недоучившиеся студенты Киевской академии, Харьковского коллегиума или семинарий. Их мечтой было занять место дьяка в одном из приходов, а пока что они зарабатывали, чем могли: «…они знали разные канты и вирши, умели рисовать, умели поставить для общественного развлечения вертепную драму»[357]. Эти люди хоть немного, да знали латынь и, скорее всего, способствовали ее распространению среди простого народа, посполитых и козаков. Латынь так или иначе проникала и в народную среду, где, конечно, Горация не читали, но некоторые латинские слова для повседневной речи адаптировали. Даже водку в Малороссии еще в гоголевские времена называли «оковитой», что было искаженным «
Князь Цертелев, первый собиратель украинского фольклора, записал слова народной песни, где упоминается «оковитая»:
Так что Тарас Бульба, будто бы не знавший, «как будет по-латыни горелка», лукавил или дурачился.
Григорий Теплов, о котором речь впереди, в своей записке «О непорядках…» в Малороссии так рассказывает о воспитании детей козацкой старши́ны: «…лучших фамилий отцы следующее воспитание детям дают: научив его читать и писать по-русски, посылают в Киев, Переяславль или Чернигов для обучения латинского языка…»[359] Другое дело, что учили не всегда хорошо, родители спешили пристроить свою «дитину» на теплое местечко. Однако дети кое-что успевали выучить. Хотя бы те же «из Энеиды два стиха».
Иван Котляревский сочинял свою «Энеиду» для читателя, знакомого с римским оригиналом, прочитавшего настоящую «Энеиду» Вергилия Марона пусть и фрагментарно. Поэтому людям его круга поэма была много смешнее и понятнее, чем нынешним украинским школьникам и российским студентам-филологам (остальные ее уже вряд ли читают). В поэме есть даже эпизод, где троянцы, приплывшие с Энеем в Лациум, прилежно изучают латинский язык: мешают полтавский говор с испорченной латынью и приделывают к украинским словам окончания -us.