– Ты не ушибся? – встревоженно спросила она.
– Вроде нет, – сказал я. – С чего бы мне ушибаться?
– Пашка, блин, тормозит резко, – вступила Зинуля. – Хорошо, что вы привязаны.
– Как же не тормозить, блин, когда колесо, блин… – колесо прокололось, – имел в виду Паша, – заменив слово «прокололось» эвфемизмом наоборот, и, вылезая из кабины, добавил: – Хорошо еще, что правое переднее, а если б левое, могло, блин, вынести на встречную полосу и тогда всем нам… – конец, он хотел сказать.
Я вылез вслед за ним, толкнул колесо ногой.
– Да, – говорю, – прокол. Запаска у тебя далеко?
– Какая, блин, запаска, – сердито ответил Паша. – Моя запаска на складе лежит.
– В каком смысле? В таком смысле, что нет у меня запаски, не выдали. – И добавил еще несколько слов, с которыми мне пришлось согласиться. Тут же перед нами возник симпатичный молодой человек уголовной наружности, в синем комбинезоне с масляным пятном на груди, с косичкой на затылке и домкратом в руке.
– Ну, что, – говорит, – командир, прокололся?
– Прокололся, – бурчит Паша.
– Ну да, бывает. На этом месте все прокалываются. Давай запаску и полштуки, сейчас все сделаем..
– Нет у меня запаски. – хмуро сказал Паша. – И полштуки нет, а до получки еще два дня.
– Так я и думал! – сказал лохматый сердито и разочарованно. – Ездят, а чем думают, непонятно.
– А ты-то чем думаешь? – сказал Паша. – Ты же видишь, государственная машина, а все равно гвозди подкладываешь.
– Не гвозди, а шипы, – уточнил молодой человек. – Нехорошо, конечно, но семью-то кормить надо. Вот и работаю, колеса частным людям менять помогаю. А для гостранспорта есть гостехпомощь.
– Дать бы тебе по башке.
– И не пробуй, – миролюбиво предупредил прокольшик. – Я же тут не один работаю. У нас тут, можно сказать, целый мафиозный трудовой коллектив. – И, движением головы указав на стоявшего у фонаря напарника с монтировкой, направился на другую сторону улицы обеспечивать проколы встречному транспорту. Напарник пошел за ним. Паша, высказавши по поводу всех прокольщиков несколько непечатных, но не переходящих на критику государства мыслей, сел на свое место и принялся звонить по мобильному в службу технической помощи, чтобы привезли запаску.
А я, воспользовавшись неожиданной паузой, вышел размяться и подышать свежим воздухом.
На мокром от только что прошедшего дождя асфальте желтым расплавленным и расплывшимся маслом отражались огни уличных фонарей. Фары проносящихся автомобилей отражались полосами, которые мгновенно вытягивались, сокращались и исчезали. Вечер неожиданно для этого времени года и суток был теплый. Я расстегнул куртку и, заложив руки за спину, пошел гулять по тротуару, туда-сюда. Когда второй раз шел туда, кто-то меня окликнул по имени-отчеству. Я повернул голову и увидел вылезавшего из черного «Мерседеса» некрупного человека в сером демисезонном пальто с черным бархатным воротником и в фетровой шляпе-котелке с загнутыми полями, такие головные уборы, по моим представлениям, носили в девятнадцатом веке.
– Добрый вечер, – сказал этот человек и протянул мне руку с маленькой и, как я почему-то подумал, потной ладошкой и обручальным кольцом на безымянном пальце. Прежде чем ответить обратным жестом, я пристально вгляделся и увидел перед собой человека неопределенного возраста, огуречной наружности, с лицом, не имеющим ни одной индивидуальной черты, хотя именно этим оно мне показалось очень знакомым.
Тем не менее…
– Не имею чести, – сказал я холодно и от рукопожатия уклонился.
– Ну как же, как же-с, – проговорил обладатель котелка, подражая, очевидно, какому-то литературному персонажу из далекого прошлого, когда в моде были такие головные уборы. При этом руку опускал медленно, очевидно, надеясь, что, если я передумаю, ему не нужно будет опять поднимать ее высоко. – Мы ведь с вами встречались. И имели очень обстоятельную, так сказать, беседу-с.
– Мы с вами встречались? – Я вгляделся в него еще пристальней и вскрикнул не радостно, но удивленно: – Иван Иванович!
– Он самый, – самодовольно осклабился Иван Иванович, но руку повторно протягивать не решился.
А я смотрел на него и удивлялся, как же я сразу его не узнал. Его лицо, конечно, совершенно незапоминаемо, но, представьте себе, именно этой абсолютной незапоминаемостью и запоминается. Теперь я, конечно, его узнал. Это был тот самый Иван Иванович… то есть Иван Иванович это, понятно, выдуманное имя. Кто выдумывал, не слишком-то напрягался, да и задача не требовала напряжения. Они все были тогда и, наверное, сейчас Иваны Ивановичи, Николаи Николаевичи, Петры Петровичи, Владимиры Владимировичи, чтоб нам легче запомнить и им не сбиваться… так вот это был тот самый Иван Иванович, который жарким летним днем какого-то очень давнего года допрашивал меня в душном кабинете… то есть, прошу прощения, не допрашивал, а спрашивал (формально это был не допрос, а профилактическая беседа), почему я пишу упаднические, как ему казалось, тексты… Все у вас, говорил, жизнь какая-то грустная, приземленная, герои бескрылые, а ведь на самом деле… И он мне тогда тоже раскрывал глаза на наши достижения, военную мощь и космические успехи, обещал помочь овладеть оптимистическим взглядом на жизнь и угрожал печальными для меня последствиями, если я не приму его помощи, а о нашей беседе кому-нибудь расскажу.
– Но позвольте, – сказал я, ведь мы с вами встречались чуть ли не в середине прошлого века, а вам тогда уже было, как мне казалось, ну не меньше чем за пятьдесят.
– Прекрасная память! – похвалил он меня. – Мне действительно было немного за пятьдесят. Мне и сейчас примерно около того же.
– Как же так получается?
– А вот так и получается. – Он слегка развел короткими ручками. – Вы ведь мудрый человек, очень интересуетесь людьми моей профессии и давно могли бы заметить, что мы, как бы вам сказать, не стареем, а движемся вместе со временем… Поэтому, как говорится, вы приходите и уходите, а мы остаемся. Что поделаешь, служба такая, не отпускает. И стареть нам нет ни времени, ни причины-с. Но что мы все обо мне, давайте о вас. Куда путь держим, если не секрет?
Я охотно ему поведал, что еду в институт Склифосовского, никаких тайн не имею, антигосударственных мыслей (соврал, конечно) в голове не держу, потому что мне сейчас не до них.
– А что такое? – Он поверил и забеспокоился отсутствием у меня антигосударственных мыслей, чего раньше за мной вроде как не замечалось.
Я рассказал ему про клеща.
– Ах, вот оно что! Наконец-то вы сами заметили. Так ведь он, этот клещ, давно в вас сидит. Что смотрите на меня? Разве не так?
– Не так, – сказал я. – Вы имеете в виду условного клеща, а я вам говорю про реального, про насекомое, которое влезло мне вот сюда в живот и вовсе не условно, а физически.
– Ну, это как раз ерунда, – отмахнулся он. – Этого клеща любая медсестра из вас в один момент выковыряет, – а вот этот, который сидит у вас здесь, – он постучал себя по лбу, – с ним даже мы справиться не можем. То есть можем, но не всегда.
– Очень вам сочувствую, – говорю. – С другой стороны, если б нас, таких, как я, не было, вы бы все были безработными.
– Это верно, – вздохнул он, – но я, собственно, не из личной выгоды, а исключительно ради познания наблюдаю и думаю. Вот вы, начиная со всяких там народников, все проявляете недовольство властью, печетесь за народ, а ведь народ-то вас об этом не просит.
– Не просит, потому что сам выгоды своей не понимает.
– Очень даже понимает, – возразил мой собеседник. – Лучше вас понимает. Его выгода состоит в том, чтобы все было, как есть, по заведенному издревле порядку. Он понимает, что жизнь так устроена, что с одной стороны – он, а с другой – господа, или начальство, или, как это называется, то есть люди, которые берут на себя труд за него думать и им руководить. Говорить ему, как жить, кормиться и умирать. Его такое разделение труда устраивает, а вы испокон веков зовете, насильно тащите его к чему-то такому, чего он не понимает, и поэтому всегда готов вас сдать нам. Народники, помните, по деревням ходили, грамоте крестьян учили, чтоб прокламации могли понимать. Так эти же крестьяне в полицию их сдавали. Так было тогда, так есть и сейчас. Если вести отсчет хотя бы от Радищева, то за две сотни с лишком лет тысячи людей, боровшихся за так называемое народное счастье, сгинули, пропали, как говорится, ни за понюх табаку, а народ этого даже и не заметил. Так стоят ли такой цены ваши усилия? Подумайте лучше о себе. Чего вам не хватает? Все у вас лично сейчас есть. Ваши книжки печатают, хотя я бы, на мой вкус, кое-какие главки все-таки выкинул и кое-что попросил бы вас переписать, но мы этого не делаем, а что касается народа, то он, если вы примечаете, сыт, одет, обут и властью доволен. Всегда доволен, во всяком случае, она всегда может в этом его убедить. Вы вот все кричите: народ бедствует, а он не бедствует, он просто живет скромно, как привык. Хлеб, картошка, соленый огурчик, бутылка с получки, ему ничего больше не надо. Ему лишь бы войны не было.
– Вот именно, – сказал я, – лишь бы войны не было. Но вы же без войны не можете. Вы уже сто лет ведете войну с собственным народом, а как только возникает возможность или вам кажется, что она возникла, лезете наводить порядок к соседям. Зачем вы туда лезете? Что вы там потеряли?
– Мы, – сказал он, – восстанавливаем историческую справедливость. Мы объединяем весь русский мир, и мы его объединим независимо от того, нравится это вам или не нравится.
– Вы русский мир объедините, а зачем? – спросил я и этим вопросом поставил его в тупик.
– Что значит зачем? Что значит зачем? Что значит зачем? – трижды он повторил мой вопрос, пока обдумывал возражение. – Что значит зачем? – спросил он в четвертый раз и ответил своим вопросом: – А то, что мы самый разделенный в мире народ, а то, что двадцать пять миллионов русских вынуждены жить за пределами России – это вас не волнует?
– А чего ж мне волноваться, я-то живу в пределах. А если вас судьба двадцати пяти миллионов волнует, так позовите их сюда, в Россию, дешевле будет, чем захватывать их вместе с территориями. У нас, – уточнил я, – страна большая, малозаселенная. И пятьдесят миллионов бы легко разместились, так что и не заметишь. Так позовите их.
Иван Иванович смутился и помрачнел.
– Так зовем же.
– И что же?
Он насупился и неохотно сказал:
– Не едут, сволочи. Уж мы им все обещаем. Жилье построить. Работой обеспечить. А они опасаются, что обманем.
– Ну и не зря опасаются. Вы же нам всем коммунизм обещали построить, а построили ГУЛАГ. Вот они, разделенные, и опасаются, что вы им то же самое снова построите.
– Ерунда это все, – сказал он. – ГУЛАГ остался в далеком прошлом, и нечего его без конца поминать. То время прошло, и теперь у вас все хорошо. Книжки печатаются, гонорары текут, живите в свое удовольствие. Езжайте на курорт, купайтесь, загорайтесь, читайте, наслаждайтесь природой, рисуйте или фотографируйте, наконец. Это безопасно. Запомните, жизнь коротка и неисправима, старайтесь взять от нее все, что удастся, и радуйтесь ей такой, какая есть. А если вы не опомнитесь, то…
– То вы меня посадите?
– Нет, – поморщился он, – посадить это последнее, что бы мы с вами сделали. Посадить вас – это глупо и, как выражаются умные люди, контрпродуктивно. Конечно, при случае можно и посадить, но шуму-то будет… сами знаете. Однако есть же всякие другие способы, ну, как бы вам сказать, избавления от назойливого персонажа, радикальные, совершенно бесшумные, вызывающие подозрения, но недоказуемые.
– Вы имеете в виду…
– Вот именно то, что вы подумали. Со всяким человеком может случиться инфаркт, инсульт. Ну, можно утонуть, разбиться на машине и, наконец, – на лице его заиграла блудливая улыбка, – клещик может оказаться все-таки энцефалитным. Впрочем, будьте пока здоровы. Тем более что вам, кажется, привезли то, чего вы ожидали.
В самом деле подъехал микроавтобус оранжевого цвета с надписью по бокам: ТЕХПОМОЩЬ.
– Мы еще увидимся, – сказал мне Иван Иванович и дернул правой рукой, очевидно, намереваясь мне ее протянуть. Но опомнился, не протянул и полез в свой «Мерседес».
А из техпомощи выскочили два молодых человека спортивного вида в синих новеньких спецовках, с вышитыми желтыми нитками именами Василий и Никифор и в почти белых нитяных перчатках. Не говоря лишних слов, они колесо сняли, размонтировали, шину завулканизировали, колесо собрали, поставили на место, посмотрели выразительно на Пашу, поняли, что с него ничего не возьмешь, и Василий сказал:
– Ладно, чего там.
А Никифор посоветовал:
– Ехай, старик, как хочешь, но под ноги поглядывай. И через Крещатик не вздумай, там все перекрыто. На Майдане укры бузят и покрышки палят.
Парни уехали, а я стал думать, что это они сказали? Какой Крещатик, какой Майдан и кто такие укры? И то и другое, насколько я помнил, находится в другой стране, в другом городе, а мы хотя и на шоссе имени того города, но приближаемся к Московской, а не имени того города автодороге. «Чушь какая-то», – сказал я себе, но посоветовал Паше переместиться от греха подальше через Боровское и Минское шоссе на Можайское, по которому точно к тому городу, в котором Майдан, не попадешь.
Кто думает, что живет хорошо, живет хорошо
Мы поехали дальше, и я (надо же было мне чем-то заняться) задумался над словами Ивана Ивановича. И опять пришел к мысли, что он, в общем-то, прав. У меня ведь, в самом деле, в сущности все хорошо, кроме клеща, возраста и здоровья. А что народу у нас не вполне хорошо живется, так пусть народ сам за себя борется или хотя бы не отдает свои голоса за тех, кто делает его жизнь такой, какая есть. А если девяносто процентов этого народа хотят того, что с ними делает власть, пусть они за это все и расплачиваются и не рассчитывают на мое сочувствие. Если бы я был правителем какого-нибудь государства, я бы сделал так, что все платят за то, что одобряют. Пусть все приверженцы социализма соберутся вместе и строят социализм для себя. Раздельно пусть живут сторонники монархии, республики, диктатуры. Или так. Например, в Германии все платят общие налоги – на содержание правительственного аппарата, на армию, полицию, ремонт дорог и так далее. Но есть отдельные налоги по интересам. Католики платят налог на католическую церковь, а протестанты, естественно, на свою. Но атеисты и агностики церковный налог не платят. Например, в нашем случае должно быть, допустим, так. Нравится тебе Ленин, хочешь и дальше лицезреть его в Мавзолее, плати специальный налог. Если бы до присоединения нами каких-нибудь территорий народ спросили, кто готов за это платить из своего кармана, и назвали бы примерную сумму, мы бы и дальше ездили туда в качестве желаемых иностранцев. Но правительство народ не предупреждает, а народ сам по себе не соображает. Времена Радищева, когда народ был темный, забитый, неграмотный, давно прошли. Теперешний народ имеет телевизор, компьютер и Интернет, и если до сих пор 90 процентов ведут себя как темные и неграмотные мужики восемнадцатого века, то они никакого сочувствия не достойны. Тем более что нет уважительной причины. Потому что, если народ живет плохо, но думает, что живет хорошо, значит, он живет хорошо. А если он живет хорошо, но думает, что живет плохо, тогда он и правда плохо живет. (Копирайт мой. При цитировании ссылка на автора обязательна.) Большинство людей любят спокойную жизнь и живут спокойно, пока в их среде не возникнет ситуация, побуждающая их к восстанию против власти. Наиболее оправданный повод к восстанию – голод. Но голодные люди редко восстают, потому что не имеют сил на восстание. Поэтому чаще восстают люди, которым не хватает какой-нибудь ерунды, а силенок достаточно, чтобы что-нибудь сокрушить. Но чаще всего они восстают, когда у них всего в избытке, но жизнь без войны и стрельбы кажется им слишком скучной, и иногда хочется собраться всем вместе, пойти на штурм чего-нибудь, чем-нибудь овладеть, кого-нибудь скинуть с высокого сиденья, чтобы посадить на его место другого, который когда-нибудь станет таким же, как скинутый. Такие вот мысли посетили меня после свидания с Иваном Ивановичем. Согласен, мысли чепуховые, за что я прошу прощения у моих читателей, которые, имея обо мне незаслуженно высокое мнение, полагают, что я всегда, подобно Семигудилову, думаю о чем-то великом, масштабном, мистическом, божественном и сакральном. О тайнах мироздания, смысле бытия, историческом предназначении России и глубинах непознаваемой русской души. Это не так. Когда сижу перед компьютером и сочиняю тот или иной текст, думаю только о том, как лучше построить очередную фразу. При этом сижу и как будто бессмысленно смотрю на экран. Обычно в это время ко мне в комнату врывается Шура с пылесосом и тут же его включает, чем выводит меня из оцепенения.
– Что ты делаешь? – говорю я ей, выдернув шнур. – Ты не видишь, что я работаю?
Она убежденно возражает:
– Вы не работаете!
– А чем я сейчас, по-твоему, занят?
– Вы сидите с открытым ртом и смотрите на компьютер.
– Но ты разве не понимаешь, что я не просто так сижу с открытым ртом и смотрю на компьютер? Когда я сижу с открытым ртом и смотрю на компьютер, я о чем-то думаю.
– Вот именно, – говорит, – думаете, а не работаете. Когда вы работаете, я вижу. Тогда вы так по клавишам пальчиками тюкаете.
Так уверенно говорит, что я даже и сердиться на нее не могу, но объясняю, хотя понимаю бесполезность усилий, что, прежде чем пальцами что-то вытюкивать, надо мозгами что-то обмозговать.
Живее всех живых
С неким человеком у меня был такой разговор. Он спросил меня, осуждаю ли я художников Шарли за их карикатуры на Магомета. Я сказал, нет. Но сам стал бы их рисовать, если б умел? Не стал бы. Почему? Есть много вещей, которые я сам бы не делал, но не осуждаю тех, кто делает. Я бы не стал рисовать карикатуры на чьих бы то ни было святых, потому что мне это неинтересно и к тому же я не имею желания обижать других людей без причины. Например, я говорил раньше «на Украине», но с тех пор, как узнал, что каким-то украинцам это кажется обидным, поменял предлог «на» на «в». Причина для обиды не кажется мне серьезной, но раз она есть, я готов с нею считаться. Есть русские, которых обижает то, что часть речи «русский», в отличие от всех других определенно существительных (немец, француз, украинец и т.д.), выглядит как прилагательное. Вообще национально или религиозно обидчивых людей развелось слишком много, и чем дальше, тем они чувствительней и агрессивней. В одном месте женщину могут убить за то, что она не закрывает лицо, в другом могут побить (но все же не убить) за то, что закрывает. Радикальные исповедники ислама авторов карикатур расстреляли. Некоторых воинствующих православных от подобных расправ удерживает только уголовный кодекс и неготовность за свою веру самим умирать. В городе Тутцинге, недалеко от Мюнхена, есть Евангелическая академия. В холле главного здания висит картина, на которой изображены двенадцать едоков с вилками и ножами, поедающими лежащего на столе мертвого человека. Картина очень реалистическая: куски мяса насажены на вилки, часть ребер уже обглодана. Поедаемый человек – это Иисус Христос, а поедающие – апостолы. Это, напоминаю, висит не в каком-нибудь богохульном притоне, а во вполне религиозном учреждении. Насколько я понимаю содержание картины, это насмешка над католиками, вкушающими при определенных обрядах хлеб как тело Христово и пьющими вино как Христову кровь. Картина висит, католики не обижаются и никого не громят. Насмешка над святынями омерзительна, если выражается какими-нибудь варварскими физическими действиями, наносящими реальный вред предметам поклонения. Большевики смертельно оскорбляли верующих, когда рубили иконы, сбивали с колоколен кресты, а церкви превращали в свинарники или картофелехранилища. Но словесная или изобразительная насмешка над религиозными верованиями – дело морально вполне допустимое и даже естественное. Атеист, имеющий научное представление о происхождении Вселенной, не может относиться всерьез к библейской версии сотворения мира. Он имеет право не верить в непорочное зачатие, в хождение Христа по воде «яко посуху», воспринимать подобные рассказы юмористически. Так же, как верующий человек имеет право смеяться над теорией эволюции, происхождением человека от обезьяны и вообще над неверием, что, например, сделал Булгаков в «Мастере и Маргарите». Так вот мое мнение: сомневаться в любой вере и относиться к ней иронически можно, а к неизменным спутникам веры – ханжеству и лицемерию – тем более. Но тут важна цель. Целью может быть сомнение в данной вере, что допустимо, или намеренное оскорбление верующих, чего, я считаю, делать не стоит. Здравому подходу к этой проблеме мешают фанатики разных вер, истинные или изображающие таковых. Эти люди, когда есть возможность использовать определенную ситуацию, стараются захватить площадку пошире, и все больше людей, предметов и символов объявляют священными, неприкосновенными, защищенными от критики и от шуток. А вера может быть вовсе не религиозная, а даже наоборот. У нас еще совсем недавно Ленин, законченный безбожник, был, а для кого-то, может быть, и остался, фигурой религиозного поклонения. Ленину приписывались немыслимые качества, и многие люди не могли себе представить, что ему, как Марксу, было не чуждо кое-что человеческое. Помню, мама моя говорила своей подруге, что она не может себе представить, что Ленин ходил в уборную. И подруга призналась, что она тоже не может себе представить. И миллионы людей не смели даже помыслить, что Сталин (но здесь речь не о нем) может когда-нибудь умереть. Я хорошо помню время (мои детство, юность, молодые годы), когда никакая критика Ленина не допускалась, а первые фривольные шутки о нем воспринимались людьми как ужасное кощунство. И не только о нем. Один известный поэт уже в девяностые годы, когда время обольщения «героями революции» в обществе давно прошло, гордясь своей преданностью устаревшим идеалам, писал, что в молодости готов был дать в морду любому, кто позволит себе рассказать анекдот о Чапаеве.
Кто читал мои работы, тот, может быть, заметил, что я немало сил и времени потратил на феномен, который называется культом личности, на попытки понять, как этот культ возникает, развивается и закрепляется в умах людей. И как он в некоторых случаях безнадежно рушится. Как какая-нибудь неприметная личность вдруг становится предметом массового обожания, как миллионы людей начинают наделять ее достоинствами, которые в ней имеются в скромных пропорциях или вовсе отсутствуют. Ну, не обязательно неприметная, бывает, что обращающая на себя внимание, но имеющая качества, противоположные приписываемым. Например, тот же Ленин. Будучи молодым и недостаточно образованным человеком, я встретил большое число людей, которые, в отличие от меня, имели по нескольку высших образований и ученые степени и прочли много толстых книг, в том числе все собрание сочинений Владимира Ильича. Они ленинские тома не только прочитали от корки до корки, а проштудировали с карандашиком в руках, что-то там подчеркивали, ставили на полях восклицательные знаки. Прочитанные фразы или абзацы оценивали как Зд. Отл. Вел. Ген., что значило здорово, отлично, великолепно, гениально. Одним из таких ученых-ленинцев был писатель Борис Яковлев (Хольцман), он не читал никого, кроме Ленина, но Ленина перечитывал везде, включая туалет, где у него была специальная «ленинская полка», знал его всего наизусть, он написал о Ленине много томов и тоже уверял меня в сверхгениальности и необычайной доброте своего героя. Я уже весьма скептически относился ко всем уверениям казенной советской пропаганды и с отвращением – к личности Сталина. О нем я имел свое представление. А вот Ленин… Он мне тоже чем-то не нравился. Но эти люди, которые были о нем столь высокого мнения… У меня не было оснований не доверять им, сомневаться в их компетентности, подозревать в нечестности, в корысти, предвзятости. Они меня страстно уверяли в сверхчеловеческих интеллектуальных способностях Владимира Ильича, в том, что он действительно гений, какие рождаются, может быть, раз в тысячу лет, а и в тысячу лет не рождаются. Помню такой разговор. Некий врач, доктор наук, профессор, с восхищением рассказывал мне о Владимире Хавкине, бактериологе, который изобрел вакцины от холеры и чумы, ту и другую испытал на себе, и в Индии спас от смерти миллионы людей. Я, тогда уже начавший сомневаться в Ленине, сказал профессору, что заслуги людей оцениваются несправедливо. Вот можно ли сравнить достижения Ленина и Хавкина? Хавкин спас от чумы миллионы людей, а Ленин? Мне мой вопрос казался вполне естественным и невинным, но профессор воспринял его как чудовищное кощунство. Он вскочил на ноги, замахал руками, засверкал глазами. «Хавкин, – закричал он, – спас миллионы людей, а Ленин избавил от чумы все человечество!» (Я не сразу, а потом, задним числом, придумал возражение, что Ленин не спас от чумы, а привил чуму и испытал ее почти на всем человечестве.)
Другие люди, пытавшиеся меня просветить, говорили, что Ленин – величайший гений всех времен и народов. В его трудах есть настолько исчерпывающие ответы на все вопросы, что, освоив эти труды, ничего другого можно уже не читать. Он предсказал развитие человечества на много десятилетий или даже столетий вперед. Мнение этих людей меня сильно смущало. Оно противоречило тому, что мне говорило мое собственное некомпетентное представление о предмете. Но кому я должен был поверить, самому себе, не прошедшему полностью даже среднюю школу, или им, много пожившим, много чего испытавшим, прочитавшим и заучившим все его многотомные сочинения наизусть? Я спрашивал, как же так? Неужели он все предвидел? Предвидел сталинскую диктатуру, колхозы, концентрационные лагеря, террор тридцать седьмого года? Некоторые выходили из положения так: он предвидел все, но вот перерождения партии представить себе не мог. То есть, если бы партия не переродилась, было бы все, как он предсказывал.
А она, между прочим, и не перерождалась. Она с самого начала занималась массовым террором, и члены ее, включая самого Ленина и его соратников, против террора ничего не имели, пока он не коснулся их самих. А когда коснулся, большинство из них ничего не поняли. Понял мой отец, который однажды сказал мне, что свои пять лет лагерей вполне заслужил своим участием в преступной организации ВКП (б).
Ленин не ожидал, что крестьянство окажется таким консервативным, а городская среда столь мещанской. Но, спрашивал я этих людей, если он не представлял, не предусмотрел и не ожидал, в чем же тогда его гениальность? Ведь гений – это человек, который представляет, предвидит и предусматривает. В конце концов эти большеголовые люди (многие из них сами, кстати, сидели) останавливались и, не зная, что мне ответить, или сердились, или прекращали разговор и смотрели на меня с сожалением и насмешкой, как на человека, неспособного усвоить очевидное, и советовали мне читать Ленина, вникнуть в Ленина, тогда истина откроется мне во всем своем ослепительном блеске, и мне не придется задавать те наивные вопросы, которые я задаю теперь.
Мой старший друг Игорь Александрович Сац завидовал мне, что мне еще предстоит открыть для себя Ленина и испытать то величайшее счастье первооткрытия, которое он, Игорь Александрович, уже испытал. Я спрашивал его: а сейчас, читая Ленина, разве вы не испытываете того же чувства? Он объяснял мне доходчиво, что когда человек в тысячный раз занимается сексом, он испытывает удовольствие, но оно несравнимо с восторгом первого раза. Разумеется, Сац так же, как и его единомышленники, был уверен, что Ленин был человек добрый, по словам Маяковского, «самый человечный изо всех прошедших по земле людей». Это отчасти поддерживалось и официальной пропагандой, но с поправкой, что «Ленин был добрый, но не добренький». То есть добрый по-большевистски, к единомышленникам, но не к врагам (а врагами у него были помещики, капиталисты, священники, проститутки, торговые люди, члены царской фамилии и прочие, прочие, прочие). Нет, не добрым и не самым человечным был этот человек, а холодным и жестоким массовым убийцей, что ни от кого не скрывалось и подтверждено его опубликованными многими записками насчет необходимости беспощадного красного террора, указаниями разным функционерам новой России расстрелять белогвардейцев, кулаков, попов, проституток и прочих. Именно – не привлечь к ответственности, не судить, а расстрелять, и без проволочек, с уточнениями вроде «чем больше, тем лучше», с определением приблизительного числа: «пятьдесят или сто», то есть скопом. И ведь все это было напечатано во всех его собраниях сочинений, и все это те самые образованные лениноведы читали, подчеркивали, заучивали – и что? Они не понимали смысла этих записок? Но ведь были люди, которые понимали. Например, Максим Горький. С чтения горьковских «Несвоевременных мыслей» у меня и начались сомнения, которые привели меня к тем же выводам, к которым пришел Венедикт Ерофеев («Моя маленькая Лениниана»).
Когда в пятидесятых годах двадцатого века было (не полностью, но в значительной степени) покончено со сталинским произволом, когда Хрущев выпустил на волю миллионы жертв сталинских репрессий, стало модно говорить о гуманизме, справедливости и возвращении к ленинским нормам. Считалось, что наказывать человека по ленинским нормам – это значит – за реальные преступления, по закону и в соответствии со статьями уголовного кодекса. Но как раз именно при Ленине нормой стало абсолютное беззаконие, когда какую-то категорию людей можно было расстреливать без всякого персонального разбирательства, когда судьям велено было руководствоваться своим революционным правосознанием. Но не буду дальше ломиться в открытые двери. К настоящему времени о жестокости и бездушии Ленина сказано достаточно другими авторами. А вот его умственные способности подвергались ли кем-то сомнению? Вероятно, но я не читал. И выскажу свое мнение, которое еще недавно большинством читателей было бы воспринято как дерзкое и кощунственное. Ленин был не только не гением, но и просто был очень неумен. Легенда гласит, что его мозг, который где-то хранится и, может быть, до сих пор изучается, необычно велик по своим параметрам в смысле объема и веса (два килограмма). Если это так, то это доказывает только то, что и большой мозг может вырабатывать много глупостей. Двух килограммов мозга Ленину хватило на интриги по захвату и удержанию власти, но не на то, чтобы понять или поверить более умным людям, что насилие родит насилие и зло порождает зло. Что насилием ничего похожего на общество свободы, равенства, братства, справедливости и всеобщего благоденствия построить нельзя. Насилием можно было создать только общество, где процветали страх, ложь, лицемерие, ханжество, воровство, стукачество, недоверие людей друг к другу, неверие ни во что и полный развал хозяйства. Что и было создано в результате семидесятилетнего, вполне соответствовавшего ленинскому учению насилия над большим народом. Если и оставались в этом обществе относительно честные и гуманные люди, то только вопреки, а не благодаря системе, все-таки не сумевшей за семьдесят лет окончательно вытравить в людях все человеческое. Если предположить, что именно такое общество Ленин мечтал построить, тогда можно считать, что он был довольно умен. Если же его мечтой был коммунизм – светлое будущее человечества, то выбранный им путь к этому идеалу говорит о том, что он был элементарно глуп. То есть не гений, а просто дурак. Злобный дурак, овладевший чудовищной властью, чем способствовали окружавшие его тоже очень неумные, самонадеянные люди, многие из которых за свои действия жестоко поплатились.
Так я еще раз самого себя спрашиваю: как могло случиться, что десятки лет миллионы людей поклонялись этому чудовищу и считали его уникальным кладезем ума и носителем всех человеческих добродетелей? Ну, допустим, ладно, так называемые простые люди, сами ничего не зная, доверяли более образованным и более, как они думали, умным. Но образованные и умные читали труды своего кумира, в которых черным по белому было написано: повесить, расстрелять, поставить к стенке. Почему они читали одно, а прочитывали другое? А вот как раз потому, что им был доступен только один взгляд на эту личность (как и на личность Сталина). Сомневаться в достоинствах, критиковать ее, а тем более подвергать насмешкам в анекдотах и карикатурах считалось ужас каким кощунством.
Феномен кумиротворения меня занимает давно. Стремление возвести ту или иную личность в ранг культовой кажется мне нашей главной бедой, родом национальной болезни, от которой наше общество не может никак излечиться и отчего в целом остается безнадежно невзрослым. Оно всегда ищет и в конце концов находит очередного дядю, который все знает, все видит, все предвидит, в ком нельзя сомневаться и над кем, как над священной коровой, нельзя шутить. И чем больше нельзя, тем более он смешон.
Стали называть его Перлигосом
От мыслей о Ленине я перескочил к нашему недавнему прошлому и настоящему, задумался о культе новой личности, который зарождается на моих глазах. Вспомнились девяностые годы, которые для кого-то были лихими, а для меня годами больших надежд. Надежды, кроме всего, на то, что ненавистный режим рухнул, а с ним ушли в прошлое его пороки и среди них склонность людей к созданию новых культов. Но время надежд сменилось временем смутным. Война на Кавказе, взрывы домов в Москве, убийства политиков, журналистов и бизнесменов. Все это принесла с собой объявленная свобода. Одни воспользовались ею и рванули на Запад. Другие увидели, что в родных пределах есть чем поживиться, и поживились. Немногие пытались воспользоваться выпавшим для России шансом превратить Россию в свободную демократическую страну европейского типа. Одни гибли, другие богатели, третьи нищали. Раздувались и лопались репутации. Помню, как тогдашний наш вождь вывел за ручку маленького человечка с острым носиком и тонкими губками и сказал: вот теперь он будет ваш отец и учитель. Все удивились, потому что до того человечек был известен только тем, что служил ординарцем у большого градоначальника и носил за ним его раздутый портфель. Иностранцы не знали о нем даже и этого и поначалу задавались вопросом: «Who is this guy?» Человечек стоял перед удивленным народом, обводил всех оловянными глазами, а потом тихо сказал: «Замочу!» И хотя сказанное слово было почти плагиатом из одного сочинителя позапрошлого века, народ, того сочинителя не читавший, в маленьком человечке сразу признал человека большого и взревел от восторга. Мужчинам он сразу показался выше ростом и шире в плечах, а женщины восхищались его статью, походкой и при виде его испытывали что-то похожее на оргазм. А он, пользуясь любовью народных масс, решительно взялся за дело и начал с того, что повелел всем петь старую песню. Потом обыкновенную демократию перестроил в вертикальную и суверенную, все богатства земли распределил между своими, но какие-то куски кидал народу, и тот с благодарностью это, говоря по-нашему, хавал, полагая, что, имея такое питание, всякими глупостями вроде свободы и демократии можно и пренебречь. Замечу попутно, что свобода поначалу кажется хорошим обменным товаром. Сначала ее меняют на еду, потом на то, чтоб всегда было не хуже, чем сейчас (стабильность), потом на безопасность и только потом-потом оказывается, что нет ни еды, ни безопасности, ни стабильности, ни свободы. При Перлигосе народ уверовал, что никогда так хорошо не жил, как при нем, и задавался вопросом: если не он, так кто?
Мы и гренки
Акуша c некоторых пор говорит: «Нам, старик, надо переменить образ мыслей или валить отсюда, пока не поздно». Мысль, что надо валить, была популярной в семидесятые годы прошлого века и теперь вошла в более широкую моду. Тогда были еще какие-то надежды, что рухнет тогдашняя власть и наступит что-то хорошее. А наступил хаос. Из хаоса вылупилось, и немедленно, сегодняшнее неизвестно что и закрепилось на неизвестно какое время. И опять надо или бороться, или валить. Валить как-то не хочется, а бороться тем более. Тем более что неизвестно, с кем и за что. Раньше идеалисты боролись за народное счастье и надеялись, что народ их когда-то поймет и оценит. Народ было принято любить и уважать. Считалось, что он мудр, сам со временем во всем разберется. Со временем стало ясно, что народ – это большая масса людей, в общем довольно неумная, которая никогда ни в чем не разберется. В лучшем случае доверит разбирательство отдельным умным, которые свои умы направляют на то, чтобы оставить народ в дураках. Народ не знает никто, и сам он не знает, что он такое и чего бы хотел. Его можно настроить на что-то хорошее, но легче всего целиком склонить к чему угодно плохому. Один мудрый американец говорил, что можно долго обманывать немногих людей, можно недолго обманывать многих, но нельзя бесконечно обманывать всех. Он ошибался. Наша практика показала, что всех как раз можно обманывать без конца. Обманываемых можно было бы пожалеть, но они, обманываясь сами, готовы признать врагами тех, кто не поддается обману. У человека, который не верит лжи, предназначенной для народа, есть выбор из двух возможностей: 1) говорить, что он этой лжи не верит, и тем самым навлечь на себя гнев государства, а то и самого народа и 2) делать вид, что он всему этому верит, и самому лгать, что он этому верит, и если он будет так притворяться, то в конце концов станет таким же лжецом непритворным, как те, которые изначально лгали ему. Окуджава когда-то написал: «Дураком быть выгодно, но очень не хочется, умным быть хочется, но кончится битьем…» А по-моему, наоборот. Я знал людей, которые хотели быть дураками, но у них это не всегда получалось. Потому что были недостаточно умны. По-настоящему умен был тот, кто умел скрыть свой ум так, что действительно выглядел дураком. Но иногда скрывал так умело, что в конце концов становился дураком неподдельным.
– А я вот, знаете, – говорит Зинуля, – бывает, проснусь утром и думаю, почему тебе, Зинка, так повезло, что ты родилась не где-нибудь, а в России, в самой лучшей стране. Вы со мной согласны?
– А вы в других странах бывали?
– Была в Турции и Болгарии.
– И все?
– И хватит. Ничего хорошего там нет. А наша страна, это же какие просторы! Это поля, леса, реки, озера. На всем свете нет такой природы и нет такого народа. Вы со мной согласны?
– Я-то согласен, – сказал я. – Но был один человек, который считал иначе. Он сказал: «Догадал меня черт с умом и талантом родиться в России».
– И кто был этот дурак?
– Пушкин.
– Тогда извините, – просто сказала Зинуля, а я заснул.
И приснилось мне, что я Пушкин, сижу за компьютером, пишу про клеща и вдруг является Пущин и говорит мне:
– Сашок!
Я говорю:
– Чего?