Раз в сумерках Петр Петрович прохаживался с Даром возле своего дома. Был уже снег, припекал мороз. Петра Петровича била дрожь, хоть он намотал на себя уйму всякой одежды. Он попытался перейти на трусцу, но начавшие пухнуть ноги чугуном врастали в землю.
Уже когда они подходили к парадным воротам дома, на них напали двое мужчин. Вернее, напали на пса, потому что сам-то Петр Петрович их не интересовал. Они только ткнули его рукой, и он упал, а на Дара пытались накинуть сетку.
Дар в один миг раскидал доходяг, и, если бы Петр Петрович не успел подать команду, бог знает чем бы все кончилось.
После этого случая Петр Петрович уже не решался выводить пса из дома, да ему и самому не под силу стали прогулки: он слег.
В середине декабря Петра Петровича удалось устроить в госпиталь. Дар, доселе покорно следовавший законам вынужденного затворничества, тут вышел из повиновения. Он проводил своего хозяина до госпиталя и затем, несмотря на лютую стужу (а ведь у него была очень короткая шерсть), долго сидел у занесенного снегом крыльца и безутешно, как это умеют только собаки, плакал.
С этого дня Елена Аркадьевна целыми днями пропадала на толкучке. Картины видных мастеров, отечественных и зарубежных, золотые кольца, браслеты, редкие книги – все меняла на хлеб, на землистый блокадный хлеб с множеством примесей, на дуранду, на жмыхи – только бы спасти своего Петю.
Однажды ей крупно повезло: она сумела на одну бесценную вещицу выменять кусочек мяса, да не какой-то там костлявой и жилистой старучины, а свежей благоухающей печени.
Сразу воспрянувшая духом, Елена Аркадьевна сварила печень в кастрюльке и тем же часом отправилась в госпиталь.
– Петюля, Петюленька! Что я тебе сегодня принесла-то.
Она вынула из сумки сверток, развернула и застонала: перепутала… Вместо кастрюльки с печенью завернула такую же на вид кастрюльку с кипятком, которым грелась перед тем, как выйти на улицу.
Она не помнила, как бежала назад мертвыми, безлюдными улицами и переулками, барахталась в снежных сугробах, не помнила, как поднималась к себе на второй этаж, открывала дверь. Все мысли, все ее помутневшее от ужаса сознание были сосредоточены на маленькой, продымленной кастрюльке, забытой на чугунной «буржуйке». И на Даре, на голодном Даре, по ее вине оставшемся одни на один с одуряюще вкусно пахнущим мясом.
Дар не прикоснулся к кастрюльке, даже крышку не сбил с нее. Но что стоило ему это? На полу была лужа слюны.
Кусочек печени не поднял Петра Петровича на ноги. Наоборот, после этого он, казалось, еще быстрее покатился навстречу бездне.
Доктор, дальний знакомый, сам страшнейший дистрофик, в тот раз, провожая Елену Аркадьевну, сказал:
– Выход у вас один, голубушка. И вы знаете какой.
– Пожертвовать Даром? Нет, нет, я лучше сама умру.
– Ах, Елена Аркадьевна, Елена Аркадьевна! Чем может помочь ваша смерть Петру Петровичу?
– Но Петя, когда узнает, проклянет меня.
– Ну, смотрите, смотрите. Недельку еще, надеюсь, протянет, а дальше… – И доктор покорно и обреченно развел руками.
К этому времени Дар сильно отощал и высох, но благодаря жировым излишкам, из-за которых он когда-то не вышел в призеры, он все еще походил на собаку. И конечно, как умел, исполнял свои обязанности. Всякий раз, когда хозяйка, возвращаясь с толкучки, начинала скрежетать железным ключом в промерзших дверях, он вылезал из своей конуры, оборудованной под столом, и встречал Елену Аркадьевну стоя, в духе прежнего, раз навсегда усвоенного джентльменства.
В дни же прихода хозяйки из госпиталя его от волнения охватывала дрожь, и, уткнувшись мордой в заиндевелую полу шубы, он жадно втягивал в себя ее запахи в надежде уловить среди них единственный и неповторимый запах хозяина.
Сегодня Дар не вылез из конуры.
– Дар, Дар… Но я же ничего не сказала… У меня и в мыслях ничего такого не было…
Дар не подавал никаких признаков жизни. В промерзлое, мохнатое от инея окно кухни, похожей на каменный склеп, скупо сочился неживой свет кончающегося декабрьского дня.
«Может, он заболел?» – подумала Елена Аркадьевна.
Она наклонилась к конуре, протянула к отверстию руку, и тут пес заурчал, щелкнул зубами.
Елена Аркадьевна была потрясена – никогда в жизни Дар не позволял себе ничего подобного. Не раздеваясь, она села на кровать и заплакала.
– Дар, Дар, я этого не заслужила. Ну чем, чем я виновата, что кругом война, смерть, что Петр Петрович умирает? Я не хочу, видит бог, не хочу твоей смерти. Но что мне делать? Как спасти Петра Петровича?
То ли на пса, как всегда, магически подействовало имя хозяина, произнесенное Еленой Аркадьевной, то ли он сжалился над ней, слабой, беспомощной женщиной, но он вылез из своей берлоги и тихо и виновато лизнул ей руку.
Елена Аркадьевна хотела приласкать, обнять добермана (сколько раз за эти страшные дни, что она жила одна, без мужа, она черпала силы в разговоре с ним!), но, встретившись взглядом с его темными, исстрадавшимися, всепонимающими глазами, она еще пуще прежнего разрыдалась.
– Дар, Дар… Я ничего, ничего не сказала ему… – Она имела в виду дворника, который снова сегодня, который уже раз за эту неделю, предлагал ей свои палаческие услуги.
Впоследствии, тысячу раз возвращаясь в мыслях к тому, что произошло в этот вечер, она больше всего казнила себя за то, что забыла закрыть за собой на крюк двери. Ибо постучись к ней дворник, разве она открыла бы ему?
Дворник вошел в ту минуту, когда она разговаривала с Даром.
– Пришел, Елена Аркадьевна… Пора кончать с этим делом.
– Нет, нет… Не сегодня…
– Да чего тянуть-то? Неужели вам пес дороже мужа?
– Завтра, завтра… В другой раз…
– Да до другого-то раза я сам не доживу…
Гремя огромными, словно из железа выкованными ботами, дворник подошел к Дару, накинул ему на шею веревку. И Дар, Дар, который никогда за свои десять с половиной лет жизни не терпел ни малейшего насилия, тут не оказал ни малейшего сопротивления.
Петр Петрович был спасен.
О Даре он не спросил Елену Аркадьевну ни разу, да и вообще разговаривали они теперь только в самых необходимых случаях.
аз, вскоре после снятия блокады, они вышли на улицу подышать свежим воздухом, а вернее, погреться, потому что был дивный, солнечный день. И вот не успели они перейти улицу, как на глаза им попался белый пудель. Первая собака, которую они увидели за эти два года в городе.
Пуделя на поводке вел старик интеллигентного вида, и оба они – и белый пудель, чистенький, расчесанный, с нарядной попонкой, и прямой, молодцеватый старик, тщательно, до блеска выбритый, в черных, туго обтягивающих красивые руки кожаных перчатках, – оба они походили на каких-то сказочных существ, пришедших в этот все еще нежилой город не то из довоенного времени, не то с другой планеты.
Ни единого слова не было сказано между Еленой Аркадьевной и Петром Петровичем, но с этого дня Елена Аркадьевна слегла и через полгода умерла.
Петр Петрович пережил жену на три года. В годовщину смерти ее он возложил на ее могилу скромное, но с редким вкусом им самим обработанное гранитное надгробие, а рядом с могилой жены поставил гранитную стелу, на которой высек такие слова:
В память незабвенного друга добермана-пинчера Дара, защитника и мученика блокадного Ленинграда
В последние два года Петр Петрович почти не выходил из своей квартиры и все рисовал и рисовал своего Дара…
Эту печальную, но и возвышающую дух историю рассказала мне одна старая приятельница Петра Петровича и Елены Аркадьевны. Она же указала мне и кладбище, на котором похоронены Петр Петрович и Елена Аркадьевна.
Увы, кладбища этого давно нет. На месте его стоят новые жилые дома.
ПОВЕСТИ
Разговор с самим собой
Александр Дмитриевич любил собрания своего пишущего цеха. И любил не потому, что ждал от них каких-либо откровений для себя. Давно всем известно: «надо создавать положительного героя», «надо идти в гущу жизни», «надо…» – десятки одних и тех же «надо», как четки, из года в год перебирают литературные «веды».
Ему нравилось в собраниях, если так можно выразиться, их бытовая атмосфера: встречи с товарищами, которых не видишь иногда целыми месяцами, возможность поговорить с деловыми людьми из издательств и журналов и, наконец, просто треп, обыкновенный человеческий треп.
И вот когда объявили перерыв, Александр Дмитриевич в числе первых поспешил на выход. Именно там, за пределами зала, в маленьких уютных гостиных и коридорах, на лестничных площадках и в буфете, начиналась наиболее оживленная часть собрания.
– Александр! Сойманов!
Александр Дмитриевич оглянулся на голос. Какой-то розовощекий толстяк призывно махал рукой от боковой двери. Фу ты черт, да ведь это Басюта! Александр Дмитриевич, бесцеремонно расталкивая людей, ринулся навстречу фронтовому товарищу. Они обнялись, вышли в боковой коридор.
– Ну вот и аз многогрешный сподобился увидеть великого Александра, – изрек Басюта.
Шутка шуткой, но была в ней и своя правда. Что ни говори, а из всех работников армейской газеты только он один, Александр Дмитриевич, выбился в писатели, а кому не известно, что каждый газетчик и журналист мечтает стать писателем! Сам Басюта ишачил в Сибири, в областной газете, и далеко не на первых ролях. А ведь было время, когда он ходил под началом этого толстяка.
– А ты, я вижу, тоже зря время не терял, – пошутил Александр Дмитриевич. – Поработал над материальной базой.
Басюта расхохотался, похлопал себя по животу.
– Есть, есть кое-какие социалистические накопления. Черта лысого теперь застанет меня врасплох война. Никакого фактора неожиданности.
Они прошли через пустой зал на шумную лестничную площадку, спустились в буфет.
– Ну, рассказывай, – сказал Басюта, как только они уселись за столик. – Где кто? Кого видишь из наших кошкоедов?
Кошкоедами называли себя сотрудники армейской газеты. Во время блокады они действительно охотились за одичавшими кошками, и по этому поводу был сочинен даже специальный марш, который так и назывался: марш кошкоедов.
– Да, – живо перебил себя Басюта, – знаешь, кого я встретил, едучи сюда? Риточку Скнарину.
– Да ну?
На Риточку Скнарину, машинистку редакции, заглядывались все сотрудники. Девочка фартовая, аппетитная. Идет, дробит своими копытами – белые фетровые ботики на высоком каблуке – как коза. Но, как говорится, близок локоть, да не укусишь. Риточка находилась под особым покровительством заместителя начальника политотдела.
Басюта рассказал, как они встретились с Риточкой в поезде, в вагоне-ресторане.
– Ну и как она? – Для наглядности Александр Дмитриевич сопроводил вопрос движением руки.
– В этом самом смысле? Нет, батенька, поищи другие слова.
Мы теперь в замминистрах ходим.
– Ритка Скнарина замминистра?
– Да нет. Замминистра-то ее муж, а она хоть шеей его вертит, но тоже должность немалая.
– Вот как. А как же Каблуков? – спросил Александр Дмитриевич. Кто-то, помнится, ему рассказывал, что вскоре после войны Риточку Скнарину встретил в Москве вместе с Каблуковым и что Каблуков (тот самый замначальника политотдела, который опекал ее во время войны) хлопочет насчет официального оформления их отношений.
– Каблуков, Каблуков… – проворчал Басюта. – Вчерашний день. Что ей делать с этим старым тюфяком? Живет где-нибудь под Москвой, выращивает клубничку да вспоминает свои золотые денечки. Да, да, не смейся. Ведь для таких, как Каблуков, война была самое распрекрасное время. А Ритка же, ты знаешь, – огонь. Между прочим, – Басюта навалился грудью на столик, хитровато подмигнул своим хохлацким глазом, – тебе привет. Напрасно, говорит, забывает старых друзей. Соображаешь?
Кровь отхлынула от лица Александра Дмитриевича. А почему бы ему и в самом деле не прокатиться до Москвы? Может он позволить себе такую роскошь? Всю войну он добивался этой смазливенькой шлюшки с пистолетиком на боку. Посмотрим, что запоет госпожа замминистерша.
На стол подали закуску, маленький графинчик коньяку.
Первую рюмку, разумеется, выпили за встречу. Не виделись без мала одиннадцать лет, с той самой поры, когда 6 июля 1946 года разъехались по домам из Берлина.
– Ну так валяй о наших кошкоедах, – напомнил Басюта.
Александр Дмитриевич без особого энтузиазма – он все думал о Риточке Скнариной – начал перечислять то, что ему известно: редактор газеты на пенсии; его заместитель – честнейший еврей с глазами великомученика – погорел в космополитическую кампанию; писатель (была такая штатная единица в армейской газете) спился – сам помнишь, еще в войну технический спирт глотал; Сотиков зав. фронтовым отделом, где-то, говорят, на целине… Кто еще? Анохин…
– Да, – нахмурился Басюта. – Я сегодня заскочил в редакцию – меня как обухом по голове.
– Понимаешь – военная редакция и вдруг без Анохина?
– А что с Анохиным? На пенсию отправили?
Басюта откинулся назад, какими-то новыми незнакомыми глазами посмотрел на него.
– Как? Да разве ты не знаешь? Ну, батенька, в одном городе живешь… Полный расчет взял Анохин. Трамваем – вдребезги.
Александр Дмитриевич медленно разжал пальцы, сжимавшие тоненькую ножку рюмки.
– Когда это было?
Он ждал и боялся ответа Басюты.
– Кажется, в сентябре прошлого года. То ли трамвай наскочил на него, то ли он на трамвай. Никто толком не знает.
Нет, он знает. Да, да. Именно в сентябре звонил ему Анохин домой. Никогда до этого не звонил, да и вообще друзья они были такие – за все послевоенное время раза три встречались друг с другом и то на ходу, случайно. А тут вдруг звонок, да как раз в середине дня, в самое рабочее время. С работой у Александра Дмитриевича не клеилось. Он нервничал. Какого дьявола ему надо?
– Беда у меня, товарищ Сойманов. Не знаю, как и сказать.
– Да говори толком. Что ты там еще крутишь.
Наконец удалось выдавить из Анохина: Ленька в изнасиловании замешан.
Ленька? В изнасиловании? Леньку, сына Анохина, Александр Дмитриевич буквально вырвал из зубов смерти. Зимой 1942 года, приехав в Ленинград с фронта по делам, он зашел вечером к Анохиным и увидел страшную, но для тех блокадных дней довольно обычную картину: в нетопленой комнате лежит на железной койке мертвая мать; а рядом с ней, обмотанный всевозможным тряпьем, еще живой ребенок. Александр Дмитриевич взял ребенка на руки, расстегнул свою шинель и так, прижимая его к своему телу, отогревая своим дыханием, целую ночь бродил по мертвому ледяному городу и только под утро разыскал детский дом. И вот этот-то самый заморыш, которого спасал он, спасали люди, сейчас насилует людей. Нет, он и пальцем не пошевелит. Судить, судить скота. По всем строгостям. Он так и выпалил Анохину. На том конце мягко легла на крючок трубка. Это он помнит. А дальше что? Может быть, именно в тот самый день и произошло это с Анохиным?
Александр Дмитриевич поднял голову и посмотрел по сторонам. Перерыв, должно быть, кончился. Над разгромленными столами трудились официантки. У противоположной стены, за двумя сдвинутыми столами, сидели бородатые юнцы и шумно распределяли места в поэзии:
– Твардовский – устарел!
– Прокофьев… – оратору изменило мужество.
– Старик! Жми на всю железку! Верю в тебя.