Час спустя генерал Фалькон и мистер Келли все еще сидели за столиком в «Эль-Рефугио», в углу заговорщиков. Перед ними стояли бутылки и стаканы. В десятый раз генерал поверял тайну своей миссии в Соединенные Штаты. По его словам, ему было поручено приобрести оружие – две тысячи винчестеров – для революционеров в Колумбии. В кармане его лежали чеки на сумму в двадцать пять тысяч долларов, выданные Картахенским банком на Нью-Йоркский банк. За соседними столами другие революционеры громким криком передавали политические тайны своим сообщникам; но никто не орал так, как генерал. Он стучал кулаком по столу; он требовал еще вина; он вопил, что данное ему поручение – совершенно секретное и что о нем нельзя даже намекнуть ни одному живому человеку. В душе мистера Келли проснулся ответный, полный сочувствия восторг. Он схватил через стол руку генерала и крепко пожал ее.
– Мусью, – проникновенно сказал он, – я не знаю, где лежит эта ваша страна, но я всей душой за нее. Впрочем, она, вероятно, входит в состав Соединенных Штатов, потому что все стихоплеты и школьные учительницы называют нас Колумбией. Ну и подвезло же вам, что вы сегодня на меня натолкнулись. Я единственный человек во всем Нью-Йорке, через которого вы можете провести ваше дело с оружием. Военный министр Соединенных Штатов – мой лучший друг. Он сейчас здесь, и я повидаюсь с ним завтра и поговорю насчет вас. А пока что, мусью, запрячьте чеки подальше во внутренний карман. Я завтра зайду за вами и поведу вас к нему. Да, послушайте, вот что: ведь у вас речь идет не об округе Колумбия, не правда ли? – заключил мистер Келли, внезапно почувствовав угрызения совести. – Вам все равно не удастся захватить его с двумя тысячами винтовок. Уже пробовали с большим числом, да и то не вышло.
– Нет, нет, нет! – воскликнул генерал. – Это республика Колумбия, ве-ли-ка-я республика на самой верхушке у Южной Америки. Так, так!
– Ладно, – сказал успокоенный мистер Колли. – Ну а теперь давайте-ка понемногу домой собираться. Я сегодня напишу министру, чтоб он мне назначил день для переговоров. Вывезти оружие из Нью-Йорка – дело хитрое.
Они расстались у входа в «Hotel Espanol». Генерал, закатив глаза, взглянул на луну и вздохнул.
– Великий это город, этот ваш Новый Йорк, – сказал он. – Правда, что трамваи могут погубить человека, а машина, которая жарит орехи, ужасно кричит в ухо. Но зато, сеньор Келли, здешние сеньоры! Сеньоры с волосами из золота, восхитительно полные, они – magnificas! Muy magnificas![7]
Келли отправился в ближайшую телефонную будку и позвонил в кафе Мак-Крэри на Верхнем Бродвее. Он велел вызвать Джимми Денна.
– Кто у телефона? Джимми Денн? – спросил Келли.
– Да, – был ответ.
– Вот ты и соврал! – радостно объявил Келли. – Ты – военный министр. Жди меня – я сейчас приеду. Я, брат, закинул удочку и поймал такую рыбку, которая тебе и во сне не снилась. Она из породы колорадо-мадура, с золотым пояском вокруг, и так начинена купонами, что ты можешь хоть сейчас идти покупать себе все, что хочешь, хоть стоячую красную лампу и статуэтку Психеи у ручья. Я сейчас сажусь в вагон.
Джимми Денн был великим мастером жульнической ложи. Он был настоящим артистом и делал только самую тонкую работу. Он в жизни своей не брал в руки дубины и вообще презирал физические меры воздействия. Можно поручиться, что он всегда угощал бы намеченных им жертв лишь чистыми, нефальсифицированными напитками, если бы их можно было вообще достать в Нью-Йорке. «Паук» Келли лелеял честолюбивую мечту – когда-нибудь подняться до уровня Джимми.
Между приятелями произошло в тот же вечер совещание у Мак-Крэри. Келли объяснил дело.
– Это детская игра. Он приехал с острова Колумбии, где происходит какая-то потасовка, или гражданская война, или что-то в этом роде, и его прислали сюда, чтобы закупить две тысячи винчестеров, чтобы решить это дело. Он показал мне два чека, на десять тысяч долларов каждый, и один на пять тысяч. Понимаешь, Джимми, меня даже разозлило, что он не превратил их в тысячные билеты и не подал мне их на серебряном подносе. Теперь надо подождать, пока он сходит в банк и достанет для нас эти деньги.
Совещание длилось часа два, после чего Денн объявил:
– Приведи его туда, на Бродвей, завтра в четыре.
Келли пунктуально заехал в «Hotel Espanol» за генералом. Он застал мудрого воина за приятной беседой с миссис О’Брайен.
– Военный министр ждет нас, – сказал Келли.
Генерал с грустью оторвался от своего занятия.
– Да, сеньор, – со вздохом сказал он. – Долг призывает меня. Но, сеньор, в ваших Соединенных Штатах сеньоры – какие красавицы! Для примирения возьмите la madame О’Брайен. Она есть богиня Юнона, с глазами как у бычка, как говорится.
На свою беду, мистер Келли считал себя в высшей степени остроумным человеком; не его первого погубила эта черта, и не он первый сгорел от фейерверка своего остроумия.
– Без сомнения, – с усмешкой сказал он, – но заметили ли вы, что эта Юнона прибегает к перекиси водорода?
Миссис О’Брайен услыхала эти слова, подняла свою золотую головку и посмотрела на удалявшуюся фигуру Келли с обычным деловым видом. Никогда не следует говорить бесцельных грубостей дамам – это допустимо только в трамвае.
Когда лихой колумбиец и его провожатый приехали в назначенное место на Бродвее, их продержали полчаса в передней и затем ввели в канцелярию, где за письменным столом сидел и что-то писал изящный господин с гладко выбритым лицом. Генерал Фалькон был представлен военному министру Соединенных Штатов, и его дело было изложено его старинным другом, мистером Келли.
– А, Колумбия! – многозначительно проговорил министр, когда его посвятили во все подробности. – Я боюсь, что, в таком случае, представятся некоторые затруднения. Президент и я – мы расходимся в своих симпатиях. Его сочувствие на стороне существующего строя, а мое… – Министр таинственно, но ласково улыбнулся генералу. – Вам, генерал, без сомнения, известно, что со времени политической борьбы между тамманистами и республиканцами конгресс издал постановление, согласно которому всякие оружейные изделия и военные припасы, вывозимые из страны, должны быть взяты на учет военным министерством. Тем не менее я с удовольствием сделаю для вас все, что могу, ради моего старинного приятеля мистера Келли. Но все должно храниться в строжайшей тайне, так как президент, как я уже говорил, не сочувствует стремлениям революционной партии в Колумбии. Я сейчас прикажу ординарцу принести мне список оружия, имеющегося в данное время на складе.
Министр позвонил, и в комнате тотчас же появился ординарец в фуражке с буквами.
– Принесите мне опись «Б» легкого оружия, – сказал министр.
Ординарец быстро вернулся с печатным списком. Министр погрузился в его рассмотрение.
– Оказывается, – сказал он, – в государственном складе номер девять есть партия в две тысячи винчестерских винтовок, заказанная мароккским султаном, который, однако, не выслал денег своим приемщикам. А по нашим правилам, сумма уплачивается полностью при сдаче заказа. Келли, ваш приятель, генерал Фалькон, может, если хочет, приобрести эту партию винтовок по фабричной цене. А затем, прошу меня извинить, но я вынужден проститься с вами. Я ожидаю сейчас японского посла и Чарлза Мерфи;[8] они могут появиться в любую минуту.
Этот разговор имел различного рода последствия. Во-первых, генерал Фалькон почувствовал глубокую признательность к своему уважаемому другу, мистеру Келли. Во-вторых, военный министр был чрезвычайно занят в течение двух ближайших дней: он усиленно закупал пустые ящики из-под винтовок, наполнял их кирпичом и затем устанавливал на складе, нанятом для этой цели. В-третьих, когда генерал вернулся в «Hotel Espanol», миссис О’Брайен подошла к нему, смахнула пушинку с отворота его пальто и сказала:
– Слушайте, сеньор, я не хочу совать свой нос в чужие дела, но скажите мне все-таки, что нужно от вас этому похожему на обезьяну, желтоглазому, длинношеему, визгливому хулигану?
– Sangre de mi vida![9] – воскликнул генерал. – Невозможно есть, что вы говорите это про моего доброго друга, сеньора Келли?
– Пойдемте-ка в сад, – сказала миссис О’Брайен. – Мне нужно кое о чем поговорить с вами.
Теперь вообразим, что прошел целый час.
– И вы говорите, – сказал генерал, – что за восемнадцать тысяч долларов можно купить всю обстановку дома и снять его на один год вместе с этим садом, так прекрасным и так похожим на patio[10] моей дорогой Колумбии?
– И это будет даром, – вздохнула дама.
– Ah, Dios! – воскликнул генерал. – Что для меня война и политика? Это место есть рай. Моя страна – она имеет других храбрых героев, чтобы продолжали сражаться. Что для меня слава и убивание людей? Не нужно ничего. Это здесь я нашел ангела. Купим «Hotel Espanol», и вы будете моей, и деньги не будут выброшены на оружие!
Миссис О’Брайен положила свою золотистую головку, причесанную a la Pompadour, на плечо колумбийского патриота.
– О, синьор, – сказала она со вздохом счастья, – вы ужасны!
Через два дня наступил срок передачи винтовок генералу. Ящики, якобы наполненные оружием, были сложены на складе, нанятом для этой цели, и военный министр сидел на них в ожидании своего друга Келли, отправившегося за жертвой.
В назначенный час мистер Келли торопливо приближался к «Hotel Espanol». Он застал генерала за конторкой, погруженного в какие-то вычисления.
– Я решил, – объявил генерал, – покупать не оружие. Я сегодня уже купил внутренности этой гостиницы, и скоро будет свадебная женитьба генерала Перрико Хименес Виллабланка Фалькона на la madame О’Брайен.
У мистера Келли от негодования захватило дух.
– Ах ты, лысая старая жестянка из-под ваксы! – крикнул он, заикаясь и брызгая слюной. – Мошенник ты и больше ничего! Ты купил гостиницу на деньги, которые принадлежат твоей проклятой стране, черт знает как ее там зовут!
– Ах, – сказал генерал, подытоживая столбец, – это есть то, что называется политикой. Война и революция неприятны. Да. Зачем всегда следовать за Минервой? Не нужно. Гораздо более лучше держать гостиницу и быть с этой Юноной. Ах! Какие она имеет волосы из золота на своей голове!
Мистер Келли опять чуть не задохся.
– Ах, сеньор Келли! – проникновенно сказал генерал в заключение. – Вы никогда, очень видно, не ели рагу из солонины, которое приготовляла мадама О’Брайен.
День воскресения
Ясно вижу, как хмурит лоб художник и грызет карандаш, когда речь заходит о том, чтобы изобразить пасхальный сюжет, – оно и понятно, ибо его профессиональные представления о тех, кто может быть причастен к этому празднику, вполне законно сводятся всего к четырем персонажам.
Первый из них – сама Пасха, языческая богиня весны. Здесь он волен дать полный простор воображению. Для этой роли подойдет, в частности, прекрасная дева с живописно распущенными волосами и должным числом пальцев на ногах. Позировать будет известная манекенщица мисс Кларисса Сент-Вавасур, мягко выражаясь, в дезабилье.
Второй вариант – дама с томно воздетыми очами и в рамке из лилий. Смахивает на журнальную обложку, зато многократно проверен.
Третий – мисс Манхэттен в воскресной пасхальной процессии на Пятой авеню.
Четвертый – Мэгги Мэрфи в старенькой соломенной шляпке с новым красным пером, разодетая на зависть всей Гранд-стрит,[11] сияющая и смущенная.
Зайчики, понятное дело, в счет не идут. Пасхальные яйца – тоже, им слишком круто пришлось от строгих критиков.
Столь ограниченный выбор изобразительных возможностей есть свидетельство того, что из всех праздников Пасха имеет в нашем сознании наиболее расплывчатые и зыбкие очертания. Ее признают своею все религии, хотя придумали язычники. Между тем стоит обратиться к еще более седой старине, к самой первой из всех весен, и мы увидим, как Ева придирчиво выбирает для себя свежий зеленый листок с ficus carica.[12]
Сия критическая и ученая преамбула имеет целью сформулировать ту теорему, что Пасха – это не дата, не время года, не праздник и не событие. А чтобы установить, что же она такое, предложим читателю отправиться следом за Данни Мак-Кри.
Розовая, ранняя, пришла в урочный срок заря пасхального воскресенья, пришла, как ей назначено по календарю – то есть после субботы и перед понедельником. В 5.24 встало солнце; в 10.30 его примеру последовал Данни. Он прошел на кухню и стал умываться над раковиной. У плиты его мать поджаривала грудинку. Пока сын жонглировал круглым куском мыла, она поглядывала на твердое, молодое, смышленое лицо и вспоминала, каким двадцать два года назад на пустыре в Гарлеме, где теперь жилой дом «Ла Палома», впервые увидела его отца, когда он поймал между второй и третьей базой бейсбольный мяч, посланный пушечным ударом низко по земле. Сейчас отец Данни сидел с трубкой у открытого окна общей комнаты, и его взлохмаченные седые волосы трепал весенний ветерок. С трубкой он не расстался даже после того, как два года назад на взрывных работах не вовремя взорвался динамит и лишил его зрения. Вообще же очень редко встретишь слепого, который курит, – ведь ему не виден дым. Приятно вам было бы слушать, как читают новости из вечерней газеты, и не видеть, каким шрифтом набраны заголовки?
– Пасха сегодня, – сказала миссис Мак-Кри.
– Мне глазунью, – сказал Данни.
После завтрака он оделся, как подобает одеваться в праздничное утро ломовому извозчику с портовых складов на Канал-стрит, – сюртук, брюки в полоску, лаковые штиблеты, золоченая цепочка поперек жилета, стоячий, с отвернутыми уголками воротничок, галстук-бабочка, приобретенный на субботней распродаже у Шонстайна (угол Четырнадцатой, сразу как пройдешь фруктовый ларек Тони), и котелок с загнутыми полями.
– Небось погулять собрался, Данни, – с оттенком грусти сказал старый Мак-Кри. – Говорят, нынче вроде бы праздник. Что ж, время весеннее, на улице благодать. Я по воздуху чую.
– А почему это я не могу сходить погулять? – спросил Данни сварливым басом. – Может быть, я обязан сидеть дома? Что я, хуже лошади? Лошадям и то положено отдыхать один раз в неделю. Интересно знать, на чьи деньги мы снимаем эту квартиру? Кто тебе заработал на этот завтрак, можешь ты мне сказать?
– Ладно, сынок, – сказал старый Мак-Кри. – Я ведь не жалуюсь. Погулять в воскресенье – самое милое дело, я тоже страсть как любил, пока были глаза. Ничего, посижу, покурю. Из окна тянет землей, и сухие ветки жгут где-то рядом. А ты ступай отдохни, сынок, – в добрый час. Об одном только я горюю, что твоя мать не выучилась грамоте, дочитала бы мне про гиппопотама… Ну, да что уж теперь.
– Чего это он там мелет насчет гиппопотамов? – спросил Данни у матери, когда проходил через кухню. – Ты уж не в зоопарк ли водила его? Для чего бы, спрашивается?
– Никуда я его не водила, – сказала миссис Мак-Кри. – Так и сидит целыми днями у окошка. Какие у бедного человека развлечения, если он слепой. У них, думается, даже мысли мешаются иной раз. Вчерашний день битый час без умолку толковал про древних греков. Он-то, говорю, может, и древний, а она – совсем еще молодая. Не так ты поняла меня, отвечает. Для слепого, Данни, времечко ползет ох как медленно, хоть по праздникам, хоть и по будним дням. А уж, кажется, пока не потерял глаза, никого не было его лучше и сильней. Да. Вот утро-то выдалось какое. Иди, сынок, веселись. Ужин будет холодный, в шесть часов.
– Про гиппопотама не слыхать разговоров? – спросил Данни у дворника Майка, когда спустился и вышел на улицу.
– Пока нет, – сказал Майк и поддернул выше рукава рубахи. – На что только не жаловались за последние сутки – и в части незаконных действий, и природных явлений, и живности. Но насчет этого тихо. Хочешь, сходи к хозяину. А то съезжай с квартиры. У тебя в договоре о найме обозначено про гиппопотамов? Нет? Тогда чего же ты?
– Да это мой старик обмолвился, – сказал Данни. – Просто так, скорее всего.
Данни дошел до угла и свернул на улицу, ведущую к Северу, в центр квартала, где Пасха – современная Пасха в ярком современном уборе – справляет свое торжество. Из темных высоких церквей лились сладкие звуки песнопений, издаваемых живыми цветами – такими представлялись взору девушки в пасхальных нарядах.
Общий фон создавали господа, расфуфыренные в строгом соответствии с обычаем: в сюртуках и цилиндрах, с гарденией в петлице. Дети несли в руках букеты лилий. Окна богатых особняков пестрели роскошнейшими созданиями Флоры, сестры той дамы в венке из лилий.
Из-за угла, в белых перчатках, дородный, застегнутый на все пуговицы, вышел полицейский Корриган, квартальный ангел-хранитель. Данни был с ним знаком.
– Слушай, Корриган, – сказал он. – Пасха, она зачем? Когда она наступает – это известно: как наберешься первый раз семнадцатого марта, и чтобы на полный месяц равное действие. Но зачем? Что она, церковный обряд чин по чину, или же ее в интересах политики губернатор назначает?
– Праздник этот местный, – оказал Корриган с непререкаемостью, достойной третьего помощника полицейского комиссара. – Проводится ежегодно в черте города Нью-Йорка. Распространяется и на Гарлем. Бывает, что на Сто двадцать пятую улицу приходится высылать резервный наряд. К политике, я считаю, не имеет касательства.
– Ну, спасибо, – сказал Данни. – А это… не слышал ты, чтобы люди жаловались на гиппопотамов? Когда, то есть, не слишком выпивши?
– На морских черепах – случалось, – в раздумье сказал Корриган. – При содействии метилового спирта. А на что покрупнее – нет.
Данни побрел дальше. Побрел, придавленный вдвойне тяжкой повинностью – получать удовольствие одновременно и от воскресного дня, и от праздника.
Невзгоды на плечах у рабочего человека – точно будничная одежда, сшитая ему по мерке. Ее надевают столь часто, что привыкают носить с естественным шиком, точно костюм от лучшего портного. Недаром горести бедняков служат самой выигрышной темой для сытых искусников пера и кисти. Другое дело, когда простой человек задумает поразвлечься, тут его забавам сопутствует мрачность, достойная самой Мельпомены. Вот почему Данни угрюмо стиснул зубы в ответ на то, что пришла Пасха, и предавался увеселениям без всякого веселья.
Зайти и степенно посидеть в кафе Дугана – это было еще приемлемо, и Данни пошел на уступку весне, спросив кружку пива. Он сидел в сырой задней комнате, выстланной темным линолеумом, и по-прежнему сердцем и душою тщился постигнуть таинственный смысл вешнего торжества.
– Скажи, Тим, – обратился он к официанту. – Для чего людям Пасха?
– Иди ты! – сказал Тим и подмигнул в знак того, что его не проведешь. – Что-то новенькое, да? Ясно. Тебя-то кто на это подловил? Ладно, сдаюсь. Так какой ответ – для ватрушек или для желудка?
От Дугана Данни повернул обратно к востоку. Под апрельским солнцем в нем пробуждалось некое смутное чувство, трудно поддающееся определению. Данни, во всяком случае, истолковал его неверно, решив, что виной ему – Кэти Конлан.
Он встретил ее в нескольких шагах от ее дома, когда она шла в церковь. На углу авеню «А» они обменялись рукопожатием.
– Ого! Такой франт, а хмур, словно туча, – сказала Кэти. Что с тобой? Гляди веселей, пошли в церковь.
– А чего там такое? – спросил Данни.
– Пасха, чудак ты! До одиннадцати сидела ждала, когда ты за мной зайдешь.
– В чем, Кэти, ее суть, Пасхи этой? – сумрачно спросил Данни. – Похоже, что никто не знает.
– Кто не слепой, тот знает, – запальчиво сказала Кэти. – Мог бы заметить, между прочим, что на мне новая шляпка. И юбка. Тогда и понял бы, что Пасха – это когда девушки наряжаются в весенние обновки. Вот чудак! Ну, идешь ты со мной в церковь?
– Пойду. Раз эту самую Пасху проворачивают в церкви, стало быть, там обязаны ей подыскать какое-то оправдание. А шляпка, конечно, блеск. Особенно зеленые розы.
В церкви священник растолковал кое-что, и при этом не сказать, чтобы толок воду в ступе. Правда, он говорил быстро, потому что торопился пораньше поспеть домой к праздничному обеду, но дело свое знал. Больше всего он напирал на одно слово – воскресение. Не новый акт творения, но рождение новой жизни из старой. Паства слышала об этом уже много раз. Впрочем, на шестой скамье от кафедры сидела замечательная шляпка, бесподобное сочетание лаванды с душистым горошком. Так что было чем занять внимание.
После церкви Данни задержался на углу, и Кэти обиженно подняла на него небесно-голубые глаза.
– Ты не к нам сейчас? – спросила она. – Действительно, стоит ли обо мне беспокоиться. Я прекрасно дойду одна. Видно, у тебя мысли заняты чем-то поважней. Ну и пожалуйста. Может быть, мы с вами вообще больше не встретимся, мистер Мак-Кри?
– Зайду, как обычно, в среду вечером, – сказал Дании, повернулся и пошел на ту сторону улицы.
Кэти зашагала прочь, возмущенно встряхивая на ходу зелеными розами. Данни прошел два квартала и остановился. Сунув руки в карманы, он стоял на углу у края тротуара. Лицо у него застыло, как будто высеченное из камня. На самом дне его души что-то шелохнулось, забродило, такое маленькое, нежное, щемящее, такое чуждое грубому материалу, из которого был сработан Данни. Оно было ласковее, чем апрельский день, тоньше, нежели зов плоти, чище и глубже, чем любовь к женщине, – разве не отвернулся он от зеленых роз и от глаз, к которым был прикован вот уже целый год? А что это было, Дании не знал. Проповедник, который спешил к обеду, говорил ему, но ведь у Данни не было либретто, чтоб уловить смысл полусонного и певучего бормотания. И все-таки проповедник говорил правду.
Внезапно Данни хватил себя по бедру и испустил хриплый и восторженный вопль.
– Гиппопотам! – возопил он, обращаясь к опорному столбу надземки. – Нет, это надо же придумать! Ну, теперь-то я знаю, куда он клонил… Гиппопотам! С ума сойти, честное слово! Год прошел, как он это слышал, а гляди ты, почти не промахнулся. Мы кончили 469 годом до Рождества Христова, дальше идет как раз про это. Но поди догадайся, чего он хочет выразить – мозги свихнешь.
Данни вскочил в трамвай и скоро уже входил в темную квартирку, снятую на его трудовые деньги.
Старый Мак-Кри все сидел у окна. Погасшая трубка лежала на подоконнике.
– Это ты, сынок? – спросил он.
Если сурового мужчину застать врасплох, когда он собрался сделать доброе дело, он вскипит. Данни вскипел.
– Кто здесь платит за квартиру? – злобно огрызнулся он. – На чьи деньги покупают еду в этом доме? Я что, не имею права войти?
– Ты хороший сын, – сказал со вздохом старый Мак-Кри. – Так уже вечер?