Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России - Владимир Михайлович Макарцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В Орде это стало новаторством, привнесенным из обычной хозяйственной практики, когда по обязательствам должника отвечали его родственники или соплеменники. Это довольно универсальная техника управления долгами, которая в том или ином виде и в разные времена существовала во многих странах. На Руси она называлась круговая порука,[116] ее отдельные черты можно найти еще в «Русской правде». Довольно подробно она была прописана, естественно, и в Римском праве. Если же посмотреть на это явление с точки зрения социологии, «освободить этот социальный факт от индивидуальных черт, выделив его объективность», то станет понятно, что он имеет принципиальное значение для понимания сущности социальных связей внутри военного общества, внутри Орды.

Так, круговая порука в хозяйственной жизни обеспечивала возврат долга – вещи вполне материальной, максимальное наказание за невыплату – продажа в рабство, и это еще не отказ в праве на жизнь. А в армии круговая порука обеспечивала личную лояльность человека, т. е. вещи совершенно нематериальной, более того, исключительно социальной. Должник не обязан был хранить личную верность своему кредитору. Измена же солдата стоила жизни не только ему самому, но и всем тем, кто его окружал. Поэтому в боевом строю каждый следил за каждым, и, чтобы не пострадать за другого, все отвечали за каждого. Таким образом цементировалась социальная ткань монгольской армии.

Г. В. Вернадский отмечал: «Монгольская армия была сплочена сверху донизу железной дисциплиной, которой подчинялись как офицеры, так и простые воины. Начальник каждого подразделения нес ответственность за всех своих подчиненных, а если сам он совершал ошибку, то его наказание было еще более жестоким».[117] Даже на первый взгляд видна принципиальная разница между Ордой XIII века и дружинами русских князей, которые не отличались лояльностью по отношению друг к другу, хотя и принадлежали все одному роду.

Обычно неудачи русских дружин того времени относят к феодальной раздробленности: «княжеские распри помешали объединить силы для отпора сильному и коварному врагу. Отсутствовало единое командование. …основную массу русского войска составляло ополчение – городские и сельские ратники, уступавшие монголам в вооружении и боевых навыках».[118] Конечно, и боевая подготовка, и оружие, и способы ведения войны играют важную роль на пути к победе. Но с нашей точки зрения, главное, в чем заключалась разница, так это в степени социальной мобилизации русских княжеств и в степени военной мобилизации княжеских дружин. В них отсутствовала главная цементирующая сила и главный инструмент принуждения – круговая порука.

Очевидно, что в основе цементирующего состава круговой поруки лежали ответственность и неотвратимость наказания, которые транслировались носителем абсолютного права, императором, на участников поруки сверху вниз. Но не только. Специфика военной работы заключается в том, что в бою не обойтись без поддержки товарища, даже просто боевой порядок или строй невозможен без тесного взаимодействия солдат. Поэтому внутри боевого братства устанавливается особая связь; как говорил Суворов, сам погибай, а товарища выручай. Это особая мораль, высшими ценностями которой, по утверждению Э. Хара-Давана, провозглашались верность, преданность и стойкость. И тогда люди «подобного психологического типа повинуются своему начальнику не как лицу, а как части известной божественно установленной иерархической лестницы, как ставленнику более высокого начальника, который, в свою очередь, повинуется поставленному над ним высшему начальнику и т. д. до Чингис-хана, который правит народом вселенной по велению Вечно Синего Неба».[119]

Таким образом, в случае с военной круговой порукой ответственность приобретает как бы двустороннюю связь – напрямую перед законом, т. е. внешним социальным фактом, и перед участниками круговой поруки внутри группы индивидов, каждый из которых может выступить в роли контролера или своеобразного кредитора и потребовать верности долгу. Как нам представляется, такая бинарная ответственность есть объективный признак военной круговой поруки.

В экономической поруке должник несет ответственность только перед кредитором, но в рамках обычая или закона, конечно, и если он окажется неплатежеспособен, то его ответственность переходит на поручителей. Поэтому поручители не могут требовать от должника исполнения долга после того, как он обанкротился, так как его некредитоспособность автоматически «переключает» ответственность на них. Понятно, что это иной принцип действия круговой поруки, что объясняется самим характером предмета поруки – материальностью долга. В то же время, нельзя не заметить и того, что объективно связывает экономическую и военную круговую поруку – это общая ответственность социальной группы за действия одного из ее членов.

Выделив таким образом объективные черты этого социального факта, заключаем: круговая порука бывает двух видов – экономическая и военная. Хотя цель экономической и военной круговой поруки одна – получение добавочной стоимости (в результате кредитных отношений или военной победы), но средства и социальные последствия разные. В первом случае взаимодействие происходит в рамках сначала обычая, а потом формального права, и прибыль получает отдельный кредитор. Во втором социальные отношения внутри круговой поруки появляются сначала в результате решения верховной власти, и лишь потом выходят за рамки формального права, становятся обычаем.

Здравый смысл подсказывает, что круговая порука – это такая социальная функция, которую могут выполнять только дееспособные люди, тот, кто функционален. Воин, получивший ранение и ставший инвалидом, не мог выполнять свои обязанности и не мог нести ответственность за других. Иными словами, занять место внутри военной круговой поруки и выполнять социальные функции может только лояльный и эффективный боец. Это было объективное свойство места, функция не индивида, а места. Примерно так, как функция какого-нибудь транспортного средства, например, самолета, – если вы в него сели, то он должен полететь, а не поехать.

Внутри поруки все должны были действовать строго в рамках общих правил, подчиняясь общим требованиям или, по Дюркгейму, «принудительной власти» социального факта. Тогда объективными признаками военной круговой поруки являются бинарная ответственность и функция места, которую можно выразить формулой Об+Фм=КрПв, где Об – ответственность бинарная, Фм – функция места, а КрПв – круговая порука военная.

Можно сказать, что военная круговая порука – это некая объективно существующая саморегулируемая социальная система: назовем ее саморегулируемая локальная система (СЛС), своеобразная сота, лежащая в основе примитивной иерархической системы, в которой вырабатывается цементный раствор социальных отношений под давлением внешних социальных фактов.

Она же лежит в основе механизма формирования кумулятивной социальной стоимости, т. к. приводит социальную стоимость бойцов, изначально низкую, к общему и более высокому кумулятивному знаменателю, выраженному в бинарной ответственности, верности боевому братству и командирам. Таким образом, если мобилизация (военная в том числе), как справедливо утверждала БСЭ, – это сосредоточение сил и средств для достижения определенной цели, то механизмом приведения их в действие в Орде была военная круговая порука. И это понятно: ведь чтобы силы и средства начали действовать, их нужно не только сосредоточить, но и принудить к действию, что достигается за счет целенаправленной поляризации социальной стоимости.

Выше говорилось, что армия «являлась становым хребтом монгольской администрации». Такого же мнения придерживаются и современные исследователи Н. Н. Крадин и Т. Д. Скрынникова: «До 1206 г. в монгольском обществе фактически не было специального аппарата управления. В некоторой степени управленческие функции были возложены на дружину (kesik) Чингис-хана. Кешик являлся не только военным учреждением, но и своеобразной кузницей кадров для будущей имперской администрации». Между тем, Э. Хара-Даван прямо утверждал, что темники являлись как бы «военными генерал-губернаторами над всем гражданским населением», поскольку были наделены административными функциями точно так же, как сотники и тысячники. А во время войны выступали во главе своих частей, оставляя в тылу заместителей.[120]

В таком случае, военная этика, правила поведения, характерные для армии, в том числе и элементы круговой поруки, неизбежно переносились на систему гражданского управления, т. к. эти функции выполняли одни и те же люди. Не случайно Г. В. Вернадский, ссылаясь на Великую Яссу, которая дошла до нас лишь во фрагментах, считал, что в некоторых случаях наказанию подлежал не только преступник, но и его жена и дети.[121] А Хара-Даван со ссылкой на Рашид эд-Дина приводит ст.6 «Билика»: «Всякого бека, который не может устроить свой десяток, мы делаем виновным с женой и детьми… Так же поступим с сотником, тысячником и темником…».[122]

Очевидно, что здесь ответственность по образцу военной круговой поруки была перенесена в уголовное право, что, несомненно, укрепляло социальную мобилизацию внутри Монгольской империи. Укрепляло социальную мобилизацию и то, что армия – становой хребет монгольской администрации – формировалась по родовому признаку, внутри «аппарата» управления все были близкими или дальними родственниками, поэтому между управленцами устанавливалась особенно тесная связь. Социальную мобилизацию укрепляло и относительное имущественное равенство, и равенство перед законом.

Так, Г. В. Вернадский приводил высказывание персидского историка Джувейни: «Существует равенство. Каждый человек работает столько же, сколько другой; нет различия. Никакого внимания не уделяется богатству или значимости. Не только мужчины, но и женщины должны были служить».[123] В этих условиях монгольские племена «в обстановке сплошных боевых успехов над внешними врагами сливались в одну нацию, проникнутую национальным самосознанием и народной гордостью».[124]

И становились военным обществом, добавим мы.

Герберт Спенсер, напомним, сформулировал понятие военного общества так: «военный тип общества – это такой тип, в котором армия мобилизована всей нацией, в то время как сама нация представляет собой «застывшую» армию, и который, следовательно, приобретает структуру, общую для армии и для нации. Характерным признаком такого общества является централизованное управление, необходимое во время войны. Оно же составляет систему государственного управления и во время мира. …Все – рабы по отношению к тем, кто выше, и все деспоты по отношению к тем, кто стоит ниже». Оставив эту констатирующую часть, добавим, что военное общество появилось в результате максимальной поляризации фундаментального социального факта (F), которая обеспечивалась механизмом военной круговой поруки.

Подводя итог, можно сказать, что Орда или простейший вид социальной общности, как ее определял Э. Дюркгейм, стала родоначальником новых социальных отношений, в основе которых лежала всеобщая социальная мобилизация. Это обстоятельство позволило достаточно быстро провести военную мобилизацию и получить эффективный инструмент победоносных войн, а с нашей точки зрения – еще и орудие по производству добавочной стоимости: совершенную армию. Совершенную не только в смысле вооружения и тактики, но и в смысле высокой устойчивости социальных связей, замешанных на военной круговой поруке и родовых традициях.

Глава III

Война без цели – мир без победы

Эффект обратной социальной полярности

Если с этих позиций взглянуть на Первую мировую войну, а мы вслед за А. И. Уткиным считаем, что именно с нее, а не с взятия Зимнего, началась новая история России, то можно обнаружить массу хорошо известных, но в то же время пока непонятных, точнее, непонятых исторических обстоятельств. Поскольку мы исследуем социальные, а не исторические факты, то для нас не важен уровень материального или технического развития того или иного общества, степень его прогресса или цивилизованности. Нас интересует не столько время, в котором присутствуют те или иные социальные факты, сколько их устойчивость во времени, поскольку рассматриваем исторический контекст лишь как декорации к социальным отношениям.

Мы исследуем объективность социальных фактов, которые, по Э. Дюргкейму обладают «принудительной силой» по отношению к индивиду. Полагаем, что их лучшее понимание может приблизить нас к социологической истине, которая, как считают специалисты, располагается «на пересечении социологического производства и социальной действительности».[125] А действительность накануне Первой мировой войны, и это – исторический факт, заключалась в том, что «обширность территории и недостаток железных дорог вынуждали в целях безопасности государственных границ держать в мирное время войска более густо сдвинутыми к западу; главнейшие же источники пополнения этих войск – люди и лошади – группировались, наоборот, в восточных и южных губерниях».[126] Так описывал самый канун войны генерал-квартирмейстер Генерального штаба Ю. Н. Данилов.

Здесь в основу поиска объективности Первой мировой войны как фактора внешнего социального принуждения положим предмет исследования – фундаментальный социальный факт (F), одетый в солдатскую шинель, с низким социальным потенциалом и мобилизованный в крупные армейские массы, представляющие собой некоторую кумулятивную социальную стоимость. И начнем с того, что призыв в армию регулировался в России «Уставом о воинской повинности» 1874 года с поправками, внесенными законом 1912 г., которые на практике не были реализованы. Воинская служба объявлялась общеобязательной, всесословной и личной.[127] Однако на деле получилось несколько по-другому.

Первым же параграфом Устав вводил полное освобождение для «инородческого» населения десятка губерний и местностей России. Позднее вводились дополнительные изъятия. С 1901 года, например, все население Финляндии было освобождено от воинской повинности – боялись, что в условиях европейской войны оно перейдет на сторону противника. Мобилизация казачьих войск происходила на основе особых казачьих уставов, выходящих за рамки Устава о воинских повинности. Хотя в абсолютных цифрах от воинской повинности было полностью освобождено только 10 % населения империи,[128] тем не менее, дух всеобщности и личного долга, который предполагалось заложить в документ изначально, постепенно утрачивался.

Существенный вклад в размывание всеобщности воинской повинности вносили противоречия закона. С одной стороны, «российскому дворянству дарована навсегда и в потомственные роды свобода вступать в общую государственную службу без принуждения к оной», а с другой – «дворянство, наравне с другими сословиями, несет священную обязанность защищать Престол и Отечество».[129]

Размывали всеобщность воинской повинности и чисто технические ошибки мобилизационного планирования. Генерал Н. Н. Головин, например, один из наиболее авторитетных исследователей Первой мировой войны, считал, что вместо деления мужского населения по горизонтальным возрастным слоям в действительности оно было разделено как бы по вертикалям. Такое деление крайне неравномерно распределяло тяготу воинской службы во время войны, «налагая всю ее на плечи одной части населения и почти освобождая от нее другую». Создалась ситуация, при которой «глава многочисленной семьи, с детьми-малолетками, идет на поле брани, а здоровый бобыль блаженствует в тылу и только через 27 месяцев кровавой бойни призывается, и часто лишь для того, чтобы в далеком тылу окарауливать запасы. Социальная несправедливость получилась громадная».[130]

К этому нужно добавить, что на одного строевого бойца, как отмечал генерал А. А. Свечин, в русской армии приходилось три нестроевых. В то время как во французской армии соотношение строевых и нестроевых составляло 1:0,5, а в германской – 1:0,85.[131] Такой же оценки придерживался и Н. Н. Головин, который считал, что бойцы передовой линии составляли лишь 35 % общей численности армии.[132] Более того, процесс этот впоследствии стал набирать обороты. По словам члена Государственного совета В. И. Гурко, с которыми он обратился к царю летом 1915 года, «наши тыловые части неуклонно увеличиваются, и притом за счет фронта, за счет бойцов армии, что особенно резко обнаружилось в течение летних месяцев текущего года».[133]

Понятно, что речь идет о процессах, которые были вызваны объективными условиями существования фундаментального социального факта: огромными территориями России, растянутостью коммуникаций, необходимостью иметь большие запасы всего, часто даже ненужного, при каждом воинском подразделении, потому что до армейских магазинов было слишком далеко, а волокиты слишком много. Да и просто такое соотношение было вызвано общей технической и социальной отсталостью страны.

Но непосредственным толчком, с самого начала приведшим к неконтролируемому росту числа нестроевых, по мнению А. А. Свечина, стала русско-французская договоренность, в соответствии с которой мы должны были перейти германскую границу на 15-й день мобилизации.[134] Это решение генерал Н. Н. Головин назвал роковым, преступным по своему легкомыслию и стратегическому невежеству.[135]

Фактически это была жертва, на которую пошла Россия в интересах своего союзника – Франции, оказавшейся не готовой к наступательным действиям и начавшей войну с отступления. Уже первого августа глава русской военной миссии граф А. А. Игнатьев телеграфировал в Петербург о том, что французское военное министерство предлагает России начать наступление на Берлин.[136] В интересах Франции и в нарушение собственного плана стратегического развертывания Россия начала плохо подготовленную операцию в Восточной Пруссии, пожертвовав на спасение Парижа 20 тыс. солдатских жизней, 90 тыс. пленных и всю артиллерию. Тогда это понимали все. Так, 30 августа министр иностранных дел Сазонов говорил французскому послу Ж. М. Палеологу: «Армия Самсонова уничтожена… Мы должны были принести эту жертву Франции».[137]

Накануне войны на русско-германском фронте планировалось создать группировку в 800 тыс. человек. На самом же деле к этому времени Россия смогла собрать порядка 350 тыс. штыков.[138] И если следовать расчетам А. А. Свечина, то их боевую работу обеспечивало примерно 1 млн. человек – цифра хотя и усредненная, но все-таки достаточно фантастическая. Сразу представляешь себе, как за одним «человеком с ружьем» идут трое «с лопатами».

Понятно, что на самом деле все выглядело не так. Но, тем не менее, поскольку всего за годы войны было мобилизовано, по данным Н. Н. Головина, 15 млн. 378 тыс. человек (с. 96), а по данным сборника «Мировые войны XX века» – 15 млн. 798 тыс. человек (с. 627), то получается, что через передовую (т. е. части передовой линии фронта) за годы войны прошло порядка четырех миллионов человек, а остальные 11 млн. обеспечивали их работу в тылу.

Конечно, это достаточно грубый подсчет, возможно, и цифры грешат, но пропорция, похоже, корректная. Как бы то ни было, очевидно, что избыточное количество нестроевых в русской армии должно было компенсировать нехватку коммуникаций и транспортных средств, обеспечить более высокие темпы мобилизации и передвижения войск, лишенных «главнейших источников пополнения». Это обстоятельство, вероятно, хорошо известно узкому кругу специалистов в области военной истории. Историки же общего профиля ничего об этом не пишут и не говорят. Видимо, не придают ему особого значения и рассматривают его в общем ряду многочисленных ошибок военного строительства и мобилизации самого кануна войны.

Мы же рассматриваем этот исторический факт исключительно с точки зрения его скрытого от многих социального содержания. А оно показывает, что такое соотношение строевых и нестроевых изменило вектор социальной полярности: условно говоря, там, где должен был быть кумулятивный плюс (фронт), оказался минус. Жизнь нестроевых имеет более высокую социальную стоимость, т. к. вероятность погибнуть в бою или получить ранение у них намного ниже, чем у строевых. Соответственно, как ни цинично это звучит, они потребляют больше ресурсов, не производя при этом боевую работу, целью которой, как мы установили выше, является создание добавочной стоимости – социальной и экономической. Трехкратное «в периоде» превышение тыла над фронтом превращало его в массивное социальное тело, склонное к произвольному самовозрастанию, своеобразный маховик, от силы инерции которого зависел не только фронт, но и все социальные структуры тыла.

Структурной особенностью кумулятивной стоимости русской армии 1914 г. было то, что ее потенциал оказался выше, чем у других воюющих сторон в силу «громадной социальной несправедливости», в том числе и призывного контингента более старшего возраста. А мы теперь знаем, что даже в древности стоимость главы семьи – вожака и добытчика, была выше, чем у людей молодых, необремененных опытом. Жизнь русского крестьянина начала ХХ века мало чем отличалась от жизни далеких предков, его хозяйство точно так же держалось ручным трудом и мужской силой. И получилось, что на фронт забрали самый дорогой социальный материал – «кормильцев», которых в России и без того было меньше, чем в других странах.

Доля тех, кто активно участвовал в хозяйственной жизни страны, составляла только 24 % от всего населения, в то время как в Америке, Франции и Германии – 38–40 %.[139] Это значит, что экономическое сердце России даже в мирное время было на 14–16 % слабее, чем у остальных участников вооруженной борьбы. Из этой возрастной группы 30–43-летних в армию было призвано 70 %, что составило примерно 35 % всех призывников.[140] Учитывая, что средняя продолжительность жизни в конце XIX и начале XX века составляла в России примерно 32 года,[141] становится понятно, почему Н. Н. Головин называет этот контингент «пожилыми людьми» (с. 58). В общем-то, кавычки можно было бы и не ставить, потому что к сорока годам крестьяне в то время превращались буквально в стариков. У В. В. Вересаева, кстати, есть такой эпизод, когда он принимал раненых под Мукденом:

«Передо мною сидел на табуретке пожилой солдат с простреленною мякотью бедра. Солдат был в серой, неуклюжей шинели, лицо заросло лохматою бородою. Когда я обращался к нему с вопросом, он почтительно вытягивался и пытался встать.

– Сколько тебе лет?

– Сорок, говорят… А там кто его знает.

– Давно на войне?

– С Покрова. Нас в Красноярск пригнали на обмундирование, там стояли. Значит, стали вызывать охотников на войну, я пошел.

Посмотрел я на него, – совсем старик, с смирными мужицкими глазами».[142]

Девять лет спустя ничего не изменилось. Те же сорокалетние старики шли на войну. Эту особенность, но с точки зрения физических возможностей русской армии отмечал и генерал А. А. Свечин: «Уже в августе 1914 года в полевые части пехоты были зачислены сорокалетние бородачи; число тридцатилетних было очень велико. Рота, составленная из сильных и слабых людей, должна в походе, да и в бою, равняться по более слабым. Нельзя вести ее быстрой походкой молодежи; нужно двигаться размеренной поступью более пожилых людей. Сама дисциплина и приемы обучения меняются с возрастом. Нельзя подходить к отцам семейств так, как подходят к шаловливому, жизнерадостному школьнику. С этим русская мобилизация не считалась и стремилась пополнить пехотные роты тем, что ближе было под рукой. Это содействовало тому, что русская пехота стала грузной. Темп ее движения не превосходил 4 верст в час (4,26 км/ч – В. М.); и каждые 50 мин. требовался малый привал на 10 минут. На больших переходах неизбежно было значительное количество отсталых. Германская пехота в начале войны ходила со скоростью 10 километров в 2 часа и, делая малый привал только через два часа, совершала большие переходы почти без отсталых».[143] В то же время число призывников «самого боевого» возраста – 20–29 лет, составило 50 % своей возрастной группы и лишь 49 % от всех призванных.[144]

Другими словами, с первых шагов и еще до начала военных действий Россия мобилизовала армию, кумулятивная социальная стоимость которой оказалась как минимум в три с лишним раза выше, чем у ее основного союзника и у ее главного противника. Казалось бы, с такой силой можно было горы свернуть. Но объективная суть этого социального факта заключается в том, что обратная полярность кумулятивной социальной стоимости привела к тому, что русская армия шла на фронт как бы задом наперед. Вместе со «старым» составом, а в социологическом смысле – дорогим, обратно направленная кумулятивная социальная стоимость формировала уникальную социальную среду.

В свое время Э. Дюркгейм ввел в социологию такое понятие как динамическая плотность – «это число социальных единиц, или, иначе говоря, объем общества и степень концентрации массы». Под ним он понимал «не чисто материальную сплоченность агрегата, которая не может иметь значения, если индивиды или, скорее, группы индивидов разделены нравственными пустотами, но нравственную сплоченность, для которой первая служит лишь вспомогательным средством, а довольно часто и следствием. Динамическая плотность при равном объеме общества может определяться числом индивидов, действительно находящихся не только в коммерческих, но и в нравственных отношениях, т. е. не только обменивающихся услугами или конкурирующих друг с другом, но и живущих совместной жизнью».[145]

Высокая степень «совместности» в армии, полагаем, не может вызывать никаких сомнений даже у самой требовательной публики. Более «совместная жизнь», видимо, существует только в тюрьме. Поэтому вывод Э. Дюркгейма о том, что «всякое увеличение в объеме и динамической плотности общества… глубоко изменяет основные условия коллективного существования»[146] наталкивает на мысль о сходстве динамической плотности с понятием социальной мобилизации, которое мы изложили выше при рассмотрении Орды.

В той части мы пришли к выводу, что любой вид мобилизации группирует и поляризует фундаментальный социальный факт таким образом, чтобы получить оптимальную социальную стоимость. Тогда «увеличение в объеме и динамической плотности» это, очевидно, есть вид мобилизации. А «глубоко изменяет основные условия коллективного существования» в нашем понимании то же самое, что «группирует и поляризует фундаменальный социальный факт». Термины разные, а смысл один. Функция социального действия – одна и та же, и сводится к формированию на русском фронте социальной среды, не имевшей аналогов в современных ей обществах, взаимодействие с которыми, в свою очередь, влияло на ход социальных процессов внутри этой среды.

Между динамической плотностью Э. Дюркгейма и нашей, в данном случае, военной мобилизацией существует и разница. Э. Дюркгейм только обозначает факт «увеличения объема и динамической плотности», но не дает инструментария, с помощью которого можно было бы их как-то измерить. Ссылка на нравственную сплоченность не очень убедительна, так как вещь эта достаточно эфемерная. Ясно, что без объективных параметров динамическая плотность остается лишь понятием.

Мы же утверждаем, что поляризация фундаментального социального факта, проведенная в виде военной мобилизации, ведет к созданию кумулятивной социальной стоимости, которую, как показал пример с русской армией, можно измерить. Конечно, достаточно относительно и с помощью условных единиц социальной стоимости. Но, тем не менее, это шаг к более объективной оценке социальных фактов, некоторая дискретность.

Таким образом, возвращаясь к событиям 1914 года, можно отметить, что, несмотря на более высокую «динамическую плотность» передовых линий фронта, они целиком зависели от слаженной и бесперебойной работы более «объемного» тыла, своеобразного социального маховика, масса которого постепенно возрастала, что, в свою очередь, вело к росту его социального потенциала и… к революции. Это обстоятельство превратилось в новый социальный факт, который не мог существовать в обыденной гражданской жизни. Он родился и проявил себя в полной мере лишь в условиях русской военной мобилизации, в условиях широкомасштабных боевых действий, в условиях мировой войны.

Этот новый социальный факт диктовал свои правила социального поведения, игнорировать которые никто не мог. Как считал Э. Дюркгейм, «возникающие в собрании (видимо, неточный перевод, должно быть «в обществе», – В. М.) великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим».[147] Поэтому вступление России в мировую войну 1914 года, овеянное поначалу ореолом романтики и энтузиазма, увлекло ее «в объятия» нового социального факта, не существовавшего до этого, и сформировавшего ту самую уникальную социальную среду, которая характеризовалась иными, отличными от других участников войны, социальными отношениями.

Назовем этот социальный факт эффектом обратной социальной полярности, который условно можно выразить в виде формулы А1:Т3 = (—КС), где А – это армия, Т – тыл армии, цифры – отношение А к Т, а в скобках – кумулятивная стоимость со знаком полярности, в данном случае с минусом. Если цифры равны или А > Т, то КС становится позитивной. Полагаем, что именно эффект обратной социальной полярности определял уникальность социальной среды не только на театре военных действий, но и на территории всей страны, так как армия миллионами нитей была с ней связана.

Для государства это была единственная возможность правильно организовать боевые действия на фронте и вообще прикрыть сплошной фронт от Балтийского до Черного моря на расстоянии 1400 км (а был еще Кавказский фронт протяженностью порядка 500 км). Хотелось бы подчеркнуть, что кроме нее таким протяженным фронтом не обладал никто (протяженность Западного фронта союзников в Европе составляла, например, 600 км).[148]

Это обстоятельство, наряду с общей отсталостью, ставило Россию в исключительное положение не только с точки зрения нарастания военных и экономических проблем: оно формировало новые требования к социальной организации и фронта, и тыла. В схожем положении, правда, оказалась и Германия. Общая протяженность ее фронтов на Востоке и на Западе, видимо, приближалась к 1200 км (т. к. примерно половину Восточного фронта прикрывала Австро-Венгрия). Но она воевала на два фронта, и этот выбор с ее стороны был сознательным, она к нему готовилась. В то время как в России, по едкому выражению Н. Н. Головина, война расстроила все планы военного ведомства (с. 23).

Чтобы лучше представить себе механизм действия кумулятивной социальной стоимости, вернемся к первоисточнику – к Орде. Выше мы рассмотрели ее как простейший вид социальной общности, превратившийся в военное общество, общество с высокой устойчивостью социальных связей, замешанных на военной круговой поруке и родовых традициях. Российскую империю, конечно, нельзя взять и вот так просто приравнять к «протоплазме социального мира» только на том основании, что Г. Спенсер причислял ее, так же, как и Орду, к военному типу обществ. Однако нельзя и отрицать ее родственные связи с Ордой. Как говорили когда-то наши французские друзья, поскреби русского и найдешь татарина (grattez le Russe, et vous verrez un Tartare). Сказать, что они сильно ошибались, в общем-то, было бы неправильно. Г. В. Вернадский, например, поддерживая основоположника евразийства Николая Трубецкого, утверждал, что «русские унаследовали свою империю от Чингис-хана»[149] и приводил этому массу доказательств.

Но Орда была совершенным военным орудием, а Российская империя к ХХ веку уже ничем в этом смысле похвастаться не могла. Можно сказать, что как военное общество она утратила свое видовое преимущество. Если Орда в период своего расцвета отличалась высочайшей социальной устойчивостью, то в России ситуация была прямо противоположной – сословное общество оказалось в состоянии нарастающего антагонизма всех социальных слоев задолго до 1914 года.

Не случайно генерал Н. Н. Головин отметил громадную социальную несправедливость военной мобилизации. Однако когда мы исследовали понятие мобилизации, то пришли к выводу, что военная мобилизация является одним из видов мобилизации социальной. Поэтому в условиях массовой войны с коалицией европейских государств и сплошной линией фронта почти в 2000 километров проводить военную мобилизацию без опоры на социальную, как это было в Орде, значило заложить под фундамент социальных отношений мину замедленного действия.

И тогда действие механизма кумулятивной социальной стоимости выглядит следующим образом: при позитивной полярности, направленной на производство эффективной боевой работы на фронте, он мобилизует и армию, и тыл для достижения победы, примерно так, как это было в Орде. При обратной, отрицательной полярности – к социальной демобилизации и к поражению.

В случае с Ордой мы имеем позитивную полярность, по крайней мере до 1480 года («стояние на Угре»), в случае с Россией начала ХХ века – отрицательную, когда тыл превратился в массивное социальное тело, склонное к неконтролируемому самовозрастанию. Военная мобилизация здесь не стала частью мобилизации социальной. Этот факт признавался и некоторыми участниками тех событий.

Так, генерал Ю. Н. Данилов отмечал, что хотя перевод армии на военные рельсы прошел вполне удачно, в соответствии с расчетами мирного времени, «но оставалось нечто вне подготовки и исполнения, нечто гораздо большее – отсутствовала вовсе мобилизация страны, то есть приспособление всех ее жизненных сил к длительной и упорной войне».[150]

В этом смысле можно сказать, что Чингис-хану в свое время повезло. Орда была социально мобилизована просто в силу кочевого образа жизни, в обществе царило относительное социальное равенство, перед законом все были равны, выполняли его неукоснительно, и служить должны были все в равной степени. Но Петру I, например, повезло куда меньше, ему пришлось перелицевать все социальные отношения сверху донизу, ему пришлось силой заставить всех работать на победу – вообще-то говоря, для этого ему пришлось построить ни много ни мало, а новое государство. Очевидно, что ничего подобного не произошло ни летом 1914 года, ни летом или зимой 1915 или 1916 года; до февраля 1917 года никакой перелицовки не было (министерскую «чехарду», как вы понимаете, серьезной перелицовкой считать нельзя). А ведь масштабы войны были совсем другие, просто космические, если сравнивать с XVIII веком.

Справедливость по-русски, «незаконная» мобилизация и неминуемый выход из коалиции

Мы не рассматриваем здесь историю войны как цепь хронологически выстроенных событий и не даем оценок тем решениям, которые принимали руководители страны в тот период, не даем им никаких характеристик. Все это хорошо, в лицах изучено, можно сказать, поминутно. Как отмечал доктор исторических наук А. Н. Боханов на круглом столе 2007 года, посвященном юбилею Февральской революции, в Институте российской истории, никаких новых комплексов документов, материалов, каких-то исследований, посвященных этому периоду, которые перевернули бы наше представление о нем, в обращение, видимо, уже не поступит.[151]

И не мудрено, проблема в том (мы говорили об этом выше), что у историков при избытке информации, при избытке исторического материала нет инструментов, с помощью которых они могли бы проникнуть в суть не только социальных, но, как ни странно, и исторических фактов, ведь и здесь «мы не принимали никакого участия в их формировании». Самое большое, на что они способны – это вольные исторические интерпретации. И какими только небылицами нас не кормят.

Да простит нас читатель, но мы, конечно, не можем пройти мимо наиболее выдающихся из них. Так, академик Ю. Н. Пивоваров как-то сказал на канале «Культура», ссылаясь на дневники известного писателя М. М. Пришвина, что в годы войны не было продовольственных карточек, а значит, не было и кризиса. А в одном из интервью «Комсомольской правде» он заявил буквально следующее: «Мы были единственной страной в мире, которая во время Первой мировой войны не ввела карточки на продовольствие: настолько мы были богатые, процветающие и шли вперед. Если бы не эта ужасная революция, не Гражданская война, мы бы (и это говорят серьезнейшие ученые) к 1940-му году имели бы лучшую экономику мира».[152]

Какой полет мысли! А мы-то наивные… Оказывается, в Первую мировую войну мы (кто именно?!) были богатые и процветающие и шли вперед, а тут – бац, и «эта ужасная революция» (надо полагать, имеется ввиду октябрьский переворот)! А как вам лучшая экономика мира к 1940 году?

На самом деле еще до войны Россия была в долгах как в шелках (это вообще было ее хроническое состояние), буквально в долговой кабале, стать лучшей экономикой мира у нее не было ни одного шанса. Никогда! К началу войны она превратилась в крупнейшего в мире должника, валюта которого, в отличие современного чемпиона мира, не была мировыми деньгами. Ей с трудом приходилось выплачивать только по процентам больше 400 млн рублей в год.[153] А чтобы закрыть общий внешний долг мирного и военного времени в 15 млрд рублей[154] без новых заимствований и при тех же темпах, лишь на выплату процентов ей потребовалось бы 37 лет. А это 1954 год (у нас, между прочим, уже была атомная бомба).

При таких непроизводительных и долговременных затратах, не говоря уже о всеобщей разрухе, к которой привела империалистическая война, об индустриализации можно было и не мечтать. Тогда откуда бы взяться лучшей экономике мира в аграрной стране с малограмотным (57 % на 1911–1920 гг.)[155] и постоянно голодающим населением с самой короткой продолжительностью жизни и самой высокой детской смертностью, по крайней мере, в Европе?

Отчасти эту задачу неимоверными усилиями и колоссальными жертвами все-таки удалось решить. Правда, только в Советской России, в СССР, и во многом благодаря именно тому, что большевикам пришлось отказаться от выплат по всем царским долгам и долгам Временного правительства.

Похоже, «если бы да кабы» – это единственный научный метод познания, которым пользуются наши некоторые маститые ученые. Конечно, мы иронизируем, но не потому, что хотим «уесть» академика, а потому, что хотим показать, до какой степени деградации дошла историческая наука, если ее академик не стесняется публично нести такую ахинею, и некому его одернуть. (Ничего удивительного, кстати, если учесть удельный вес плагиата в диссертациях; но дело даже не в этом – наши ученые вообще не «заточены» на поиск истины, система им этого не позволяет.) Социальный вред от нее колоссальный – дезориентация общества.

Нет, лучше назвать это целенаправленной манипуляцией общественным сознанием, потому что здесь даже спорить не о чем. Отсутствие карточек, например, не говорит о наличии хлеба или отсутствии кризиса, оно говорит только об отсутствии карточек и еще, может быть… об уровне интеллекта правящей элиты! Не случайно императрица, жалуясь Николаю II в последние дни его царствования на беспорядки в столице, не стеснялась в выражениях: «Необходимо ввести карточную систему на хлеб (как это теперь в каждой стране), ведь так уже устроили с сахаром, и все спокойно и получают достаточно. У нас же – идиоты».[156]

Правда, карточки, вопреки убеждениям академика Ю. Н. Пивоварова, все-таки ввели. С весны 1916 года их вводили отдельные районы, города, уезды и «наиболее нуждающиеся губернии»[157] на отдельные виды дефицитного товара (на сахар, как справедливо отметила императрица), весной 1917 года их повсеместно ввело уже Временное правительство вместе с «хлебной монополией». Но даже карточки не гарантировали ничего. Как предупреждало Временное правительство, «нормы снабжения и потребления не составляют обязательства продовольственной организации доставить потребителю именно это количество продукта».[158]

А если рассуждать от обратного, то всю Великую Отечественную войну страна прожила с карточками, тяжело и впроголодь, но кризиса, который привел бы к «ужасной революции», не было. Получается, что между карточками и кризисом нет прямой связи, и дело вовсе не в карточках.

Чтобы понять это, достаточно внимательнее читать, скажем, того же М. М. Пришвина. 30 марта 1917 года он записал в дневнике: «Приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку. Но все государство шло так, будто царь где-то есть. Та часть народа, которая призывала к верности царю, сама ни во что не верила. Не было времени, и можно было узнать его скорость лишь в быстрой смене министров и росте цен. В тишине безвременья каждый давно уже стал отворачиваться от забот государственных и жил интересом личным: все грабили. Это привело к недостатку продуктов в городах и армии. Недостаток хлеба вызвал бунт солдат и рабочих».[159]

Могут сказать, что М. М. Пришвин, как натура творческая, какие-то вещи трактовал по-своему, опираясь на художественное восприятие мира. Поэтому для равновесия можно сослаться на малоизвестный и заинтересованный источник, чуждый творческим фантазиям – на начальника военных сообщений театра военных действий генерала Н. М. Тихменева (сохраняем старую орфографию для большей достоверности): «недостатокѣ продовольствія въ городахъ и на фронтѣ – было печальнымъ фактомъ. Съ самаго начала войны продовольственные нормы не регулировались и не ограничивались. Въ теченіе полутора лѣтъ около двѣнадцати милліоновъ здоровыхъ мужчiнъ, занятыхъ своимъ военнымъ дѣломъ, ничего не производили и были лишь двѣнадцатью милліонами ртовъ, содержимыхъ государствомъ и, обычно, ѣвшихъ больше и лучше нежели въ мирное время. Большіе запасы продовольствія были еще въ Сибири, но ими нельзя было воспользоваться за невозможностью доставить ихъ къ фронту или къ станціямъ погрузки. Европейская же Россія была уже въ значительной степени истощена. Войсковые запасы растаяли, арміи жили изо дня въ день, иногда чувствовался уже прямой недостатокъ продовольствія для людей и, особенно, фуража для лошадеі».[160]

Ссылка на «в течение полутора лет» говорит о конце 1915 года. Другими словами, проблемы с продовольствием отчетливо проявились уже за год до Февральской революции и почти за два года до Октябрьского «переворота». А в феврале 1917 года председатель IV Государственной Думы и гофмейстер Двора М. В. Родзянко сообщал Николаю II, что «вообще дело продовольствия страны находится в катастрофическом положении».[161]

Тогда получается, что у революции была причина, и это не большевики с их «ужасной революцией». Причиной был недостаток хлеба в городах и в армии, вообще недостаток продовольствия, т. е. голод, а у голода была своя причина – двенадцать миллионов ничего не производящих мужиков, разруха на транспорте и многие тысячи воров и мешочников, а у них – своя причина и т. д. Ведь не бывает следствия без причины.

В противном случае, как говорил Э. Дюркгейм, такой подход называется предвзятым понятием о фактах. К счастью, он не был знаком с академиком Ю. Н. Пивоваровым и, вероятно, благодаря этому обстоятельству считал, что важно узнать не то, каким образом тот или иной мыслитель лично представляет себе такой-то институт, но понимание этого института группой; только такое понимание действенно. Но и оно не может познаваться простым внутренним наблюдением, поскольку целиком оно не находится ни в ком из нас; нужно, стало быть, найти какие-то внешние признаки, которые делают его ощутимым.[162]

Следуем его совету. И тогда, если исходить из его структурно-функционального метода, в соответствии с которым все социальные факты являются вещами, все они, как обычные физические вещи, как любые материальные предметы, обладают, как мы показали выше, определенной энергией, социальным потенциалом – чем это не внешний признак? А энергия, даже социальная, в соответствии с физическим законом сохранения энергии не возникает из ниоткуда и не исчезает бесследно.

Видимо, поэтому бурные события тех лет не оставляют никого из нас равнодушным и сегодня, социальная энергетика столетней давности живет в нас до сих пор. А те или иные оценки становятся отправными точками в сегодняшней политической борьбе, они влияют на мироощущение человека, на его жизненную позицию, на его трактовку, лучше сказать, интерпретацию истории. Как заявил на Круглом столе 2007 года в Институте российской истории профессор В. П. Булдаков, «до системного осмысления революции, увы, все еще далеко – этому мешают наши неостывшие эмоции».[163]

Поэтому, чтобы проникнуть в суть социального факта, нам придется остудить эмоции, нам потребуется хладнокровие и некоторая отрешенность от излишней детализации – без этого докопаться до скрытых механизмов социального действия не удастся: слишком много наслоений как теоретического, так и идеологического содержания накопилось за последние сто лет. Охватить все практически невозможно.

Исходя из этого, повторимся, мы не рассматриваем здесь историю войны как цепь хронологически выстроенных событий, а проходим, образно говоря, все пласты истории с помощью «пробной скважины» и делаем макроскопическое описание «социологического керна».

Рассматривая его ранние слои, мы установили, что социальная мобилизация кочевых орд в силу естественных причин была настолько всеобъемлющей, что в любой момент могла легко превратиться в мобилизацию военную. А Хара-Даван утверждал: «У монгольской армии XIII века мы видим осуществление принципов “вооруженного народа”». Но именно эту цель преследовал и Устав 1874 года – всеобщую воинскую повинность, т. е. когда армия мобилизована всей нацией (по Г. Спенсеру).

Именно об этом говорилось в Манифесте Александра II: «Сила государства не в одной численности войска, но преимущественно в нравственных и умственных его качествах, достигающих высшего развития лишь тогда, когда дело защиты отечества становится общим делом народа, когда все, без различия званий и состояний соединяются на это святое дело».[164]

В тексте ясно читается стремление императора объединить общество. И он понимал, что сделать это можно только отказавшись от «различия званий и состояний». Что помешало сорок лет спустя реализовать эту очевидную и простую мысль, ведь, по царившему тогда среди наших недругов мнению, Россия – это цивилизация Орды, «которая созывается и управляется деспотами, монгольской цивилизацией московитов»?[165] Другими словами, это действительно военное общество с централизованным управлением, которое приобретает структуру, общую для армии и для нации (Г. Спенсер).

Воля императора была законом, в его власти было повернуть, перелицевать общество так, как ему было нужно (как Петр I сделал), вернуть его к истокам и превратить в настоящее военное общество. В социологическом смысле – в такое же, как и Орда. Конечно, семьсот лет разницы внесли некоторые изменения в исторический контекст, да и император был не тот – «жидковат», но и только. Мы же понимаем, что это две социально родственные структуры, однако что-то стоит между ними, какое-то препятствие, и, похоже, это не время. Осмелимся предположить, что это… социальная справедливость. Ведь именно она была характерна для «вооруженного народа». И тогда в случае с Ордой она есть, а в случае с Российской империей ХХ века ее нет.

Видимо, это как раз то, что имел в виду Н. Н. Головин, говоря о громадной социальной несправедливости мобилизации. И это то, что имел в виду Александр II в своем Манифесте, когда призывал отказаться от «различия званий и состояний».

Получается, что вывод Г. Спенсера о том, что военное общество является таковым благодаря централизованному управлению, которое приобретает структуру общую для армии и для нации, некорректен. Российская империя обладала в высшей степени централизованным управлением – самодержавием. Это централизованное управление пронизывало насквозь и общество, и армию. Аристократы, включая всех членов императорской фамилии и самого царя, все сплошь были военными и отправляли не только военную, но и гражданскую службу почти так, как это было в Орде.

Из этого следует, что, чтобы стать по-настоящему военным обществом и достичь победы, России не хватало самой малости – превратиться в общество «вооруженного народа». Устав же, как считал, например, генерал Ю. Н. Данилов, ни в какой мере не обеспечивал русской армии мирного времени возможности превращения ее с объявлением войны в «вооруженный народ».[166] Для этого, очевидно, была нужна еще и социальная справедливость, отказ от «различия званий и состояний».

Какие слова – социальная справедливость! Сколько копий сломано вокруг них, сколько крови пролито. А ясности в том, что бы это значило – нет.

«Философская энциклопедия» дает такое толкование: «понятие, применяющееся для обозначения институционального измерения справедливости. Идеалом С.с. является такая система общественных ин-тов, которая не в единичных действиях, а по самой своей структуре, а значит, постоянно обеспечивает справедливое распределение социально-политических прав и материальных благ. Разнообразие подходов к проблеме С.с. определяется ценностными приоритетами общей концепции справедливости, которая может пониматься как преимущественно: 1) равенство; 2) пропорциональность заслугам или же 3) гарантии неотъемлемых прав на обладание ч.-л.».[167]

А вот что говорит о социальной справедливости «Политика. Толковый словарь» (изд. Весь мир, М., 2001): «Требования справедливости (justice) применительно к условиям социального существования. Термин критикуют за излишнюю расплывчатость, поскольку проблема справедливости возникает в сфере как общественных, так и личных отношений. Не случайно основной труд Джона Ролса озаглавлен «Теория справедливости» («A Theory of Justice»). Обычно термин употребляют, когда речь идет о благах и трудностях совместного существования, и с этой точки зрения социальная справедливость неизбежно носит дистрибутивный характер».[168] Можно было бы привести еще массу цитат и определений, и все они будут разные.

Но все-таки, если обобщить, понятие социальной справедливости в целом сводится к равенству прав в распределении материальных благ. В этом смысле в Орде социальная справедливость была на высоте – «никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни). Г. В. Вернадский отмечал, что богатые должны были «служить государству, так же как и бедные; и бедные должны быть защищены от несправедливости и эксплуатации со стороны богатых». Согласно армянскому историку Григорию Аканцу, одной из посылок Ясы было «Уважение старых и бедных». Ибн аль-Атир говорит, что «монголы были жестокими только по отношению к богатым».[169]

Получается, что наличие в обществе бедных и богатых не мешает установлению социальной справедливости. Нам так задурили голову социализмом и капитализмом, что мы даже не представляем себе, как это может быть. Из-за отсутствия единого и однозначного понимания «социальной справедливости» в науке все разговоры о ней в обществе неизбежно превращаются в пустой звук. А политики и олигархи с удовольствием используют это ценное качество философски неопределенного понятия исключительно в своих корыстных целях – никто же не знает, что это такое.

И тогда понятно, почему социальной справедливости у нас не становится больше, скорее, наоборот. Иначе, с какой бы стати мы оказались на первом месте в мире по показателям имущественного неравенства? Видимо, это и есть внешний признак социальной справедливости по-русски, а также внешний признак «социального государства», каковым по Конституции (разд. 1, гл. 1, ст. 7) является Россия.

А на самом деле все гораздо проще – социальная справедливость, например, в Орде обеспечивалась равенством в исполнении обязанностей. «Каждый человек трудится как другой, никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни).[170] Нельзя сказать, чтобы прав совсем не было. Просто они занимали подчиненное положение – сначала ты исполняешь обязанности, а потом реализуешь права (если правильно выполнил обязанности). Соответственно, обязанности носили дистрибутивный характер, они были напрямую связаны с правами, права нельзя было отделить от обязанностей – в этом и заключалась социальная справедливость военного общества.

Теперь сформулируем понятие, которое существенно отличается от того, что принято сегодня называть социальной справедливостью в философии, социологии и политологии.

Социальной справедливостью является равная ответственность всех членов общества по выполнению социальных обязанностей, от исполнения которых нельзя уклониться с помощью привилегий или иных особых прав; права и привилегии являются неотъемлемой частью социальных обязанностей и не могут реализовываться без их исполнения.

Пришел «конно и оружно» – получи в кормление людей, землю, место. Не пришел – заберут все, в отдельных случаях и саму жизнь. Россия очень долго жила по этим правилам, пока Екатерина II не изменила их, добавив к освобождению дворян от службы, полученному ими от Петра III, еще и демократию (сословное самоуправление, участие в местном управлении и суде[171]). «Жалованная грамота» дворянству 1785 года, расширив границы свободы только для него, нарушила, как сейчас любят говорить, договор «социального партнерства», установленный Петром I с одной целью – мобилизовать все общество ради победы в войне со Швецией. Это, конечно, не был «вооруженный народ», но все-таки что-то вроде «без различия званий и состояний», некоторая ступень в социальной мобилизации, глубокая социальная перелицовка. Здесь невольно придется повториться – очевидно, что ничего подобного не произошло ни летом 1914 года, ни летом или зимой 1915, или 1916 года.



Поделиться книгой:

На главную
Назад