Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы о писателях - Георгий Николаевич Мунблит на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Жили мы тогда с Евгением Петровичем в «Астории», в большом двухкомнатном номере, состоявшем из спальни и кабинета, который по прихоти устроителей гостиничного уюта был густо населен изваяниями и изображениями медведей всех мастей и размеров. Они резвились на письменном столе в виде пепельниц, чернильниц и бокалов для карандашей, бродили во всех направлениях в качестве безделушек и крупных скульптур - словом, вели себя вполне непринужденно и своенравно, как это свойственно диким животным, попадающим в родную стихию. Венцом же всего этого медвежьего неистовства было чучело стоящего на задних лапах очень милого медвежонка средних размеров, которому злые люди вбили в голову железный штырь, служивший опорой для электрической лампы с абажуром какого-то совершенно медвежьего цвета.

В этой комнате и должен был происходить устроенный нами для Зощенко званый обед.

Наш гость пришел точно в назначенный час, по обыкновению задумчивый и любезный, внимательно оглядел комнату, в отличие от всех других наших посетителей ничего смешного о ней не сказал и уселся в уголке дивана в несколько принужденной, даже, пожалуй, застенчивой, позе.

Несколько минут прошли в разговоре о том о сем, после чего Евгений Петрович позвонил в ресторан и распорядился, чтобы подавали еду. Глаза его засверкали, нижняя челюсть выдвинулась вперед. Ничего не свете он, кажется, так не любил, как потчевать хороших людей хорошей едой. Пожалуй, единственное, что можно было в этой области поставить ему в вину, была деспотичность, с какой он это свое пристрастие осуществлял. Садясь с ним за стол, нечего было думать даже об искре свободомыслия. Следовало безропотно есть и пить только то, что считал вкусным сам Евгений Петрович, и делать это непременно в установленном им порядке. Разумеется, в своем тираническом гостеприимстве Петров руководствовался исключительно заботой о благе ближних, но, увы, не все это понимали и частенько, подчиняясь ему, за глаза поругивали за деспотизм.

Надо полагать, что Михаилу Михайловичу повадки Петрова были отлично известны, но повел он себя совершенно не так, как можно было ждать от такого мягкого и уступчивого человека.

С учтивой, но непоколебимой твердостью отказавшись от водки, к которой была подана тщательно выбранная закуска, он попросил пива, не глядя положил себе на тарелку несколько грибков и принялся разговаривать, не обращая никакого внимания на великолепие раскинутого перед ним пиршественного стола.

Петров судорожно, совершенно по-детски, вздохнул и занялся едой, не забывая, впрочем, заботиться обо мне и бдительно наблюдая за тем, чтобы бокалы и рюмки ни на мгновение не оставались пустыми. Подливая Михаилу Михайловичу пиво, он всякий раз принимал вид человека, вынужденного уступать грубой силе, и старался при этом не смотреть на строптивого гостя.

А гость между тем рассказывал о любопытнейших вещах.

Оказывается, вот уже несколько лет, после того как вышла «Возвращенная молодость», к нему обращаются за помощью и советом сотни людей, жаждущих узнать секрет, которым, как они полагают, владеет автор повести о профессоре Волосатове, вернувшем себе утраченную с возрастом бодрость. Причем в последнее время количество телефонных звонков и писем стало угрожающе увеличиваться, и Михаил Михайлович очень этим обеспокоен.

- Сами виноваты! - злорадно буркнул Петров, когда рассказ дошел до этого места. - Не надо было давать советы.

- Нет, почему же? Нет, Женя, это неправильно.

Если человек что-то знает, он обязан поделиться с другими.

- А что вы такое знаете?

Михаил Михайлович примирительно улыбнулся. Он решительно не желал замечать строптивого тона Евгения Петровича.

- Как вам сказать... Есть у меня кой-какие наблюдения... Но, может быть, об этом не стоило бы сейчас говорить...

- Почему же? Выпили мы немного, время у нас есть, как-нибудь разберемся. Валяйте рассказывайте. Только допейте, пожалуйста, ваше пиво.

- Спасибо, я пью... - Зощенко пригубил из своего бокала. - Как бы вам объяснить... Ну вот, случалось ли вам замечать, что между людьми, скажем, между двумя собеседниками, возникает некая атмосфера взаимопонимания, непринужденности или, наоборот, какой-то скованности, замешательства, неловкости? Потом к двоим собеседникам присоединяется третий - и все меняется, возникает новое качество, новая атмосфера, новое настроение...

- Случалось. И что из этого следует?

- Просто мне подумалось, что это происходит, может быть, потому, что каждый человек окружен своей, только ему одному присущей атмосферой, и те, кто общается с ним, начинают ее ощущать еще прежде, чем он успеет вымолвить хотя бы слово.

- Я знал одного такого человека. С ним без опасности для жизни можно было общаться не больше трех минут. После этого в комнате оставался один азот. Кислород он поглощал весь, без остатка.

- Это другое. Вы говорите про дураков или про людей со скверным характером. Я не то имею в виду. Мне, понимаете, пришло в голову, что каждый из нас представляет собой источник какого-то, ну, что ли, излучения... Когда-то это называли флюидами. Вы понимаете?

- Не понимаю, а знаю! Вы говорите про митогенетические лучи. И это не вам пришло в голову, а одному ученому-биологу... Возьмите-ка лучше рыбки.

- Спасибо, сейчас возьму. Я читал про митогенетические лучи. Но я не это имею в виду.

И Зощенко принялся толковать о чем-то очень возвышенном и туманном, проникновенном и вместе с тем наивно-фантастическом, про некую излучаемую людьми психологическую эманацию, похожую на то, что физики называют «полем», и про то, что эта самая эманация в гораздо большей степени, чем даже слова и поступки, определяет отношения между людьми и место каждого человека в обществе.

Он говорил взволнованно, по временам словно робея, но сейчас же снова обретая уверенность, старательно подбирая слова, чтобы выразить свою мысль как можно понятнее, и, видимо, очень огорчаясь от того, что Петров не то чтобы не мог эту мысль уразуметь, а как-то упирался, не принимая ее, упрямо не желал ею заинтересоваться.

Мне же было видно и еще кое-что в поведении Евгения Петровича, и это смущало меня гораздо сильнее, чем строптивость, с какой он до того воспринимал рассуждения Зощенко. По некоторым признакам я почувствовал, что Петров вот уже несколько минут делает героические усилия над собой, чтобы не расхохотаться. Увы, очень скоро это заметил и Михаил Михайлович. Одушевление его померкло, он начал путаться, искать слова и, наконец, не кончив очередную фразу, неожиданно замолчал, поглядывая на нас обоих с виноватой и смущенной улыбкой.

Даже сейчас, через много лет, вспоминая эту сцену, я не могу отделаться от чувства мучительной неловкости, какое испытал в ту минуту, когда Петров, так и не сумев совладать с собой, с лицом, налившимся кровью, повалялся на диван, на котором сидел, и дрыгая ногами, как капризный ребенок, залился грубоватым, заразительным смехом.

Зощенко молча пожал плечами и принялся за еду.

- Ой, не могу! - кряхтел Петров, садясь и вытирая глаза. - Как вы сказали, Миша? Эманация? Как же, как же, я про это читал в журнале «Нива» в одна тысяча девятьсот тринадцатом году. Помните, там тогда на обложках рекламировались средства для ращения волос и предлагалось приобрести за три рубля девяносто пять копеек четырнадцать ценных предметов, и в том числе карманные часы и кольцо с бриллиантом?

- Помню, - кротко промолвил Зощенко. - Вы ужасный грубиян, Женя. Но, может быть, и такие люди нужны, чтобы фантазеры вроде меня были осмотрительнее и не заносились слишком высоко. Кстати сказать, вы ведь тоже не просто грубиян, а с примесью фантазерства... - Он потрогал салфеткой углы губ, повернулся ко мне и, указывая на Евгения Петровича, спросил: - Вы когда-нибудь слышали, как Ильф не позволял ему округлять числа?

Я не сразу понял, о чем идет речь, но Михаил Михайлович не стал ждать моего ответа.

- Жене тоже нужен человек, который бы не позволял ему заноситься, - продолжал Зощенко. - И когда он рассказывал о чем-нибудь в присутствии Ильи Арнольдовича и при этом таращил глаза и называл большие круглые числа, Ильф улыбался и замечал: «Женечка, вы округляете. Не тысяча пятьсот, а тысяча четыреста семьдесят...» И все становилось на свои места. Понимаете?

Теперь я понял. Эта сторона отношений между Петровым и Ильфом мне тоже была хорошо известна.

* * *

Уже давно замечено, что среди писателей-юмористов редко удается встретить весельчаков. Как-то не способствует писание смешного авторскому оптимизму. И хотя в предисловии к своей «Голубой книге» Зощенко пишет, что «веселость его никогда не покидала», даже самая эта книга опровергает его утверждение.

Разумеется, можно встретить людей, профессия которых верой и правдой служит им в житейском обиходе: композиторов, всегда готовых поиграть для друзей; юристов, дающих советы попутчикам в поезде; актеров, «неподражаемо рассказывающих анекдоты»; врачей, хранящих в памяти рецепты для ухода за кожей лица.

Профессия Зощенко никогда не была для него подспорьем в практической жизни. Начать с того, что в этой самой практической жизни он был человеком печальным и неразговорчивым. Даже если ему и случалось рассказывать что-нибудь смешное (а ведь это может случиться со всяким), он вовсе не старался рассмешить своих слушателей. Я заметил даже, что он в таких случаях с нетерпением ждет, пока слушатели отсмеются, чтобы продолжить свой рассказ. Мне никогда не приходилось видеть, чтобы Михаил Михайлович претендовал на роль души общества, но я не раз наблюдал, как он уклонялся от этой чести, если ему пытались ее навязать. Он неизменно предпочитал роль слушателя роли рассказчика и даже с чтением своих сочинений выступал до крайности редко. И это при том условии, что многие свои вещи он знал наизусть, как стихи. Помню, как удивила меня его фраза о том, что он не пишет, а записывает свои рассказы. Михаил Михайлович сказал тогда об одном из них: «Он уже весь придуман, осталось только записать». И в ответ на мой недоуменный вопрос сообщил, что работает над своими рассказами мысленно, и только когда вещь совершенно готова и запечатлелась в памяти до последнего слова, записывает ее, почти ничего в ней при этом не изменяя. Можно ли придумать более странный способ работать над сочинениями, главная прелесть которых - в тончайшем словесном рисунке, раскрывающем авторский замысел и характеры действующих лиц более полно и точно, чем это можно сделать в пространнейших рассуждениях и характеристиках? Но ведь Зощенко и вообще-то был человеком странным, человеком, понять и оценить которого нелегко, пользуясь обычными мерками.

* * *

Разве не удивительными для сатирического писателя были его мягкость, терпимость и доброта? А ведь знавшим его невозможно представить себе Михаила Михайловича рассерженным, язвительным, недоброжелательно отзывающимся о людях.

В предисловии к одному из сборников своих фельетонов он однажды писал:

«В этих фельетонах нет ни капли выдумки. Здесь все - голая правда. Письма рабкоров, официальные документы и газетные заметки послужили мне материалом. А живые люди, которых, быть может, я здесь пихнул локтем, - пущай простят меня.

Впрочем, в последний момент у меня дрогнула рука, и я, по доброте душевной, слегка изменил фамилии некоторых героев, чтобы позор не пал на ихние светлые головы».

Нетрудно понять, какими ракалиями были эти самые «живые люди», фамилии которых Зощенко «изменил в последний момент», найдя в себе силы отнестись к ним с истинным человеколюбием и извиниться перед ними даже за то, что под вымышленными именами выставил их на всенародное осмеяние.

Веселый, необходимый человеческому обществу как воздух писательский дар - видеть в людях нелепое и уродливое и смешно об этом писать - дан был Зощенко вместе с человеколюбием и великой жаждой помочь своим современникам стать умнее, честнее, добрее и благороднее. Поэтому ни один из его рассказов не выглядит зубоскальством или, еще того хуже, олицетворением этакого «гусарского» пессимизма (судьба - индейка, жизнь - копейка), каким проникнуты творения некоторых, по преимуществу зарубежных, сатирических и не сатирических писателей, видящих свое назначение в том, чтобы, сидя в мягких креслах за роскошными письменными столами и вооружившись золотыми перьями, убеждать читателей, что все в этом мире насквозь прогнило и идет к черту.

В отличие от литераторов этого рода, Зощенко не переставал скорбеть о несовершенстве человеческой природы вообще и о неустройствах нашего житейского обихода в частности - неустройствах, порой мешающих советским людям жить и работать разумно и дружно, как это им подобает. И всю силу своего писательского таланта он устремлял на то, чтобы пробудить в своих согражданах, рядом с непримиримостью к глупости, злобе и пошлости, уважение друг к другу и веру в то, что счастливое будущее человечества они держат в своих руках.

Все это до боли отчетливо видишь сейчас, перечитывая сочинения Зощенко и вспоминая, как искаженно воспринимались они теми критиками, которые умудрились увидеть в его рассказах злопыхательское стремление очернить всех без исключения советских людей, представив их скопищем дураков, мещан и прохвостов.

К величайшему нашему счастью, критикам никогда еще не удавалось надолго разлучить читателей с любимыми авторами. И судьба книг Зощенко как нельзя лучше это правило подтверждает.

* * *

В первые годы войны мы не встречались с Михаилом Михайловичем, и довольно долго я ничего не слышал о нем. Потом в журнале «Октябрь» появилась первая часть его повести «Перед восходом солнца», которая, как известно, вызвала целый взрыв резких критических нареканий. В результате вторая часть повести так и не была тогда напечатана, а ее автору каким-то журнальным редактором, чье отношение к Зощенко, надо думать, было доброжелательным, но покоилось на полном непонимании его «творческих возможностей», было рекомендовано попробовать свои силы в «серьезном» жанре.

И вот через некоторое время после всех эти происшествий Михаил Михайлович привез в редакцию «Крокодила» несколько рассказов о партизанах, рассказов, имевших целью продемонстрировать его готовность делом ответить на суровую критику.

Приехав в Москву, Михаил Михайлович позвонил мне по телефону, и в тот же вечер я пришел к нему в гостиницу.

Он встретил меня со своей всегдашней любезной и чуть печальной улыбкой, мы уселись и некоторое время беседовали о посторонних и не очень интересных предметах. Обоим нам казалось невозможным говорить о том, что произошло, и оба мы - он с некоторым даже блеском, а я не умея скрыть своего замешательства - делали вид, что не произошло решительно ничего, пока разговор наш не оборвался и в гостиничном номере, вознесенном над Манежной площадью, не воцарилась напряженная и словно бы даже на ощупь осязаемая тишина.

И тогда Михаил Михайлович смущенно откашлялся и внезапно попросил у меня разрешения (не предложил, а именно - попросил разрешения) прочесть несколько только что написанных им коротких рассказов. Он так упирал на то, что рассказы короткие, что было понятно: он в них не очень уверен. Мне же было все равно - какие они, потому что до того я ни разу не слышал чтения Зощенко и только с чужих слов знал, что он великий мастер этого дела.

Так оно и оказалось. Читал Михаил Михайлович великолепно. Просто, почти без всякой акцентировки и вместе с тем придавая необыкновенную значительность каждому слову.

Рассказы же были невыразительны, и талант их автора был в них почти совершенно неразличим. Не могло быть никакого сомнения, что идея покровительствующего Михаилу Михайловичу редактора, вздумавшего превратить его в военного летописца, не увенчалась успехом. Удивительнее же всего было то, что сам Зощенко, очевидно, придавал своим опытам в новом жанре большое значение, очень волновался, читая, все поглядывал на меня, пытаясь определить, нравятся ли мне рассказы, и все спрашивал перед тем, как начать читать следующую вещь, не надоело ли мне слушать.

Каюсь, я не сказал ему тогда правды. Прежде всего потому, что, как мне показалось, эта правда была ему не нужна, а главное - при всей моей тогдашней угловатой нелицеприятности, мне удалось уразуметь, что преподнести Михаилу Михайловичу теперь мои критические, пусть даже справедливые, недовольства было бы все равно что ударить ребенка.

Поэтому я пробормотал что-то в общем справедливое о простоте, лаконичности и прозрачности прочитанного, попутно выяснив для себя, что уклончивые эти любезности говорить не в пример легче, чем резать пресловутую «правду-матку».

Что же до Михаила Михайловича, то он удовлетворился сказанным, ни о чем больше меня не спрашивал, аккуратно сложив, спрятал рукопись в ящик стола и стал рассказывать о своих планах на ближайшее будущее. Планы были самые что ни на есть оптимистические и, как выяснилось в дальнейшем, беспочвенные.

Но прежде чем рассказать о том, что за этим последовало, я должен оговориться. В известном постановлении Центрального Комитета о журналах «Звезда» и «Ленинград», с которого все началось, был раздел, содержавший суровое осуждение рассказа Зощенко «Приключения обезьяны». В обстановке тех лет это было воспринято как сигнал к тому, чтобы охаять все написанное Михаилом Михайловичем и пресечь всю его дальнейшую писательскую деятельность.

Нужно ли говорить, что кампания эта была воспринята читателями Зощенко как бессмысленная жестокость, да еще и проникнутая, мягко выражаясь, «нехозяйским» отношением к нашему литературному достоянию.

Увы, остановить эту лавину уже было нельзя, и дальнейшие события развивались, в самом точном значении этого слова, стихийно.

Причем, следя за развитием этих событий, мы все не переставали дивиться несоответствию между поводом, то есть рассказом Зощенко про обезьяну, и критической лавиной, о которой только что говорилось. По словам друзей Михаила Михайловича, общавшихся с ним в это время, сам он тоже ничего во всем этом не мог понять и пытался убедить себя и окружающих, что в ближайшее время все разъяснится, окажется недоразумением и сразу же сгинет, как страшный сон.

Но время шло, а сон все длился и длился.

В десятках статей, обзоров, рецензий, читательских писем, «творческих отчетов» и интервью Зощенко прорабатывали и поносили с такой монотонной, слепой и неистовой яростью, какой мы не видывали со времен недоброй памяти РАППа.

Поэтому прошло не меньше года, прежде чем в Союзе писателей было решено попытаться что-либо сделать, чтобы облегчить положение Зощенко, и он был вызван в Москву.

Приехав, Михаил Михайлович позвонил мне по телефону и пришел ко мне, а придя, рассказал об удивительных обстоятельствах, сопровождавших его нынешний приезд, причем рассказ этот был, пожалуй, первым смешным рассказом, какой мне удалось за все время нашего знакомства услышать от Зощенко.

Все началось с того, что еще с вокзала он позвонил в Союз писателей, чтобы узнать, когда его смогут принять. Ему ответили, что час приема еще не назначен, а пока ему надлежит ехать в гостиницу «Метрополь», где для него забронировано место. Он отправился туда.

Администратор выслушал его, полистал какие-то бумажки и сообщил, что место для него действительно имеется на четвертом этаже, комната номер такой-то. При этом администратор, видимо узнав Михаила Михайловича, очень смущался и сетовал на трудные послевоенные времена.

Уже поднимаясь в лифте, Михаил Михайлович подивился внимательному взгляду и странному тону администратора, каким тот сообщил номер отведенной ему комнаты.

Дежурной по этажу не оказалось на месте, и Зощенко решил поискать ее в коридоре, но, проходя мимо чуть приоткрытой двери и увидев на ней цифру, названную администратором, толкнул ее и вошел. А войдя, остановился в остолбенении.

Комната оказалась апартаментом довольно внушительных размеров, сплошь уставленным кроватями, между которыми ветвились узкие, замысловато перекрещивающиеся проходы.

Дело происходило утром, еще до начала рабочего дня, и почти на всех кроватях лежали люди. Одни, уже одетые, размышляли о чем-то, уставившись в потолок, или читали газеты, другие спали, свернувшись калачиком под тонкими, сиротскими одеялами.

Михаил Михайлович поздоровался, поискал глазами свободную кровать и, стараясь не побеспокоить спящих, добрался до нее, осторожно ступая на цыпочках. Здесь он поставил в ногах свой портфель, скинул пиджак и ботинки и прилег, а прилегши, незаметно для себя самого задремал.

Очнулся он от резкого телефонного звонка и, оглядевшись, только сейчас заметил, что в центре комнаты стоит стол, а на столе - телефон.

Между тем звонки следовали один за другим, что, впрочем, не мешало людям, лежавшим вокруг, продолжать нежиться в своих постелях, видимо в ожидании, пока кто-нибудь первым не выдержит характера и возьмет трубку.

Наконец один из соревнующихся, вне всякого сомнения наименее выносливый, яростно чертыхнулся, встал и подошел к телефону.

- Слушаю вас! - сказал слабохарактерный этот человек и некоторое время действительно слушал невидимого своего собеседника, не прерывая. Потом лицо его отразило крайнюю степень недоумения. - Кого, кого? - переспросил он и, убедившись, что на этот раз не ослышался, торжественно отчеканил: - Нет! Зощенко в гостинице «Метрополь» в настоящее время не проживает! - после чего, сочтя вопрос исчерпанным, приготовился бросить трубку.

Но тут Михаил Михайлович вскочил со своей кровати и принялся показывать знаками, что он и есть Зощенко, которого зовут к телефону.

Молчаливое это притязание привело человека, стоявшего у стола, в смятение. Он недоверчиво и даже враждебно оглядел Михаила Михайловича с головы до ног, пожал плечами и только после этого протянул ему телефонную трубку.

Оказалось, что звонят из Союза писателей, чтобы сообщить, что секретарь примет Зощенко сегодня во второй половине дня. Выслушав эту добрую весть и поблагодарив, Михаил Михайлович снова улегся, но заснуть не пытался, понимая, что без объяснений с соседями по комнате теперь уж дело не обойдется. Так оно действительно и оказалось.

- Значит, вы тот самый Зощенко и есть? - адресовался к нему лежащий на соседней кровати плотный пожилой человек, глядя на него с интересом.

Михаил Михайлович подтвердил, что тот самый.

И сразу же к его кровати подошло несколько любопытных, а один даже присел у него в ногах.

По словам Михаила Михайловича, это было похоже на то, как если бы с кем-то приключился на улице обморок и вокруг столпились любопытствующие и сочувствующие прохожие. Однако очень скоро он понял, что сочувствующих здесь, пожалуй, не меньше, чем любопытных. Выяснилось, что некоторые обитатели «Боярского зала» (так почему-то с незапамятных времен именовалась комната, в которой происходила вся эта сцена) читали не только «Приключения обезьяны», но и многие другие его рассказы и вовсе не склонны считать Зощенко злопыхателем и клеветником. А один из собеседников Михаила Михайловича, тот самый, что устроился у него в ногах, вообще отказывался верить в то, что сыр-бор загорелся из-за одной «Обезьяны», и стал убеждать его порыться в памяти и вспомнить, нет ли у него еще каких-либо прегрешений.

Иначе, чем другие, повел себя только тот человек, который давеча подходил к телефону. Понаблюдав некоторое время за поведением роящихся вокруг Михаила Михайловича доброжелателей, он окинул их мрачным и пронзительным взглядом и заскрежетал:

- Любопытно! До чрезвычайности любопытно! - И, повернувшись к участнику разговора, сидевшему на кровати, потребовал: - Вот вы, например... потрудитесь сообщить... по-вашему, эту самую «Обезьяну» критиковали напрасно? По-вашему, нынче, когда все мы, а если взять конкретно, например, я, на своем, пусть незначительном, предприятии, - я лично работаю на консервном заводе, - не щадя сил, восстанавливаем хозяйство, разрушенное войной, а товарищ писатель себе позволяет всякие, понимаешь, хиханьки да хаханьки, мы это будем терпеть?!

И он еще раз обвел глазами тех, что стояли вокруг, на этот раз как бы пунктиром, остановившись на каждом в отдельности.

Охотников спорить с суровым оратором не нашлось, кружок любопытных, столпившихся вокруг Михаила Михайловича, стал быстро редеть, и уже через минуту он остался в одиночестве.

Последним покинул его тот, что сидел у него в ногах. Сделав вид, будто вспомнил о неотложном каком-то деле, он кинулся к телефону.

И все же от всей этой сцены, которая в изображении Михаила Михайловича была исполнена какого-то иронического сочувствия к ее участникам, у меня осталось непреложное убеждение: неправедно суровые критические оценки, при каких бы обстоятельствах они ни выносились и какой бы аргументацией ни сопровождались, ничего, кроме сочувствия к автору, подвергнутому такой критике, даже у сторонних и беспристрастных наблюдателей вызвать не могут.

* * *

Следующая наша встреча с Михаилом Михайловичем произошла уже в Ленинграде, у него на квартире, кстати сказать, новой, меньшей, чем предыдущая, в которую он переехал совсем недавно.

Комната, куда он проводил меня, открыв мне дверь, выглядела очень печально. Было похоже на то, что хозяин не только спит, ест и работает в ней, но даже, кажется, готовит здесь пищу.

Жаркий летний день был в разгаре, и сквозь пыльные, непромытые окна било не по-северному яркое солнце, освещая давно не метенный пол, книжные полки, покрытые густым слоем пыли, письменный стол и высокую конторку, за которой, как мне было известно, Михаил Михайлович имел обыкновение работать.

Усадив меня и расспросив о моих делах - а надо сказать, что он всегда делал это с непритворной заинтересованностью, - Михаил Михайлович осведомился, слышал ли я что-нибудь о его встрече с английскими студентами. Я сказал, что об этой встрече ходят самые противоречивые слухи, но мне говорили, будто он с честью выдержал выпавшее ему на долю нелегкое испытание.

Михаил Михайлович покачал головой:

- Вам не все рассказали... Один из вопросов, который мне задали эти самые англичане, был о том, считаю ли я справедливыми упреки, которые были мне сделаны.

Вероятно, чтобы с честью выдержать испытание, я должен был сказать, что согласен со всем, что обо мне говорилось... Но я не мог. Я офицер, дважды воевал, награжден Георгиевскими крестами, добровольцем вступил в Красную Армию, а меня называли трусом, меня упрекали в том, что я будто бы убежал из осажденного Ленинграда... Ведь это неправда!.. Не говоря уже о ругани... С чем же я должен был соглашаться?..

Михаил Михайлович помолчал, потом взял со стола маленький кожаный портсигар, вынул из него тоненькую папиросу из тех, что именуются «гвоздиками», и закурил.

- Если же вам говорили, что я не искал сочувствия у этик белоподкладочников, то чему здесь удивляться? Во-первых, я давно недолюбливаю субъектов этого сорта, а во-вторых, они ведь намерены были убедиться, что я «гонимый»... Так вот я решил не дать им возможности насладиться этим зрелищем. Пускай смотрят другие достопримечательности... А я нарочно надел свой лучший костюм - коричневый, вы его знаете, - сделал непромокаемое лицо и был, вероятно, так не похож на страдальца, что им, по-моему, стало жалко потраченного на меня времени. И отлично! Пусть не думают, что я нуждаюсь в их заморском барском сочувствии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад