Вопрос огорошил Андрея Даниловича. В самом деле, почему?
— Да просто как-то не думал тогда об этом, — ответил он. — В голову просто не приходило. Ну, несознательный еще был, что ли. Не понимал, где мое настоящее место.
— Тогда, значит, не понимал, а сейчас критику наводишь. Здорово это у тебя получается. А насчет того райисполкомовского работника… Что ж, бывают и ошибки, может, ты и прав. Зато по его примеру десяток настоящих хозяев в деревню поехало. Вот и разбирайся, чья правда. Политика.
— Ну, если так на дело взглянуть… Только он там свою политику теперь проводит, ему карусельная установка, видишь ли, понадобилась, а кормов-то и нет…
Секретарь добродушно рассмеялся.
— Постой, постой, Лысков, милый ты мой человек. Городишь что-то, а того не поймешь, что корма рано ли, поздно ли, а появятся, но людей вот к новым методам приучить потрудней будет. Видать, каким ты сам специалистом сельского хозяйства на заводе сделался.
— Может, и так… — Андрей Данилович пожал плечами. — Но все же мне думается…
— Эх, Андрей Данилович… Когда люди серьезное решение принимают, они должны все знать твердо, — секретарь посмотрел на часы и поднялся, — а ты — может быть, думается… Вот и мне думается, что лучше тебе оставаться здесь, на привычном месте. По крайней мере, как я сказал, благословение мы тебе не дадим.
У дверей он обернулся.
— А насчет самолюбия и прочего — не беспокойся. На следующем собрании ваш секретарь партбюро скажет, что тебя горком партии оставил в городе.
7
…Солнце сильно припекло спину, и Андрей Данилович, пошевелив лопатками, сообразил, что он уже не стоит над кустами смородины, а сидит на трухлявом обрезке бревна. Теща, небось, заждалась. Надо слазить в погреб.
Обогнув сарай, он вошел в него, ухватился за железное кольцо и сдвинул тяжелую крышку, открывая темный провал лаза.
Снизу, оттуда, где в глубине сухого, обшитого досками погреба терялась деревянная лесенка, густо, крепко пахло яблоками. Запах яблок перебивал все остальные запахи, никакой другой не шел с ним в сравнение — ни запах квашенной в бочке капусты, ни маринованных груш… Нагнувшись, Андрей Данилович уперся руками в пол по краям лаза, сбросил в темноту ноги и, повисев так, нащупал ногами лесенку.
Доставая стеклянные банки с вареньем и сливовым компотом, он выставлял их на пол, а потом, закрыв лаз крышкой, носил банки, прижимая к животу, в сени.
В доме все встали. Дочь убирала комнаты, а жена помогала теще готовить. По ее смущенному виду и по каменному лицу тещи он догадался: жена успела уже не угодить своей матери. Из комнаты вышел сын — руки в карманах штанов, угловатые плечи подняты. Прошелся туда-сюда по коридору и втиснулся боком в кухню.
Жена погнала его:
— Не мешайся. И без тебя тесно.
— Да-а… — забасил он. — Есть же хочется.
— Потерпи. Вот управимся…
Всегда так получалось. Если ждали гостей, утром в доме никто не мог поесть толком. Андрей Данилович взял в сенях кастрюлю с холодными щами, сел в комнате на тахту, расстелил на коленях газету и позвал сына. Ели щи прямо из кастрюли, сын, пододвинув стул, сидел напротив, касаясь коленями его колен. Ел он деликатно, не торопясь. Андрей Данилович посматривал на его чернявые, гладко зачесанные волосы, на смугловатое лицо, на тонкий сухой нос, и ему было приятно, что сын так на него похож. Окрепнет, раздастся в плечах, в груди, и все, пожалуйста, — вылитый отец.
— Отнеси-ка им туда, на кухню, — отдал он сыну пустую кастрюлю. — И пойдем, поработаем немного в саду. Землю хоть, что ли, возле ягодника перекопаем… Смотрел сейчас — сухая там земля, твердая. Совсем мы запустили сад, просто безобразие.
— Но мне скоро на тренировку надо идти. (Сын играл в волейбол).
— Как скоро?
— Ну, к двенадцати.
— О-о… До двенадцати мы с тобой знаешь еще как наработаться можем… Вот тебе и разминка.
— Но…
— Пойдем, пойдем. Не ленись.
Сын вышел в сад с явной неохотой. Не вышел, а поплелся следом и работал вяло — не копал землю, а ковырял ее острием лопаты, брезгливо морщился, если вдруг с комом земли выворачивал красного земляного червя. Часто бегал к дому и смотрел на часы.
Андрей Данилович сказал с горечью:
— Если уж ты действительно так торопишься, то давай-ка уходи лучше. Тоже мне, работничек.
Надеялся приструнить сына, но тот обрадовался.
— Так я отчаливаю, пап? — и от восторга с легкостью метнул, как копье, лопату.
Штыковая, остро отточенная, она глубоко вошла в землю возле ствола яблони. Андрей Данилович обомлел, на шее у него набухли вены.
— Что же ты делаешь-то?
— А что? Я же не в дерево.
— Не в дерево, не в дерево… У-у… Корни, дурак, можно порезать.
Сын беззаботно ответил:
— Подумаешь… Все равно мы переезжаем.
— Что?! Что ты сказал? Переезжаем… Ах, ты, сукин ты сын! — Андрей Данилович взорвался и замахнулся на него лопатой. — Во-он! Вон отсюда! Шалопай! Тунеядец! Вон, тебе говорю, отсюда!
От возмущения он задохнулся и схватился рукой за горло. В глазах потемнело, ноги ослабли. Ему показалось, что вот сейчас с маху ударит по голове сына лопатой, и он отбросил ее от греха в сторону, повернулся и тяжело пошел под грушу.
Сел на сосновый комель и руками сжал голову.
— Все к черту! К черту! К черту! — вырвалось у него.
Сын стоял рядом и бубнил растерянно:
— Папа… Ну, папа.
А потом Андрей Данилович ощутил, как на комель присела жена. Она гладила его по затылку и говорила:
— Успокойся, отец. Успокойся. Ну, успокойся… Не портите вы мне, ради бога, сегодня праздник.
— Ладно, ладно. Все… Лучше уже, — ответил он сквозь зубы.
— Вот и хорошо. Это у тебя нервы. Пройдет. Пойдем домой — полежи немного.
Андрей Данилович послушно встал. Она крепко взяла его под руку.
Ложиться он не захотел, а сел в кресло у открытого окна. Долго сидел — бездумно, тупо — смотрел на большие дома напротив, на открытые двери балконов, на неподвижные оконные занавески. Сердце томилось, а в голове и во всем теле гудело, словно его сильно ударило электрическим током.
Снова вспомнился секретарь горкома, опять всплыл в памяти разговор с ним. Надо было остановить его тогда, задержать. Задержать и поговорить еще, объяснить все, что чувствовал, что волновало. Но не остановил, не задержал… Даже и не пытался остановить. И еще… Кто же, все-таки интересно, сообщил в горком, что он собрался в деревню? Директор завода? Жена? Она тоже могла это сделать, с ней в городе, ой, как считаются… Тогда он не стал разбираться. Боялся, а вдруг — жена! Ведь поругались бы смертельно… Лучше было грешить на директора.
Вошла жена, уже умытая после кухонной возни, но еще не причесанная, растрепанная. Заботливо спросила:
— Как ты себя чувствуешь, отец?
— Бодр и ясен, — усмехнулся он.
— Так надевай «генеральский мундир». Готовься командовать парадом. Скоро уже начнут собираться.
Он вяло встал и прошел в спальню. Вяло, без всякого интереса, надел костюм, узконосые чешские туфли. Встряхнул руками, чтобы рукава рубашки сползли немного и выглядывали из-под пиджака белой каемкой. Задрав голову к потолку, завязал галстук перед вделанным в шифоньер зеркалом. «Командовать парадом» — значило встречать и развлекать гостей. Вернувшись в столовую, Андрей Данилович открыл в письменном столе ящик и выбросил из него на стол, под лампу, две пачки сигарет в скользкой целлофановой обертке. Сам он курил папиросы «Казбек», но для гостей, для друзей жены хранил сигареты: они обычно забывали запастись куревом.
Жена одевалась перед зеркалом. Подняла руки, закалывая на затылке волосы. Расстегнула халат и, поведя плечами, сбросила на пол. Оставшись в одной комбинации, открыла дверку шифоньера. Постояла, осматривая висевшие на плечиках платья: решала… Выбрала, так он и знал, свое любимое, из мягкой серой с голубизной шерсти, сшитое строго, но оттенявшее ее тело, еще свежее, плотное, с полными бедрами и высокой, вскинутой грудью. Ушла в глубину комнаты, к туалетному столику, но скоро вновь показалась, теперь уже с кулоном на тонкой золотой цепочке.
— Ну и как, Андрюша, идет мне твой подарок? — кокетливо спросила она.
Кулон Андрей Данилович купил только вчера. Выбирал в ювелирном магазине подарок жене, и ему понравилась кружевная тонкость цепочки, мелкие звенья, удивил оправленный золотом камень александрит, он был изменчивым, непостоянным в цвете: вечером в магазине, при свете ламп, камень казался красным, а сейчас, на груди жены, зеленоватым, как большая капля морской воды. С кулоном на груди, в туфельках на тонком высоком каблуке, сидевшими на ногах как влитые, в голубовато отсвечивающем платье — на платье ни одной лишней складки — она выглядела привлекательно, так, словно ничуть не постарела за долгие годы их совместной жизни.
— Все отлично, — ответил он.
— Кстати… Хотя не принято спрашивать, но любопытство разбирает: сколько, интересно, стоит этот кулон?
— Стоит?… — Андрей Данилович задумчиво прищурился. — Знаешь, что самое интересное? Вот ведь… вспомнилось вдруг… Стоит он столько же, сколько стоил флакон духов.
— Неясно… — стараясь понять, она напряженно нахмурилась.
— Так я просто… Вспомнилось почему-то, как я купил тебе по случаю во время войны флакон духов. «Манон», кажется, назывались… Стоили тогда духи — сколько сейчас кулон вот на этой золотой цепочке…
— А-а… Тогда, если углубить твою мысль и развить, то мы придем к выводу, что золото сейчас в той же цене, в какой тогда была вода.
— То есть?…
— Ну, как же… Правда, я не думала тебе рассказывать, но раз к слову пришлось, как удержишься… В том пузырьке, Андрюша, тогда была вода, а не духи.
— Что, что? Какая вода?!
— Обыкновенная — из-под крана… Окись протия. Мама, помню, долго посмеивалась. Между прочим, как это ни странно, ты ее тем флаконом очень к себе расположил. Вот, говорила, человек. Купил — и все… Даже не посмотрел, что купил. Орденов много, значит — храбрый, а бесхитростный, как ребенок. Такие, сказала, бывают самыми верными.
— Вот оно, значит, как… — почти и не слушая жену, протянул Андрей Данилович и засопел. Горькие складки легли от носа к уголкам губ, словно обманула его не цыганка на базаре, а близкий, человек, друг. Он повторил: — Вода, значит…
— Да ты, вроде расстроился, Андрей? — жена обняла его голову. — Господи! Дернуло же меня за язык. Но ведь все так давно было. Да и какое имеет это значение.
— Да, да. Чего там. Давно… — пробормотал он и вдруг из-под ее локтя увидел в окно, как наискось через дорогу к дому идет первый гость, доцент Тауров. Он шел, полный достоинства, вышагивал по-гусиному, совсем не сгибая спины; еще молодой, с чистым без морщин, лбом, с тугими, как вызревающие яблоки, щеками, он уже носил густую бороду. Андрей Данилович поморщился. — Доцент вон твой передвигается.
— Где? — заглядывая в окно, она навалилась ему на плечо грудью. — Верно. Ты встретишь?
— Нет уж… Встречай сама.
Гости подходили. Многие закуривали, и пачки с сигаретами на столе скоро похудели, лежали с запавшими боками.
В столовой раздвинули стол. Заставленный бутылками, салатницами, блюдами с заливной рыбой и бужениной, вазами с яблоками, тонко пахнущий свежими огурцами, стол тянулся через комнату, упираясь одним концом в угол, где в кадке у книжного шкафа росла высокая пальма с длинными кинжальными листьями, а другим загораживая дверь так, что в комнату можно было протиснуться только боком.
Собираясь, друзья жены поднимали галдеж во дворе, в сенях, в коридоре, на кухне (с годами почти и не убавилось прыти), вваливались, окутанные смехом и шумом, в комнату. Давно уже это для Андрея Даниловича стало привычным, и он, зная, что никто не обидится, не обращал сейчас на них внимания: сидел, надувшись, как сыч, у окна, отдавшись испорченному с утра настроению. Последним приехал на машине директор медицинского института профессор Булычев, и только ради него, хотя и вяло, поднялся Андрей Данилович со стула. Большая, грузная фигура профессора сама собой требовала много места, и люди в комнате расступились, казалось, начали жаться спинами к стенам.
Профессор загудел:
— Не вижу, Данилыч, виновницы торжества, — он страдал астмой и выговаривал слова так, будто сглатывал середину, но голос у него был густой, зычный. — Не прячь. Подавай сюда.
Жена зацокала каблучками из соседней комнаты.
— Где вы пропадали, Александр Васильевич? У нас уже почти разгул.
— Да ведь не близко к вам добираться. А тут еще переезд закрыли… Позвольте-ка, моя дорогая, старику еще раз поздравить вас в домашней, так сказать, теперь обстановке. — Он обнял ее за плечи и расцеловал в обе щеки, а потом больно хлопнул Андрея Даниловича ладонью по спине. — И то — с таким мужем да не стать доктором медицины!
Андрей Данилович поежился.
— Ну, вот… А я-то тут при чем?
Профессор засмеялся и погрозил ему пальцем.
— Знаю, знаю… — осмотрев стол, он плотоядно потер руки. — Страсть как проголодался, едучи к вам.
Его слова прозвучали сигналом, и в комнате послышался стук стульев, на столе зазвенела посуда. Большинство гостей садилось на привычные, давно облюбованные места, продолжая говорить, а некоторые — даже спорить, и, споря, вытягивали над тарелками шеи, стремясь приблизить друг к другу сердитые лица.
Проходя на свое место, жена положила на плечо Андрея Даниловича руку и шепнула:
— Не сиди букой, отец. Ты же обещал не портить мне праздник.
В ответ он молча кивнул и выпил стопку водки. Подумав, выпил вторую.
Голова чуть затуманилась, а в груди стало мягче. И шум в комнате, вроде, поутих, спокойнее стало, уютней.
Расслабленно отвалившись на спинку стула, Андрей Данилович окинул стол долгим взглядом.
Почти все за столом были ему хорошо знакомы: давно ходят к ним, при нем защищали свои диссертации, получали ученые степени. Хорошие, в основном, люди, милые. Работают много, до исступления, до бессонницы. А сейчас отдыхают — смеются, разговаривают, пьют, едят. Удивительно, насколько все-таки люди по-разному едят. В середине стола, у буфета, сидит невропатолог Вохмин. Невропатолог с именем, имеет много научных работ. Лицо строгое, с широким лбом и запавшими щеками, седые волосы подстрижены коротко — под боксера, да и во всей фигуре его много боксерской собранности, ловкости, упругой силы. Буфет ему мешает: упирается в бок острым углом; Вохмин отстраняется от буфета и сидит неестественно прямо, а ест, не глядя в тарелку, но точно — одно загляденье — орудует ножом и вилкой. Иногда машинально вдруг чиркнет по вилке ножом, словно затачивает его. Ухаживает за соседками — блондинкой слева и шатенкой справа, пополнит тарелку то одной, то другой, да еще успеет каждой сказать что-то такое, отчего они тихо млеют, конфузятся. Должно быть, что-то смешное говорит и не совсем приличное. В молодости он, помнится, был сумасбродным, пришел как-то к ним в дом ночью, крепко подвыпивший, и стал требовать у тещи гитару. Пришлось его успокаивать, проветривать в саду. А вот как раз напротив Вохмина сосредоточенно жует хирург Ряховский, врач без степеней и званий, но больные любят его и не боятся идти к нему под нож. В больших очках, очень близорукий, он ест только салат — салатница стоит близко, под рукой. Если крикнуть ему: «Юрий Мстиславович, про балык-то вы забыли!» — то он вздрогнет, осмотрится, снимет очки, протрет стекла, снова осмотрится и обязательно увидит что-нибудь вкусное, чего раньше не замечал. А увидев, обрадуется, как ребенок, сосредоточится на этом вкусном — ну, хотя бы на том же балыке, — будет жевать и жевать все то же самое, и опять потребуется чужое вмешательство, чтобы переключить его на другое.
Подальше, почти у двери, сидит бородатый Тауров… Андрей Данилович настороженно приостановил на нем взгляд: дочь его присела рядом с доцентом и, слушая Таурова, прямо-таки не отрывала от него глаза. Еще бы! У него готова докторская диссертация, и он станет самым молодым в городе доктором наук. И бороду он отрастил только для того, чтобы не показаться при защите очень уж юным для этой высокой научной степени. А ученые сейчас в моде, вот и старается дочь не проронить ни одного слова доцента. Но откуда ей знать, что Тауров для своих работ поднимает то, что обронит по пути Александр Васильевич Булычев? О таком почему-то говорить вслух не принято.
Ел Тауров со вкусом, умело. Немного одного, немного другого. Между тем и другим — глоток вина, округлая эффектная фраза.
Интересней всех ест, конечно, профессор Булычев. То есть ест он совсем неинтересно, по-мужицки: проголодался и уничтожает все подряд, чтобы поскорее насытиться и снова заняться делом или полезным разговором. Воловатый, медлительный, с тяжелыми темными веками и густыми бурыми волосами на крупном костистом черепе, уложенными вбок так, будто он их не причесывал, а мокрыми забрасывал туда по утрам рывком головы и приглаживал ладонью. Профессор любил поговорить, и хотя говорил он неторопливо, нудновато тянул слова, но когда говорил, то все вокруг замолкали. Впрочем, в памяти сохранилось и время большой молчаливости профессора. Было это в тот год, когда друзья жены собирались у них в доме крайне редко, если же приходили, то больше хмурились, чем спорили, сама жена ходила растерянной и подавленной, перед уходом на работу у ней подрагивали щеки и жалко морщился нос, а у Булычева, — он заведовал в институте кафедрой, — были большие неприятности: к нему все приезжали какие-то авторитетные комиссии, все что-то проверяли. Должно быть, изнервничавшись, издергавшись, Александр Васильевич однажды приехал к нему в сад и предложил:
— Возьми меня в работнички. Поразмяться надо, поработать физически.
Стал приезжать в сад чуть не каждый вечер. Выкопали они с ним яму для парников, поставили новый сарай… Настоящей работы он ему, конечно, не доверял: хоть и ученый, а навыка-то нет. И правильно, что не доверял… Помнится, срезал он «на кольцо» ветки яблонь. Работа тонкая, почти ювелирная. Ошибись — и нанесешь дереву рану, которая потом долго не заживет.
Нарезав веток, собрал их в охапку и отнес к сараю. Вернулся и увидел — вот черт! — Булычев, войдя в раж, пыхтел с острым садовым ножом в руке над яблоней — сам срезал ветки.