Но для успеха и широкого распространения этого учения прежде всего было важно, что оно было новым, простым и соответствовало скромному научному образованию большинства врачей того времени. Научно мыслящему меньшинству оно давало возможность вносить в него улучшения и на основании собственных мыслей создавать теории. Таким образом, в Германии и во Франции возникло учение о витализме, старавшееся приблизиться к явлениям жизни в большей степени, чем это сделали Броун и его современники.
Так, Теофил Бордэ считал предварительным условием для жизни различное устройство отдельных частей тела и поэтому отстаивал необходимость изучения анатомии в связи с физиологией; причина самой жизни, по его мнению, не материальна.
Его соотечественник Бате тоже высказывался, так сказать, за автономию жизненного начала, не зависящего ни от тела, ни от души. Затем следует назвать Биша, возможно еще более значительного ученого, чем названные выше. Хотя он умер в возрасте 31 года, в 1802 г., то, что он сделал за этот короткий срок, свидетельствует о глубине его мышления. Он строго придерживался виталистических взглядов, не считая, однако, это учение догмой. Он был анатомом и физиологом и рассматривал жизнь как совокупность функций; сущность жизни неизвестна, но можно сказать, что жизнь слагается из двух сфер–внутренней жизни и внешней; к внутренней жизни относятся пищеварение и дыхание, к внешней —• все виды выделений; кровообращение является общим для обеих частей и соединяет внутреннюю сферу жизни с внешней; основными силами являются чувствительность и сократительность. Учение Биша о витализме, несомненно, побуждало к дальнейшим исследованиям; его заслуги перед анатомией и физиологией незабываемы, но учение это не удовлетворяло ученых; в нем не было единства.
В Германии был великий исследователь, занимавшийся витализмом, но относившийся к нему скорее отрицательно. Иоганн Христиан Рейль (1759–1813), выдающийся врач, занял положение, которое можно назвать направленным против абсолютного витализма, хотя его самого все–таки можно относить к виталистам. Также и его мучил вопрос: что такое жизнь? И он старался найти ответ на него.
Теории о жизни тогда можно было разделить на две группы. Одни определяли жизнь как нечто самостоятельное, другие, которые составляли большинство, ставили ее в зависимость от внешнего мира. Теории второй группы пользовались понятием раздражения, причем развитую Броуном систему все еще признавали пригодной. При этом всегда оставался открытым вопрос: как внешние обстоятельства могут возбуждать организм? И так как ответа на него не находилось, то между внешним миром и организмом вводили нечто третье—-жизненную силу, и старались помочь себе этим понятием во всех затруднительных положениях.
Также и Рейль занимался и вопросом о жизненной силе, и его сочинение на эту тему получило широкое распространение. Все явления, по его мнению, являются либо материей, либо представлением; за пределы этих понятий выйти невозможно; о жизненной силе он писал: «Силы человеческого тела суть свойства его материи, а его особенные силы — результаты его своеобразной материи. Явления материи настолько различны, насколько различны ее свойства, и соотношение между явлениями и свойствами материи настолько многообразно, насколько и свойства материи. Насколько многоразличными можно себе представить эти соотношения, настолько многоразлично и понятие о силе. Тело животного обладает физическими силами, поскольку физическая сила показывает отношение общих явлений к общим свойствам материи, и его физические силы располагают почвой именно в той же материи, в которой лежит почва для явлений жизни. Жизненная сила показывает соотношение между особыми явлениями, которыми живая природа отличается от мертвой, к особенно образованной и смешанной материи. Мы сможем точно отличить эту силу от прочих естественных сил только после того, как мы посредством химических исследований определим состав живой материи. До этого мы можем ее определять, только изображая исключительные свойства, воспринимаемые нашими органами чувств. Обычные определения жизненной силы, по моему мнению, темны, чересчур узки или неверны».
Далее он пишет: «Физические, химические и механические силы животных организмов, как утверждают, подчинены жизненной силе, как будто связаны ею и только со смертью животного освобождаются от этого подчинения и восстанавливаются в своем господстве. Но представить себе такое господство и подчинение в природе невозможно; в ней все действует по вечным и неизбежным законам».
У Рейля, как мы видим, были свои собственные взгляды и теории, но он был скромен. В его сочинении о лихорадочных болезнях говорится: «Я пишу во времена, когда нервная патология, гуморальная патология, броунианцы и антиброунианцы стоят друг против друга на поле боя, во времена, когда общепринятые теории в медицине поколеблены, когда физиологии, а вместе с ней и практическому врачеванию предстоит полная, вероятно, благодетельная реформа. Я проверил учения врачей старших и более молодых поколений, был сторонником то одной, то другой системы и ни в одной из них не нашел успокоения, какого искал, но теперь, после того как меня достаточно долго бросало в водоворот необоснованных гипотез, полностью убедился в том, что в медицине существуют области, где еще царит непроглядная ночь, области, которые возможно разъяснить не гипотезами, а только экспериментами и на основании опыта».
Рейль сказал, что медицина не двигалась вперед, но дошла до стены. В эту фазу, как это понятно, снова включилась философия; в области естественных наук и медицины она приобрела особый характер—-натурфилософии, которая хотела внести знание глубоких естественных начал всех вещей в общую сумму постигаемого и тем самым пришла к результатам, которые имели значение также и для медицины.
Натурфилософия сама по себе не была ничем новым, не была открытием, сделанным на рубеже двух столетий; она восходила к Аристотелю. Мысли, тогда казавшиеся новыми, принадлежали Шеллингу и соответствовали потребностям врачей, которые, как это довольно часто бывало и раньше, не располагали научным обоснованием своего предмета. Как полагали, обоснование это содержалось в «Основах натурфилософии» Шеллинга (1799).
Философия как таковая направлена на целое, она направлена и на последнее. А какая часть философии могла интересовать врачей больше, чем натурфилософия, которая была направлена на всю совокупность органического мира и на последнее — на тайны жизни, и тем самым на возникновение болезней и их лечение? Ибо исследование в медицине, несмотря на всю ясность ее успехов в конце XVIII века и на множество предложенных теорий, все же оставалось отрывочным; желанием времени было дать обобщение явлениям природы в теоретическо–духовном аспекте. Недоставало философии медицины, и если Шеллинг предлагал таковую лишь непрямым путем, — ведь его книга носила название натурфилософии, — то медицина все же относилась к природе, к науке о природе, и поэтому сочинение Шеллинга привлекло к себе внимание.
От него можно было ожидать ответа на все вопросы, касающиеся органической жизни, в том числе и на пограничные вопросы, тем самым и на вопросы о существовании человека. Ибо без философских рассуждений все возникавшие здесь проблемы представлялись неразрешенными. К тому же врачи того времени относились к теориям благожелательно в противоположность врачам более позднего времени, когда врачи уклонялись от создания теорий, так как боялись запутаться в них и встретить резко отрицательное отношение к себе. В таких примерах недостатка нет.
Что врачи находили у Шеллинга? Прежде всего попытку сгладить противоположность между объективным реализмом и субъективным идеализмом. Он хотел достигнуть этого указанием на тождество между субъектом и объектом, между духом и природой. Он хотел показать, что оба эти понятия, несмотря на их противоположность, имеют общий корень в «абсолютном бытии божества». Если природа и дух тождественны, то для них обоих должны быть действительны одни и те же законы. Чтобы познать природу, имеется, следовательно, путь эмпирии и закон философского мышления. Можно процитировать следующие положения: «Законы природы должны быть доказуемы также и непосредственно в сознании как законы сознания или, наоборот, эти последние должны быть доказуемы также и в объективной природе как законы природы. И те и другие в конце концов теряются в бесконечности, общей им».
Материал для учения о тождественности и тем самым для натурфилософии Шеллингу дали некоторые открытия в естествознании: открытие электричества, магнетизм Месмера. Основными началами натурфилософии он считал магнетизм, электричество и химизм. Мы видим, таким образом, каким глубоким было на него влияние этих новых открытий. В животном организме этим началам соответствуют чувствительность, раздражимость и воспроизведение. Не все в природе обладает этими тремя свойствами. Млекопитающее животное, следовательно, и человек обладают ими всеми, причем чувствительность связана с нервами, центр которых находится в мозгу; раздражимость — свойство мышц, важнейшей из которых является сердце; воспроизведение связано с брюшными органами. Нечто похожее также и на эти положения можно найти в сочинениях выдающихся врачей прошлого, также и у Парацельса; в частности, отождествление малого с большим, микрокосмоса с макрокосмосом — мысль, давно высказанная в медицине.
Весь мир как одно целое, одно тело и одна душа, мировое тело и мировая душа — все это должно было захватывать, воодушевлять врачей, склонных к умозрительным построениям, и даже таких врачей, которые не основывались ни на опыте, ни на эксперименте. Прежде всего врачи видели перед собой завершенное целое, и это ослепляло даже светлые умы среди естествоиспытателей и врачей. Натурфилософия была учением, состоявшим из заблуждений и путаницы, и ее влияние на врачей было неблагоприятным. «Все врачебное мышление, — пишет Meyer—Steineg, — выродилось в игру идеями и в самоупоение звучными, но бессодержательными фразами, не только державшими врача в плену за его письменным столом, но и преследовавшими его даже у постели больного».
Врачи начали сводить болезни к воздействию одного полюса; ведь речь была о полярных отношениях между материей и возбудимостью. Врачи снова начали рассматривать болезни как своего рода самостоятельные существа, паразитирующие в теле больного, и снова возвратились к уже давно устаревшему учению, будто низшие живые существа возникают из мертвой материи. Даже десятилетия спустя в книгах по медицине можно было найти хвалебные высказывания о натурфилософии Шеллинга.
Но даже в этих похвалах содержатся крупицы правды. Старый философский взгляд на природу как на нечто единое влиял на мышление естествоиспытателей плодотворно, ибо из этого положения, после того как сравнительная анатомия и физиология накопили соответствующие сведения, позднее возникло учение о развитии. Но все это произошло позднее. В те времена новая теория приносила практической медицине весьма малую пользу, и именно эпигоны Шеллинга своими собственными теориями доказывали бесплодность системы с ее априорными построениями, созданными до появления эмпирии. Нечто подобное удавалось только в виде исключений, и Шеллингу это не удалось; итак, натурфилософия стала лишь главой в истории философии, в конечном счете не удовлетворявшей ни медиков, ни даже самих философов.
Как уже было сказано, Шеллинг при создании своего учения использовал также и некоторые уже существовавшие теории, в том числе и теорию животного магнетизма.
Антон Месмер (1734–1815), создатель этого учения, работая как практический врач, пришел к выводу, что прикосновение к магниту способно лечить; затем он установил, что для такого излечения не требуется прикосновения, что достаточно только приблизить магнит и, наконец, что не нужно даже этого, что уже прикосновения или поглаживания рукой достаточно, чтобы лечить болезни, если были налицо известные предпосылки, прежде всего если твердое желание магнетизера было направлено на объект и на цель. Впоследствии в Париже Месмер писал: «Все создания находятся во взаимной связи при посредстве эфирного вещества. В теле человека нервы являются носителями этого вещества, которое движется с величайшей скоростью, действует на расстоянии, подобно свету преломления, и отражается, а под действием некоторых так называемых антимагнетических средств становится недействительным. Это вещество лечит прямым путем все нервные, а косвенным путем — все остальные болезни. Лекарства действуют только через его посредство, только при его помощи наступают кризисы, словом, излечение».
Месмер, несомненно, был фантастом, мистиком, но он все–таки был мыслящим врачом и находился под сильным влиянием Парацельса. Уже одно то, что он выбрал для своей докторской работы вопрос об отношениях человека к планетам, свидетельствует о его склонности к потустороннему миру. У Парацельса он нашел также и указание, что магнит, единственный мертвый предмет, обладает способностью, какой не обладает ни один другой предмет, — притягивать и удерживать другое, также мертвое тело и тем самым как бы навязывать ему свою волю. Парацельс с воодушевлением говорил о силе магнита и натолкнул врачей на мысль овладеть этой силой и использовать ее в лечебных целях.
Приступить к лечению магнетизмом Месмера заставил случай. Одной англичанке еще на родине посоветовали носить на себе магнит, который должен был помогать ей от спазмов в желудке; приехав в Вену, она заказала себе магнит. Месмер, занимавшийся врачебной практикой в Вене, узнал об этом, а так как у него была больная с явлениями истерии, то он решил применить магнит и в этом случае. Лечение было очень успешным, и о нем вскоре заговорили; так у Месмера появилась мысль создать систему лечения, причем оказалось, что магнит при этом не нужен и что главное значение имеет магнетизер. Именно это свидетельствует о том, что Месмер был также и научно мыслящим врачом; вначале он, конечно, совсем не собирался создавать метод лечения, который привлек бы к нему множество больных, как это было в действительности. Он исходил из наличия магнита, размышлял, делал опыты: это была научная работа; назвать ее иначе нельзя, несмотря на множество враждебных высказываний со стороны врачей: «В моих руках обитают силы, я могу переносить их на больных и придавать им новую жизненную силу». Это были смелые слова, вполне в духе Парацельса, и сам Месмер, несомненно, верил в их справедливость. На практике он обставлял свое лечение многим таким, что его обвинили в шарлатанстве. Например, Месмер во время лечения иногда играл на гармонике. Он был музыкальным человеком, и его дружба с Моцартом известна всем. Использование музыки было ошибкой только в те времена; в настоящее время лечение музыкой применяется и влияние музыки на нервные и душевные заболевания признается. Он также ставил своих больных в круг и предлагал им брать друг друга за руки; затем он начинал лечение; в настоящее время это называется групповым лечением; оно теперь признается, но тогда казалось странным.
Воззрения Месмера были путаными и мистическими и совсем не были системой, но тогда одно вытекало из другого, и случаи излечения должны были производить впечатление. Что почти все врачи и большинство ученых выступали против него, само собой разумеется, хотя у него были даже могущественные покровители, а Мюнхенская академия избрала его своим членом. Но врачи продолжали относиться к нему отрицательно. При этом между животным магнетизмом Месмера и другими теориями и прежде всего теорией раздражимости в сущности не было непреодолимой пропасти. Если последняя теория говорила об универсальной раздражимости, то Месмер выдвигал универсальный магнетизм как единственную силу природы и при его нехватке как единственную причину болезни и поэтому с полным основанием магнетизм как единственное лечение. Здесь можно найти известный параллелизм, как ни различны по существу своему были обе эти теории.
В отрицательном отношении врачей к месмеризму, по–видимому, главным было то обстоятельство, что его распространение и слава были обязаны не медикам. Месмер облекал свои взгляды в форму, напоминавшую времена ятроастрологии; он говорил также и о благоприятном, и о неблагоприятном действии определенных врачей и среднего персонала на больных, на их состояние и выздоровление; тем самым он, естественно, сам этого не подозревая, высказал мысль, полностью признанную в наше время. Если теперь говорят, что врач должен лечить больного, а не болезнь, то это в известной мере звучит в духе Месмера.
Научное мышление Месмера соответствовало его времени. Тогда в медицину было введено понятие полярности. Вполне понятно, что в нем заключалось и мистическое начало и что оно было главным фактором и основой лечения магнетизмом. Оно вполне соответствовало душевному складу Месмера. Очевидно, так же должны были быть настроены и больные, которых Месмер успешно лечил. Он ожидал, что его система сможет проникнуть в «потусторонний мир души» и вылечивать там, где обычная медицина не помогала, так как в таких случаях она противопоставляла себя чему–то, лишенному субстанции. Такова была, например, группа людей одержимых, затем мир сновидений, все недоступное нашим чувствам. Он усматривал связи и хотел нарушить их, он видел проблемы внушения, проблемы гипноза и считал возможным проникнуть в эту область только посредством магнетизма. Во многих случаях он, очевидно, достигал успеха.
К Месмеру обращалось множество невротиков и особенно истериков; это были благодарные объекты для лечения, и подобно тому, как вспышки истерии проявлялись и в единичных случаях, и как массовое явление, так было и с лечением, причем магнетизм обладал исключительной силой внушения. Мистика и неизменная склонность человека прибегать к методам, лежащим на границе медицины и даже совсем вне ее, делали лечение успешным. Официальная медицина отвергла метод Месмера. В конце концов, Месмер потерпел неудачу и когда он, в возрасте 81 года, в бедности и почти забытый, умирал, то он и не подозревал, что потомки признают его предтечей психотерапии.
Приблизительно к этому же времени относится жизнь и деятельность Самуеля Ганемана (1755–1843), прославившегося своей системой гомеопатии. Интересно, что между Месмером, открывшим животный магнетизм, и Ганеманом, создавшим гомеопатию, имеются параллели, хотя речь идет о совершенно разном. Общими для обоих учений являются прежде всего мысли, заимствованные у Парацельса; далее общим для обеих систем является виталистическое начало.
Главные выводы Ганемана, изложенные им в его «Органоне», следующие: существует духовная жизненная сила, поддерживающая здоровье человека; болезни вызываются исключительно расстройством этой жизненной силы. Именно это положение в свое время вызвало сильнейшие возражения, так как оно «является бесстыдным и дерзким издевательством над деятельностью естества в ходе выздоровления». Второе положение Ганемана гласит, что причина всякой болезни—-чисто динамической природы и поэтому не может быть охвачена нашими чувствами; поэтому нет никакого смысла доискиваться 'сущности причины болезней и стараться исключить подобную причину.
Далее в «Органоне» говорится, что мы, желая лечить болезнь, должны руководствоваться ее симптомами, так как только они указывают надежную отправную точку для суждения о заболевании; для излечения болезни необходимо, чтобы возникла вторая болезнь, подобная первой, но более сильная, чем она. Принцип подобия, установленный Ганеманом как основа лечения, был также его теорией болезни. Ганеман не признает излечения благодаря жизненной силе и добавляет, что старая медицинская школа в действительности еще не вылечила ни одного больного, кроме тех случаев, когда она, сама этого не ведая, применила принцип гомеопатии; более того, старые способы лечения повинны в том, что применение лекарств влекло за собой «угасание больного вследствие приема лекарств»; в каждом случае заболевания следует выбирать лекарство, способное вызвать подобное страдание (homoion pathos); подобное следует лечить подобным. Таким образом, Ганеман первоначальной болезни противопоставляет болезнь от примененного лекарства, причем выздоровление будто бы достигается тем, что жизненная сила теперь может обратиться против болезни от лекарства — после того, как последняя возьмет верх над первоначальной болезнью.
Такому пониманию болезни и излечения соответствует и теория: чтобы излечить болезнь, следует выбрать простое лекарство — чем меньше его доза, тем легче устранить первичную болезнь; если при этом симптомы становятся более выраженными, то это лишь преходящее явление, лишь гомеопатическое ухудшение; не следует подразделять болезни на местные и общие, на безлихорадочные и лихорадочные, так как это не обоснованно; всякая болезнь является общей. Эта мысль принята и современной нам медициной, требующей целостного рассмотрения. Поэтому Ганеман отвергает всякое местное лечение местного заболевания, считая его излишним и даже вредным. Назначаемые лекарства следует разбавлять; благодаря этому сила лекарства будто бы развивается в такой степени, что для оказания действия им достаточно уже одного соприкосновения с нервами. «Лекарственные средства — это не мертвые вещества в обычном смысле; их истинная сущность всегда скорее динамически–духовная; это сила в чистом виде… Гомеопатическое искусство лечить доводит великие силы лекарств, присущие необработанным веществам, посредством свойственного ему, ранее не испытанного применения, до неслыханной ранее степени, благодаря чему они становятся необычайно действенными и приносят излечение, — и притом такие силы, которые при необработанном веществе не оказывают на человека никакого лечебного действия».
По учению Ганемана, диета при гомеопатическом лечений должна быть нераздражающей и «нелекарственной», т. е. не должна оказывать медикаментозного действия. Это относится ко всем болезням, но с некоторыми исключениями, например, при отравлениях и вообще при тяжелых состояниях, когда прежде всего нужно восстановить жизненный процесс; только после этого можно приступать к гомеопатическому лечению.
О сущности гомеопатических лекарств Ганеман высказал следующие мысли: «Гомеопатическое лекарство при каждом делении и уменьшении посредством растирания и встряхивания потенцируется; неожиданное для меня мощное развитие внутренних сил лекарственных веществ происходит в такой мере, что я за последние годы, на основании своего опыта, был вынужден ранее применявшееся десятикратное встряхивание, после каждого разведения ограничить двукратным». Также и это тогда было необычным, а учение Ганемана представлялось чем–то совсем новым[2].
Далее следует рассмотреть учение Франца Иосифа Галля, изложенное им в начале XIX века: на основании внешней формы человеческого черепа, его бугров и западений можно судить о его содержимом, т. е. о головном мозге и тем самым о характере человека и о болезнях головного мозга (френология). О таких возможностях врачи, конечно, думали и ранее, но Галль начал заниматься этим вопросом, еще будучи школьником, и уже тогда изучал головы товарищей и знакомых, чтобы сопоставлять их строение с их умственными способностями. Впоследствии он на основании своих исследований создал целое учение: душевная деятельность человека зависит прежде всего от строения его головного мозга; все наклонности и способности, все побуждения и страсти связаны с определенными участками мозга; эти участки выдаются наружу, это в сущности органы, а так как они обыкновенно находятся на поверхности мозговой коры, то они оказывают давление и на соответствующие участки черепа, и эти вдавления возможно в той или иной степени определять при наружном исследовании.
Своим учением о строении черепа Галль хотел внести вклад не только в анатомию, но и в учение о характере человека, а прежде всего в диагностику.
Когда он пожелал прочитать в Вене лекции на эту тему, власти запретили их, очевидно, сочтя его учение опасным. В настоящее время его учение лишено всякого значения. Но следует признать, что это была система, в иной форме весьма важная. Локализация заболеваний мозга в наше время является предпосылкой для нейрохирургического вмешательства, — Галль, бывший также и крупным анатомом, высказывая свои мысли, конечно, не предвидел, какое развитие получит его учение о строении черепа.
Все упомянутые системы и теории, число которых возможно еще увеличить, конечно, не удовлетворяли врачей. В связи _с этим Иоганн Готтфрид Радемахер (1772–1850) создал учение об опыте, содержавшее много мыслей, которые тогда понравились врачам, но вскоре были отвергнуты как бессмысленные и забыты, пока время снова не извлекло их из забвения.
Радемахер производил исследования на своих больных, о состоянии и лечении которых он вел книги; великим образцом для него был Парацельс, тогда уже совсем забытый. Плодом его размышлений и исследований было сочинение, которому он дал вполне средневековое название: «Оправдание забытого учеными людьми вполне оправдываемого разумом учения об опыте, принадлежащего старым искусным врачам, и правильное изложение данных испытания этого учения у постели больного на протяжении двадцати пяти лет».
В чем состояло это учение? В согласии с Парацельсом, Радемахер рассуждал так: где имеется болезнь, там должно существовать и средство против нее. И, тоже подобно Парацельсу, он говорил, что без любви не может быть врача и что на неблагодарность больного обращать внимание не следует, так как к ней надо быть готовым наперед; что доискиваться причин болезней бесцельно и так же бесполезно много заниматься вопросами строения человеческого тела, так как ни первого, ни второго нельзя узнать полностью. Но что возможно, это оценить лечебное средство, а по действию лекарства возможно сделать вывод и насчет болезни. Это был метод, который с того времени, несмотря на все успехи диагностики, в сущности никогда не исчезал в медицине — диагноз ex juvantibus — на основании того, что помогает. Таким образом, по учению Радемахера, все дело было в том, чтобы искать и находить лечебные средства.
Искусство врачевания, говорил он, пришло в состояние такого упадка потому, что врачи не перестают доискиваться причин болезней с целью понять эти последние и забывают о лечении; Гален еще владел этим искусством, но современные врачи разучились лечить. Радемахер, очевидно, чувствовал, что жил в переходное время. Поэтому он высказал положение: прежде всего лечить; если лечение помогает, то диагноз поставлен.
«Опыт показал, что в природе существуют средства, посредством которых заболевшие органы возможно сделать здоровыми. Как это происходит, лежит вне границ человеческого познания. Поэтому совершенно непонятно, почему врачи относят средства для лечения органов к таким категориям, которые должны указывать способ их лечебного действия. Врачу, руководствующемуся одним только опытом, известно столько возможных болезненных состояний каждого органа, сколько и лечебных средств, как он узнал на основании своего опыта, направленных на этот орган. При этом следует допустить, что возможны и другие болезни данного органа, этому врачу неизвестные, но, быть может, хорошо известные другим врачам… Я ищу сущность заболеваний органов не в человеческом теле, вообще не в самом больном органе, а, как советует Парацельс, во внешней природе».
Несмотря на это Радемахер, помимо средств для лечения органов, искал также и универсальных лечебных средств, опять–таки следуя примеру Парацельса; эти универсальные лечебные средства должны были действовать в человеческом теле на то неизвестное, которое он называл организмом в целом. Таким образом, на основании его опыта существует два вида заболеваний: заболевания отдельных органов и заболевания всего организма. Врач, находясь у постели больного, должен решить, с каким видом заболевания он имеет дело, например — на какой почве возникла лихорадка.
По его данным, имеется три универсальных лечебных средства: селитра, медь и железо; в соответствии с этим существуют и три основных страдания всего организма, и если мы их не знаем, их все–таки надо лечить этими тремя веществами. Но так как всякое общее страдание обыкновенно поражает также и орган, то надо лечить также и орган как таковой, а если мы установили, какое средство помогло, то мы узнали и название болезни.
Уходивший XVIII век и начинавшийся XIX век, несомненно, видели многих выдающихся практических врачей. На границе двух столетий и двух мировоззрений стоит Лука Шейнлейн (1793—1865), выдающийся клиницист, создавший учение о симптомах болезней. Он признавал существование трех основных тканей человеческого тела: клеточной, которую он (что типично для естественноисторического мышления) назвал зоогеном крови и нервной массы. Этим трем видам также соответствуют и три главных разряда болезней: морфы (пожалуй, лучше было бы назвать их морфозами), гематозы и неврозы (последние, разумеется, не в нашем понимании). Это была, конечно, произвольная симптоматология, но все–таки метод, разграничивавший явления болезни, т. е. мышление в дифференциально–диагностическом направлении, а так как в основе отдельных симптомов лежали хорошо подмеченные и описанные картины болезней, то была возможность перейти к полноценному естественнонаучному мышлению. Таким образом эта теория создала мост м/эжду естественной историей и естественной наукой. Напомним также, что Шенлейн обнаружил грибок вызывающий паршу, и тем самым положил начало перевороту в медицине, который привел к великим победам бактериологии. По воззрениям Шенлейна и его учеников, болезнь сводится к радражению, на которое организм отвечает реакцией. Кризис завершает болезнь, и она переходит в выздоровление. Но бывают и ложные кризисы, без выздоровления, с последующим ухудшением. Но для выздоровления от болезни кризис необходим. Врачи времен Шенлейна думали именно так и действовали в этом направлении. Они различали вегетативные и сензитивные кризисы.
Они подразумевали под этим следующее: и те и^ другие реакции местные, но вегетативный кризис охватывает весь организм и выражается в лихорадке, в воспалении, а сензитивный касается нервов, т. е. является неврозом в понимании того времени. Оба вида кризисов выражаются в местных и общих явлениях. Слова «кризис», «критический» стали существенной составной частью языка врачей. Существуют, как тогда выражались, не только кризисы, подобные тем, о каких говорили и позднее, например при окончании воспаления легких, но и критические кровотечения, критические абсцессы и т. д. Но врачи также внимательно наблюдали, подобно Шенлейну, и уже тогда подметили, что болезни поддаются излечению, если присоединяется другая болезнь. Эту мысль впоследствии использовал Wagner—Jauregg.
Кроме того, болезни будто бы вырабатывают вещества, переходящие затем в кровь и нервную ткань и тем самым побуждающие организм реагировать на болезнь и устранять ее, так как это соответствует принципу самосохранения человеческого тела.
Против понятия «реакция» и этого слова — в том смысле, в каком его употребляли последователи Шенлейна, — энергично выступил Якоб Генле. По его мнению, оно напоминало о давнем и устаревшем представлении, будто между болезнью и организмом возникает борьба; но естественная наука знает только причину и ее действие, связанные лишь с биологическими предпосылками и условиями. Генле восставал против какой бы то ни было телеологической установки; конечно, говорил он, бывает и самоизлечение, но природа совершает это не в целях восстановления, возвращения здоровья тому или иному человеку, не в виде сознательной обороны организма против раздражителя болезни, но ввиду наличия условий, делающих возможным возвращение к нормальному состоянию.
В книге Генле о патологических исследованиях (1840) говорится: «Жизненное проявление после раздражения называют реакцией и определяют ее как только живому свойственную деятельность, благодаря которой физические и химические силы сохраняют свое равновесие и выравнивают поражения органической материи. Эта органическая сила, будто бы противодействующая внешним влияниям, мистическая. Это — божественное начало (theion) Гиппократа, архей Гельмонта, душа в понимании Шталя, которую каждый раз снова возводят на престол. Важнейшая часть моей задачи — раскрыть всю ошибочность этого взгляда, который, особенно в теории лихорадки, порождал и продолжает порождать бесконечную путаницу, а временами — даже ошибочные действия».
Далее там говорится: «Возбуждение не является делом органической автократии, оно — прямое последствие раздражения, т. е. изменения живого вещества. Оно также наносит вред, так как потребляет жизненную силу. Не существует излечивающей силы природы, которая будто бы оказывает действие только в болезни и преследовании заранее намеченной цели; так думали давно. Можно установить, что сила, приводящая к выздоровлению, составляет одно целое с образующей силой человеческого тела. Но признание этого помогает мало, если мы не можем уяснить себе сущности этой силы. Благодаря этой образующей силе каждая часть тела обладает способностью с самого начала привлекать к себе жизненные раздражения, претворять их в свою собственную субстанцию и при ее посредстве развиваться по тому или иному типу. Внешние влияния, более мощные, чем ограниченная сила организма, могут способность эту отнимать, уничтожать или лишать действия на некоторое время… Но если внешние влияния прекращаются, то первоначальная образующая сила снова вступает в свои права. Она теперь не пробуждается впервые; снова возникают условия, при которых она действует».
Это было высокое научное мышление, хотя стремление Генле исключить мысль о реакции организма на раздражения со стороны болезни и мысль о причинах болезни не могло быть принято, так как это связало бы мышление практических врачей. Но мы уже ясно видим у Генле преодоление голой эмпирии и путь к научной медицине.
Одним из первых, принявшим эту форму мышления, был Франсуа Бруссэ (1772–1838). Вначале он был броунианцем и полагал, что животная жизь поддерживается исключительно внешними раздражениями: болезнь не что иное, как изменение физиологического состояния вследствие ненормальных раздражений. Но неоспоримые успехи анатомии и физиологии заставили его отказаться от броунианизма и энергично выступить против устаревших теорий. Следует упомянуть и о его резкой полемике с Лаэннеком, лейб–медиком Наполеона.
Бруссэ создал свое собственное учение о болезнях, которое должно было стать своего рода патологической медициной и уже этим названием как бы открывало новые горизонты. Он излагал свои взгляды перед большой аудиторией, состоявшей из студентов и врачей, восторженно воспринимавших его выпады против всего старого и энтузиазм в защиту нового учения. Возбудимость в понимании Броуна превратилась у него в состояние местного раздражения; болезнь уже больше не была, так сказать, паразитом здорового организма, но чем–то местным. Понимание воспаления, о котором еще недавно спорили так много, он отвергал; тем важнее казалось ему воспаление пищеварительных органов как главный источник заболеваний. Этим воззрениям соответствовала и его теория, которая, впрочем, мало чем отличалась от прежней. Также и он прибегал к кровопусканиям, применению пиявок, компрессов и к диете, в которой самым существенным было слизистое питье.
Но, несмотря на это, его следует относить к новому времени или, по меньшей мере, считать его занимающим переходное место, ибо в его мышлении господствовали анатомия и физиология. Заслуга Лаэннека, его великого противника, заключается в пропаганде перкуссии. В 1761 г. венский врач Леопольд Ауенбруггер опубликовал свое сочинение «Inventum novum», типичный пример того, как доступное всем наблюдение может сопровождаться большим шагом вперед благодаря размышлению. Ауенбруггер видел, как трактирщики выстукивали бочки, чтобы определить, сколько в них осталось вина. Как врач он предположил, что таким же образом можно определять, имеется ли в грудной полости жидкость, которую обыкновенно обнаруживали при вскрытии трупов людей, умерших от воспаления плевры. Ауенбруггер, несомненно, произвел много исследований и опытов, прежде чем выступил со своим учением, которое стало основой для физических методов исследования в медицине, сочетавшихся с аускультацией, т. е. выслушиванием. Но вначале учение о перкуссии разделило судьбу многих других великих достижений: оно было забыто. Французы Корвизар, а затем Лаэннек впоследствии извлекли его из–под спуда, и с того времени оно стало достоянием врачей. Сочинение Лаэннека появилось в 1819 г., через десять лет после смерти Ауенбруггера, и содержало классическое описание перкуссии и аускультации, а попутно и заболеваний дыхательных органов и сердца; все это было основано на исследованиях при вскрытии трупов, на сравнении этих данных с клинической картиной болезней и на ясном мышлении.
Приблизительно в это же время был достигнут и другой блестящий успех практической медицины и притом в профилактике: англичанин Дженнер предложил предохранительную прививку против оспы. Он наблюдал, что коровницы, у которых на пальцах появлялись признаки заболевания коровьей оспой, впоследствии не заболевали натуральной оспой. На основании этого наблюдения он привил мальчику содержимое пустулы коровьей оспы, т. е. воспроизвел то, что происходило с коровницами. Он рассчитывал, что при очередной эпидемии оспы этот мальчик не заболеет. Его предположение подтвердилось, и прививка против оспы была признана на всем континенте.
Огромные успехи в научном мышлении следует отнести к 1842 г., когда Карл Рокитанский выпустил первый том своей трехтомной «Патологической анатомии» и этим придал другое направление всему мышлению врачей своего времени и других поколений. Как прозектор городской больницы в Вене он вскрывал тысячи трупов не только для того, чтобы установить причину смерти и обнаружить проявления заболевания, но и для того, чтобы создать себе ясную картину болезни с точки зрения анатома, а затем привести ее в соответствие с симптомами, наблюдавшимися у постели больного, и с поставленным там диагнозом, или установить расхождение между первой и вторыми.
Он добивался большего, чем то, что в свое время сделал Морганьи, когда он писал свою знаменитую книгу о местонахождении болезней. Рокитанский, в совершенстве владевший искусством производить вскрытия, все то, к чему он стремился и чего достиг, определил в своей речи при своем уходе в отставку: «В соответствии с настоятельной Потребностью нашего времени, я занимался патологической анатомией преимущественно в направлении, плодотворном для клинической медицины, и добился для патологической анатомии такого значения, что смог ее назвать существенным фундаментом патологической физиологии и элементарным учением естествознания в области медицины … В тесной связи со всеми медицинскими предметами она не только принесла свет к постели больного и всяческие благодеяния, но и расширила науку о жизни вообще и тем самым область естественных наук».
Рокитанский хотел установить картину болезни в целом, например воспаления легких, и определить ее причинную связь с наблюдавшимися симптомами. При многих болезнях это было возможно, при некоторых этого не удавалось сделать, и для таких случаев он создал учение о кразисе (о смешении). Наблюдаются болезни, невидимые при вскрытии; и вот отсутствующие патологоанатомические данные он заменил теорией, своим учением о кразисе. Молодой Вирхов тогда проявил смелость и отверг это учение. Вирхов был прав: учение о кразисе было лишено почвы. Рокитанский основывался на следующих соображениях: общей для органов и всех тканей является кровь; только кровь может способствовать возникновению заболеваний, которых мы не находили при вскрытии и причин которых мы поэтому не распознаем. Либо сама кровь, либо жидкость, выделяющаяся из нее в межклеточные промежутки, может вызывать болезни, причины которых нам неизвестны. Это учение о кразисе казалось и современникам Рокитанского, и врачам последующих десятилетий фантастическим, и они отвергали его.
Рокитанский впоследствии сам отказался от своего учения и исключил эту главу из нового издания своей «Патологической анатомии». Но в наше время об этом думают иначе и в учении о кразисе находят мысли, которые впоследствии способствовали созданию серологии, аллергологии и эндокринологии.
Почти одновременно с Рокитанским в Вене начал работать Йозеф Шкода (1805–1881). Эти выдающиеся мыслители заложили основы патологической анатомии, важной для всех областей медицины, и внутренней медицины, составляющей ядро всей медицины.
В начале 30‑х годов XIX века, когда Шкода начал свою деятельность, преподавание медицины в клиниках находилось под строжайшим контролем властей. Учить дозволялось только тому, что можно было прочитать в одобренных учебниках, а того, кто осмеливался преподносить студентам, как тогда говорилось, собственные домыслы, увольняли на пенсию и притом на весьма скудную. Рокитанского это ограничение не касалось, так как он имел дело с трупами. Но клиника была под строгим надзором.
Тогда в медицине господствовало понятие о местной болезненной конституции; горячим поборником этого учения был Гильдебранд. Население определенной области, согласно этому учению, подвержено космическим и теллурическим воздействиям и зависит от изменений этих последних; определяющим фактором является гений болезни, зависящий от погоды, времени года и небесных светил и время от времени превращающийся в эпидемического гения. Гильдебранд видел подтверждение этого учения на примере холеры. В те времена это учение находило всеобщее признание. Шкода не соглашался с ним и поэтому провалился на экзамене у Гильдебранда, что ему, однако, не помешало сделаться выдающимся врачом.
Перкуссия и аускультация из Франции и Англии все–таки проникли в Вену, что способствовало признанию заслуг Шкоды. Они заключались в том, что он сравнивал данные, получаемые Рокитанским при вскрытии, т. е. патологоанатомические данные, с данными исследования своих больных в городской больнице Вены, в частности с данными перкуссии и аускультации. В 1836 г. он опубликовал свою первую работу; она была не повторением французского метода, но оригинальным учением, вскоре нашедшим всеобщее распространение и признание. Впоследствии он совместно с Добляром опубликовал свое учение о болезни, выздоровлении и деятельности врача — важное свидетельство о мышлении врача и выдающегося клинициста. Шкода писал: «Самая главная задача врача — узнать, какие именно изменения возникают во всех органах на всем протяжении болезни и в каких нарушениях функции (явлениях болезни) эти органические изменения выражаются при жизни больного, т. е. каковы признаки болезни, какими средствами природа пользуется для их излечения и какие наиболее подходящие средства до сего времени принес врачам их опыт, направленный на поддержание деятельности природы».
Славе Шкоды способствовало его искусство как диагноста, основанное не только на его даровании, но и на его методике, бывшей примером логического мышления в медицине. Исследовать больного, установить отклонения от нормы, посредством перкуссии и аускультации определить физические изменения — вот основания для диагноза, о которых ранее не дозволялось говорить. Но предпосылкой для самого диагноза было, чтобы врач помнил обо всех возможностях, вызывающих те или иные изменения, и исключил все то, что к данному случаю не подходит. Итак, это была диагностика путем исключения, диагностика, обоснованная логически.
То обстоятельство, что Шкода пришел к диагностическому мышлению, исходя из данных физического исследования, и тем самым создал свою школу, соответствовало его характеру; его личности и особенностям его времени соответствовало так же и то, что он остановился на этой ступени медицины, не переходя к более существенной -— к лечению. Ведь для больного диагноз не особенно важен; больной хочет выздороветь. Мышление Шкоды не находило опорных точек в отношении терапии. Он видел перед собой пустыню, столкнулся с отсутствием знаний насчет лечения, хаосом и поэтому избрал нигилизм. Характерным для его школы был и остался терапевтический нигилизм, и если в нем следует усматривать его острое, справедливое и бесстрашное мышление, то оно было шагом вперед лишь постольку, поскольку помогало ниспровергнуть старые взгляды.
Но больному оно не приносило пользы. Шкода, естественно, должен был назначать лекарства своим больным; он давал им почти одни только безобидные, нейтральные — салициловую кислоту и хлоралгидрат, снотворное средство, тогда недавно появившееся. Но его ученики часто шли еще дальше и назначали только вполне безразличные лекарства и тем самым еще более усугубляли дурную репутацию нигилизма, свойственного мышлению Шкоды и его поведению у постели больного.
Он все–таки пытался в определенных случаях использовать свою физическую диагностику для создания физико–механического лечения. Он пришел к мысли, что выпоты в грудной полости — экссудаты при плеврите или при воспалении сердечной сорочки — возможно удалять посредством прокола. Это было вполне правильное заключение и по предложению и по выбору Шкоды хирург производил такие операции. Это вмешательство вызывало восхищение, но после нескольких неудач Шкода отказался от этого хорошего метода, всюду применяющегося и в наше время, и возвратился к своей терапии безразличными средствами.
О медицинском мышлении Шкоды дает представление его вступительная лекция как профессора и директора клиники внутренних болезней: «Возможности обосновать внутреннюю причину явлений болезни не существует, и стремление усматривать ее в действии сил, существование которых мы только предполагаем, является ребяческим. Причина и действие — это только обозначения для не поддающегося изменению чередования явлений, основанное на законах логики. Медицина, как и вся эмпирическая наука, никогда не разовьется в полноценную и замкнутую систему. Если современная медицина кажется многим больным еще несовершенной, то это ее недостаток, общий у нее с медициной прошлого и грядущих времен.
В это время мышлением в медицине уже руководила личность, которая впоследствии в течение ряда десятилетий оказывала решающее влияние на всех врачей во всем мире. Это был Рудольф Вирхов, автор «Целлюлярной патологии». Рокитанский воздвиг величественное здание патологической анатомии; Вирхов превратил ее, так сказать, во властительницу в медицине, не терпящую тех, кто ее не признавал или против нее выступал. Вирхов возвел анатомическое мышление в медицине на престол, на котором оно затем восседало не только символически, но и реально благодаря Вирхову, единовластному повелителю в медицине второй половины XIX века.
Его учению о клетках предшествовал труд Теодора Шванна под названием: «Микроскопические исследования о соответствии в строении и росте животных и растений». В этой работе Шванн доказывал, что не только растения, как полагали ранее, но и организм животных построены из клеток с клеточным ядром. Он тем самым установил единство обоих царств органической природы, и Вирхов продолжал строить на этом фундаменте, восприняв также и патологоанатомические взгляды Рокитанского. Но между Шванном и Вирховом все–таки было существенное различие. В своем учении о клетках Шванн высказал мысль, что организм состоит из клеток, при развитии которых происходит «свободное образование клеток»; неорганическая масса, которую он называл цитобластемой, при этом играет некоторую роль. Учение Шванна было результатом естественнонаучного мышления, но его уязвимое место было явным. Представление о возникновении клетки было лишь недоказанной теорией; привести фактические доказательства не было возможности. Шван придавал большое значение межклеточной субстанции; в настоящее время мы знаем, что он был в известной степени прав; но он считал ее таинственной бластемой. В его учении о клетках было два исключения: по его мнению, ни кости, ни соединительная ткань не состояли из клеток.
Вирхов доказал, что и кости, и соединительная ткань, как и всякий другой орган, состоят из своеобразных клеток, которые поэтому вначале и не были распознаны как таковые.
По мнению Вирхова, клетка есть средоточие жизни, так сказать, госпожа маленького участка, и каждое нарушение, относящееся к ней, относится и к этому участку. Таким образом, клетка есть жизнь — здоровье и болезнь. В этом учении находили и сомнительные места, но ведь сам Вирхов в 1858 г. указал в своей книге, что его учение нуждается в дополнениях. Заключительная мысль в его теории была направлена не на клетку, но на жизнь ее отдельных частей; ведь он был не только анатомом, но и физиологом.
Величие этой мысли заключалось в ее новизне. Вирхов рассматривал деятельность клетки как комплексный процесс и старался выделить и распознать отдельные части этой суммы функций. Он сводил все функции клеток к механическим и химическим процессам и прежде всего к первым; это вначале соответствовало взглядам того времени. Но он вскоре увидел, что такого допущения недостаточно; поэтому он предположил участие еще особой силы, не тождественной молекулярным силам. Но какова она и где она скрывается? Он не придумал ничего лучшего, чем возвратиться к старому понятию и названию — «жизненная сила». Он, конечно, старался также и позднее разъяснить свой неовитализм, чтобы, так сказать, исправить его вкус, связанный с понятиями о жизненной силе и о витализме.
Прежде всего Вирхов хотел объяснить врачам, каково различие между молекулярными силами и его жизненной силой. Но даже ему не удалось доказать необходимость такого допущения. Он во всяком случае старался обосновать свою виталистическую установку: «Было бы неправильно, если бы мы, ради известной самостоятельности клеток, стали рассматривать человеческое тело лишь как свободный от внутренних связей агрегат раздельных жизненных явлений. Напротив, мы видим, как благодаря целесообразному распорядку, который телеологическая школа охотно называет мудрым, эти многосторонние единства объединяются в более высокое и более важное единство». И далее: «Жизнь происходит во всем теле, в каждом отдельном клеточном образовании, и ее единое течение обусловливается совместным движением многих элементов, происшедших из первоначального простого элемента».
Знаменитый патолог Aschoff, признавая учение о клетке, предложенное Вирховым, пишет: «В настоящее время медицина всего мира основывается на учении Вирхова о жизни клетки и присоединяется к его взглядам на значение клетки».
Что касается жизненной силы, то следует считать, что понятие это даже для Вирхова стало словом без содержания, указывавшим, что нам еще не удалось объяснить сущность жизни. Механические объяснения жизненных процессов в клетке были недостаточны; тогда это должно было так быть в еще большей степени, чем впоследствии.
После того как бактериология в дальнейшем так глубоко изменила мировую медицину и вместе с ней возникла серология, появились указания на трудности согласовать учение об иммунитете с учением Вирхова о клетке. При этом исследователи обращали внимание на то, что учение о клетке, таким образом, примыкает к старому учению о гуморальной патологии или подтверждает правильность последнего, так как иммунитет происходит из одного из соков и притом из самого важного из них — из крови. Но на помощь Вирхову пришел Пауль Эрлих и отметил, что эти полные упреков указания на старую гуморальную патологию не оправданы: иммунитет, а именно активная иммунизация посредством прививки, есть частичная функция клетки и поэтому только подтверждает учение Вирхова, его требование разделить комплексную функцию клетки на ее составные части; но пассивный иммунитет подобен своего рода лекарству, действующему только в течение определенного времени.
Вирхов также высказал положение: всякая клетка из клетки (omnis cellula е cellula). Он этим ответил на вопрос, на протяжении тысячелетий, хотя и не в этой форме и не этими словами, занимавший естествоиспытателей, и притом ответил навсегда и окончательно. Впервые он высказал это положение в 1855 г. и оно с того времени является кардинальным в биологии. Его значение — в том, что им в первый раз было утверждено учение о вечности жизни и передачи наследственных признаков — учение, неоспоримое в естественных условиях, так как мы в настоящее время знаем, что, например, атомные силы могут вмешаться в этот основной процесс жизни и его нарушить и изменить.
Учение Вирхова о клетке было плодом гениального исследовательского труда, но все же оставалось только теорией; в пределах этого учения были пробелы, и Вирхов старался их заполнить. Только после того, как он открыл клеточное строение соединительной ткани, он смог считать свое учение полным; клетки есть очаг жизни и очаг болезни. Теперь он мог говорить о целлюлярной патологии и сказать: «Наша цель — создать патологическую физиологию; все то, что по сие время имеется, — только жалкий обломок того, что надо было бы достичь… Все патологические формы представляют собой либо обратное развитие, либо повторение типических физиологических форм» (1855).
Тремя годами позднее Вирхов писал: «Если мы хотим рассмотреть развитие, то мы должны вернуться назад к простому, первоначальному. И этим простым является не ворсинка слизистой кишечника, не папилла, не грануляция, не бородавка; им является и остается клетка. Во всяком случае, я не без успеха боролся с гуморальной патологией последних лет и пытался снова возвысить солидарную патологию, которую так много поносили, — но не для того, чтобы снова создать солидарную патологию или чтобы снова полностью подавить гуморальную, но скорее для того, чтобы и ту, и другую объединить в эмпирически обосновываемую целлюлярную патологию. Последняя, как я надеюсь и уверен, будет патологией будущего». Вирхова упрекали в том, что он, связывая жизнь с клеткой, мыслит локалистически. Он выступил и против этого упрека: можно легко представить себе, что изменение может быть связано с каким–нибудь анатомическим местом без того, чтобы его возможно было распознать анатомически. Как на пример он указал на отравление, при котором не удается найти частицу яда. Не все болезни, по его мысли, имеют анатомическую основу. Таким образом, Вирхов заявил со всей ясностью, что он не для всех болезней может доказать анатомически распознаваемое место. Но он, несомненно, мыслил «локалистически»; он был убежден в том, что для каждой болезни может быть найдено изменение в органе, анатомическое начало, как он его называл; но он в то же время думал, что это изменение часто не удается доказать; ему следовало прибавить слова «в данное время».
Учение Вирхова о клетке и его целлюлярная патология на протяжении десятилетий, несмотря на авторитет их автора, должно было, как это ясно, претерпеть некоторые изменения. Это произошло, когда Пастер выступил со своими расчетами; на конгрессе физиологов в Вене в 1910 г. Richet мог сказать: «Несмотря на гений Вирхова, вся история целлюлярной патологии показывает, что она потерпела жалкую неудачу. Два — три эксперимента Пастера способствовали успехам медицины больше, чем пятьдесят лет патологоанатомической работы». Но и это не. соответствует действительности.
Бактериология, естественно, не входила в рамки учения, которое создал Вирхов, и он поэтому с самого начала не относился к ней благоприятно. Он предчувствовал, что она пробьет брешь в его построениях. Richet Сделал свой доклад в 1910 г., т. е. в том году, когда благодаря созданию сальварсана Эрлихом химиотерапия снискала себе большую славу. Вирхов умер за несколько лет до этого.
Создавая свое учение о целлюлярной патологии, он не мог знать ни о химиотерапии, ни о гормонах, ни об аллергии, ни о связи между неврозом и патологоанатомическим процессом. Приняв все это во внимание, мы все–таки видим, каким великим, несмотря на упомянутую критику, было его учение о клетке и как оправдан был восторженный прием, который оно вначале встретило, прием, обеспечивший ему в течение более полувека господствующее место в медицинском мышлении[3].
Между первой работой Вирхова о клетке и первой работой Луи Пастера о значении микроорганизмов прошло десять лет. Ведь Пастер в 1862 г. опубликовал работу под названием: «Содержащиеся в атмосфере организованные тельца; проверка учения о самозарождении».
Весь древний мир, затем средневековье и даже люди, жившие уже в XIX веке, верили в самозарождение. Если сухой материал становится влажным или если влажный материал высыхает, то в нем возникают низшие живые существа; они возникают самопроизвольно, самозарождаются. Если положить кусок мяса, то оно начинает гнить и вскоре кишит «червями», т. е. личинками мух. В ряде хорошо продуманных, но при этом простых опытов Пастер доказал, что в этих случаях происходит не самозарождение, а естественное развитие из яиц мух, привлеченных гниющим мясом.
Марля, которой покрывали кусок мяса, препятствовала возникновению «червей». Столь простого опыта было достаточно, чтобы исключить это «самозарождение». Но важнее было то, что доказал Пастер: в воздухе содержится множество зародышей, вызывающих, например, брожение. Пивовары спрашивали, почему портится пиво. Они задали этот вопрос Пастеру, который был не врачом, а химиком, и вопрос этот способствовал тому, что он — это можно утверждать — стал выдающимся врачом XIX века. Так возникла бактериология.
Почему бродит вино? Почему свертывается молоко? Таковы были первые вопросы, занимающие Пастера; они привели его к изучению массовой гибели шелкопрядов, к изучению других болезней животных и, наконец, к изучению инфекционных болезней у человека, вплоть до бешенства, победа над которым принесла ему величайшую славу.
Все это было мышлением, основанным на наблюдении, причем Пастер исходил из самозарождения и шел дальше, пока не разрешил этой загадки, показав, что зародыши, вызывающие таинственные процессы и некоторые болезни, находятся в воздухе и тем или иным путем — пути могут быть различными — проникают в объект, в котором они затем оказывают свое действие: брожение или заболевание. Ни слова о самозарождении (generatio aequivoca), ни слова о мистике; все совершенно просто, только должны быть налицо зародыши, проникающие из воздуха.
Это учение несколькими столетиями ранее, конечно, закончилось бы для его автора смертью на костре. Также и у Пастера нашлись противники, не отказывавшиеся от теории самозарождения. Отрицать ее, говорили они, означает возвещать чудо.
Переходом и даже исходной точкой для всего того, что было достигнуто позднее, было исследование прокисшего вина и изучение вопросов, которые с этим могли быть связаны. Пастер вначале занимался химически–физическим изучением кристаллов. При этом он обнаружил, что кислота дает кристаллы двоякого рода: вращающие плоскость поляризации вправо и вращающие ее влево. Он видел, что здесь симметрии нет, и задал себе вопрос о причине этого явления.
Именно на основании этой асимметрии он надеялся разрешить не одну загадку жизни. Все живые существа, говорил он, в своем строении и по внешнему виду зависят от космической диссимметрии; под ее влиянием возникают важные для жизни исходные вещества. От общего положения он перешел к малому, к обеим винным кислотам, к диссимметрии обеих частей винной кислоты. Затем он проделал опыт с обыкновенным плесневым грибком (Penicillum glaucum), ничтожное количество которого он прибавил к винной кислоте; вскоре обнаружил в ней левовращающую винную кислоту. Почему не только ее? Почему не и правовращающую? Пастер предположил, что правовращающая кислота послужила пищей этому плесневому грибку или превратилась в подходящее для него питательное вещество. Но левовращающая кислота сохранилась > элностью, очевидно, ввиду диссимметрии исходных веществ. Взгляды Пастера должны были произвести переворот в тогдашних представлениях о сущности брожения. До него полагали, что оно обусловливается мертвыми продуктами разложения. Пастер же легко доказал, что это — одно из проявлений жизни, которому возможно воспрепятствовать, например кипячением, т. е. уничтожением соответствующих зародышей.
Все то, что Пастер высказал, было в сущности очень простым; но все это надо было продумать и затем доказать.
Такими же последовательными были и его связанные с этим размышления, которые от вопросов брожения привели его к вопросу об эпидемиях, к поискам возбудителей болезней. Также и его закончившаяся победой борьба с болезнью шелкопряда была типична для его ясного мышления и его основанного на этой борьбе убеждения, что здесь открывается путь для борьбы с инфекционными болезнями у человека. Его доводы гласили: каждая болезнь имеет свою специфическую причину. Именно это положение и вызвало бурные возражения, пока факты не доказали правоты Пастера. Этому способствовали также и наблюдения, сделанные над течением инфицированных ран во время франко–прусской войны.
Пастер продолжал свои исследования в области болезней животных; вначале он изучал куриную холеру и сибирскую язву. Возбудители их вскоре были найдены, но вопрос о предохранении животных от этих заболеваний оставался открытым. Пастеру помог случай, тот случай, который, по его словам, помогает только тем, кто к этому подготовлен, т. е. тем, чьего разумения достаточно, чтобы сделать надлежащие выводы.
Куры, зараженные куриной холерой, остались живы. Почему? Пастер обратил внимание на то, что культура, которую он использовал для прививки, в течение некоторого времени находилась на воздухе; это обстоятельство, очевидно, ослабило возбудителя настолько, что куры, правда, заболевали, но не умирали. Кроме того, они становились невосприимчивыми к новой инфекции. При сибирской язве он достиг того же подогреванием культуры, предназначенной для прививки.
Величайшим успехом Пастера была предохранительная прививка против бешенства, которая спасла от мучительной смерти бесчисленное множество людей. Пастер не обнаружил возбудителя бешенства, так как оно относится к вирусным болезням, возбудители которых видимы только под ультрамикроскопом.
Так как возбудители бешенства попадают в рану через слюну больного животного при укусе, то выделить возбудителя из слюны было тем труднее, что в полости рта имеется множество различных зародышей. Поэтому Пастер решил искать возбудителя бешенства там, где он оседает, — в центральной нервной системе, так как симптомы бешенства явно указывают на поражение головного и спинного мозга; там и должен был находиться возбудитель, и Пастер начал свои исследования, используя головной и спинной мозг бешеных животных.
После введения мозгового вещества животного, умершего от бешенства, здоровому животному последнее, конечно, заболевало бешенством, но часто лишь через несколько недель или даже месяцев. Такой срок был тягостным для исследователя; кроме того, каждый лишний день мог унести человеческую жизнь. Поэтому Пастер решил перенести инфекционное начало, взятое из мозга животного, погибшего от бешенства, непосредственно в мозг здорового животного путем трепанации его черепа; подопытное животное (кролик) заболело через несколько дней. Теперь Пастер смог продолжать свои опыты; его целью было найти предохранительную прививку против бешенства.
Пастер заразил кроликов бешенством и изъял их спинной мозг. Чтобы ослабить возбудителя, он подверг спинной мозг действию сухого воздуха; через две недели, по предположению Пастера, возбудитель должен был почти утратить свое действие. Когда он теперь ввел собаке под кожу некоторое количество этой материи, то животное осталось вполне здоровым. На другой день животному ввели вещество спинного мозга кролика, погибшего от бешенства, но подвергшееся высушиванию в течение 13 дней; на следующий день было введено вещество спинного мозга, высушивавшееся в течение 12 дней, и т. д., пока не было введено вещество кролика, погибшего от бешенства, сушившееся только один день. Можно было бы предположить, что оно сохранило свою полную токсичность, но не повредит животному, подготовленному таким образом. Предположение Пастера оправдалось: животное уже не поддавалось заражению бешенством, в то время как контрольное погибло от такого введения. На этом опыт был закончен; оставалось доказать пригодность и успешность этого метода при применении его на человеке.
Как известно, этот вопрос был решен положительно, н метод Пастера был триумфом медицины. Первым пациентом Пастера был восьмилетний мальчик Йозеф Мейстер, искусанный бешеной собакой; благодаря прививкам ребенок остался здоров; это произошло в июле 1885 г.
К этому времени благодаря Роберту Коху бактериология уже достигла огромных успехов; уже был открыт целый ряд болезнетворных бактерий; медицинская наука справляла триумф. Но, несмотря на явные успехи, находились люди, отрицавшие, что только найденные бактерии обусловливают заразные заболевания, и высказывавшие свои собственные взгляды и теории относительно инфекционных болезней и эпидемий.