Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Обретение мужества - К. Щербаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Щербаков К.

Обретение мужества

Критика и публицистика

От автора

Книга эта написана на основе статей, обращенных преимущественно к молодежной аудитории, опубликованных с 1963 по 1973 год прежде всего в газете «Комсомольская правда», а также в журналах «Искусство Ногин о», «Молодая гвардия», «Молодой коммунист», «Наш современник», «Советский экран», «Театр», «Юность», в газете «Советская культура».

Статьи печатались но горячим следам новых спектаклей, фильмов, книг и, наверное, иной раз несли в себе известное полемическое преувеличение роли некоторых произведений в общем художественном процессе. Последующий опыт внес в какие-то из авторских оценок свои уточнения.

Сознавая это, я, тем не менее, при возвращении к своим прежним работам, ничего существенного менять не стал. ,И потому, что хотелось воздержаться от попыток задним числом выглядеть более проницательным, чем это было на самом деле. И потому, что уточнение оценок, прочие коррективы неизбежно привели бы к модернизации текста, тогда как представлялось важным сохранить с максимальной отчетливостью печать времени, когда, статьи были написаны. Если эта печать стирается, и искусство и критика теряют свою достоверность.

Рождались, умирали или развивались определенные умонастроения, совершались те или иные общественные процессы, находившие отражение в художественных произведениях — критики старались их уловить, осмыслить, публицистически истолковать, объяснить. Если тогдашние соображения в главном выдержали проверку временем и интересны сегодняшнему читателю, — значит, работа критика имела смысл. Если нет — никакие нынешние попытки довести и улучшить не исправят дела.

И еще: не только естественно, но неизбежно, что сам автор на протяжении десятилетия претерпевал какие-то изменения в восприятии жизни и искусства. Мне не показалось нужным затушевывать их.

Не ищите в книге обзорности, исчерпывающей театральной, кинематографической панорамы. Из множества спектаклей (реже фильмов, еще реже книг) я обращался к тем, которые не вообще, а лично для меня в тот момент были наиболее существенны. По этому же принципу и в разбираемых произведениях на чем-то делался акцент, а что-то, объективно, быть может, и не второстепенное, оставлялось в тени. Не претендуя на всеобъемлющий театроведческий, киноведческий анализ, я и дал книге подзаголовок, который, как мне кажется, достаточно точно выражает ее жанровую направленность: критика и публицистика.

Начало

Театральные сезоны начала 60-х годов дали нам, пожалуй, уникально большое количество молодежных спектаклей. Словно плотина прорвалась. Двадцати-двадцатипятилетние, которые до этого появлялись на сцене достаточно нерегулярно и по преимуществу во «взрослых» пьесах, теперь ее, эту сцену, буквально заполонили.

Некоторые из пьес того времени сейчас уже и не вспомнишь, другие отложились в сознании, оставили свои вешки, ибо в большей или меньшей степени запечатлели время, его героев, их духовные поиски, нравственное состояние. Крупных художественных явлений, наверное, не было, но, взятые вместе, пьесы эти и спектакли свидетельствовали с очевидностью: назрела потребность высказаться, накопилась сумма мыслей, которая требует выхода. И просматривалась в этих молодежных сценических работах начала 60-х годов некая общность, некое изначальное, стартовое что ли единство, в большой мере продиктованное той духовной атмосферой, при которой люди, ставшие вскоре писателями чрезвычайно и очевидно разными, входили тогда в драматургию, в литературу.

«У древних греков, что ли, — да, пожалуй, у греков — сказочка была. Об аргонавтах и «золотом руне»... Они всю жизнь плыли за этим самым «золотым руном». И не покупались ни на какие там синтетические меха или даже на голубых песцов. Подавай им «золотое руно», на меньшее не согласны. Дельные парни были эти древние греки, по-моему».

Это говорит Вадим, один из персонажей пьесы Юлиу Эдлиса «Аргонавты». По профессии Вадим эпидемиолог; и когда случится в Иране эпидемия чумы и потребуется помощь, он будет повышать голос и, возможно, даже стучать кулаками по столу, требуя, чтобы послали туда не кого-нибудь другого, а именно его. И наверняка своего добьется — характер у этого парня крутой и неуступчивый. А дома разведет руками и смущенно скажет потрясенной жене: «Мне в Иран надо»...

У привычного сценического героя, согласитесь, уже на языке висела тирада о том, что его зовет долг и что рисковать своей жизнью он почитает за особое счастье. А Вадим — он и вовсе не нашел что сказать, кроме той не слишком глубокомысленной фразы. И это потому, что решение ехать на эпидемию для него естественно, буднично. Он просто добросовестно делает свое дело, а раз так — к чему лишние разговоры? Делает свое дело и врач Гога, другой герой «Аргонавтов», когда, не задумываясь, бросает московскую квартиру и едет работать в Читу. И еще при этом радостно острит и потирает руки, довольный: шутка ли — клинику дают, самостоятельную работу, а ему бы только до нее дорваться. Вот это будет дело так дело!..

Есть, наверное, известная прямолинейность, заданность в таком построении характеров, в однотипности что ли художественных аргументов. И чисто географические рамки разговора о душевной цельности героя (уедет из Москвы или не уедет) представляются узкими. Подход к проблеме наивен, но показательна настойчивость, убежденность, с какой автор стремится ее поставить.

Герои вступали в жизнь внутренне очень свободными и раскованными, не признавая слепой веры в авторитеты, но веря в себя и в свое время, которое несомненно поможет реализовать, раскрыть, поставить на пользу обществу все, что есть за душой. Жизненная активность, инициатива били через край, так зачем же говорить громкие слова о предстоящем деле, пусть трудном и даже героическом, когда ироничность, неприятие высокопарности стало одним из определяющих свойств и когда одолевало веселое нетерпение, чесались руки от желания скорее начать это дело делать.

Нравственный максимализм людей, которые «на меньшее не согласны», органическая потребность мерить свои поступки только самыми высокими критериями, неуемность преобразователей жизни...

Тим Кубасов, герой пьесы Эдварда Радзинского «Вам 22, старики!», поначалу может показаться человеком суховатым и даже черствым. Ну разве не жестоко это, когда Тим отказывается помочь своему лучшему другу Володе Лошманову поступить в университет, отказывается потому, что не признает за Володей таким, каков он сегодня, права заниматься наукой? Но вглядитесь внимательней, и вы поймете, что это не что иное, как тот же самый нравственный максимализм, который отличает героев Эдлиса. Наука для Тима — это жизнь, вся жизнь, а она ценится дорого, потому что должна быть отдана на благо людей, — иначе Тим Кубасов себе не представляет. Значит, если уж заниматься наукой, то самозабвенно и без оглядки на что бы то ни было, и только в этом случае можно будет, не кривя душой, сказать простые, но ко многому обязывающие слова: человек делает свое дело. А иначе — иначе это будет небокоптительство, паразитирование и вообще черт знает что!.. И Тим сделает все от него зависящее, чтобы не пустить в науку даже самого лучшего своего друга, если увидит, что друг не готов посвятить себя служению ей без остатка и целиком.

Я не собираюсь давать здесь подробный анализ молодой драматургии начала 60-х годов. Но для того, чтобы убедиться, что речь идет не о случайных литературных фактах, вспомним, что с первыми пьесами входили тогда в литературу Михаил Шабров и Юлиан Семенов, Андрей Вейцлер и Александр Мишарин, Александр Хмелик и Элигий Ставский. Да, далеко не все из этих пьес выдержали испытание временем. Но вот что можно сказать с уверенностью: круг, проблематика разговора очень во многом соприкасались с кругом, проблематикой тех пьес, о которых в этой главе говорится немного подробнее.

Высокая человеческая бескомпромиссность проявляется во всем в борьбе, в работе, в спорах, в любви. Причем в любви не менее естественно и органично, чем в иных сферах. Не мыслит для себя жизни с человеком, которого уже не любит, хотя глубоко уважает по-прежнему, Ирина («Аргонавты») и честно признается в этом. И открыто приводит в дом Вадима, которого полюбила, не смущаясь косых взглядов иных «блюстителей нравственности», с точки зрения которых значительно приличнее было бы делать все втихую, шито-крыто. И Светлан Лемешко («Вам 22, старики!») не хочет любви маленькой, с оттенком жалости, ему нужна большая любовь. А нет ее — так лучше вовсе никакой.

Эдлис, Радзпнский говорят о любви героев все-таки несколько мимоходом, это не главный предмет их исследования. Наташа, героиня пьесы Стукалова «Окна — настежь», раскрывается именно в любви, в любви неудачной, мучительной.

«Живи, как все», — убеждают ее. Ну, оказался муж, Юрий Лавровский, не совсем... таким, как тебе хотелось бы. Так ведь поладите — дело житейское. Прошения он у тебя просил и любить обещал — чего же еще надо! Разве мужьями-то этак кидаются? А Наташа, она не может, «как все». Да и вообще кто дал право обывателю мизерное существование свое самоуверенно именовать жизнью «как все»? Изменилось время, убежденно доказывает драматург, и «как все» — сегодня значит, как Наташа. И, почувствовав это где-то в глубине своей нечистой души, возвращается с повинной Лавровский. Он уверен — все образуется, заживут они с Наташей лучше прежнего. А ей, оказывается, не нужно латаной, штопаной любви, пусть всего один раз омраченной предательством. И уступить сейчас Юрию — это значит для нее изменить в себе самому сокровенному и дорогому.

Вадим мог не набиваться на поездку в Иран — кто осудил бы его за это? И помоги Тим Кубасов поступить своему другу в университет, даже замолви за него где-то словечко — не вызвало бы это особых нареканий. Да и в примирении Наташи с Юрием не было бы, кажется, ничего плохого — напротив, сохранили семью. Но в том-то и заключается изначальная жизненная позиция любимых героев Эдлиса, Радзипского, Стукалова, что органически неспособны герои эти даже на самые маленькие, вроде бы и допустимые, извинительные нравственные компромиссы. Они вступали в жизнь такими. Такими и пытались показать их драматурги, которым этот человеческий тип был внутренне близок.

Мне думается, пьеса «Окна — настежь» и, в частности, образ Наташи во многом проигрывают оттого, что мещанская, потребительская сущность Лавровского дана слишком уж обнаженно, в лоб. Эдлис избрал более сложный путь, когда Вадиму, Гоге противопоставил человека, в чем-то милого, привлекательного и, уж во всяком случае, не негодяя. Молодой врач Стасик, недавно защитивший кандидатскую диссертацию, не совершил никакого криминала — всего только открыл дома зубоврачебный кабинет Да нет, он не стал частником, он продолжает работать в институте, а домашняя практика — это так, маленький побочный доход, занятие в свободное от работы время. Стасик может привести еще десяток аргументов, которые неопровержимо докажут, что он полезный член общества, не совершивший и не собирающийся совершать ничего предосудительного. Так в чем же дело, что же случилось, что — добивается он у своих друзей, перебегая от одного к другому, заглядывая им в глаза.

Да, разумеется, ничего не случилось особенного, напротив, выпить надо по этому поведу И милый, интеллигентный, такой терпимый к людям Гога, подняв рюмку коньяку, вдруг патетически изрекает: «За кандидата-надомника! За диссертацию, которую можно, наконец, пригвоздить в сортире... во имя прогресса науки».

Оборвалась невидимая нить, соединявшая Стасика с Вадимом и Гогой. Хотя и убеждает Стасик усиленно себя и окружающих, что ничего такого не произошло, хотя и хочется, страшно хочется ему по-прежнему быть «своим». Пусть он делает вид, что равнодушен и к изысканным шпилькам Гоги и к грубовато прямым попрекам Вадима. На самом-то деле, нет, не равнодушен, и постоянно кошки скребут на душе. А то еще свалится, как снег на голову Серега, чго вечно бродит где-то на краю света со своими геологами, и все будут хлопать его по плечу, бестолково повторять то и дело: «Ну молодец, старик!» «Как же здорово, что ты приехал»! И Стасик тоже станет хлопать его по плечу и говорить вслед за остальными: «Молодец, старик», «Я рад, старик», — только худо и одиноко будет модному, преуспевающему московскому доктору посреди этой дружеской радости, словно не по праву урывает он от нее кусочек, а ребята смотрят на это сквозь пальцы — дескать, у нас много, нам не жалко, — но взамен брать у него ничего не хотят...

И пока скребут кошки — не все еще потеряно для Стасика. Я уж не знаю, кем надо быть, чтобы окончательно душевно зачерстветь в этом доме. Потому что рядом с такими ребятами, как Гога, как Вадим, мелочить себя как-то неловко, стыдно. Потому что, глядя на них, неизбежно начинаешь думать о своей жизни, и возникает острое желание что-то менять к лучшему в ней...

Зараза обывательского отношения к жизни, к своему делу не убила душу Стасика, пока только поранила ее. Но и малейших признаков этой заразы достаточно для того, чтобы вызвать острое беспокойство, тревогу драматурга и его героев. Тактичная, неназойливая, но упорная и последовательная борьба за человека, против дурного и скверного, что угнездилось в нем, — она позволяет нам увидеть новые грани характеров таких ребят, как Вадим, Гога, оттеняет в них главное. А главное — это высота нравственного идеала, постоянная готовность поднимать до этой высоты все, что пока еще ей не соответствует, биться за чистоту человеческих душ, устремлений, помыслов.

Первые препятствия, первые преодоления, первая проверка критериев, убеждений.

В пьесах, повторяю, много общего. И потому, что они написаны людьми одного поколения, одного мироощущения. И потому еще, что жизненные позиции — авторов, их любимых героев — при всей их безусловной привлекательности — несколько еще отвлеченны, книжны. Глубину постижения жизни, содержащуюся в этих пьесах, никак не следует преувеличивать. Многое оказалось куда сложней, чем представлялось поначалу И жизнь ставила такие вопросы, на которые не ответишь односложно и сходу Бескомпромиссность и прямота, умение спросить по самому строгому счету? А где граница между этими качествами и догматизмом, узостью, чистоплюйством? Боязнью, невольно любуясь собой — таким непримиримым и совершенным — замарать руки о прозу жизни? Где грань между требовательностью и жестокостью? Между тем, что мы уважительно называем — знать себе цену, и эгоизмом?

Вскоре молодые писатели увидели, что герои, в которых они вглядывались с такой симпатией, вдруг совершали поступки в высшей степени неожиданные, что в них порой открывались черточки не слишком привлекательные, настораживающие. В общем-то, по сути дела, это нормальные противоречия становления, развития, возмужания личности. Но именно осмысление таких противоречий, умение понять диалектическую взаимозависимость, нерасторжимую связь вещей, на первый взгляд может быть и несовместимых, — одна из наиболее сложных задач литературы, искусства, особенно когда автор — сверстник героя, и переживает процесс становления, возмужания едва ли не вместе с ним.

Торчиков и другие

Премьера первой пьесы Эдварда Радзинского «Вам 22, старики!» прошла не шумно, но молодого драматурга приметили. Были в этой пьесе, при всех ее огрехах и слабостях, и своя интонация, и желание всерьез разобраться в тех проблемах, которые выдвигает жизнь перед молодежью.

Два человека почти безраздельно владели здесь вниманием драматурга. Володя Лошманов, смятенный, не знающий, куда себя деть, — фигура, в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов вполне типичная для молодой литературы. Драматург отдает решительное предпочтение другому герою — Тиму Кубасову, студенту-физику который нашел свое дело, влюблен в него, а к «проблеме метаний» относится без особого понимания и уважения. Характер заинтересовал, привлек, хотя было очевидно, что это пока только контур, что многое недодумано, недописано, не раскрыто. И, видимо, не следует удивляться тому, что Тим Кубасов стал буквально преследовать молодого драматурга, тогда как с Володей Лошмановым он расстался сразу и, кажется, без особых сожалений.

Вышел фильм по сценарию Радзинского «Улица Ньютона, дом 1» — опять про Тима, не фигурально, а буквально. Автор даже имя герою фильма дал такое же, как и герою пьесы. Но вот любопытная вещь: прежний Тим вызывал всяческие симпатии, новый — резкую неприязнь.

Нетерпимость, душевная черствость, эгоизм человека, который, умея хорошо работать, презирает всех, кто этим свойством еще не обладает, неважно по каким причинам, — то, что прорывалось в пьесе, настораживая, вошло в фильм решительно и властно, оттеснив все прочее.

Автор же относился к своему герою с чувством восхищения, если не преклонения. Это же физик, талант, светлая голова — втолковывал он нам. А раз так — что ж из того, что герой груб, 12 бестактен, что зависимость окружающих от своего настроения он считает явлением естественным и нормальным. Пусть зависят И пусть молоденькая жена, получив очередную порцию высокоинтеллектуального хамства и поплакав в подушку (поплакать немножко можно, ладно уж), завтра вновь смотрит на него влюбленными и преданными глазами. Душевная тонкость — она, может, и у нас с вами есть, а вот выдумать такое приспособление, какое Тим выдумал, — ну-ка, кто храбрый?

И современность, которую в пьесе автор чувствовал, хотя и не всегда умел отличить важные, глубинные ее признаки от поверхностных и случайных, — современность в фильме уступила место «модерняге» — «хохмам», бородкам, студенческим песенкам, которые, в общем-то, наверное, и хороши, но только когда они не сами по себе. Лицо без бородки — все же лицо, хотя, возможно, и менее колоритное, а бороду без лица даже и представить как-то страшновато...

И вот — следующая пьеса Радзинского — «104 страницы про любовь». Научно-исследовательский институт, молодые ученые-физики. Анатолий Эфрос, поставивший пьесу в Московском театре имени Ленинского комсомола, художники В. Лалевич и Н. Сосунов сумели передать самую атмосферу НИИ, атмосферу напряженной и веселой работы, когда идеи возникают будто шутя, а нужные решения приходят, кажется, между делом, когда высокая культура и раскованность мысли делают эту работу как бы незаметной для взгляда беглого и поверхностного.

Итак, Евдокимов, Владик, Гальперин, Острецова — умницы, остряки, классные работники, в деле понимающие друг друга с полуслова. И вот вам уже хочется к ним, в эту лабораторию. Не спешите, однако же... Видите, появилось новое лицо — Феликс из отдела информации. Тоже, кажется, остряк и тоже умница, но только сразу неуловимо изменилось что-то, холодок отчуждения пробежал по комнате. Может быть, Феликс совершил подлость или предал кого-то? Иначе откуда это интеллигентное презрение, когда внешне все в высшей степени пристойно, но человек чувствует ежесекундно, что он здесь — пария, что его лишь терпят Нет, ни подлости, ни предательства не было — очень скоро убеждаетесь вы; просто Феликс — он не талантлив, бедняга, вот в чем штука (тут не принято произносить слово «талант», говорят «тянет» или «не тянет». Феликс — «не тянет»). Так что не спешите, зритель, к этим понравившимся вам ребятам. А вдруг вы тоже «не тянете»? Это раскусят быстро, и, раскусив, выльют на вас ушат равнодушия.

А Феликс (А. Ширвиндт играет его, по-моему, отлично) — Феликс, дурачась и паясничая, сохраняет достоинство и в том жалком и смешном положении, в которое его ставят, умеет не быть смешным, хочет не быть жалким. Один, всего только один раз он не выдержал и почти откровенно попросил у своих великолепных коллег простого человеческого участия. Думаете, получил, дождался? Как бы не так...

И вот уже закипает в вас раздражение против этих мастеров своего дела, энтузиастов и работяг, которые, оказывается, способны быть так бессовестно жестоки. Да, работа, да дело, но не только дело, не только работа, а еще многое-многое, и, пренебрегши этим многим, вы обворуете себя, обречете на духовную ущербность.

Обратимся в связи с этим к главному герою пьесы, молодому ученому Евдокимову.

Приглядевшись, вы узнаете в нем черточки Тима. Однако менее всего Радзинский механически повторил себя. Нет, дело в том, что он все думает, думает над этим современным человеческим типом, и думает, видно, не зря. Евдокимов человечнее, глубже, надежнее Тима — герой изменился во многом. Но авторский взгляд на него изменился куда решительнее. Нет и следа прежнего нерассуждающего обожания.

Человечен, способен искренне осудить ханжеское чистоплюйство, сухую расчетливость чувств? Но тебе-то самому разве это уж вовсе не свойственно? Вглядись в себя, Евдокимов, разве не сидит и в тебе интеллигентный эгоист? Глубок? Но разве не прорывается порой откровенное, плоское самодовольство тем, что талантлив, тем, что физик — «первый человек эпохи»? Надежен? Но способен ведь в пылу увлечения делом не заметить, как одиноко и скверно близкому человеку, и даже оскорбить его — невниманием или равнодушной, формальной чуткостью...

Все это можно понять из спектакля, но, честно говоря, мне очень хотелось ближе узнать Евдокимова, а режиссер не слишком охотно шел навстречу этому моему — да, наверное, и не только моему — желанию. Он обращался к Евдокимову, кажется, больше по необходимости, чем по внутренней потребности. Это ощутимо, естественно, и в работе способного молодого артиста В. Корецкого. Он корректен, умен на сцене, но будто уводит себя, свою тему на задний план и все делает для того, чтобы с максимальной чистотой и силой прозвучала тема его партнерши — артистки Ольги Яковлевой.

Яковлева играет стюардессу Наташу; и если в чтении интереснее, значительнее казался Евдокимов, то, посмотрев на Яковлеву десять, пять, две минуты, совсем нетрудно понять, почему именно так, а не иначе расставлены акценты в спектакле. Нет, она не играет себя, но она столько себя отдает Наташе, что вы порой не можете, да и не хотите разобраться, Наташа ли это или Ольга Яковлева радуется жизни и страдает, и так доверчиво открывает свое сердце людям, и с таким поразительным, таким неожиданным для хрупкой девчонки мужеством борется за большое и до последней капельки честное счастье...

Вот один только эпизод в метро, один из множества; Наташа плачет, убедившись, что она для Евдокимова пока еще все-таки «чуть-чуть случайная девочка». Это потом вы понимаете, как много смогла здесь сказать актриса — и о чистоте, и о гордости, и о цельности, трепетности натуры, и о женской слабости, и о злой своей досаде на эту слабость. Это потом, а в те минуты испытывали вы потрясение — да, потрясение, иначе не скажешь — потому что человек на ваших глазах душу тратил, щедро, нерасчетливо, не оглядываясь...

И если вошла в твою жизнь такая вот Наташа — пойми, что это один раз в жизни, другого не будет, умей отбросить все наносное, недостойное, все высокомерное, мелкое, умей не только отлично, вдохновенно работать, но и быть человеком. Человеком! И спешите, не откладывайте в долгий ящик, потому что, как справедливо заметил однажды Евдокимов «каждую секунду мы теряем секунду жизни», и не станет ли однажды горько, больно от того, что иные из этих секунд были прожиты пусть с пользой, не пусто, но тусклее, мельче, зауряднее, чем могли быть прожиты. Спешите — потому что по-разному ведь складывается жизнь, можно и опоздать, и казниться потом, только ведь ничего уже не поправишь...

Об этом говорит драматург своим наивным и отчасти даже банальным, но очень искренним и взволнованным — а это многое искупает — финалом Наташа погибла во время катастрофы, спасая пассажиров.

Режиссер нашел точное, впечатляющее решение. Только вот корректная сдержанность Корецкого здесь вдруг неприятно резанула. Евдокимов, узнавший о смерти Наташи, может внешне никак не проявить своих эмоций, но мы-то должны почувствовать, что делается с ним в этот момент, должны ощутить и отчаяние его, и боль, и душевную обугленность, когда, кажется, в один миг все сгорело внутри. Только тогда и поверим мы, что будет беспощадный суд совести и человек вынесет из случившегося выстраданный, на всю жизнь нравственный урок.

Предстоит ли все это Евдокимову Корецкого? Трудно сказать... А если, попереживав и помучившись, все помаленьку забудет? И на секунду закрадывается одна и вовсе уж неуместная догадка а не зря ли все, не ошиблась ли Наташа, приняв за «одухотворенного товарища» человека, в общем-то, неплохого, но душевно заурядного, серого? Впрочем, это, конечно, домысел, рожденный тем, что актер сыграл последнюю сцену не так сильно, как хотелось бы, и я совсем не собираюсь на этом домысле настаивать. Но только вдруг родился он не у одного меня?

В Ленинграде, в Большом драматическом театре имени Горького, пьесу Радзинского (там она идет под названием «Еще раз про любовь») поставил молодой режиссер Ю. Аксенов, руководил постановкой Георгий Товстоногов. Сопоставляя спектакли, видишь и силу и слабости пьесы Радзинского с особой очевидностью. О плодотворности главной мысли драмы здесь уже говорилось немало.

Но слишком уж большая разность спектаклей говорит и о некоторой непрочности, порой необязательности написанного. Иногда драматург, увлекшись остроумным текстом, броской сценой, увлеченно ее развивает, детализирует, не думая, — как она будет выглядеть в общей структуре пьесы, нужна ли, уместна ли, давая режиссерам возможность по своему усмотрению, для своих целей выбрасывать целые куски, переиначивать диалоги. И режиссеры широко воспользовались этой возможностью — с тактом по отношению к автору и, как правило, с пользой для дела.

Ленинградский спектакль прозаичнее, трезвее, жестче. Татьяна Доронина как бы несколько даже снижает Наташу, намеренно делает ее примитивнее, проще, во всяком случае, внешне. Театр предостерегает нас от того, чтобы не проходили мы мимо высоких человеческих ценностей, коль скоро встретятся они на нашем пути в слишком уж обыденном, будничном обличии, чтобы при всех обстоятельствах могли мы отличить эти ценности от мнимых, даже если последние выглядят более эффектно, броско.

В решении ленинградцев безусловен и свой смысл, и своя стройная внутренняя логика, а уж выполнено оно, это решение, так, как умеют здесь — в Большом драматическом.

Заглянем в другой институт, соседний с тем, где развивалось действие «104 страниц про любовь».

Яков Волчек, драматург более старшего поколения, тоже написал пьесу об ученых — «Заглянуть в колодец». Но дело не в формальной близости, а в том, что жизнеощущение героев Радзинского и Волчека во многом сходно. Только человеческие качества, которые занимают Радзинского в плане более личном, интимном, Волчек рассматривает по преимуществу в сфере общественной, гражданской.

Взаимоотношения между главными персонажами пьесы «Заглянуть в колодец» складывались примерно следующим образом. Директор научно-исследовательского института физики Колчанов, профессор сорока трех лет, приглашает на работу молодого ученого Торчикова, которого до этого из двух институтов уже выгнали — за неуживчивый характер, за нежелание мириться с непорядками. Торчиков и на новом месте остается верен себе. Он прямо говорит директору о том, что ют перестает быть ученым, превращается в администратора, завхоза. Да и в работе института Торчиков свежим глазом заметил немало такого, что нуждается в решительном улучшении и молчать об этом не стал. Колчанов не дал воли первому чувству раздражения и неприязни, смиряя самолюбие, заставил себя спокойно выслушать Торчикова. И неприязнь постепенно стала сменяться интересом, все большим и большим.

Режиссер Н. Мокин, поставивший «Заглянуть в колодец» в Ленинградском драматическом театре имени В. Ф. Комиссаржевской, немало потрудился над тем, чтобы создать на сцене верную атмосферу жизни. Актеры, особенно О. Окулевич — Колчанов и А. Яковлев — Торчиков, играют без нажима, естественно и органично. Вы, в общем, с интересом следите за происходящим на сцене, хотя, кажется, знаете наперед более или менее точно, что вам скажут и чем все кончится.

Добротно, культурно, не хуже, чем у других... Как вдруг мысль спектакля, поначалу неуловленная, начинает захватывать вас все прочнее, решительнее, и вот уже словно новыми глазами вглядываетесь вы и в правдоискателя Торчикова и в Колчанова, несколько закосневшего на своем высоком посту Вглядываетесь, находя в отношении писателя и театра к этим традиционным фигурам нечто совершенно нетрадиционное, нечто такое, что находит отзвук в ваших собственных внутренних поисках, помогает додумать недодуманное, лучше понять то, к чему и сами уже начали подступаться. И понимаете, что смысл и ценность работы режиссера, исполнителей центральных ролей вовсе не исчерпываются теми скромными достоинствами, о которых здесь только что упоминалось.

Грешный он человек, Колчанов, что уж тут говорить. Крут бывает с людьми, порой подминает их под себя. Наукой почти перестал заниматься — некогда, то трубы надо достать для института, то новейшие вычислительные машины, то очередную комиссию принять. Не имея никакого влечения к футболу, он обязательно будет на открытии нового стадиона, чтобы, встретившись в ложе с благодушно настроенным областным начальством, между прочим, провернуть еще одно институтское дело. И, готовясь к важной телепередаче, посвященной институту, выслушает безапелляционные соображения диктора о том, что он держит себя перед объективом не так, как нужно, и покорно постарается выполнить все пожелания... А тут еще Торчиков, которому по поводу всех этих колчановских грехов никак не терпится высказаться со всей принципиальностью и прямотой.

Торчиков молод, горяч, одержим наукой, на собственное благополучие ему наплевать. Проработав в колчановском институте полдня и возмутившись множеством беспорядков, он без колебаний кладет на стол директору заявление об уходе, хотя податься некуда, словно шлейф тянется за Торчиковым созданная его недругами репутация склочника... Ему нужна атмосфера горения и идеальные деловые отношения, иначе как можно заниматься наукой?

Все верно? Еще бы не верно! И вы уже готовы рукоплескать Торчикову, его бескорыстию, принципиальности и прямоте, как вдруг одно соображение останавливает уже готовый обрушиться шквал оваций — простое соображение о том, что достоинства людей в конечном итоге измеряются той реальной пользой, которую они принесли. А что же имеет за плечами наш принципиальный герой, кроме эпопеи изгнаний? И в этот раз вышло бы то же, не положи Колчанов под сукно заявление об уходе, столь эффектно брошенное ему на стол.

Беспокоит одно человеческое качество, получившее довольно широкое распространение, и, в частности, среди моих сверстников, — качество, которое я бы назвал гражданским снобизмом. Как все всё понимают, как хорошо и споро научились говорить! Стоит послушать, хотя бы недолго, и вы уже готовы, рука об руку со своим собеседником, идти в бой против тех злоупотреблений и неурядиц, которые он, собеседник, гак гневно и красноречиво описал. Но что это? Вы не чувствуете его твердой руки. Он продолжает метать громы и молнии, а вот претворить все это в какое-то реальное дело что-то не торопится. Если же, устав от речей, вы определенно выскажетесь в том смысле, что не худо бы все же и попробовать, то боюсь, не услышите от пылкого собеседника вразумительного ответа, разве что... заявление об уходе.

«Я высказался — не смолчал, заметьте, а дальше хоть трава не расти» — вот что иной раз с удивлением различаешь за гамой шумливой храбростью. Только как же вот насчет драться? Кто станет выполнять за нашего храбреца столь хлопотливую и небезопасную функцию? Дядя? А он, храбрец, будет еще поглядывать на этого дядю пренебрежительно и с чувством некоторого превосходства, как Торчиков на Колчанова, и скрупулезно отыскивать в его действиях неверные ходы, компромиссы, промахи.

Торчиков — талантливый, Торчиков — умница. Торчиков в высшей степени порядочный молодой человек. Но до каких же пор отличные эти качества будут позволять ему развивать свои прогрессивные идеи, научные и иные, заведомо за чьейто широкой спиной? Колчанов останется Колчановым, хотя, возможно, сделает в науке меньше, чем мог бы. А вот Торчикову без Колчанова не обойтись. Ведь его при желании в два счета сожрет любой демагог и карьерист, не очень даже высокого полета. Сожрет со всеми его идеями.

«...Вы ребенок... Милый моему сердцу ребенок... И кому только в голову пришло назвать вас склочником? — говорит Колчанов, собираясь под осуждающим взглядом Торчикова на заседание комиссии, где разбираются дела института. — Вы — из сказки. Котлетка для злого волка! Как это хорошо — и насколько легче! — быть таким, как вы...» И уедет на эту самую комиссию, будь она проклята. Чтобы не дать возможности проходимцу, пробравшемуся на высокий пост, помешать Торчикову и другим заниматься большой наукой. Колчанов выдержит, спина-то у него вправду широкая. Только вот хорошо ли попрекать человека отходом от научной работы, если виной тому во многом не кто иной, как ты сам?

И когда звучат со сцены слова Колчанова — Окулевича о милом его сердцу ребенке, в которых ощутима и доброта сильного человека, привыкшего брать на себя больше других, и ирония, пока еще благожелательная и неядовитая, — на па мять приходят знаменательные слова Чернышевского: «Без приобретения привычки к самобытному участию в гражданских делах, без приобретения чувств гражданина ребенок мужского пола, вырастая, делается существом мужского пола средних, а потом пожилых лет, но мужчиною он не становится, или, по крайней мере, не становится мужчиной благородного характера».

Над этой перспективой, пожалуй, самое время задуматься Торчикову Не потому, что он подошел уже к какой-то послед ней грани, нет, напомню, Торчиков честный и совсем не плохой парень, а потому, что всегда лучше задуматься несколько раньше, чем несколько позже. А то ведь и сейчас уже нетнет да и проскользнет в его высказываниях нотка любования своими изгнаниями и жизненными осложнениями.

Позволю себе еще раз сослаться на критическую классику и напомнить, как обращался Писарев к людям, которые жаловались на то, что «среда заела», «обстоятельства погубили», и которым, в сущности, нравилось, было удобно чувствовать себя притесняемыми и гонимыми. Обращался он так: «О, достойные сограждане! О, филейные части человечества!.. Разве может какая-нибудь сила в мире заесть, изломать или погубить то, что рыхло, мягко, дрябло и жирно... Самому признать себя заеденным, изломанным и погубленным — значит... бежать с пашни на лежанку в то время, когда работают сохи и бороны честных и умных соседей, друзей и родственников».

Очень я не люблю людей, преклоняющихся перед собственным красноречием. Слушаешь иной раз такого вот оратора-энтузиаста и понимаешь, что волнует его, собственно, не та практическая польза, ради которой, как казалось, и предприняты все высказывания, а они, эти высказывания, сами по себе, и то, какое он, высказываясь, производит впечатление на окружающих. Оказывается, при активном желании это бывает не так уж сложно — живя вполне спокойно и непыльно, прослыть при этом отчаянным радикалистом и емельчаком.

И, вспоминая такого радикалиста, также причастного к науке, я вдруг, даже несколько неожиданно для себя, сопоставил его с Торчиковым. И когда один знакомый драматург сказал: «Пойди на мою премьеру, старик, это остро, может встретить препоны, за это всем нам надо бороться», — а посмотрев спектакль, я понял, что, кроме двух-трех реплик-намеков, имеющих отношение к событиям, которые происходили в стране и всех волновали, в пьесе решительно ничего нет, — передо мной вновь возникло милое очкастое лицо нашего героя.

Впрочем, не слишком ли произвольны ассоциации? В какой-то степени — да. Торчиков не обязан нести ответственность за все те явления, о которых я здесь говорил. И все-таки стоит встревожиться, стоит вытащить на свет и проанализировать некоторые неприятные черточки характера героя, пусть даже находящиеся в зачаточном состоянии. Вряд ли лучше ждать, когда они разовьются. Тем более, что драматург и театр, видимо, разделяют эту тревогу Не случайно Колчанов в спектакле мучается и тем, что на науку не остается достаточно времени, и теми оплошностями, которые допускает в своей директорской деятельности. Торчиков же — он кажется, и собой, и своей жизненной позицией пока что вполне доволен.

А они должны быть вместе, им ведь, в общем-то, по пути. Помогая Торчикову в его гражданском, человеческом становлении, Колчанов обретет союзника в борьбе, а борьба останется, и останется общий их враг — демагогия и карьеризм, желание подменить служение науке служением в науке, устроиться на одном из ее ключевых постов с тем, чтобы, помыкая людьми и интересами дела, безболезненно устраивать свои собственные выгоды. Тип такого дельца, цепкого и скользкого, ловко оперирующего непробиваемыми формулировками, представлен в спектакле и в лице Лукоянова, которого остро и точно играет молодой актер А. Анисимов. Вот когда не будет таких Лукояновых, дилемма, стоящая перед Колчановым — наука или административная деятельность — значительно упростится. Потому что на отбивание их атак, на распутывание узлов и преодоление трудностей, которые они создают, — по неумению или злому умыслу, вынужден тратить Колчанов львиную долю своего времени и своих сил. Но сами собой лукояновы не исчезнут И здесь, повторим, усилия нужны общие, никто не имеет права остаться в стороне.

Круг жизненных явлений и проблем, связанных с фигурой Лукоянова, проходит в пьесе как бы вторым планом. Но это вовсе не значит, что они, эти явления и проблемы, заслуживают меньшего внимания. Драматург озабочен ими, доказательство тому — пьеса «Мера истины», о которой я в свое время писал, пытаясь вслед за драматургом понять общественные корни «лукояновщины». Разговор об этой пьесе лежит, однако, за пределами темы данной главы.

Две пьесы об ученых, в которых, как видим, немало общего. При этом человеческие, общественные процессы, подмеченные Радзинским и Волчеком, тревожили не их одних и не были привилегией только какой-то части научной среды. В частности, многие художники, наблюдая самые разные жизненные сферы, приходили к размышлениям над «торчиковским» типом. Очевидно, он не случаен, этот тип, и о нем еще предстоит говорить подробнее.

Почему замыслы не сбывались

1

Мы вот любим повторять, что добрые намерения еще не есть живое дело, и тем не менее часто переоцениваем их. Есть всетаки некая неизъяснимая прелесть в том, чтобы чувствовать себя героем выдающихся замыслов, осуществлению которых мешает чья-то недобрая воля. Мы нередко сочувствуем таким героям, жалеем их, соболезнуем. И постепенно вырабатываются заниженные жизненные критерии. Крохи принесенной пользы приобретают очертания лавин, Монбланом кажется всякая достигнутая высотка.

И наступает момент, когда очень нужным оказывается решительное жесткое слово в адрес «героев несбывшихся замыслов», которое помогло бы понять, что сочувствие им часто бывает небескорыстным. Что таким образом, пусть даже не вполне осознанно, ищутся оправдания собственным слабостям. Не всегда легко решиться трезво взглянуть на такого героя. Можно натолкнуться на неприязнь, на нежелание понять. Но, видно, назрела все-таки настоятельная общественная потребность, и вот со сцены, с экрана, с книжных страниц это решительное, жесткое слово стало звучать все явственнее...

Театр «Современник» показал классическую «Обыкновенную историю» И. Гончарова, инсценированную Виктором Розовым, в постановке Галины Волчек. Остановлюсь на том, что для меня сейчас наиболее знаменательно и интересно — на толковании автором инсценировки и театром главного героя, Александра Адуева. В роли Александра — Олег Табаков.

Гончаров написал о молодом бариче, который после безоблачно-патриархального, деревенского детства приехал в Петербург, приехал, полный благородных устремлений, весьма неопределенных, лишенных какой бы то ни было конкретности. И о том, как он, Петербург, обломал барича, сделал из него образцового чиновника, заставил жить по своим законам.

Драматург и театр вовсе не игнорируют трудные, драматические обстоятельства, решительно повлиявшие на жизнь героя. Они говорят правду о постылой, лишенной духовного содержания жизни, которая, однако, была идеально налажена для того, чтобы брать людей в тиски, формировать из них послушных, нерассуждающих исполнителей. Но авторов заинтересовала и роль самого Адуева во всем том, что с ним произошло. Да, жизнь навалилась на Сашу, да, он пробовал сопротивляться, отстоять себя. И не сумел. Почему? Вот вопрос, который волнует актера и в конечном итоге определяет его отношение к герою.

Не сумел... А ведь были же такие, которые сумели. И окрепнуть в своих убеждениях, и поступать в соответствии с ними. А если ничего нельзя было сделать — сумели сохранить себя, внутренне не принять той грязи и пакости, в которой в конце концов по уши оказался Саша Адуев. Не принять — чего бы ни стоило неприятие, — это ведь тоже поступок.

Табаков все время имеет в виду существование таких людей, и поэтому его ирония по отношению к Сашеньке, поначалу не очень явная, чем дальше, тем становится беспощаднее.

Вспомните хотя бы, как в письме другу предавался Александр глубокомысленным раздумьям о духовной ограниченности своего дядюшки, а потом он, дядюшка, случайно прочел это письмо. «Я переправлю... простите», — произносит артист с обезоруживающе-наивной готовностью, в огромной степени расширяя смысл сказанного. Адуев и ему подобные будут до поры до времени много писать, говорить, кричать о том, что, быть может, искренне принимают за свои убеждения, но стоит цыкнуть, пригрозить порешительнее и крикуны стушуются, в конце концов сделаются, как шелковые. Он помучается-помучается и пойдет на компромисс, этот показанный «Современником» Сашенька, он с отчаянной решимостью споткнется о не слишком даже непреодолимое-препятствие и растянется на полу Позиция эта постепенно перестанет быть ему в тягость, он почувствует в ней своеобразную прелесть, и уже не станет предпринимать особых попыток подняться. Теперь одно только будет совершенно необходимо нашему герою, одна неодолимая потребность будет жечь и терзать Сашеньку, настоятельно требовать выхода. Потребность поведать окружающим о разочарованности своей, о трагическом крушении высоких помыслов. Потребность излить обиду — ни много ни мало — на весь мир в целом.

Как виртуозно умеет канючить герой Табакова, как обстоятельно и подробно жалуется, с каким вкусом! Вот уж, кажется, и дураку ясно, что предпочла ему Наденька графа Новинского. Другой на месте нашего героя собрал бы остатки достоинства и ушел, да не такой человек Сашенька, чтобы прервать жалобы и излияния свои по крайности хоть на половине. Вот уж и прямо отказала ему Наденька, а он все никак умолкнуть не может... А дядюшка Петр Иванович (его умно и точно играет М. Козаков), на что уж уравновешенный человек, и то не выдержал, когда пришел к нему Александр и тоже начал излагать свои разочарования и обиды.

И знаменательнейшая финальная сцена спектакля: минуло несколько лет, Александр Адуев, обретший вдруг разительное сходство с боровом (откуда что взялось, такой хрупкий был мальчик!), важно проходит мимо подобострастно изогнувшихся чиновников. Подвернись кто-нибудь ему сейчас на дороге — раздавит, сомнет и, не оглянувшись, проследует дальше. Если дядя Петр Иванович скептически трезво, чтоб не сказать цинично, смотревший на этот мир, расплачивается теперь за отсутствие высоких идеалов, за пренебрежение к поэтическому жизненному началу глубочайшей духовной драмой, то у Адуева-младшего идеалы перекорежились в такое, что и смотреть страшновато. В удивительно емком образе материализуется мысль театра о том, что из таких вот однажды ушибленных и навсегда разочарованных сотрясателей воздуха, склонных толочь воду в ступе, и выходили со временем благополучнейшие бюрократы, верные охранители режима.

Инсценируя классику, Виктор Розов и «Современник» размышляют о том, что занятия эти — беспредметное сотрясение воздуха и толчение воды в ступе — во все, даже самые грудные времена, были, есть и будут малопочтенны в высшей степени.

Обратимся, однако, к тем произведениям о современности, в которых обнаруживаются точки пересечения с «Обыкновенной историей».

Ведь художники, так остро чувствующие сегодняшний день, не случайно, наверное, обратились именно к этому роману Гончарова, прочли его так, а не иначе. Они увидели в нем, в этом романе, возможность сказать нечто существенное нам, своим современникам.

Эдвард Радзинский в своей пьесе «Снимается кино» язвительно, зло изобразил киноведа Кирьянову, с расчетливой восторженностью приветствующую все, без разбора, молодое и новое. О пьесе, о спектакле Анатолия Эфроса говорили, писали, речь, в частности, справедливо шла о том, что Кирьянова и окопавшийся при искусстве чиновник Трофимов, который ко всему молодому и новому настроен заранее подозрительно и предвзято, — одного поля ягоды. Мне же важно сейчас подробнее остановиться на другом — на верно подмеченных драматургом взаимоотношениях, внутренних связях характеров Кирьяновой и главного героя пьесы, режиссера Нечаева.

Нечаев снимает фильм, который весьма насторожил Трофимова, но который и ему самому, Нечаеву, разумеется, по совсем другим причинам, нравится все меньше и меньше. Режиссера мучает копеечная смелость этого фильма, далекая от действительных жизненных проблем, трудностей, поисков, тяготит то, что «так теперь не снимают только ленивые». Он приходит к этому выводу, беспощадно анализируя свою работу, а я вдруг представил себе статью Кирьяновой об этом фильме, которая, несомненно, появилась бы, не припугни ее Трофимов как следует Представил и подумал о том, что, если слова Нечаева о его картине отнести к статье Кирьяновой, характеристика получится убийственно точная. Поистине, так теперь не пишут только ленивые! Высказано одобрение молодому дарованию, заявлены общие литературные симпатии. Но при этом нет и в помине того, что, собственно, составляет основную задачу критики. Нет и попытки через искусство вмешиваться в жизнь, поверять искусство жизнью, анализируя взаимовлияние, осмысливать ее процессы, воздействовать на преобразование. И та же копеечная смелость: как же — «поддержан» спорный фильм, который, по слухам, даже кому-то «наверху» не понравился...

Внутреннее сближение Кирьяновой и Нечаева — временно. Для Нечаева такое существование в искусстве — духовная драма, из которой он мучительно ищет выхода, для Кирьяновой — это бизнес, способ удержаться на поверхности. Но не юлько Нечаеву, многим из нас, ох как стоит задуматься, тревожно задуматься о самой возможности такого вот — внутреннего сближения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад