Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вторая жена - Евгения Марлитт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она знала, что еще одно противоречие с ее стороны — и он непременно вспылит, но это не остановило ее.

— Сначала да, — ответила она, — но потом, в присутствии герцогини, ты выразил свое полное согласие.

Он так горько засмеялся, что она смутилась и замолчала.

— Знаю, что я доставил бы блистательное удовлетворение твоей оскорбленной гордости и высокомерию, если бы в эту ловко избранную тобою минуту заявил: «Эта женщина во что бы то ни стало хочет отвязаться от меня, я же на коленях умоляю ее не оставлять меня; она отвергает все, что я ни предлагаю ей, и радостно возвращается к прежней бедности и лишениям единственно для того, чтобы отомстить!» Нет, прекрасная баронесса, такого блестящего удовлетворения и при таких свидетелях, какие сегодня жадно ловили каждое твое слово, ни один муж не согласится дать своей жене, даже если бы он… любил ее.

Пылающее лицо Лианы сделалось бледно; она почувствовала себя глубоко оскорбленной и на последние слова не обратила никакого внимания: она слышала только, как он сказал, что она хочет отомстить.

— Убедительно прошу тебя, Майнау, не говорить обо мне так несправедливо и обидно, — прервала она его, задыхаясь. — Мстить! С подобным чувством я еще, слава Богу, незнакома и до сих пор не понимаю, до какой степени оно может волновать человеческое сердце; но мне кажется, месть вообще бывает последствием какой-нибудь страсти, а я не думаю, чтобы мое пребывание в Шенверте могло возбудить во мне какую бы то ни было страсть… Правда, гофмаршал часто и глубоко оскорбляет меня, но я уже говорила тебе, что снисхожу к нему как к больному и по возможности стараюсь хладнокровно отражать его нападения… В отношении тебя? Как могла бы я мстить за оскорбления, которых никогда не было и не должно быть? Мы не можем причинить друг другу глубокого горя.

— Берегись, Юлиана! В эту минуту каждое твое слово — преднамеренный острый нож, ты сама хорошо знаешь, что ты огорчена.

— Я решительно отрицаю твое предположение, — сказала она с невозмутимым спокойствием. — Да, я оскорблена, я утратила энергию, но не огорчена; я потеряла энергию, поскольку мне кажется, что хозяйничать в твоем доме — все равно что черпать воду решетом; то же убеждение не оставляет меня и в деле воспитания Лео: противная сторона слишком ревностно работает против меня… Относительно этого я только что писала Ульрике.

— О! Да это прекрасный случай узнать все, что мне хочется! — воскликнул он, быстро подходя к столу.

— Ты этого не сделаешь, Майнау! — сказала она серьезно, но губы ее дрожали, и она взяла его за руку, чтобы остановить.

— Я сделаю это непременно, — ответил он, с силою освобождаясь от ее руки. — Я имею неотъемлемое право читать письма моей жены, которые мне кажутся подозрительными… Посмотрись в зеркало, Юлиана! Такие бледные губы изобличают нечистую совесть… Я прочту тебе письмо вслух.

Майнау подошел к столу и стал громко, с саркастической интонацией читать письмо:

— «Не дальше как недели через две я приеду в Рюдисдорф и навсегда, Ульрика!.. Этот крик освобождения выходит так холоден и ничтожен на бумаге, он не передаст, как светло и радостно стало на моей душе с тех пор, как я сознаю, что опять буду жить вместе с тобою и Магнусом…» Бедный Шенверт! — произнес Майнау с горькой насмешкой. — «Не думай, чтобы разрыв произошел насильственно, — нет, он является прямым следствием того убеждения, к которому пришли два существа, совершенно чуждые друг другу. Одно из них боится светских толков, другое же трепещет от каждого гневного слова, нарушающего спокойствие семейной жизни; таким образом, разрыв совершается тихо, неслышно… Жадный до скандалов свет остается неудовлетворенным… В один прекрасный день баронесса Майнау бесследно исчезнет из замка Шенверт, где она, подобно тени, бродила короткое время, а равно и из памяти людей, которые сразу поняли ее шаткое положение и сочувственно относились к ней только потому, что предвидели ее скорый отъезд… А твоя Лиана? Ее не с корнем вырвали из родной почвы; после кратковременной отлучки она снова будет продолжать расти в родном Рюдисдорфе, согреваемая солнечным светом ваших глаз… Не так ли, Ульрика?.. Ты знаешь, мне всегда казалось жестокостью, срезав цветок, опустить его со свежей раной в холодную воду, а теперь это сострадание я чувствую еще живее, потому что по опыту знаю, как это больно. Некоторые отважные попытки и стремления оставляю увядшими в Шенверте: слишком слепая уверенность в собственной нравственной силе и неблагоразумный вызов обществу, не имеющему ничего общего ни с моим вкусом, ни с моими воззрениями, — эта наука не может повредить мне… Видишь ли, тогда, как он говорил на террасе маме: „Любить ее я не могу, но буду настолько добросовестен, что не стану возбуждать любви и в ее сердце“, я должна была сойти вниз и спокойно вернуть ему полученное от него кольцо; конечно, не потому, что он отказывал мне в любви, — на нее я не имела права, да и сама я еще не питала к нему этого чувства, — но потому, что эти слова обличали безграничное тщеславие его души».

Яркая краска залила лицо Майнау; он закусил нижнюю губу и, прервав чтение, бросил, не поднимая головы, низко опущенной, сильно раздраженный, но вместе с тем и робкий взгляд на жену.

В ту минуту, когда он приглашал Юлиану поглядеться в зеркало, говоря о нечистой совести, она стояла спокойно, скрестив на груди руки; так стояла она и теперь, только ему казалось, что под его взглядом ее стройная фигура приняла еще более гордую осанку; из-под платья выставилась крошечная дивной формы ножка и твердо уперлась в пушистый ковер, но темные ресницы оста вались опущенными… Вовсе не желая того, она высказала мужу горькую правду: прямо в лицо она пристыдила его и сама покраснела от этой мысли.

Майнау подошел ближе к ней.

— Ты совершенно права в твоих суждениях, — сказал он, видимо сдерживаясь. — Я ведь не слеп и вполне сознаю эту преобладающую во мне слабость, и когда я теперь знаю, что ты со своим тонким слухом и строгою критикой слышала из моих уст такое нелепое мнение, вся кровь приливает мне к сердцу… Но и тебя, строгий судья, я могу упрекнуть. Положим, я был тщеславен, но ты вела себя как лицемерка, если с презрением в сердце и с замкнутыми устами последовала за мной.

— Прочти еще несколько строчек, — прервала она его с мольбой и не поднимая глаз.

Он опять отошел к окну: начинало смеркаться.

— «Я знала, что после этих слов никогда не подвергнусь искушению чувствовать к нему хоть искру симпатии, — читал он дальше о себе, — и если я все-таки пошла с ним к алтарю и во второй раз произнесла святое „да“, то сделалась соучастницей страшного святотатства, для которого нет оправдания, потому что я давно вышла из беззаботных лет юности…»

Теперь она бросилась к нему и хотела отнять у него письмо. Но он протянул левую руку, чтобы отстранить ее, и, почти прислонившись головою к стеклу, читал далее:

«Ульрика, Майнау очень красивый мужчина. Он щедро одарен гибким умом, которым он, со своею неподражаемою небрежностью, блистает в разговоре и который может увлечь женское сердце, но какою жалкою покажется его прекрасная салонная личность в сравнении с нашим кротким мыслителем Магнусом, строгому, деятельному уму которого несвойственна мысль: какой эффект произведешь ты?.. Видишь ли, в этом вопросе заключается разгадка всех сумасбродств, приписываемых Майнау, его дуэлей, любовных приключений, даже его ученых путешествий, в которых он, подобно сказочному принцу, внезапно, фантастически является то тут, то там, на лету схватывая все, особенно выдающееся, ослепляющее. Он сам лучше всех видит свои многочисленные слабости, но не откажется ни от одной из них, потому что все они не больше как оригинальные благородные шалости, которым потворствует легкомысленный свет… Но если бы он был посерьезнее, построже к самому себе и поменьше избалован женщинами, то он мог бы быть человеком совершенным, но…»

Тут письмо прерывалось.

— Это правда: ты не огорчена, Юлиана! — сказал он с ироническим и каким-то особенным хриплым смехом, положив письмо на стол. — Огорченная не может так объективно и беспристрастно разбирать все мое существо, как делают это с несчастной пойманной бабочкой, рассматривая ее в лупу… Имея такие понятия о моем характере, ты совершенно права, если желаешь во что бы то ни стало отделаться от меня. После того, что сегодня случилось, тебе и нетрудно будет это сделать: даже неумолимый Рим должен будет согласиться на развод, так как есть налицо уважительная причина: ведь я ударил тебя!

— Майнау! — вскрикнула она. Тон его слов пронзил ее душу. Не глядя на нее, он ушел в зал; там, пройдясь несколько раз взад и вперед, он остановился у стеклянной двери и устремил взгляд на силуэты деревьев, окутанные вечерними сумерками… Как посмеялся бы друг Рюдигер, если бы мог теперь заглянуть в покои молодой женщины!.. Она стояла среди белых азалий в голубом будуаре, окруженная волнами золотистых волос, блеск которых не уступал блеску воспетых волос немецкой Лорелеи, этих ненавистных, расплетенных, рыжих кос, которые он мог допустить у жены, но отнюдь не у возлюбленной; ее осмеянные бледно-голубые глаза a la Lavalliere смотрели с выражением железной решимости. А Майнау? Как еще недавно он пророчески называл будущие ее письма «педантическими упражнениями в слоге серьезной институтки с хозяйственными отчетами в виде упрека»; теперь он прочел ее письмо, и волнение, очевидно скрывавшееся под мрачным, нахмуренным видом, его бессознательная нервная игра пальцами по стеклу говорили о том, что душевное спокойствие, при котором была немыслима «бессонная ночь», его покинуло.

Глава 17

После того как Лиана вскрикнула: «Майнау!», на ее половине воцарилась тишина: только в клетках в соседнем приемном зале еще щебетали маленькие птички, выбирая себе на жердочках поуютней местечко, где бы они могли, спрятав свои головки под крылышки, спокойно провести ночь, да по мозаичному полу длинной колоннады по временам раздавались шаги лакеев; но из голубого будуара не доносилось ни малейшего шороха. Неужели молодая женщина вышла из комнаты? Майнау почувствовал почти страх при мысли о таком оскорблении. Он ожидал, что она последует за ним, потому что его голос — что, впрочем, его самого удивило — взволновал ее, как волновал всех прочих женщин. Не полагал ли он, что и эта неуязвимая, сильная душа имела, как и другие слабые женские натуры, чувствительную струну, которая сочувственно отзывается на потрясающие звуки мужского голоса и, наконец, дает ему возможность торжествовать?..

Быстро, но неслышно ступая по устланному ковром полу, приблизился он к портьере.

Лиана не уходила. Она все еще стояла у окна, опершись левой рукой о подоконник и погрузясь в самое себя; несмотря на сгустившиеся сумерки, он видел ее милый профиль и красивый полуоткрытый рот. Услышав шорох, она медленно повернула головку, и большие глубокие глаза ее смотрели на него серьезно и спокойно. В ней не видно было следов борьбы, она давно уже оправилась.

— Тяжело мне будет, когда придется перевести Лео в его старую спальню, — заметил он, отвечая на ее взгляд холодным, пристальным взглядом.

Тяжелый вздох вырвался из груди молодой женщины, и глаза ее наполнились слезами.

— Тебя это недолго будет тревожить, ведь ты скоро уезжаешь, — произнесла она тихо, не поднимая глаз.

— Конечно, я уезжаю и бешенее, чем когда-нибудь, брошусь в водоворот жизни; кому же судить меня за это? За собою оставляю я вечный лед гордой добродетели, холодного, наблюдательного ума, а передо мною жизнь со всем разнообразием наслаждений. Там меня лелеют, как сказочного принца, а здесь подвергают неумолимому критическому разбору до мельчайших подробностей.

Он направился к выходной двери.

— Ты ничего не имеешь сказать мне, Юлиана? — спросил он, глядя на нее через плечо.

Она отрицательно покачала головой, но прижала руку к сердцу, как будто подавляя какое-то непреодолимое желание.

— Мы сегодня в последний раз одни, — добавил он, пристально следя за ее движением. Быстро приняв решение, она подошла к нему.

— Я высказала тебе много неприятного, против моего желания; мне это больно, но я еще не кончила… ты сам вызвал меня; можешь ли ты еще выслушать?

Он ответил утвердительно, но остался неподвижно стоять у двери, положив руку на ручку.

— Я не раз слышала от тебя, что в следующем полугодии ты не предвидишь никакой деятельности в отечестве… Майнау, неужели отец, какое бы ни занимал он положение в обществе, имеет право отказываться от своих обязанностей по воспитанию своего ребенка?.. Дальше: в каких руках оставляешь ты своего единственного сына?.. Ты сам относишься с неуважением к строгим, неисполнимым догматам, проповедуемым твоей церковью, и знаешь, что они до суеверия ревностно исполняются и придворным священником, и твоим дядей, а между тем беззаботно предоставляешь им руководить молодым умом твоего сына; даже еще хуже: ты молчишь против своих убеждений!..

— А, это наказание за то, что я не поддержал тебя во время неутешительных прений о существовании дьявола! Да кому же придет охота спорить о таких нелепостях, которые уничтожатся сами собою? Лео даже и по духу мой сын; он освободится от излишнего балласта, как только станет мыслить самостоятельно.

— Так спокойно думают многие, которые должны были бы действовать, и только этим объясняется, что в нашем столетии терпима безумная отважность человеческого рассудка, которую проповедует старик в Риме… Действительно ли уверен ты, что Лео перенесет внутренний переворот так же легко, как ты? Я знаю, что первые сомнения в вере оставляют глубокие раны в душе; к чему же добровольно вызывать их и, может быть, потрясать религиозное чувство?.. Как бы мы ни охраняли, ни изучали детскую душу, она все остается тайною для самой себя и для нас; мы не можем заранее знать, каковы будут лепестки в не распустившейся еще чашечке цветка, это я узнала по опыту, какой я приобрела с тех пор, как живу здесь с Лео и постоянно наблюдаю за ним. Убедительно прошу тебя, не оставляй Лео в руках священника!

Он молчал, но руки его невольно оставили дверную ручку.

— Хорошо, — сказал он после некоторого раздумья, — я согласен исполнить эту просьбу, как твою последнюю волю перед отъездом… Довольна ты?

— Благодарю тебя! — воскликнула она искренно, протягивая ему левую руку.

— Нет, что мне в этом рукопожатии! Мы ведь перестали быть добрыми товарищами, — сказал он, отвернувшись. — Впрочем, — и тут Майнау насмешливо улыбнулся, — ты не слишком-то благодарна. Твой очень хороший друг, придворный священник, с неограниченным самоотвержением, где только может, вступается за тебя, а ты против него интригуешь!

— Он лучше всех знает, что я не желаю его рыцарских услуг, — возразила она спокойно. — В первый вечер моего приезда сюда он пробовал приблизиться ко мне, но такими хитрыми путями ему вряд ли удастся обратить меня.

— Обратить! — громко смеясь, воскликнул Майнау. — Посмотри на меня, Юлиана! — Он схватил ее левую руку и крепко сжал. — Ты в самом деле так думаешь? Он хотел обратить тебя? Обратить в католичество? Ну, говори же, я хочу знать правду! Неужели этот удивительный служитель церкви злоупотребляет своим знаменитым проповедническим голосом? Признайся, Юлиана, неужели он дерзнул хоть одним своим дыханием коснуться тебя?..

— Что с тобой? — гневно спросила она, гордым движением освобождая свою руку. — Я не понимаю тебя. Мне и в голову не приходит утаивать от тебя что-либо, что говорилось в твоем доме, и если это интересует тебя, то я отвечу тебе: он мне сказал, что Шенверт — раскаленная почва для женских ног, откуда бы они ни происходили, из Индии или из немецкого графского дома, и в то же время пытался приготовить меня к неизбежным тяжким минутам, ожидающим меня в этом замке.

— Отлично задумано! Нельзя не сознаться, что этот человек обладает недюжинным умом. Он с первого взгляда видит то, что слабые глаза замечают только тогда, когда оно для них уже утрачено!.. Да, видишь ли, Юлиана, Валерия была отличной духовной дочерью, и он вполне прав, желая, чтобы и новая хозяйка Шенверта пошла по старой колее ради религиозного мира в семейном кругу, — ведь так это, не правда ли?

— Думаю или, лучше сказать, ни минуты не сомневаюсь в этом, — сказала она и посмотрела на него своими выразительными глазами. — Оттого, как я уже говорила тебе, я так решительно протестую против всякого его вмешательства.

— Твоя воля тверда как сталь, и, конечно, такою и останется… Юлиана, я желал бы не заглядывать так глубоко в омут общественной жизни тогда, — он нагнулся к ее лицу, — и присягнул бы на этом письме, как на Евангелии, но… — Майнау горько засмеялся. — Да, да, конечно, эта головка с роскошными волнами золотых волос отлично пристала бы к лику ангелов католической церкви; проповедник прав, и я от души верю ему; к тому же ведь ты еще не знаешь, Юлиана, как сладко быть причисленной к ангельскому лику! Но я сам буду энергически противодействовать этому обращению.

— К чему все это? — прервала его молодая женщина. — Ты ведь уезжаешь, а я…

— Да, мне кажется, ты уже довольно часто повторяешь это! — воскликнул он гневно и топнул ногой. — Ты, конечно, допускаешь, что мне одному принадлежит право определить — ехать ли мне и когда.

Она промолчала. В какие противоречия вдавался этот человек, благодаря своему необузданному темпераменту! Не сам ли он до сегодняшнего дня постоянно говорил о предстоящем отъезде, как бы предвкушая величайшее наслаждение.

— Сознайся же, Юлиана, при этих предостережениях о тягостных минутах этот любезно-болтливый набожный отец не пощадил, конечно, и моей частной жизни, — проговорил он с напускным равнодушием и, сняв с пьедестала статуэтку из слоновой кости, принялся внимательно рассматривать ее.

— Для этого нужно предположить, что я спокойно слушала его, — ответила она, глубоко оскорбленная. — Надеюсь, что ты признаешь за мной настолько чувство долга, чтобы не дозволить судить тебя в моем присутствии, даже если бы эти суждения согласовались с моим собственным мнением. Тот должен глубоко презирать жену, кто осмеливается сообщать ей что-нибудь невыгодное о ее муже.

— Если умершим душам доступно чувство стыда, то я желал бы видеть теперь Валерию! — воскликнул он, поставив на пьедестал фигурку Ариадны из слоновой кости. — Значит, твое невыгодное мнение обо мне основывается исключительно на твоих собственных наблюдениях.

Она молча отвернулась.

— Как? Значит, и другие говорили тебе обо мне?.. Дядя, что ли?..

Как неудачно разыгрывал он теперь роль равнодушного!

— Да, Майнау. Он недавно жаловался священнику, что твои вечные путешествия беспокоят его относительно Лео. Ты гуляешь по свету, чтобы избежать скуки, а между тем у тебя дома слишком много дела и не на один год. Твое состояние — настоящие золотые россыпи, но оно находится в неверных руках, которые так же беспощадно расточают его, как и ты сам. Беспорядки по управлению превосходят всякое описание, и он приходит в ужас, когда ему хоть мельком приходится заглянуть туда.

Майнау побледнел, повернулся к ней спиною и стал смотреть в окно. Она говорила с видимым смущением; очевидно, это были такие обстоятельства, в которые она не должна была вмешиваться, а тем более теперь, когда была уже почти разведенной женой. Но она говорила за будущее Лео, и в эти последние минуты, которые она проводила с ним наедине, она хотела сделать для пользы Лео все, что было в ее власти.

— Но ведь ты знаешь дядю и его смертельный страх, что состояние Майнау уменьшится; его жадность к увеличению богатства становится положительно невыносимою: старик вдается в ужасные крайности, — говорил он, не поворачивая к ней головы. — Я говорю тебе, что через несколько недель все будет приведено в надлежащий порядок и все опять пойдет как по-писаному, и что же потом?.. Не должен ли я сам, ради развлечения, взяться за плуг или, может быть, не имея ни малейшего призвания к музыке, сделаться директором придворного театра? Или не должен ли я домогаться какого-нибудь вакантного министерского поста? В Берлине и Бонне я немного занимался юриспруденцией, а еще прежде сделал два похода, да ко всему этому мое старинное дворянство — чего же еще? — Он содрогнулся. — Нет, никогда!.. Ну, посоветуй же мне, мудрый сфинкс, как мне проводить время в Шенверте, когда и вторая жена покинет меня?

— Тебе никогда не приходила охота писать? Он быстро повернулся и молча взглянул на нее.

— Не хочешь ли ты зачислить меня в сочинители? — спросил он с недоверчивой улыбкой.

— Если ты разделяешь мнение моей матери и гофмаршала, то, конечно, ты не должен понимать меня так, будто я советую тебе печатать твои сочинения, — сказала она веселым тоном. — Ты рассказываешь увлекательно и красноречиво — я уверена, что у тебя прекрасный слог, а пишешь ты, верно, еще лучше, чем говоришь.

Странно! Этот человек, пресыщенный похвалами и избалованный вниманием женщин, опустил глаза и застенчиво покраснел, как девушка, услышав такую похвалу из уст этой серьезной молодой женщины.

— По вечерам, за чаем, мне не раз хотелось записывать за тобой, — добавила она.

— А! Значит, строгая критика незримо и неслышно сидела возле меня в то время, когда я порывался спросить, сколько может быть стежков в лепестке цветка этого нескончаемого ковра?.. Юлиана, с твоей стороны было нечестно заставлять меня играть такую глупую роль… Нет, молчи! — воскликнул он, когда она, гордо подняв голову, раскрыла рот для ответа. — Наказание было вполне заслужено!.. Я должен признаться тебе, — сказал он колеблясь, — что у меня не раз являлось желание описать, например, мои путевые впечатления, но первый робкий опыт мой в форме письма, который я прислал из Лондона на родину, потерпел такое блистательное фиаско, что я навсегда бросил перо. Дядя не шутя рассердился на меня за мою бесконечную болтовню, за эти бестактные и нескромные сообщения относительно различных дворов, при которых меня так «незаслуженно милостиво» принимали, и серьезно запретил мне продолжение описаний моих путевых впечатлений, потому что такое письмо легко могло попасть не в те руки, в какие было назначено, и скомпрометировать его и меня самого, а вернувшись, я нашел у Валерии один из ее флаконов заткнутым вместо пробки отрывком скучного послания, — как она, смеясь, уверяла меня.

В эту минуту вбежал Лео. Он уставил на отца свои большие удивленные глаза, недоумевая, как отец попал сюда, когда прежде он никогда не входил на эту половину.

— Папа, что ты делаешь в голубой комнате? — спросил он с изумлением и некоторою ревностью, так как до сих пор он один только бывал в комнатах мамы.

Майнау покраснел и, взяв мальчика за плечи, тихонько повернул его к молодой женщине.

— Поди, мой милый, обними хорошенько маму, — я не смею подойти к ней ни на одну линию ближе того, как она назначила, — и попроси ее быть немного потерпеливее с тобою… и со мной, пока мы не расстанемся.

— Ах, папа, да ведь я с ней поеду! — воскликнул мальчик и обнял обеими руками за талию молодую женщину. — Мама, укладывая меня вечером спать, не раз обещала мне взять меня с собой к дяде Магнусу и тете Ульрике, когда она поедет в Рюдисдорф.

— Что?! Почему ты знаешь, что мама уже едет в Рюдисдорф? — спросил удивленный Майнау.

— Придворный священник и мама наследного принца говорили об этом у охотничьего домика; хотя они говорили очень тихо, но мы все-таки слышали — наследный принц и я… Не правда ли, мама, ты возьмешь меня с собою?

— Ты должен хорошенько попросить папу, чтобы он позволил тебе изредка навещать меня, ответила она твердым голосом, но не поднимая глаз, и погладила кудрявую головку ребенка.

— Там видно будет! — сурово проговорил Майнау. — Вот видишь, Юлиана, твое милое намерение, так любезно сообщенное сегодня после обеда, кажется, произвело действие электрической искры; завтра все воробьи станут чирикать на крышах нашей благословенной столицы о том, что у святейшего отца в Риме по горло хлопот, чтобы, обойдя неумолимый закон, разлучить двух людей, которые не могут вместе ужиться… Но, во всяком случае, ты не думаешь уехать раньше моего отъезда?

— Вполне подчиняюсь в этом случае твоим распоряжениям. Если хочешь, то я уеду из Шенверта через день после тебя.

Он слегка кивнул головой и, быстро подойдя к столу, сложил письмо к Ульрике и положил его в боковой карман.

— Я имею еще право конфисковать — это письмо принадлежит мне!

Он иронически низко поклонился удивленной молодой женщине, как будто был на аудиенции у королевы, и торжественно вышел из комнаты. Лео же вдруг разразился громкими рыданиями; ребенок предчувствовал, что должен лишиться своего ангела-хранителя.

Глава 18

В кухне, этом сборном пункте шенвертское прислуги, известие, что баронесса поедет «гостить» в Рюдисдорф на время отсутствия молодого барона, не произвело особенно сильного впечатления. Лакеи уверяли, что они еще тогда пророчили этот отъезд, когда молодой барон, выходя из экипажа, не знал, как предложить руку невесте, так что ей наконец пришлось выйти одной. Горничная, снимавшая в это время с огня утюг, равнодушно заметила, что, она этому очень рада, потому что ей противно служить госпоже, которую муж не почитает и которая только и носит что «кисейные тряпки»; а кухарка с огненно-красными косами глубоко вздохнула, вытирая тарелки, и со своей стороны заметила, что барон — заклятый враг «блондинок», и дамы на портретах, которые висят в его комнате, все с темно-русыми или с черными волосами, точно так же как и первая его жена; но при выборе себе второй жены он, должно быть, «недоглядел»…

В комнатах верхнего этажа наступил светлый праздник: костыль гофмаршала не стучал о паркет; Лео получил целую конюшню великолепно взнузданных лошадей, камердинер — еще не очень подержанный фрак, притом обычные выражения «дурак» и «болван» заменились, хотя, быть может, на время, словами «любезный друг», «старинушка» — и все это потому, что баронесса действительно «сломила себе шею».

Гофмаршал не говорил еще с племянником об этом явлении, да и не было в том нужды.

Майнау привез в дом небогатую жену-протестантку, вопреки всем доводам и настоятельным просьбам дяди, и все предсказанные последствия такого необдуманного поступка не замедлили свершиться, но он, по своему баснословному счастью, ловко вывернулся и из этого обстоятельства… Все обошлось так тихо и прилично. Молодая женщина по-прежнему играла роль хозяйки: разливала по вечерам чай, занималась с Лео, как будто бы ничего не случилось; только она со страхом избегала оставаться наедине с гофмаршалом. Тот это заметил и однажды дьявольски расхохотался ей в лицо, когда она, подавая ему чай, нечаянно коснулась его руки и отскочила как ужаленная — да и не удивительно: не был ли он зловещим пророком, не предсказал ли он ей в нескольких резких словах того момента, когда пребывание ее в Шенверте «сделается совершенно невозможным».

Отъезд молодого барона был на время отложен, потому что, как-то заехав в одно из своих имений в Волькерсгаузен, он заглянул в отчетные книги и нашел в них страшный беспорядок. Нельзя же было оставить это без внимания, предпринимая такое продолжительное путешествие, сказал он гофмаршалу, который при этом неожиданном и энергическом вмешательстве в дело чуть-чуть не упал от удивления со стула… Новые чемоданы из юфти были пока отнесены на чердак проветриться, — так сильно пахло от них кожей; точно так же и блестящий прощальный обед, который Майнау намеревался дать членам клуба в одном из первых отелей столицы, был тоже отложен на время… Впрочем, все это делалось потому, чтобы разом положить конец всем столичным толкам, чему способствовала своей обычной благосклонностью и сама герцогиня: ей лучше всех было известно положение дел, а потому она могла без опасений высказать желание видеть молодую женщину при дворе ранее отъезда ее в Рюдис-дорф. Лиана не противилась, — это ведь было в первый и последний раз.

Итак, «рыжая Трахенберг в своем неизбежном голубом шелковом платье», как саркастически заметила фрейлина, появилась на полчаса при дворе, чтобы по крайней мере унести «одно блестящее воспоминание в рюдисдорфское уединение».

Ящик с аметистом и высушенными растениями остался неотправленным, — ведь Лиана сама собиралась домой; кроме того, она лишилась и картинки, выручка за которую должна была увеличить сумму для поездки графини Трахенберг на морские купанья; Майнау тоже конфисковал ее, «не желая ни в каком случае предавать гласности невыгодных для дома Майнау обстоятельств». Часто отлучавшийся и занятый введением новых порядков в своих имениях, Майнау все же находил возможность появляться вечером за чаем и всегда заводил беседы в прежнем тоне. Разговаривая с дядей и священником, он будто не замечал, что последний почти не выезжал из Шенверта, — герцогиня уволила его на несколько недель, чтобы дать ему возможность укрепить свои расстроенные нервы шенвертским деревенским воздухом; только когда он предложил давать Лео уроки не в салоне гофмаршала, нервы которого страдали от монотонного рассказа ребенка, а внизу, в детской, лицо Майнау дрогнуло, и он глухим голосом, как будто спазмы сдавили ему горло, заметил святому отцу, что подобным требованием нельзя было тревожить его супругу-протестантку.

Как-то раз в Волькерсгаузене вдруг потребовалось немедленное присутствие молодого барона, да еще на несколько дней. Он уезжал после обеда.

Наверху у окна стояли дядя и священник; оба смотрели, как он садился на лошадь. Лиана, шедшая с Лео в это время в сад, остановилась, чтобы ребенок мог проститься с отцом. Он с лошади протянул Лео руку, а жене — нет. Его лицо, на ко торое пристально смотрели две пары глаз, оставалось совершенно спокойным; лаская шею лошади, он нагнулся, и Лиана встретила его мрачный, угрожающий взгляд.

— Надеюсь найти тебя твердою протестанткой по моем возвращении, Юлиана, — сказал он глухим голосом.

Она с сердцем отвернулась, а он, послав им поклон, ускакал.

Ежедневно утром приезжал из Волькерсгаузена верховой с запиской от Майнау, где тот преимущественно справлялся о здоровье Лео.

Гофмаршал много смеялся над этой новой фантазией капризного чудака, который прежде по целым месяцам не вспоминал ни о жене, ни о ребенке, а теперь вдруг разыгрывает сентиментальную роль глупой родительской нежности. Он всегда собственноручно отвечал, предварительно осведомившись о мальчике, не обращаясь специально ни к кому.

В одно утро посланец, передав по назначению официальную записку в бельэтаже, явился вниз к молодой женщине и передал ей запечатанное письмо. Вскрывши конверт, она нашла множество исписанных листов и визитную карточку, на которой Майнау объяснил, что эти листки были началом рукописи, которою он занимается поздними вечерами для отдохновения от дневных трудов, и посылает это начало на ее рассмотрение.

Со смешанным чувством радостного изумления и робкого смущения подержала она с минуту в нерешимости присланные ей листки. Эти новые, ею самой вызванные отношения к человеку, которого она скоро собиралась навсегда покинуть, озадачили ее. Но потом она села за стол и написала несколько строк, где между прочим сообщила, что теперь она постоянно проводит с Лео послеобеденное время в доме лесничего и там, в лесной тишине, будет читать его рукописи.

Хотя она сама сказала ему, что у него должен быть писательский талант, но, когда она углубилась в эти «письма к Юлиане из Норвегии», у нее захватило дыхание от изумления. Эти живые изложения лились, казалось, из-под пера неудержимым потоком. Разнообразные картины могучей северной природы как бы действием волшебства олицетворялись в ее воображении во всем своем диком величии. Молодая женщина забыла, кто писал эти строки: капризный светский лев с вечною насмешкой на устах и притворною небрежностью во всех своих движениях совершенно исчезал, уступая место одинокому человеку, серьезно смотревшему на суету жизни. Вся ветошь придворных этикетов была сброшена со смелого охотника, который с лихорадочным волнением в крови то неутомимо преследует медведей в дремучих лесах, то бороздит бесконечные снеговые пустыни, чтобы потом по целым неделям отдыхать в разбросанных по горам хижинах, увлеченный близкой его старогерманской природе дикою простотою горцев, чистотою их нравов, целомудрием их женщин. Читая эти меткие характеристические очерки, Лиана устыдилась высказанного в письме к Ульрике строгого упрека, что он, путешествуя, поверхностно схватывает все блестящее и особенно выдающееся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад