Я вошел в маленький кабинет, где, кроме письменного стола, не было никакой мебели. За столом сидел огненно-рыжий офицер, по нашивкам — лейтенант. Возможно, что это и есть тот самый лейтенант, которого мои конвойные именовали мудрецом.
Переводчик стал к стене, вытянул руки по швам. Оба конвойных остались возле двери.
Рыжий лейтенант долго смотрел на меня, потом встал из-за стола и подошел ко мне вплотную:
— Партизан?
И, хотя это было понятно без перевода, штатский быстро проговорил:
— Господин лейтенант спрашивает — вы партизан?
Я молчал. Лейтенант снизу вверх ударил меня в подбородок. У меня померкло в глазах, и я чуть не упал. Лейтенант посмотрел на свой кулак. На сгибе-третьего, именно третьего, пальца у него растекалась кровавая ссадина. Он злобно глянул на меня, вернулся к столу и, вынув из кармана носовой платок, замотал им разбитый палец. У меня ныла правая сторона подбородка. Я прижал подбородок к груди — на рубашке растеклось пятно крови.
— Мы будем говорить или молча пойдем на виселицу? — деловито спросил лейтенант.
Переводчик торопливо и неточно перевел:
— Лейтенант приказывает отвечать под страхом смертной казни.
Я кивнул переводчику, дескать, «все понятно»; и продолжал молчать.
— Сколько партизан участвовало в нападении на станцию? — повысив голос, спросил лейтенант.
Пока штатский переводил вопрос, я вспомнил разговор конвойных и, не сдержав улыбки, ответил вопросом: -.Какое количество устроит лейтенанта? Большое, или малое?
Переводчик смотрел на меня испуганно и моего вопроса не переводил.
Лейтенант стукнул кулаком по столу:
— Перевод! Быстро!
Штатский, путаясь, подыскивая слова, перевел мой вопрос так:
— Он отвечает двойственно, в том смысле, что партизан могло быть много, но могло быть и мало.
Выслушав это, лейтенант усмехнулся:
— Пусть он помнит, что насчет виселицы двойственная перспектива его не ожидает.
— Вас повесят, — кратко перевел переводчик.
Я кивнул головой — мол, и это мне ясно.
Лейтенант вынул из стола карту и, расстелив ее на столе, сделал мне знак подойти.
— Вот станция. — Лейтенант отточенным карандашом показал на карте черный кружок на скрещении двух железных дорог. — Где партизаны?
— Не знаю, — ответил я, не ожидая перевода вопроса.
— Где партизаны? — бешено заорал лейтенант.
Я молчал. Тогда он схватил лежавший на окне стек и начал хлестать меня, норовя попасть по лицу. Руки мои были по-прежнему скручены за спиной, и увертываться от ударов было нелегко. Сперва я ощущал боль, а потом она стала непрерывной и точно наполнила все мое тело.
Лейтенант устал. Он брезгливо швырнул стек, вытер рукавом вспотевший лоб.
— Будет он говорить, где партизаны?
Сквозь звон в ушах я услышал перевод вопроса и ответил,:
— Нет, не буду.
Переводчик растерянно посмотрел на меня, потом — на лейтенанта.
— Он не скажет.
— Предупредите его, пусть не обольщается своей выдержкой. И объясните, что пока он еще не в гестапо, а гам разговорчивыми становятся даже камни.
Переводчик толкует это совершенно неожиданно:
— В ге,стапо вам будет хуже, — говорит он тоном доброго советчика. — Нужно сказать все, что можно, здесь.
Я кивнул ему головой:
— Я не буду говорить ни здесь, ни там.
Лейтенант выслушал Перевод и задумался. Потом схватил телефонную трубку, и я услышал следующее:
— Полковника Крафта. Полковник Крафт? Говорит лейтенант Крицвальд. Пленный показаний не дает… Да, пробовал ^ не дает. Я хочу спросить: передавать его в гестапо или подождать? Так… Так… Понимаю… Понимаю… Нет, они этого не знают. В рапорте офицера строительной роты о пленных не говорится. Да, да, этих двух взяли мои ребята… Один умер. Да… Мы прибыли с опозданием и обнаружили их во время обхода станции, спустя час после боя. Так… Так… Но это не просто, полковник; по инструкции я должен его передать. Понимаю… Понимаю. До свидания, полковник.
Речь шла явно обо мне, и я понимал, что возникла какая-то сложность с передачей меня в гестапо. В ту минуту мне еще как-то не пришло в голову связать вместе болтовню конвойных и этот разговор лейтенанта по телефону…
Меня увели обратно в помещение магазина. Мертвого уже убрали, на лужу крови была набросана солома. Мне развязали руки. Переводчик принес кусок хлеба и жестяную кружку мутной похлебки. Конвойный, пока я ел, сидел на крыльце.
Снова связывая мне руки, переводчик тихо сказал:
— Вы попали в сложную ситуацию. Дело в том, что коменданта станции майора Бранта обвиняют в измене, а вы становитесь свидетелем обвинения. Понимаете?
Я кивнул головой.
Снова прогремели запоры, и все стихло. Я лег на бок и сразу забылся в странном сне. Я слышал каждый звук, и в то же время у меня было такое ощущение, будто меня здесь нет и ничто происходящее меня не касается. Реальной была только боль. Я все время видел перед собой стек, сделанный из тонкой ветви бамбука, я даже помнил, что у этой ветви пять звеньев, а ручка стека обмотана изоляционной лентой синего цвета…
И вдруг я вспомнил Михаила Карповича, хозяина Партизанской землянки, в которой я жил. Это воспоминание точно встряхнуло меня. Нет, не то — будто вдруг сотни колоколов забили в тревожный набат и пробудили во мне ясное сознание происходящего. В какие-то мгновения мне показалось, что я вижу Михаила Карповича и слышу его хрипловатый голос: «Видно, зря я тебе втолковывал, что такое человек на войне. Опять ты думаешь только о своей особе. Ты же попал в плен к заклятым врагам. И, вместо того чтобы думать о том, как достойнее принять смерть, ты помнишь только о том, что тебя били стеком и что тебе больно. А война-то продолжается, и ты еще на войне»…
Но разве я еще могу воевать? Я стал напряженно думать об этом, и боль точно отдалилась…
И часа не прошло, как меня снова подняли и отвели в тот дом на взгорке…
Конвойным и переводчику приказали выйти, и в кабинете рыжего лейтенанта, кроме него, остался я и, судя по всему, тот самый полковник Крафт, которому звонил лейтенант. Это был с летами сильно раскисший мужчина, все у него оплыло — и живот и лицо. Живот ему еще кое-как удавалось подхватить ремнем полковничьей формы, а лицо обвисало багровыми складками.
— Садитесь там, — сказал он на довольно хорошем русском языке и показал на стул.
Я сел. Он долго смотрел на меня крупными слезящимися глазами.
— Я знаю русский язык, потому что в прошлую войну так же, как вы сейчас, был в плену у вас. — Он попытался улыбнуться, но мышцы лица его не пошевелились и отечные щеки даже не дрогнули. — Ваше состояние я очень хорошо понимаю. Но я понимаю и другое — бессмысленность фрондирования. Когда я был в плену, у нас в лагере — он находился возле Самары — сама жизнь выработала своеобразный устав поведения пленных. Был в нем и такой параграф: для пленного беспрекословное послушание есть не что иное, как виза на возвращение домой живым.
— Теперь этот город называется Куйбышев, — непонятно почему сказал я и, увидев, что полковник не уразумел моей реплики, пояснил: — Город Самара, где был ваш лагерь, теперь называется городом Куйбышевом.
— А-а! — Полковник вяло махнул рукой. — Вы там все переименовали. Но это не имеет никакого отношения к нашему вопросу.
— Нет, имеет, — упрямо сказал я, безотчетно радуясь, что, оказывается, про Куйбышев я вспомнил не случайно. — У нас и устав для пленных свой, новый: лучше погибнуть, но не стать предателем.
— Боже, как вы любите фразеологию! — Полковник попытался поморщиться, но шевельнулись только его косматые седые брови. — Никто и не ждет от вас предательства, речь идет только об одной детали уже минувшего боя: много ли партизан участвовало в нападении на станцию?
— Много, очень много!
— Это хорошо. — Полковник и лейтенант переглянулись. — Сто, двести, пятьсот?
— Очень много. Уточнения не будет.
Лейтенант тихо сказал полковнику по-немецки:
— Может, поскольку он начал говорить, всыпать ему еще? — Он протянул руку за стеком.
— Нет, не надо. Я эту нацию знаю, он больше ничего не скажет. Надо зафиксировать то, что он сказал, и найти способ передать все майору Бранту. Это надо сделать быстро, уполномоченный СД уже приехал и сейчас обнюхивает станцию. Понимаете? — Полковник встал. — Ну, вот и все.
Меня отвели назад, в магазин. Когда я остался один, меня охватил ужас: не повредил ли я партизанам, сказав, что их было очень много? Вдруг враги теперь пошлют в лес мощный карательный отряд? От этой мысли меня пробрал холод и начало трясти.
Опять лязгают запоры. Конвойные торопятся. На этот раз они пришли без переводчика. Понукают меня в пути. А когда я намеренно пошел медленнее, один из них сказал другому:
— Ой еще капризничает. Там его выдрессируют в два счета.
— Дурак, — отозвался другой конвойный, — не хотел говорить с нашим лейтенантом. Он пожалеет об этом.
— Эти умеют. Ты знаешь, когда я захожу в их здание, мне жутко становится.
Все ясно. Меня ведут в гестапо. И такая тоска сдавила грудь, не сказать словами. А тут еще день, как назло, солнечный такой, тихий, добрый.
— Гестапо размещалось в здании школы. В вестибюле, где во всех школах за деревянным барьером нянечки принимают от ребят пальто, стоял канцелярский стол с несколькими полевыми телефонами. За столом в расстегнутом настежь черном кителе сидел альбинос огромного роста — его ноги торчали из-под стола. Один из конвойных подошел к нему, щелкнул каблуками и сказал что-то. Белобрысый отстранил его рукой, чтобы посмотреть на меня. Потом он нажал кнопку одного из телефонов.
— Рихард! Партизан доставлен… Хорошо… — Он положил трубку и крикнул: — Дежурный!
Из комнатки, в которой в школах помещается нехитрая школьная канцелярия, выбежал, на ходу застегивая китель, солдат. Альбинос показал ему на меня и сказал:
— В комнату номер два.
Солдат подошел ко мне и толчком в спину направил к лестнице. Я видел, как он расстегнул болтавшуюся у него на ремне кобуру.
У двери, на которой мелом была написана крупная двойка, он поставил меня лицом к стене, а сам постучался. Когда дверь открылась, он гаркнул:
— Арестованный доставлен!
Там, за открытой дверью, смеялись. Солдат взял меня за локоть, подвел к двери и резким толчком в спину впихнул в комнату.
В комнате в непринужденных позах сидели три гестаповских офицера. Несколько секунд они с любопытством рассматривали меня. Потом один из них слез с подоконника и сел за стол.
— Фамилия? — спросил он тихо.
Я молчал и смотрел поверх его головы. Там, между двумя окнами, был вбит гвоздик, а пониже — деревянная рейка, вся исколотая кнопками. Наверное, здесь вывешивались школьные объявления или расписание уроков.
— Фамилия? — чуть громче повторил гестаповец.
Я молчал.
— Все-таки ты вызови переводчика, — сказал сидевший на диване офицер.
Гестаповец за столом рассмеялся:
— Тьфу, дьявол, я же забыл, что имею дело с обезьяной!
Он позвонил по телефону и потребовал к себе переводчика.
Но, очевидно, ему сказали, что переводчика нет или что он занят.
— Где хотите, найдите мне переводчика! — закричал он в трубку, мгновенно побагровев. — Чтоб через три минуты он был у меня!
Гестаповец швырнул трубку и посмотрел на того, который сидел на диване:
— Вот так каждый день. То нет переводчика, то нет машины, то испорчен штабной кабель. Где вы откопали для нас этого рыжего саботажника?
Сидевший на диване брезгливо махнул рукой:
— Он работал в аппарате берлинского управления, умудрился потерять какой-то документ, и его двинули на фронт.
— «Двинули на фронт»!… — Сидевший за столом гестаповец пожал плечами. — Неужели у вас там. до сих пор не понимают, что сюда, на такие посты, надо посылать лучших, а не всякое дерьмо!
— Не узнаю тебя, Фридрих, ты стал неврастеником. Надеюсь, себя ты не относишь к дерьму?
Офицеры дружно рассмеялись.
Третий — он сидел в кресле у окна — глазами показал на меня:
— Интересно, что думает сейчас этот тип??
— Я знаю, — сказал гестаповец за столом. — Он думает, когда мы его повесим. Он не догадывается, какой ему подготовлен сюрприз. Шутка сказать — Берлин, милый старый Берлин.
— Для него Берлин не то что для тебя. Притом его и там ждет виселица или пуля в затылок. И вообще, нелепо, что я должен везти этого типа в Берлин, — сказал сидевший на диване.
— За дорогу, вы подружитесь и будете играть в карты.