По мере того как пафос Дидро нарастал, выражение выпуклых влажных глаз Тома Андерсона становилось все более тревожным.
— В высшей степени гуманно, смело и величественно со стороны монарха самому воздвигнуть плотину против автократизма. Поручив Вашим подданным составление нового Уложения вы, Ваше величество положили в его основание первый камень. Превратите созванную вами комиссию депутатов в постоянное учреждение и, главное, оставьте за провинциями право назначать и смещать своих представителей. Этим вы устроите дела в вашем государстве на гранитном основании, а не на куче песка. Ваши дела не умрут, если будут закончены, а вы их закончите. Вся Европа с нетерпением ожидает результатов ваших начинаний.
В этот момент вдохновенная речь Дидро была прервана Томом Андерсеном, который вдруг глухо зарычал, показав мелкие острые зубы. Екатерина рассмеялась и потрепала пса по загривку.
— Не обижайтесь, господин Дидро, сказала она, — у господина Тома, — она называла собаку на французский манер, — не философский характер. Он в отличие от меня не любит энтузиастов. — И помедлив, добавила: — Что касается меня, то я с удовольствием выслушала вашу лекцию, господин философ.
— Это вовсе не лекция, — отвечал Дидро, несколько смешавшись. — Я излагаю не правила, а факты.
— Но, помнится, кто-то из ваших друзей сказал, что знание правил освобождает от необходимости знать факты.
Как показали дальнейшие события, Дидро не оценил серьезность этого первого дружеского предупреждения.
В одно из первых свиданий с Дидро Екатерина завела речь о деле, беспокоившем ее куда больше саллических законов. Причиной этого беспокойства был, как ни странно, сам Дидро, сообщивший императрице в начале 1768 года (через своего друга Фальконе), что в литературных кругах Парижа получила широкое хождение рукопись бывшего секретаря французского посольства в Петербурге Клода де Рюльера, названная им «История и анекдоты о революции 1762 года в России».
Дидро, получивший записи Рюльера из рук самого автора, посоветовал уничтожить рукопись.
— Опасно говорить о государях, к тому же невозможно говорить всю правду, — пояснил он. — В отношении же государыни, составляющей удивление Европы и радость собственной нации, необходимы особая осторожность, уважение и осмотрительность.
Рюльер недоумевал:
— Что могло вам не понравиться в моих записках? Там приведены только факты, которые я имел возможность наблюдать своими глазами.
— Вы же не будете спорить, — отвечал Дидро, — что взгляд иностранца на события в чужой стране может сильно отличаться от того, как их понимают в России. К тому же ваши более, чем прозрачные намеки на истинную причину смерти несчастного Петра III, детали частной жизни императрицы, хотя и относящиеся ко времени, когда она еще была великой княгиней, к примеру, ее связь с Понятовским, нынешним королем польским…
— Но правда не может быть обидна государыне столь просвещенной, — отвечал Рюльер. — Своими записками я лишь хотел удовлетворить любопытство нескольких друзей, прежде всего, графини Эгмонт, не раз просившей меня об этом. Поверьте, я и не помышлял, что на них можно смотреть как на политический памфлет.
На эти слова Дидро лишь пожал плечами. В письме Фальконе он, однако сообщил, что Рюльер хотел бы быть назначенным на место Россиньоля, бывшего в то время французским поверенным в делах в России.
Принять Рюльера Екатерина категорически отказалась. Тем не менее, российскому поверенному в Париже Хотинскому было направлено указание попытаться приобрести рукопись Рюльера и тем предотвратить ее публикацию.
Первой же встречей с Рюльером Хотинский доказал справедливость того, что прямолинейность в дипломатии хуже глупости. Будучи едва знаком с Рюльером, он не нашел ничего лучшего, как предложить ему тридцать тысяч рублей за опасную рукопись. Тот оскорбился и принял меры предосторожности. С рукописи были сняты три копии, одну из которых передали на хранение в канцелярию министерства иностранных дел, другую — супруге маршала де Граммон, третью — архиепископу Парижскому.
Екатерине не оставалось ничего иного, как прямо обратиться к Дидро. Тот, сопровождая Хотинского на вторую его встречу Рюльером, постарался исправить дурное впечатление от первого визита, обратив все в шутку. Это ему вполне удалось. Рюльер поручился честным словом, что рукопись не появится в печати при жизни Екатерины. Забегая вперед, скажем, что французский дипломат сдержал свое слово.
Впрочем, в 1773 году еще невозможно было предугадать, как развернутся события далее.
Стоит ли удивляться, что при первой возможности Екатерина попросила Дидро откровенно высказать свое мнение о рукописи Рюльера?
— Это прекрасно написанное произведение, — сказал Дидро. — Автор перемешал побасенки с истиной, но то и другое так ловко переплетено и согласовано, что составляет нечто совершенно цельное. Если это и не историческое сочинение, то весьма правдоподобный и очень хороший роман. Впрочем, лет через двести на него могут посмотреть как на занимательную страничку истории.
— Можно ли верить дипломатам? — не без раздражения воскликнула Екатерина. — Я каждый день вижу, как они, скорее, готовы солгать, чем признаться в своем неведении тем, кто им платит. Рюльер не мог знать всех подробностей дела. Предстояло или погибнуть вместе с полоумным, или спасти себя вместе с народом, стремившимся избавиться от него.
Дидро помедлил, почувствовав по тону, которым были произнесены эти слова, что в них заключается нечто чрезвычайно важное. Об июньском перевороте 1762 года и много говорилось, и писалось еще при жизни Екатерины. Но если одни, в том числе и сама императрица, объясняли смену власти недовольством народа прежним правлением и удачным стечением обстоятельств, то французский дипломат в своих записках с убийственно достоверными деталями доказывал, что руководителем переворота, державшим в своих руках все нити заговора, свергнувшего с престола ее мужа, была сама Екатерина.
О том, что Дидро понимал подоплеку обостренного интереса императрицы к сочинению отставного дипломата, свидетельствует его ответ:
— Что касается вас, то если вы обращаете большое внимание на приличие и целомудрие — эти поношенные отрепья вашего пола, — то это произведение есть сатира на вас. Но если вас интересуют более великие цели, мужественные и патриотические, то автор изображает вас великой государыней. Вообще же этим произведением автор делает вам более чести, чем зла.
— Вы еще более возбуждаете во мне желание прочесть это произведение, — сказала Екатерина.
Дидро поразмыслил — и известил французского посла в Петербурге Дюрана де Дистроффа о желании Екатерины познакомиться с сочинением Рюльера. Шаг, прямо скажем, рискованный. Но, с другой стороны, мог ли знать Дидро, что в голове французского дипломата уже бродили идеи, по использованию ежедневных встреч философа с императрицей для укрепления незначительного в то время французского влияния в Петербурге? Дюран немедленно отправил срочную депешу руководителю французской внешней политики герцогу д’ Эгильону.
Спустя месяц д’Эгильон отвечал Дюрану:
«Милостивый государь, «История революции в России» составляет собственность ее автора и король не имеет никакого права на это произведение. Как мне говорили, многие уже торговались с ее автором, желая по поручению императрицы купить его произведение. Я полагаю, что это единственное средство, каким императрица может добыть эту книгу. Употребите все ваше старание, чтобы избежать любой попытки впутать в это дело короля».
Впрочем, дальнейших попыток завладеть рукописью Рюльера Екатерина не предпринимала. Говорят, она умерла, так и не прочитав ее.
Зато ее прочитал, и с большим интересом, наследник французского престола, будущий король Людовик XVI. На полях рукописи он оставил свои заметки, вполне убедительно доказывающие, что изучение чужой истории — хороший повод поразмыслить о собственных проблемах.
И последнее. Чтобы поставить точку в этом эпизоде нашей правдивой истории, напомним, что осенью 1772 года, в день «прусского совершеннолетия» Павла Петровича, Екатерина начала первый вариант своих знаменитых воспоминаний. Всего таких вариантов будет семь, и все они будут иметь единственную цель — оправдать в глазах сына и потомков легитимность своего царствования.
Покончив с вопросами законодательства, Дидро перешел к изложению своих взглядов на экономические проблемы России. Прикрепление крестьян к земле — нерационально, потому что убыточно; благосостояние нации может основываться только на свободном труде — для Дидро и его друзей это была аксиома.
Еще в 1770 году, беседуя с княгиней Екатериной Дашковой, посетившей его в Париже, Дидро горячо проповедовал необходимость освобождения русских крестьян. В отличие от Вольтера и Руссо, взгляды которых на крестьянский вопрос, вернее, на способы его разрешения, были более умеренными, Дидро считал отмену крепостного права sine qua non[40] любой реформы в России. Однако слова Дашковой, которую он справедливо почитал как одну из самых выдающихся женщин Европы, озадачили и его.
— Богатство наших крестьян составляет наше благополучие и увеличивает доход, — лаконично и оттого еще более весомо произнесла Екатерина Романовна, говоря как бы от имени всех российских помещиков. — Только сумасшедший может желать, чтобы иссяк источник нашего собственного обогащения.
Дидро, вряд ли догадывающийся о том, что крестьяне в имении Дашковой были обложены огромным оброком — Екатерина Романовна была скуповата — на мгновенье опешил. Между тем княгиня продолжала:
— Если монарх, разрывая некоторые звенья в цепи, которая связывает крестьян с благородным сословием, разорвал бы и те из них, которые привязывают дворян к воле их самовластных суверенов, я подписала бы такой документ кровью моего сердца, а не чернилами.
Мы не знаем, как реагировал Дидро на этот, мягко говоря, не вполне корректный аргумент своей собеседницы, хотя двусмысленность ответа Дашковой должна была быть ему ясна. Не мог же он не слышать, что еще по указу Петра III от 18 февраля 1761 г. дворянство российское было освобождено от обязательной государственной службы.
Достоверно известно, что он весьма высоко ценил будущего президента двух российских академий, пытался даже примирить ее с императрицей. По совету Дидро, Дашкова, которую встречали в Париже с затаенной надеждой разузнать интриговавшие Европу подробности переворота 1762 года, уклонилась от визитов не только Рюльера, которого знала по Петербургу, но и знаменитой мадам Жоффрен, сгоравшей от любопытства познакомиться с опальной героиней заговора, стоившего престола, а позднее и жизни Петру III.
Важно и другое. Еще до приезда в Петербург Дидро лично и обстоятельно беседовал с Дашковой о России.
«Метко и справедливо раскрывает она пороки новых учреждений, — вспоминал он впоследствии». Легко представить, как отозвалась обиженная Дашкова о порядках на родине.
Помимо Дашковой еще в Париже Дидро беседовал с Иваном Ивановичем Шуваловым и Дмитрием Алексеевичем Голицыным. Долгие разговоры с Семеном Кирилловичем Нарышкиным по пути из Гааги в Петербург тоже, надо думать, обогатили представления Дидро и о непростых реалиях русской жизни, и о состоянии умов образованных людей, в коих идеи свободолюбивого осьмнадцатого века находили отклик пылкий, но несколько отвлеченный. Во всяком случае, как ясно дала понять Дидро Екатерина Романовна, на их собственных крестьян эти идеи не распространялись.
Зная это, нетрудно понять, почему в беседах с российской императрицей Дидро больше спрашивал, чем наставлял.
— Каковы условия между господином и рабом относительно возделывания земли?
— Существует закон Петра Великого, — отвечала Екатерина, — воспрещающий называть рабами крепостных людей дворянства. В древнее время все обитатели России были свободны. По своему происхождению они состояли из двух родов: происходившие из пастушеских племен и от взятые в плен во время войны этими племенами. По смерти царя Иоанна Васильевича сын его, Федор Иоаннович, особым распоряжением привязал или прикрепил всякого крестьянина к той земле, которую он возделывал и которой владел другой. Не существует никаких условий между земледельцами и подчиненными им людьми; но всякий помещик, имеющий здравый смысл, не требует слишком много, бережет корову, чтобы доить ее по своему желанию, не изнуряя ее. Когда что-либо не предусмотрено законом, тотчас же его заменяет закон естественный, и часто от этого дела идут не хуже, потому что они, по крайней мере, устраиваются совершенно естественно, сообразно существу дела.
Будь на месте Дидро человек практического склада ума, скажем, Гримм, после такого ответа он тут же и понял бы бесполезность дальнейшего обсуждения крестьянского вопроса в России. Дидро, однако, продолжал с обезоруживающей наивностью человека ученого:
— Не влияет ли рабство земледельцев на культуру земли? Отсутствие собственности у крестьян не ведет ли к дурным последствиям?
Екатерина отвечала с ясной улыбкой:
— Не знаю, есть ли другая страна, где земледелец любил бы более свою землю, свой домашний очаг, чем в России. Наши свободные провинции вовсе не имеют более хлеба, чем провинции несвободные. Каждое состояние имеет свои недостатки, свои пороки и свои неудобства.
Недоумение, отразившееся на лице Дидро, надо думать, порадовало и императрицу, и Тома Андерсона. Мягко улыбнувшись, Екатерина коснулась рукава философа:
— Вас губит логика, господин Дидро. Между тем отвлеченная логика ни в России, да, я думаю, и ни в каком другом государстве не работает. Все решает знание не правил, а обстоятельств.
— Но без перемены в положении крестьян никакие другие реформы невозможны, — пытался возразить Дидро. — Одно вытекает из другого…
— Россия, — перебила его императрица, — страна, в которой далеко не всегда одно вытекает из другого.
Когда дверь за Дидро закрылась и Том Андерсон, придирчиво обнюхав освободившееся кресло, вернулся на канапе, Екатерина отложила рукоделие.
— Экий странный человек, право, — произнесла она задумчиво, как бы про себя, — рассуждает то как столетний мудрец, то как десятилетний ребенок.
Услышав голос хозяйки, пес успокоился, лег вытянувшись во всю длину, и замер, положив морду на передние лапы. Влажный взгляд его полуприкрытых веками выпуклых глаз был устремлен на кресло, с которого только что поднялся Дидро.
Тома Андерсона подарил Екатерине шотландский доктор Димсдэйл, прививший ей оспу в 1768 году. Императрица шагу не ступала без своей любимой левретки, она сопровождала ее и на прогулках, и на заседаниях Государственного совета.
С осени прошлого года, когда закрутилась вся эта канитель с условиями отставки Григория Орлова, Екатерина начала разговаривать с псом. Том оказался благодарным слушателем. Он не льстил и не спорил. После общения с ним на душе у императрицы становилось спокойнее.
Потребность в собеседнике была одной из главных причин, объяснявших настойчивость, с которой Екатерина приглашала Дидро в Россию.
Тем большим было ее разочарование.
Не в Дидро, разумеется. В тонком искусстве интеллектуальной беседы ему не было равных, темперамент и увлеченность его импонировали императрице.
Неожиданным оказалось другое: у Дидро не было ответов на заботившие ее вопросы. Все, что он говорил, было умно и правильно.
Но все это она уже знала.
«Противно христианской вере и справедливости делать невольниками людей (они все рождаются свободными), — писала она в 1765 году, делая наброски первых глав Наказа. — Один собор освободил всех крестьян (прежних крепостных) в Германии, Франции, Испании и пр. Осуществлением такой меры нельзя будет, конечно, заслужить любовь землевладельцев, исполненных упрямства и предрассудков. Но вот удобный способ: постановить, что отныне при продаже имения с той минуты, когда новый владелец приобретает его, все крепостные этого имения объявляются свободными. Таким образом, в сто лет все или, по крайней мере, большая часть имений переменит господ и вот народ освобожден».
И в другом месте:
«Если крепостного нельзя признать персоной, следовательно он не человек; тогда извольте признать его скотом, что к немалой славе и человеколюбию нам послужит».
Екатерина встала с канапе и подошла к письменному столу. Взгляд ее упал на томик «Наказа комиссии по составлению проекта нового Уложения», изданный Академией наук в 1779 году. Она открыла переплетенную в малиновый бархат книгу. На каждом листе в четыре столбца был напечатан текст на русском, немецком, французском и латыни.
Невольно вспомнились полтора года каторжного труда. Сколько часов провела она за письменным столом? Счастливое время — она была в гармонии с миром и собой. Чем выше становилась стопка листов, исписанных крупным спотыкающимся почерком, тем меньше оставалось закладок в «Духе законов» Монтескье и знаменитом труде аббата Беккария «О преступлениях и наказаниях». Из 526 параграфов, вошедших в окончательный текст Наказа, около половины было заимствовано у Монтескье, чуть меньше у Беккария. Многое, впрочем, бралось и из статей Энциклопедии.
Откуда взялась эта страсть к законотворчеству, охватившая ее на третьем году правления?
Конечно, перед глазами был пример Фридриха II, собственноручно написавшего прусский свод законов. Но Россия — не Пруссия. Фридрих лишь оформил, регламентировал порядок, складывавшийся в его владениях веками. В основе его — уважение к законам и собственности, врожденная дисциплина, без которых в Бранденбурге немыслимо не только благоденствие, но и само выживание нации.
В России же, огромной медвежьей шкурой накрывшей треть карты мира, от Тихого океана до Балтики, законы писать мудрено. Сам Петр Великий не раз пытался привести Соборное Уложение Алексея Михайловича в соответствие со шведским законодательным кодексом — не получилось. Да и какие законы, если гонец с царским указом из Петербурга на Камчатку два с половиной месяца скачет, а обратно и того дольше. Если, конечно, повезет.
На дворе, однако, стоял восемнадцатый задорный век. Молодым энтузиастам показалось, что еще чуть-чуть — и разум победит человеческую природу, в мире наконец-то все устроится рационально, к всеобщему удовольствию и гармонии.
Екатерина была натурой сложной, в которой неизменная прагматичность в делах государственных сочеталась с высоким энтузиазмом. Иллюзии эпохи вдохновляли ее, питали страсть к действию. Знаменитый аббат Фенелон, автор запрещенной и оттого еще более читаемой книги «Приключения Телемаха», разбудил воображение, сравнив придуманное им идеальное общество с розой без шипов — образ из Мильтоновского «Потерянного рая». Монтескье открыл механизм разделения властей, в котором видел основу социальной стабильности. Вольтер — кумир Европы, подтвердил ее собственную веру в то, что историю делают великие личности, умеющие обратить к своей пользе благоприятные и неблагоприятные обстоятельства, в которых им приходится действовать.
Так начался путь Екатерины к Наказу. Итогом его стала книга, потрясшая Европу. Первые две тысячи экземпляров, переведенные на французский язык конфисковали по приказу Людовика XV. При его жизни во Францию не было разрешено ввозить ни одно из 24-х изданий Наказа на иностранных языках.
Впрочем, осуждать короля Франции за это не стоит — собственного мнения о труде российской императрицы он не имел и иметь не мог, поскольку, как единодушно подтверждают современники, ни Наказа, ни Энциклопедии не читал. Если бы случилось невероятное и Людовик нашел время познакомиться с сочинением, объявленным им крамольным, то он понял бы, что написано оно аристократкой, более того, аристократкой, из принципа не только не ставившей под сомнение благотворность абсолютной монархии как наилучшей формы правления, но и отвергавшей любую возможность ее ограничения.
Идеал государства — как он изложен в Наказе — «роза без шипов» или самодержавие, ограниченное здравым смыслом. Главная функция монархической власти — гарантия порядка в государстве и благоденствия подданных путем строгого соблюдения законов. Дворянство — главная опора просвещенного монарха и законности.
Нетрудно убедиться в том, что идеи эти весьма далеки от конституционных убеждений Монтескье, если не противоположны им. И, тем не менее, «Дух законов», ставший основным источником Наказа, Екатерина называла своим молитвенником. Что это — лицемерие или, выражаясь современным языком, популизм? Скорее всего, ни то ни другое. Мышлению Екатерины была свойственна некая естественная парадоксальность. Убежденная в своем высоком назначении, она легко заимствовала из произведений философов то, что соответствовало ее взглядам, отсекая ненужное без малейших нравственных колебаний. «Обобрав президента Монтескье на пользу России», как она выражалась, Екатерина просто проигнорировала его весьма скептическое отношение к России, которую он считал обреченной на тираническую форму правления из-за гигантских размеров территории и азиатско-византийского наследия в политике.
Императрица перелистнула страницу лежавшей перед ней книги. Параграф шестой Наказа гласил: «Россия есть европейская держава».
В том, что будущее России зависело от того, насколько быстро и разумно будет перенят европейский опыт, Екатерина, привыкшая смотреть на себя как на продолжательницу дела Петра Великого, считала само собой разумеющимся.
Не все, однако, обстояло так просто. Любимый ею Монтескье был не одинок в своем пессимизме относительно судьбы российской государственности. Не любимый императрицей Руссо в своем «Общественном договоре» высказывался на этот счет еще более определенно:
«Les Russes ne seront jamais vraiement policés, — мрачно пророчествовал он, — parce qu’ils l’ont été trop tôt. Pierre avait le genie imitatif, il n’avait pas le vrai genie, celui qui cree et fait tout de rien… Il a d’abord voulu faire des Allemands, des Anglais, quand il fallait faire des Russes, il a empeche ses sujets de jamais devenir ce qu’ils pourraient être…»[41]
И завершал совсем уж зловеще:
«L’Empire des Russes voudra subjuger l’Europe et sera subjuguée elle-même. Les Tartars, ses sujets et ses voisins, deviendront ses maitres et ees nôtres; cette revolution me parait infaillible».[42]
Вольтер высмеял эти мрачные пророчества в своем «Философском словаре». Аргументы его, однако, звучат своеобразно. Залог великого будущего России он видел, главным образом, в ее территориальной экспансии на Восток и на Запад. Даже начатая Петром милитаризация страны казалась ему процессом благотворным, поскольку давала, по его мнению, дополнительный рычаг воздействия на косных помещиков, препятствовавших освобождению крестьян. Ну что же, энтузиасты, а Вольтер, как и Дидро, были из их числа, — плохие пророки.
Энтузиазм Екатерины совсем другого рода. Его питали масштабы России и ее государственная ответственность. Императрице казалось, что огромная, богатая природными ресурсами и людьми страна просто не может не иметь великого будущего. К прошлому России и ее завтрашнему дню она не могла относиться равнодушно. В таком приподнятом состоянии духа трудно, однако, различить детали. К тому же Екатерине, по ее собственному признанию, всегда был чужд педантизм. Отсюда — упрощенная ею схема русской истории, в которой все темное исчезло бесследно, и остались только светлые стороны.
В знаменитом «Антидоте», появившемся в начале 1772 года, она писала, что с 1561 года до смерти Иоанна Грозного в 1596 году «Россия управлялась, имела приблизительно те же нравы, шла тем же путем и находилась почти на одном уровне, как и все государства Европы». Правлением своих князей и царей Россия всегда была довольна, «росла в могуществе и силе, все это время подданные не жаловались на форму правления».
Заявление удивительное, даже если принять во внимание те немногие источники по русской истории, имевшиеся в ее распоряжении, — древнюю российскую «вивлиофику» Николай Иванович Новиков начал печатать только через год, в 1773 году. И все же — ни слова о татаро-монголах, византийских интригах, которыми собирались русские земли вокруг Москвы, и главное, как бы и не было отчаянного замечания автора «Начальной летописи» о том, что «земля наша велика и обильна, наряда в ней лишь нет».
Некоторые «примеры строгости», впрочем, признавались Екатериной в отношении, скажем, правления Ионна Грозного. «Но, — возражала она сама себе, — имеется ли такое государство, в котором не производились бы, по крайней мере, в то же время ужасные истязания?» И сама же отвечала: «Если бы нам не было противно останавливаться далее на таком предмете, мы доказали бы, что как розги и кнут перешли к нам от римлян, то так и все подобные ужасы, к несчастью, заимствованы нами у других народов».
Идеализация патриархальных российских нравов у Екатерины была естественна и потому поэтична. «В семьях царствовало согласие, — писала она, — разводы были почти неизвестны, дети имели большое уважение к своим отцам и матерям, но что лучше всего изображает нравы того времени, это оговорка, которую вставляли во все договоры; вот эта заключительная оговорка от слова до слова: «Если же мне случится отказаться от моего слова или не сдержать его, то да будет мне стыдно».
«Итак, — заключала Екатерина, — стыд был тогда наисильнейшей сдержкой, которую налагали на себя как non plus ultra, полагая, что нет страны, которая могла бы представить в пользу своих нравов свидетельство столь же красноречивое, как эта формула».
Чистота нравов, по мнению Екатерины, пострадала в эпоху смуты, но явился Петр и просветил свой народ. Правда, и после Петра случались нехорошие времена (Анны Иоанновны и Бирона), но, возражала Екатерина, «как бы ни было строго царствование, мы уверены, что правление хваленого кардинала Ришелье вынесет с ним сравнение». Затем — два десятилетия благополучного царствования Елизаветы, которую, к несчастью, сменил Петр III, мало способный к управлению государством и окруживший себя не теми людьми. Однако на престол взошла Екатерина и своим мудрым законодательством снова принесла стране процветание.
Знание Дидро русской истории ограничивалось сочинением французского врача Левека и панегириком Вольтера, пропетым Петру Великому. Однако даже если бы он лучше знал предмет, вряд ли взялся бы спорить на эту тему с императрицей всероссийской.
Дидро был фанатиком идеи просвещенного абсолютизма, и незнание русской истории лишь еще более разжигало его энтузиазм. Он мог и не знать о существовании Соборного уложения Алексея Михайловича — ему это было не нужно. В эпоху, когда разум побеждал веру, старые порядки только мешали. Россия представлялась Дидро благодатным полем для утверждения разума и силы новых законов, основывающихся на естественном праве. В этом смысле Наказ, представлявший собой конспект идей Монтескье и Беккариа, казался ему программой действий, уточнить в которой предстояло лишь некоторые детали, а Екатерина — разумной и активной правительницей, способной осуществить грандиозный эксперимент, о котором мечтали философы.